Семнадцатого мая, в пятницу, Нина положила мне на стол свежий номер «Правды» — сложенный пополам, первой полосой вверх. Не сказала ничего. Села напротив, открыла свою тетрадь, посмотрела в окно. На улице была та осторожная весенняя тёплынь, когда уже не топят, но печь ещё даёт остаточное; в правлении пахло согревшимся за зиму деревом и пыльной краской батарей.
Заголовки я прочитал сразу. На первой полосе — разом два текста. Постановление Центрального Комитета «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма», семь мая. Под ним — Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об усилении борьбы с пьянством», шестнадцатое мая. Полоса тяжёлая, набрана крупно, словно редактор тоже понимал — это не очередное постановление, это смена линии.
Я прочитал всё. Подзаголовки, врезку, перечень мер. Цены. Сокращение торговых точек. Ограничение времени продажи. Лечебно-трудовые профилактории. Ответственность парторганизаций. Указ — короче, жёстче, по абзацам распределённый.
— Видела? — спросил я.
— Прочитала по дороге. — Нина перелистнула в тетради три листа назад, нашла нужное. — У меня к Вам, Павел Васильевич, во вторник партсобрание. Я перенесла повестку с уборочной подготовки. Будет — это.
— Правильно.
— Я уже выписала формулировки. — Она показала тетрадь. На странице — её ровный, без наклона, почерк партработницы; в столбик выписано шесть пунктов. — Зачитаю. Обсудим. Запишу решение. Вы — закроете.
— Не «закрою». — Я смотрел на её страницу. — Запишем: «Колхоз 'Рассвет" выполняет не менее ста десяти процентов мероприятий по постановлению». Сухо и без обсуждения.
Нина посмотрела поверх очков.
— Сто десять — это неправда.
— Сто десять — это формула. — Я отодвинул газету. — Антонина уже придерживает водку в обоих магазинах. Артур пересобирает выручку. Семёныч получит работу. Всё остальное — для протокола.
Она держала карандаш над страницей так, как держат врачебный шприц. Подумала. Записала. Дописала ещё одну строчку — той же ровной рукой.
— Тогда так: «Не менее ста десяти процентов мероприятий по линии постановления». Это юридически прочнее.
— Согласен.
Она ушла в свой угол правления, к себе. Я сидел ещё с минуту с газетой на столе. На третьей полосе, мельком, был набран репортаж «с мест»: где-то под Ставрополем уже шла «беседа с активом», на одном из заводов в Подмосковье — собрание по поддержке постановления. Газеты всегда успевают раньше деревень. В «Рассвете» документ дойдёт до конкретного человека только во вторник вечером, когда после партсобрания мужики разойдутся курить во двор и кто-нибудь — Митрич, скорее всего, — проворчит: «Это они от нас опять спасаются, а не нас спасают».
В одиннадцать позвонил Артур. Из своего нового кабинета в новом старом доме — с месяц как у них с Бэлой стоял в горнице телефон, прокинутый по старой Марусиной линии, которую полгода никто не использовал.
— Видел?
— Видел.
— Считаю.
— Считай.
Он положил трубку без прощания — у нас с весны, после моего возврата из Москвы, наладился короткий деловой режим, в котором каждое лишнее слово казалось лишним.
Я остался в кабинете. Подвинул к себе блокнот, открыл на чистой странице. Написал по-старому, мелким почерком, левее середины: «запас в дорогу — закладывать самим». Подчеркнул один раз. Это был не план — это был внутренний рефрен, с которым я возвращался из Москвы в апреле и с которым, видимо, предстояло ещё прожить год-полтора. Под рефреном поставил дату: семнадцатое мая, пятница.
Подумал — и, по старой привычке считать в чужой системе координат, добавил во внутреннем регистре: «это не разовая строка в отчёте — это вычет из всей экономики деревни на ближайшие два года». Я её, конечно, не записал.
Партсобрание во вторник, двадцать первого, прошло коротко. В красном уголке было душно, окна на уличную сторону открыли только наполовину — Нина не любила сквозняка над протоколом. Народу было человек сорок, как всегда. В первом ряду — Антонина и Зинаида Фёдоровна; у задней стены — Лёха с Фроловой стороны, Митрич со своей бригадой; у косяка, как уже стало привычно, — Кузьмич, кепка в руке, спиной к доске.
Нина зачитала пакет. Не своими словами, а как было — сухо, по абзацам. В её исполнении такие тексты всегда теряли половину пафоса; она прочитывала их так, как агроном читает сводку по влажности зерна. Ровно, без интонации, с правильными паузами.
Когда она закончила, в красном уголке несколько секунд была та особая советская тишина, в которой каждый соображает: что отсюда касается лично него.
Кузьмич повёл плечом. Сделал полшага от косяка вперёд. Кепку держал в руке.
— Палваслич. — Он не повернулся к Нине, говорил мне, через зал. — У нас и так почти не пили на работе. А что дома — то дома.
В первом ряду Антонина коротко двинула головой — не Кузьмичу, а вглубь себя, в свой собственный план.
— Михаил Степанович, — отозвалась Нина, — это для протокола важно. Давайте я запишу как Вашу формулу.
— Запиши, — сказал Кузьмич. — Только если без «формулы». А просто.
Я встал.
— Записываем так. Колхоз «Рассвет» по итогам обсуждения постановления Центрального Комитета и Указа Президиума принял решение: выполнять не менее ста десяти процентов мероприятий по линии постановления. Меры: сокращение алкогольного ассортимента в магазинах колхоза; усиление дисциплины на рабочих местах; разъяснительная работа в бригадах. Ответственный — председатель парторганизации товарищ Самойлова.
Нина писала. Я смотрел не на неё — на Митрича. У него на лбу собиралась короткая морщина, такая, какая бывает у человека, у которого вертится язык.
Он не выдержал.
— Павел Васильевич, — Митрич произнёс «Васильевич» через короткое деревенское «Сильич», по-своему, — а свадьбы как? У Зуевых в субботу — сватовство.
В зале коротко засмеялись — без злости, по-домашнему.
— Свадьбы — это семейное, — сказал я. — Колхоз свадьбы не справляет. Колхоз справляет план.
— А магазин?
— Магазин работает по правилам. Что есть на полках — то и продаёт. Что не есть — того не продаёт.
— Так водка-то будет?
Я выждал секунду. Митрич — мужик не злой; он просто говорил то, что вертелось в зале у каждого пятого.
— Будет, — сказал я. — В пределах, которые установит Указ Президиума. По времени и по объёмам. Лизе на втором магазине я Антонину пришлю — отдельно объяснить, как считать. У Зуевых на сватовство — кто хочет, тот сам и решает, что подавать. Это к колхозу не относится.
— Понятно, — сказал Митрич, и в его «понятно» было то же, что у всех мужиков в зале: понятно, что обсуждаем мы одно, а делать будем другое; и понятно, что председатель об этом догадывается; и понятно, что нам это и нужно.
Кузьмич надел кепку. Это у него было сигналом — не «домой», а «закрыли».
Нина дописала строчку. Подняла голову.
— Голосуем.
Все подняли руки. Никто не воздержался — это был такой пункт, по которому в одна тысяча девятьсот восемьдесят пятом году воздержавшихся не бывало.
В понедельник, двадцать седьмого, Артур пришёл в правление с двумя тонкими папками. Серая — сводка по магазину № 1, тому, что в правлении. Синяя — по магазину № 2. Он положил их параллельно, как кладёт хирург инструмент перед операцией.
— Дорохов. По первому — потеря восемь процентов выручки. По второму — восемнадцать.
— Откуда восемнадцать?
— Райцентр. У нас там покупают приезжие из соседних деревень. У них магазинов три на район, водку режут везде; к нам потянутся за остатками. Первые две недели обороты ещё подскочат — на ажиотаже. Потом — провал. Восемнадцать процентов — это к августу.
— Что компенсируем?
— По молочной линии — творог девятипроцентный, который мы держали в запасе с зимы. Антонина даст плюс пятнадцать процентов поставок. По хлебной — в магазине номер два можно поставить отдельную полку с мукой и крупой собственного помола. Маржа маленькая, но объёмами вытянем. Сметана — плюс восемь. — Он перевернул лист. — Не хватает четырёх.
— Чем закроешь?
— Сухим вином. — Артур сделал паузу. — Пока «пока». Венгерское по моим старым каналам встало — там, в Москве, тоже теперь осторожны, людей предупредили. Плодово-ягодное — остаётся. Через курский плодокомбинат, по обычным договорным накладным. Это по-прежнему алкоголь, но он не входит в красный список под прямой контроль. Будет работать, пока не закроют отдельным решением.
— А его закроют?
— Не сразу. Но к концу года, я думаю, дойдут.
Я смотрел на синюю папку. Внутри сидела простая мысль, та самая, которая в Москве у Левина прозвучала шестой раз за вечер: «любая живая форма требует времени, в которое её не дёргают». Здесь, в правлении, к двадцать седьмому мая, форма уже дёргалась.
— Хорошо, — сказал я. — На полку сухого вина — поставь Бэлу.
Артур поднял голову.
— Зачем?
— Она — единственный человек в «Рассвете», кто отличает «Цинандали» от «Алазани» на слух. Лизе там не разобраться, у тебя — другое в это время. Бэла дважды в неделю, по два часа, в магазине номер два — не торгует, а консультирует. Деревня к ней привыкнет быстрее, чем кажется.
— Бэле, — Артур сделал короткую паузу, на той самой формуле, которая у нас в декабре стала рабочей, — Бэле — нельзя тяжёлое. Это лёгкое. Дважды в неделю — потянет.
— Спасибо.
— И ещё. — Он закрыл серую папку. — Дорохов, я тебе скажу честно. Восемнадцать процентов мы перекроем — наполовину, не полностью. Считай, что десять всё равно сядут. На годовой результат это даст минус четыре по чистой прибыли магазина номер два. Это много.
— Знаю.
— Это к запасу в дорогу, о котором ты говорил в апреле?
— Это — он самый.
В пятницу, тридцать первого, я зашёл к Семёнычу на ферму. В изоляторе нового коровника пахло дезинфекцией и кошачьей едой; кот Тимофей лежал на стопке журналов отёла, на верхнем — приоткрытая страница за прошлую среду. Семёныч сидел за столом, разбирал шприцы. Перед ним стояла кружка чёрного чая, давно остывшая.
— Павел Васильевич, — он не поднял головы. — Я Вас ждал.
— Откуда знал?
— Слышал в зале на собрании. — Он отложил шприц, протёр руки полотенцем. — У меня там, у косяка, племянница сидит — Танька, доярка-сменщица. Передала: «Дядя Сергей, председатель всё через сто десять провёл, а Митрич про свадьбу спрашивал». Я сразу понял — будет ко мне разговор.
— Будет.
Он посмотрел на меня — спокойно, без ожидания. Семёныч был трезвым уже шестой год. Жена у него умерла пять лет назад — не «ушла», а умерла, он на этом всегда настаивал. С тех пор он жил один, держал кота, разговаривал с коровами. В деревне его уважали, как уважают человека, который однажды сам себя достал из ямы и больше туда не падал.
— Сергей Иванович, — я сел на табурет напротив, — у тебя будет ещё одна работа. Не вторая ставка — общественная нагрузка. Я её перед Ниной проведу как «по линии безопасности».
— Безопасность — это пожарная или какая?
— Какая будет нужна. — Я смотрел на Тимофея; он один глаз приоткрыл, оценил меня, закрыл обратно. — Если у кого во дворе появится аппарат — а появится, — я хочу, чтобы первым его смотрел не участковый, а ты. Ты — ветеринар. Ты понимаешь, как должна работать перегонка. Ты её посмотришь — не на предмет «есть/нет», а на предмет «как сделано». Чтобы человек, когда его сосед или внук это попробует, не помер от метилового. У нас в деревне за два месяца этих аппаратов поставят столько, что запретить их — невозможно. А в районе уже на четверг пятый случай отравления. Я в «Заре» посчитал.
Семёныч долго молчал. Положил полотенце ровно, сложив пополам.
— Павел Васильевич, я ветеринар, не самогонный инспектор.
— Ты не инспектор. Ты — тот, кто ходит по дворам и смотрит, чтобы наши не помёрли. Это — твоя профессия. Только теперь к скоту добавятся — мужики.
Он коротко усмехнулся, без злости. Это был тот семёнычевский смешок, который у него прорезался очень редко и означал не «смешно», а «я понял, и я согласен, и мне неуютно от того, что согласен».
— Если кто спросит — что я говорю?
— «Председатель попросил по пожарной безопасности проверить трубу и выходное колено. Чтобы не было задымления хаты». Если человек толковый — поймёт. Если бестолковый — будет рад, что ему трубу заодно почистили.
— А Нина?
— Нина знает. То есть — не знает, но не спросит. Это тот случай, когда между «знает» и «не спросит» — всё расстояние партийной работы.
— А если ОБХСС?
— ОБХСС — другой теперь. Селезнёв в сентябре ездил, ты помнишь. Этот год они на крупные склады смотреть будут, на райпотребсоюзы. До дворов руки дойдут позже. К тому времени — у нас будет годовая отчётность, в которой мы — образцовые.
Семёныч посмотрел на Тимофея. Тимофей открыл оба глаза.
— Хорошо, — сказал Семёныч. — Я начну с деда Григорьича. У него уже всё стоит во дворе с зимы — от старой партии сахара, что в феврале по талонам выкупил впрок. Аппарат он гнал ещё при Хрущёве, потом бросил, а сейчас, я слышал, опять поставил.
— Начинай с него.
Я встал. У двери обернулся.
— Сергей Иванович. — Я смотрел не на него, а в окно изолятора, где над двором фермы кружила пара ворон. — Это у нас не «серая зона». Это — белая. Серая — это когда мрут. Белая — это когда живут.
— Я понял, Павел Васильевич, — сказал Семёныч.
Это был первый раз за полгода, когда он произнёс моё имя-отчество без паузы, ровно, как ровно произносят то, что приняли как своё.
Третьего июня, в понедельник, новые правила вступили в силу. До двух часов дня магазин не имел права отпускать спиртное — никакое. В будни — до семи вечера, в выходные — режим тот же. По Рассветово стало непривычно тихо в первые два дня; не потому, что не пили, а потому, что переучивались.
В среду пятого я заехал в магазин № 2. Лиза стояла за прилавком в новом халате — не белом, а сером в мелкую клетку: Зинаида Фёдоровна списала ткань с переработочного запаса, Антонина выдала, специально для лета, чтобы не маркий. На витрине, там, где до апреля стояли четыре ряда водочных бутылок, было теперь два ряда, перетасованных по-разному в зависимости от того, что осталось в обороте после вторничного завоза. Этикетки мелькали — «Старка» одинокая, штук пять; «Пшеничная» — больше; «Особая» — полряда. Пустую часть полки Лиза по моему поручению заняла стеклянными банками: солёные огурцы, маринованные помидоры, грибы в собственном соку, — «Рассветовские» этикетки, рукописно вписанная дата. Под банками — дощечка «Для приятного застолья». Текст придумала Бэла. Получилось — без сатиры, спокойно.
Я зашёл в начале первого, до открытия алкогольного отдела. В магазине стояли двое — мужчина из Кузнецовки за хлебом и в дверях, у самого порога, бабка в цветастом платке поверх серой кофты. Я её знал — Авдотья Ильинична, с дальнего конца, со стороны лога. Ей было лет семьдесят пять; сухая, прямая.
— Лизонька, — сказала она негромко, — деточка. Дай бутылочку. У моего Степана сегодня день рождения. Пятьдесят. Юбилей.
Лиза посмотрела на часы. Стрелка показывала час двадцать. До двух — сорок минут.
— Авдотья Ильинична, — Лиза говорила без раздражения, не как продавщица, а как племянница, — я не могу до двух. Правила.
— Деточка. Я в час встала, чтобы из лога дойти. Я обратно ещё час. У меня же гости с трёх. Я к двум — не успею ни туда, ни сюда.
— Не положено, — повторила Лиза.
В этот момент в дверь вошёл Лёха. Он заехал с грузовиком — привёз партию муки от мельницы Антонины, и ещё ящик с творогом. Дверь магазина, когда её толкают в раннем июне, делает мягкий ручной звук — без визга, как зимой.
— Ильинична, — сказал Лёха, ставя ящик у прилавка. — Тебе чего?
— Бутылочку, — сказала она. — Степе. Юбилей.
Лёха посмотрел на меня. Я стоял у дальнего стеллажа с хлебом, в полуоборот к прилавку. Я подошёл. Подумал секунду — не больше.
— Лиз, — сказал я. — Отложи Авдотье Ильиничне одну. Под прилавок, на полку для отложенных. На листке: «Авдотья Ильинична, к четырнадцати ноль-ноль». Пробьёшь ровно в два, не раньше.
Я обернулся к Лёхе.
— Лёша, у тебя сегодня обратный маршрут как идёт?
— Через лог пойду, к мельнице на Кузнецовку, потом домой.
— Авдотью Ильиничну отвезёшь до самого крыльца. Бутылку — заберёшь у Лизы в её присутствии, после двух часов. До этого — Авдотья Ильинична посидит у Лизы в подсобке, отдохнёт, чай выпьет. Пешком обратно ей сегодня делать нечего. Шесть километров через лог — не возраст для второй ходки.
— Понял, Павел Васильевич.
— А я-то? — спросила бабка, ещё не понимая, отказали или нет.
— А Вы, Авдотья Ильинична, прошли свои шесть километров — и хватит. Степану скажете: «Лёша Фроловых довёз». От меня — поздравление с пятидесятилетием.
Бабка посмотрела на меня — и вдруг сняла платок с головы, прижала его к груди, как держат икону в крестном ходу.
— Сынок, — сказала она тихо, — я думала, отказали.
— Не отказали, Авдотья Ильинична. Подождать попросили. До двух.
Лиза наклонилась, достала из-под прилавка отдельный листок, на котором у неё с прошлой недели вёлся список отложенных товаров для постоянных. Записала: «Авдотья Ильинична — одна 'Пшеничная" — пробить в 14:00 — Фролов забирает». Сняла со склада бутылку, поставила её отдельно, под прилавок, на нижнюю полку. Помогла Авдотье усадиться на табурет у входа в подсобку, налила чай.
Лёха ушёл вытаскивать второй ящик из кузова. Я подождал, пока бабка отвернётся к кружке.
— Лиз. — Я смотрел не на неё, а на витрину с банками. — Если за июнь у тебя таких будет пятнадцать — мы ошиблись с правилами. Если пять — мы ошиблись с людьми. Если десять — это правда нашего села. И тогда мы спокойно записываем для себя: кому отложить, кому довезти, кому самим занести.
— А пробивать как?
— Так и будешь — после двух. Никаких «продукций собственных, штучных», никаких особых позиций. Бутылка — после открытия отдела, по обычной цене, по обычному чеку. Только люди — разные, и маршрут до них — разный.
— Поняла, Павел Васильевич.
Это «Павел Васильевич» у Лизы тоже было первым за все месяцы её работы. До этого она здоровалась — и всё.
Я вышел. У машины Лёха дозагружал пустые ящики обратно в кузов.
— Лёша. — Я смотрел поверх кабины, в сторону лога. — Если такая ходка будет ещё раз в июне — без меня. Сам решай.
— Решу.
— Только одно правило: пьяных за ту бутылку — не возить. Если у Степана к двум часам уже гулянка началась — Авдотью довезёшь, бутылку отдашь Степану в руки на крыльце, сам в дом не заходи.
— Понял.
Он сел в кабину. Я пошёл к «Волге».
Вечером, в начале седьмого, я был в правлении один. Светло ещё совсем — июнь, длинный день. Окно в кабинете я не закрывал; Кузьмич, проходя мимо, заглянул в открытую створку.
— Палваслич, — сказал он, не заходя. — Семёныч у Григорьича.
— Уже?
— С полчаса. Я в коровнике был, видел, как он через двор на ту сторону пошёл. Инструмент — тот, маленький; ключ разводной, отвёртка. Через дом увидел в окно — он у Григорьича во дворе уже, у поленницы. Григорьич вынес ему чай.
— Хорошо.
Кузьмич помолчал. Кепку из руки в руку переложил.
— Палваслич, я тебе скажу. — Он смотрел не на меня, а в собственную ладонь, на ремешок кепки. — У меня дед, который, когда я ещё пешком под стол, гнал из свеклы. Из свеклы в наших местах — хорошо. Он умер в шестьдесят первом, до восьми лет до пенсии. Не от своего гонева — от тифа. Так вот: у нас всегда умели, и всегда боялись, что отравимся. Семёныч — это правильно. Это я тебе как старый говорю.
— Понял.
— Ну и всё. — Он надел кепку и пошёл к коровнику. На полпути, не оборачиваясь, бросил через плечо: — Валентина с Катей меня в субботу на рассаду зовут. Скажи, я приду.
— Скажу.
Он ушёл. Окно осталось открытым.
Я сидел над блокнотом ещё минут десять. Записал в столбик: первое — Авдотья Ильинична, отложили, Лёха довёз; повторять только так. Второе — Бэла на полке плодово-ягодного со среды и субботы. Третье — Семёныч начал. Четвёртое — Артур: минус десять процентов в магазине номер два к августу. Пятое — Кузьмич сказал «правильно». Без даты. Я знал, что вернусь к этому списку в начале июля, когда Семёныч пройдёт первые десять дворов; и в начале августа, когда мы посчитаем выручку июля; и в сентябре, когда уборочная заслонит весь май-июнь, и весь этот «сухой закон» уйдёт в фоновую помеху, как радиопомеха на коротких волнах — постоянная, привычная, не пугающая.
Я думал о другом. Я думал о том, что в конкретно нашем мае-июне восемьдесят пятого, в Курской области, в одной отдельно взятой деревне, мы только что сделали маленькую вещь: не запретили — а перенаправили. Не сломали кассу — а удлинили маршрут. И что ровно эту вещь в ближайшие два года стране сделать на её масштабе никто не догадается. У страны не будет своего Семёныча в каждом дворе; у страны будет участковый и приёмщик стеклотары, и оба будут отчитываться по плану. У страны будут вырубленные виноградники там, где их сажали при Хрущёве и при Брежневе, и очереди на тех улицах, где их не было ни разу за послевоенные сорок лет. У страны будет — и я это знал так, как знают то, что приходит из-за края месяца, без даты и без «когда», — потеря миллиардов и рост самогоноварения, рост отравлений, рост недоверия к собственной партии. Это был тот случай, когда послезнание не давало мне ничего, кроме инструкции по выживанию для моих трёхсот сорока дворов.
Я закрыл блокнот.
В окно было видно — там, через двор фермы, к поленнице Григорьича шёл с другой стороны Артур. С папкой под мышкой. Не для самогона — для очередного пересчёта по магазину номер два; он ещё днём говорил, что зайдёт к Семёнычу заодно, обсудить, как считать «продукцию через плодокомбинат» в пересменке.
Я подумал — спокойно, без удовольствия и без злости, — что у нас в «Рассвете» пятое июня восемьдесят пятого начинается так, как, наверное, начнётся весь следующий год: трое мужчин у поленницы, разговор о трубе, чай в эмалированной кружке, четвёртая — Бэла — в среду на полке плодово-ягодного, пятый — Кузьмич — за рассадой в субботу. Этого было мало, чтобы спасти страну. Этого было ровно столько, чтобы спасти село.
Я выключил настольную лампу — она в эту длинную июньскую светлоту всё равно не работала на смысл — и подумал, что с этой минуты у нас в селе, кроме председателя и парторга, есть ещё один человек, у которого по Рассветово ходит по делу инструмент, и что этого человека все скоро будут узнавать издалека по тому, как он несёт ключ разводной — не за пазухой, а в открытой ладони, как несут не оружие, а ремесло.
Это была не «серая зона». Это была пятая по счёту работа, которую за шесть лет «Рассвет» научился делать тише, чем о ней принято говорить. До шестой оставалось дожить.
Я подвинул блокнот к краю стола, к завтрашнему дню, и вышел.