К книге
Год урожая 5Глава 10
43%
Глава 10
10

Дом Маруси я нашёл уже не Марусиным. Это было видно с дороги: чужие следы у крыльца, чужой дым над голландкой, у забора — чужой ящик из-под яблок, обтянутый брезентом. Двадцать второго марта Артур и Бэла въехали тихо, без застолья, как и хотели. Я зашёл на третий день.

Бэла отворила сама, в платке, в фартуке поверх тёмного платья, и медленно сомкнула веки в знак того, что узнала и рада. В сенях пахло горячим тестом и побелкой; в горнице — известью, ещё не выветрившейся. Печь топилась, и в её ровном гудении было то самое узнавание дома, которое мы у Артура с Бэлой впервые за много месяцев услышали в одной комнате.

— Тяга родная, — сказал Артур из комнаты. — Бэла говорит, в первый же вечер пошла, без розжига. Лёха ходил с ней проверял, две заслонки переставил, и больше не лез. Сказал — у Маруси была печь без капризов, ему её и доводить нечего.

— Стало быть, дом признал.

— Дом признал, — повторил Артур. — Жаль, что Маруся не дожила, чтобы увидеть. Ей бы понравилось, что у неё в красном углу образ остался на месте. Бэла его не сняла.

Сказано было ровно. Не как реплика, не для переноса смысла — как констатация погоды. Я сел к столу. Бэла поставила передо мной чашку. Кофе у них в это утро был чёрный, с лимоном, по-армянски; сахар — отдельно, на блюдце, чтобы каждый брал свою долю.

— Когда едешь? — спросил Артур, садясь напротив.

— В понедельник. С вокзала в Москву, оттуда в среду на квартиру к Левину.

— Что там будут говорить?

— Не знаю. Думаю — про темпы. Про ускорение. Про то, чего у нас не хватало все семь лет, и как теперь это всё одним движением исправить.

— А ты что? — он подпёр щёку кулаком.

— А я скажу, что у меня не два месяца газетной риторики, а шесть лет работы, ошибок и поправок, и что разница в этих двух цифрах — больше, чем кажется человеку, у которого ни тех, ни других не было. Артур не улыбнулся, но в углу рта что-то двинулось.

— Дорохов. Ты осторожно. У них сейчас весна.

Я заметил это и сам — ещё в Курске, по тону людей, которые позвонили мне за последние две недели. У всех у них в голосе появилось одно лишнее полутона нетерпения; разное по причинам, но одинаковое по эффекту. Артур видел во мне это «заметил» без слов, поэтому продолжил не вопросом, а пояснением.

— Я к тому, что весна у партийного работника отличается от весны у агронома. У одного — почки на берёзе, у другого — почки в голове. Распускаются с разной скоростью и в разные стороны.

Бэла за нашими спинами достала из печи противень с лавашом. Я слышал, как она аккуратно сдвинула его на доску и накрыла полотенцем. Без комментариев, без слова. Хлеб — её регистр; в этом регистре она всегда говорила за двоих, и Артур никогда не мешал.

— Артур. По магазину — на месяц вперёд: ничего нового. Стабилизируем. Третий — не запускаем. Если кто-то спросит — мы наблюдаем.

— Понял. По второму — ассортимент держим, водку не выдвигаем на витрину. На случай, если.

— На случай, если, — согласился я.

Мы оба знали, какой именно случай. Точную дату я не назвал ни себе, ни ему; в моём блокноте по этому пункту стояло только: «май-85: ждать постановления; готовиться загодя». Артур читал это, как читают страницу через копирку: знал, что текст есть, не настаивал на содержимом.

Я допил кофе, поблагодарил Бэлу за лаваш, оделся и вышел. На крыльце задержался, посмотрел на улицу. От поворота на Кузнецовку до правления — четыреста метров; те же четыреста, которыми тётя Маруся ходила в магазин все шестнадцать лет вдовства. Теперь этими же метрами в правление будет ходить Артур. Дорога не помнит шагов; помнят шаги люди, а дорога — служит.

Поезд в Москву ушёл в понедельник, двадцать пятого. Я взял купе с одним соседом — пожилым полковником в отставке, ехавшим к внуку в Кузьминки. Полковник не разговаривал; сел, расстегнул воротник кителя без знаков различия, развернул «Известия» и зачитался. Я взял свои.

На третьей полосе — Горбачёв в Ленинграде. Снимок: узкий проход на «Электросиле», тёмные пальто, светлые лица; Михаил Сергеевич — Горбачёв — стоял у станка и говорил с рабочим в спецовке. Текст под фотографией пересказывал короткую речь: страна, мол, обязана ускоряться; больше так нельзя; время требует. Я перечитал абзац дважды. В этих словах не было ничего нового по существу — про ускорение писали и при Брежневе, и при Андропове, и в андроповских февральских пленумных передовицах прошлого года звучала почти такая же формула. Новое было — в интонации, и интонация уже шла. Про неё нельзя было прочитать на третьей полосе «Известий», но она сквозила между строчками, как сквозит весенний свет в плохо подогнанной раме.

Я отложил газету, сел к окну. За стеклом шла серая весна — не апрельская и не мартовская, особая, расплывчатая; снега в полях было по колено в одних местах, в других — чёрные пятна вылезли уже до травы прошлогодней. Поля считали с неба свою арифметику, сверяли с прошлым годом и выводили в плюс или в минус. У нас в «Рассвете» эту арифметику вёл Крюков; он по-прежнему просыпался в пять и шёл смотреть, как сходит снег с южных склонов. У него был принцип: «земля считает быстрее тебя; ты только не мешай».

Я сидел и думал, зачем я еду.

По одному счёту — по приглашению Корытина: канал восстановлен, человек, которому я был должен по нескольким негромким долгам, попросил быть. По другому счёту — по собственной мерке: имеет смысл смотреть на круг, который собирается лепить из меня публичный пример. Сама публичность ровно ничего не добавляла к «Рассвету»; «Рассвету» нужны были корма, удобрения, ремонт и сухая голова председателя. Но круг этот будет принимать решения о деревне, не выезжая в деревню; и если у круга есть ухо, в которое можно подышать конкретикой — лучше, если в это ухо подышу я, чем кто-нибудь другой, у кого хозрасчёта ни одного, не то что восьми.

Полковник зашуршал «Известиями». Я закрыл свои.

«Шесть лет, — повторил я себе про себя, — а не два месяца». Это, в сущности, был мой пропуск в комнату. Не орден, не статья в прошлом году, не сеть из четырёх колхозов. Шесть лет тихой работы, которые я и сам уже почти разучился отделять от собственного возраста. Шестой год здесь — это пятьдесят два по внутреннему счёту; и каждый из этих месяцев был одним и тем же делом, медленно сложенным в стопку.

За окном проплыло Курбатово, потом Орёл с его серыми пятиэтажками, потом тонкая ниточка Оки в полях. К Москве я подъехал уже в темноте. На вокзале толкались по-весеннему рассеянно, без январской спешки; женщина в синем пальто стояла у выхода с букетиком мимозы — продавала по три рубля за веточку, и веточки кончались. Мимоза в Москве в конце марта означала, что южные эшелоны идут как ходили — с Кавказа, через Ростов, без перебоев. Мелочь, но эту мелочь я в эти дни замечал особенно: страна работала. Лозунги — отдельно, поезда — отдельно. Как всегда.

Квартира Левина была в старом доме на Тверской, в шаге от Пушкинской. Лифт — деревянный, с дверьми «на гармошку», поднял нас на пятый. Дверь открыл Корытин. Лицо его за тринадцать месяцев истончилось, но глаза остались прежние.

— Павел Васильевич. Заходите, — сказал он и пожал мне руку, удержав её на полсекунды дольше обычного. — Хорошо, что доехали.

— Здравствуйте, Алексей Павлович.

— Без церемоний. Тут у нас кухня, не зал.

В прихожей пахло корицей и старой бумагой. Я снял пальто, повесил на крюк рядом с двумя другими — серым кашемировым и тёмно-синим суконным с подкладкой из шотландки. Одно — академическое, второе — аппаратное, с разной выправкой плеч. Я ещё не видел владельцев, но владельцы были видны.

Левин встретил в прихожей. Он был ниже, чем я представлял, шире в плечах; седые волосы лежали свободно, без укладки; домашние тапки на босу ногу. Голос — тихий, почти академический шёпот, который слышишь только потому, что сам перестаёшь шуметь.

— Павел Васильевич. Давно ждали. Корытин про Вас рассказывал в марте, когда Вы ещё не приехали, и рассказывал так, что нам было неловко не пригласить Вас раньше.

— Я тоже его ждал. Мы оба, как видите, вернулись.

— Вернулись, — согласился Левин. — Только Вы вернулись из деревни в город, а он — из времени без работы во время с работой. Это разные возвращения. И, если Вы позволите наблюдение, второе тяжелее. Деревня держит человека; время без работы его выпускает.

В гостиной за круглым столом сидели двое. Один — лысеющий, в джинсах и толстом сером свитере, с бородой, аккуратно подстриженной по линии челюсти; перед ним — папка с тесёмками и стакан чёрного чая. Это был Виктор Петрович. Второй — молодой человек лет тридцати с тонкой папкой и записной книжкой; нас представили, и я понял, что это журналист «Нового мира», но имя его выпало у меня из памяти к концу первой реплики. Михаила Сергеевича за столом не было.

Виктор Петрович немедленно подался вперёд. У него была энергия человека, который привык начинать первым, чтобы не успели начать другие.

— Дорохов. Самостоятельные формы — будут. Принципиально. При хозяйствах, при предприятиях, вокруг переработки. Название можно спорить потом. Вопрос — кто и как, и насколько долго им дадут жить.

— Мне эти три вопроса знакомы. Только я бы добавил четвёртый. С каким буфером.

— Что Вы имеете в виду под буфером?

— Период, в течение которого новые формы могут работать неэффективно — и их за это не закроют. У меня в «Рассвете» внутренний счёт идёт шестой год. Первые два я бы по нынешним меркам провалил все плановые. Меня тогда пожалели по другой причине — был на хорошем счету у андроповской комиссии. Но если бы не она, меня бы свернули, и сейчас я говорил бы с Вами не отсюда.

Левин слушал, поддерживая чашку обеими ладонями, как греют пальцы.

— Шесть лет, — сказал он, — это не статистическая выборка. Это биография.

— У моего колхоза — биография, — согласился я. — У страны её сейчас не хватит. Если правила менять будут раз в полгода, никакая самостоятельная форма не успеет ни сложиться, ни ошибиться, ни поправиться. Любая живая форма требует времени, в которое её не дёргают.

Виктор Петрович сделал нетерпеливое движение.

— Дорохов, Вы — пессимист.

— Я реалист. У меня — шесть лет работы, ошибок и поправок, а не два месяца передовиц.

— Но мы же исходим из того, что страна готова…

— Вы исходите из того, что план на бумаге равен плану в поле. У меня это давно не равно. Я говорю не «не делайте», я говорю — закладывайте в дорогу две лужи и одну полынью. Иначе по той же дороге сначала проедет одна машина, потом застрянет вторая, а потом перекроют всю.

Левин усмехнулся уголком рта; это была усмешка не насмешки, а согласия.

— Дорохов, — сказал Левин, — у Вас, на мой взгляд, работающая модель того, о чём мы пишем монографии. Мы — теоретики. Вы — практик. Эта связка может быть продуктивной, если её не сломают.

— Мне тоже хотелось бы, чтобы её не сломали. Только — и это мой опыт — связка ломается обычно не теми, кто её строил, а теми, кто пришёл потом её ускорить.

Виктор Петрович этого не услышал — или сделал вид, что не услышал. Корытин услышал и коротко поднял брови.

Кофе принесла домработница — сухая женщина в фартуке, с подносом и со сдержанным «добрый день»; жены Левина не было, и о ней никто не упомянул. На подносе — четыре чашки, лимон тонкими ломтиками на блюдце, кусковой сахар в серебряной сахарнице. Я взял свой кофе чёрным, без лимона. Корытин — с лимоном; у него была старая привычка.

Михаил Сергеевич появился не сразу. Вошёл, когда мы уже больше часа сидели за столом и Виктор Петрович в третий раз произносил «принципиально»; вошёл тихо, без звонка в дверь — у него, видимо, был свой ключ или свой ритм с Левиным, — поздоровался общим коротким наклоном головы и сел не во главе, а сбоку, у книжной полки. Левин представил меня. Михаил Сергеевич назвался: «Михаил Сергеевич, рад знакомству, Дорохов», — и сел слушать.

Я узнал его не глазами. Глазами я его видел впервые. Узнал я его иначе.

Пока Виктор Петрович в очередной раз доводил свою мысль, у меня в голове сделалось одно очень спокойное движение: голос, который я однажды слышал в коротких передачах, лёг на лицо. Голос был негромкий, без напора. И теперь, когда он заговорил, я понял — голос принадлежит этому человеку, и принадлежит ему давно. Без даты, без «когда-то». Просто — узнавание, как узнаёшь человека по почерку, прежде чем прочёл подпись.

Минут двадцать он молчал. Потом задал три вопроса — друг за другом, без перехода, как задают тот, кто пришёл проверить воздух в комнате, а не говорить.

— Сколько лет понадобилось «Рассвету», чтобы выйти на ту устойчивость, о которой Вы рассказываете?

— Четыре года до первого ровного года. Шестой — третий ровный подряд.

— Сколько стоили первые ошибки?

— По деньгам — около ста двадцати тысяч за первые два года. По репутации — два года, в которые я в обкоме ходил с короткой шеей. По людям — двое, которые ушли, и я их понимаю.

Михаил Сергеевич на этой цифре чуть наклонил голову; не в знак согласия, а как в знак, что цифра услышана.

— И последний. Что убьёт такую модель быстрее всего — если её начнут переносить?

— Три вещи. Частая смена правил — раз в полгода, как Вы сами знаете. Требование немедленной эффективности от формы, у которой нет ни оборудования, ни людей. И отчётность, которая имитирует результат раньше, чем появился сам результат. По первой пройдёт штук десять хозяйств, по второй — ещё двадцать. По третьей — все остальные. Останутся те, у кого были первые два года втихую.

Михаил Сергеевич помолчал и обернулся на Левина.

— Запас в дорогу, — сказал он негромко, как будто продолжая собственную мысль. — Запас по правилам, запас по эффективности, запас по бумагам. Это и есть то, что обычно режут первым. Спасибо, Дорохов. Я Вас услышал.

Он встал, кивнул Левину и Корытину и вышел в прихожую так же тихо, как пришёл. Через минуту я услышал щелчок замка — он спустился по лестнице, не на лифте.

Виктор Петрович разочарованно подвинул свою папку.

— Это и весь его сегодняшний разговор?

— Это и весь его сегодняшний разговор, — ровно ответил Левин. — Он редко говорит больше. Особенно — когда понимает.

Корытин смотрел на меня; вид у него был такой, будто ему стало легче дышать.

В половине четвёртого встреча начала сворачиваться. Виктор Петрович остался у стола, разложил папку, что-то выписывал в свою тетрадь. Я попрощался с Левиным и журналистом «Нового мира». Корытин проводил меня в прихожую.

В прихожей было полутемно; в дальнем конце светил жёлтым настольный свет, видный через приоткрытую дверь в кабинет. Корытин помог мне с пальто и задержал на секунду у двери.

— Хорошо, что Вы сегодня были, Павел Васильевич.

— Вы рисковали?

— Я всегда рискую, когда привожу человека не туда, где он должен быть по должности, а туда, где он нужен по смыслу. Сегодня риск был оправдан.

Я молча застёгивал пальто. Корытин проверил замок на двери в кабинет, понизил голос ещё на полтона.

— И ещё. Я бы на Вашем месте до лета осторожнее держал водку в расчётах. Воздух плохой. Подробностей не спрашивайте — у меня их и нет. Но если Вы по торговле уже что-то перестраиваете — не останавливайтесь. И не торопитесь.

— Я предполагал.

— Я знаю, что Вы предполагали. У Вас директор-консультант, который умеет считать заранее. Это редкое качество. Берегите его. По остальному — лето покажет, кто и в каком темпе. До тех пор — держите спину прямой и блокнот закрытым. На этой неделе у нас в управлении уже трое спрашивали, кто такой Дорохов и где он считает свои магазины. Я им — общим планом. Подробности — Ваши, и пусть остаются Вашими.

— Спасибо, Алексей Павлович.

— Не за что. Я Вам должен — за прошлую зиму. Сегодня — взаимозачёт. Считайте, что мы в нуле.

Это было всё. Корытин открыл дверь, пожал мне руку и придержал её снова на полсекунды дольше обычного — ровно так же, как при встрече.

В лифте я доехал до первого, вышел на Тверскую и пошёл пешком в сторону Пушкинской. В Москве уже стояла весенняя сырость; асфальт был мокрый и блестел под фонарями. Я шёл и думал не о словах Михаила Сергеевича — слов было мало, и они были, по сути, пересказом моей собственной формулы про запас в дорогу. Я думал о том, что меня в эту комнату привели, послушали и отпустили, не превратив ни в советника, ни в трофей. Это была хорошая комната. Из таких комнат выходят целыми.

На вокзал я уехал в субботу. Поезд Москва — Курск отходил в семнадцать пятнадцать; возвращался я в Курск утром, Лёша должен был встретить у вокзала. Валентина просила привезти из Елисеевского кофе и две банки шпрот к пасхальному столу, и я просьбу выполнил.

В понедельник в правлении меня уже ждали. Нина — со сводкой по магазину, Антонина — по творогу, Андрей — по графику весенне-полевых. Я прошёл в кабинет, снял пальто, повесил на вешалку. Сводки прочёл стоя, у стола; лежать на бумаге сегодня не хотелось.

Артур приехал в правление через час. Сел напротив, без вступлений, и сразу спросил: ну?

— Магазин стабилизируем. По второму — водку постепенно убираем с витрины, заменяем сухим. Через две-три недели проверишь поставщиков по плодово-ягодным. Если будут перебои — пробивай через Тараканова.

— Выходит постановление? — он сложил руки на груди.

— Выходит. До лета. Корытин подтвердил.

Артур помолчал. Потом сказал коротко: Дорохов, ты приедешь — будем готовиться к водке.

— Уже приехал. Уже готовимся.

К двадцать третьему апреля у нас на витрине магазина № 2 водочный отдел уже сократился на треть; Лиза переставляла бутылки по две в ряд, а не по четыре, и пустые секции мы плотно заняли сухим венгерским и плодово-ягодным, которое Артур нашёл через старые московские каналы. Лиза не задавала вопросов; Антонина сказала ей, что председатель велел перестраивать, и Лиза перестраивала. К этому дню — Пленума ЦК — мы стояли на ровной площадке, без дёрганий.

Двадцать третьего апреля мы всем правлением собрались у телевизора. «Рубин» в красном уголке после ремонта брал устойчиво, без штрихов по экрану. Передавали Пленум. Горбачёв на трибуне говорил о «коренном повороте», об «ускорении социально-экономического развития»; формулировки были новые, интонация — уже своя, не черненковская, не андроповская. Зал хлопал ровно и долго. Камера обходила первые ряды; знакомых лиц было больше, чем я ожидал увидеть, — некоторые из тех, кого я помнил по портретам в газетах семидесятых, ещё сидели на местах.

Кузьмич стоял у косяка с кепкой в руке. Он не садился — на партсобраниях и пленумах у него была привычка не садиться, если речь шла «не наша»; в этом смысле для него и брежневская речь была не наша, и андроповская, и черненковская.

— Ускорение, — сказал он негромко, в сторону, не мне, а кепке. — Слово хорошее. Только под слово трактор не поставишь.

Антонина за его спиной ответила тоже негромко: под слово, мол, Михаил Степанович, ставят отчётность. Кузьмич не ответил. Кепка осталась в руке.

Я слушал с раскрытым блокнотом на колене, без ручки. Записи я сделал позже, в кабинете.

Нина — по обыкновению — чинно сидела в первом ряду, в тёмном платье, спина прямая, тетрадь в коленях; в её тетради уже шла запись формулировок «как услышаны». В этой её тетради такие записи всегда шли с одной и той же интонацией — не оценка, а инвентарь. Нина не ускорялась под телевизор и не замедлялась под него; она перевозила слова с экрана на бумагу с тем же постоянством, с каким Антонина перевозит молоко с фермы в цех. Я знал, что вечером она перепечатает свои выписки на районный экземпляр и подошьёт в папку по 1985-му году. К концу года в её папке будет не меньше восьмидесяти страниц; это тот единственный архив, в котором всё, что было сказано в стране за год, лежит без редакторских вставок, в одном порядке, без перестановок.

Артур сидел сзади, у двери. Он не записывал, но было видно, что слушает не словами, а арифметикой. У него в голове в эту минуту перестраивались бюджетные строки — водка, плодово-ягодное, торговля промтоварами. Я не оборачивался; я знал, что увижу, если обернусь.

После завершения трансляции я поднялся, кивнул собравшимся, пожал руку Кузьмичу и вышел. В кабинете я открыл блокнот, нашёл свежий разворот и записал в столбик три коротких пункта.

Один.«Ускорение» — лозунг; он останется на бумаге дольше, чем в плановых заданиях. Под лозунг подведут отчётность — Антонина права. Подводить под него производство — рано и опасно.

Два.«Рассвет» — на полпути; темп держать тот, что есть. Магазин — стабилизация. Водку с витрины — постепенно. Третий магазин — не до лета, не до постановления, не до прояснения.

Три. Канал в Москве — открыт. Михаил Сергеевич — три вопроса и одно «спасибо, услышал». Прямой связи не открывают. Корытин — рядом, предупредил по водке («воздух плохой»). Левин — рядом. Виктор Петрович — слушать вполуха, строки про «принципиально» — отложить. Готовиться к маю.

Я перечитал. Поставил дату на полях — двадцать третье апреля восемьдесят пятого. Подчеркнул слово «постепенно» в пункте два. Под пунктом три приписал ещё одну строку, для себя, мелким почерком: в комнате услышали; запас в дорогу — закладывать самим.

Захлопнул блокнот, положил его поверх стола, сверху положил ладонь — не для жеста, а просто, чтобы не открыть случайно при ветре от форточки. Подержал так. Потом встал, выключил настольную лампу и закрыл за собой кабинет на ключ.

Предыдущая главаГлава 10 из 23Следующая глава