К книге
Торговец дурманомЧасть III. Молден выслуженный. Глава 7. Как Ахатчвупы выбирают себе Короля
76%
Часть III. Молден выслуженный. Глава 7. Как Ахатчвупы выбирают себе Короля
53

Итак, Эбенезера, Бертрана и Макэвоя второй раз за утро препроводили на туманный пустырь. Хотя света уже было предостаточно, небо оставалось пасмурным, и мглистая солёная топь едва ли выглядела менее мрачной, чем прежде. Костры для стряпни погасли, женщины занялись хозяйством, а большая часть мужчин, вероятно, отправилась на болото и протоки, чтобы пополнить запасы морепродуктов и дичи. Те несколько десятков, которые Эбенезер принял за младших вождей и их помощников, так и сидели с трубками вокруг больших костров совета и спорили; по каменным лицам, с коими они следили за шествием пленников через пустырь, не трудно было догадаться о теме дискуссии.

Поэт, уже не столь устрашённый, сумел оглядеться с бо́льшими интересом и отстранённостью. Так, он заметил, что деревня гораздо крупнее, чем ему казалось: ондатровых домиков насчитывалось, скорее, около трёхсот, а не сотня, и трудовые бригады негров возводили новые по всей окраине селения. Ресурсы возвышенности исчерпались, строителям приходилось пользоваться самыми разными ухищрениями; на одном краю деревни высилась приплюснутая гора устричных раковин, которые, надо полагать, собирались и складывались поколениями Ахатчвупов задолго до того, как участки для застройки приобрели такую значимость – негры энергично сталкивали раковины в прилегавшие топи, создавая новую сушу и расчищая старую; в других местах хижины возводили на низких сваях в само́м болоте – причудливое сочетание африканской и индейской архитектуры. Опять же, поэт впервые отметил диспропорцию полов: с утра, даже с поправкой на вызванное страхом преувеличение, он счёл, что на пустырь стеклась почти тысяча мужчин – семьсот как минимум, из коих с Куассапелагом и Дрепаккой прибыло никак не больше двух сотен, тогда как количество женщин, если только огромному их числу не даровали маловероятную привилегию спать допоздна, исчислялось, скорее, десятками, нежели сотнями. Однако в детях, похоже, не было недостатка: пространства между хижинами кишели маленькими дикарями, огромное число которых, как и пёстрая пигментация, навели Эбенезера на мысль не только о многомужестве, но и о культурном альянсе в сферах более интимных, чем архитектура и политика.

На сей раз процессия не задержалась у столбов и проследовала прямо к королевскому дому на противоположной от тюрьмы стороне. Капитану Кейрну, взиравшему на товарищей со столба так же угрюмо, как вожди из советов, Эбенезер бросил:

– Не бойся, старик, мы тебя не предадим. Либо все мы, либо никто.

– Хрена с два, – буркнул шедший рядом Бертран, а ирландец сухо добавил:

– Распоряжайся, сколько угодно, своей судьбой, но не судьбой Макэвоя. Если он умрёт за мой счёт, я буду горько его оплакивать, но если я за его, то будь он проклят.

Что до самого капитана, то он или не расслышал ободряющих слов поэта, или был слишком охвачен страхом, чтобы понять их, или просто пренебрёг ими, поскольку выражение его лица не изменилось.

У входа в королевскую хижину Бэнди Лу произнёс со своей широченной улыбкой:

– Мы остаёмся здесь. Вы идите туда, – и указал на прикрытый шкурой-пологом проём.

Пленники замешкались, брать на себя инициативу не хотелось никому, и тогда поэт, стиснув зубы, отбросил завесу и ввёл остальных внутрь.

За исключением размера и большего числа шкур, которые служили ковриками и стенной драпировкой, дворец Чикамека мало отличался от тюрьмы. Вдоль дальней стены выстроились стражи с копьями. В каменном круге посреди помещения горел небольшой костёр, за ним с поджатыми губами и злобным взглядом восседал сам морщинистый король, а по бокам от него находились неулыбчивые союзники. Англичане предстали перед ними нерешительно, не зная, сесть или стоять, поклониться или держаться ровно, говорить или молчать. В отсутствие Бэнди Лу Эбенезер взглянул на Куассапелага, ожидая подсказок, но обратился к ним Дрепакка, явно добавивший в обойму своих достижений беглый английский:

– Желание Дрепакки таково, – объявил он сурово, – чтобы четыре белых человека вышли на волю; или, если должен умереть один, это будет старик; или, если только один может жить, это будет один из двух, кто спас Дрепакку.

Макэвой набычился, Эбенезер и Бертран отвели друг от друга глаза.

– Желание Куассапелага таково, – возобновил речь Дрепакка, – старик и рыжий певец должны умереть, а вас двоих пощадят; или, если только один может жить, это будет высокий, который по-прежнему носит Кольцо Братства.

– Послушайте!.. – взвился Макэвой. Бертран увял лицом. Страж направил копьё, и ирландец умолк.

– Желание Чикамека таково, – продолжал африканский король, – всех бледнолицых на свете нужно лишить сокровенного члена и поразить копьём. Но он допускает, что высокий – брат Куассапелага и должен быть пощажён. – Дрепакка посмотрел на Бертрана и, хотя ни тон, ни выражение лица не утратили суровости, произнёс: – Мне жаль, что ты потерял кольцо Куассапелага, а я почитал тебя богом вместо того, чтобы сделать братом, как принято у моего народа. Но я сказал Чикамеку, что ты и высокий спасли мне жизнь, и тот, кто убьёт вас, сначала должен убить Дрепакку. Чикамек не ответил на это, а потому ты будешь свободен – постарайся не улыбнуться, иначе он разгадает мои слова и убьёт тебя любой ценой.

Макэвою он заявил:

– Ты мой друг и друг Бандалу. Я не хотел твоей смерти. Но гнев Чикамека велик, и он признает братство только за теми, кто спас одному из нас жизнь. Ты должен проститься с друзьями.

– Проклятье, нет! – заорал ирландец. Страж подступил ближе, а глаза Чикамека потемнели. – Я вот что имею в виду, – продолжил Макэвой сдержаннее, – если ты такой друг, как заявляешь, и за тобой такая банда, как говорит Бэнди Лу, то почему же позволяешь судить этой старой кровожадной свинье?! Отпусти нас всех, и пусть идёт к черту!

Куассапелаг, хмурая гримаса которого усилилась из-за выбранных Макэвоем слов, заговорил в ответ:

– Куассапелаг и Дрепакка сильны, но наша сила не на острове Чикамека. Если Ахатчвупы завяжут бой с людьми Дрепакки, мы лишимся могущественного союзника и могучего короля. Чикамек не начнёт войну, чтобы убить братьев Дрепакки и Куассапелага, но Чикамек начнёт войну, чтобы убить любого другого белого. Ты должен умереть.

– Тогда и я! – вдруг молвил Эбенезер.

Он с бешеной скоростью морщил лоб, руки плясали, а нос зажил собственной жизнью. Куассапелаг и Дрепакка повернулись к нему удивлённо, Бертран и Макэвой – не веря ушам.

– Либо мы вчетвером выходим на волю, либо вчетвером умираем! – объявил поэт. – Эти люди здесь по моей вине, и я не позволю себе спастись без них. – Он обвиняюще воззрился на Дрепакку. – Возможно, Дрепакка не защищает своих, но Эбен Кук защищает, друзья они или нет.

– Я умоляю моего брата передумать, – сказал Куассапелаг, сохраняя ради Чикамека суровость. – Если придётся, я ударом лишу тебя чувств, чтобы спасти жизнь.

Эбенезер явно предвидел такую возможность.

– Ничего подобного, – ответил он тотчас, и голос его зазвенел, подстёгнутый стремительностью порыва. – Не выйдет, дорогой Куассапелаг: едва ты скажешь, что пусть даже один из нас умрёт, я брошусь вон туда на Чикамека и задушу его, а те громилы проткнут меня, словно игольницу. Нет, не предупреждай их, а то прыгну сейчас же.

– Право же, Эбен! – крикнул Макэвой. – Спасайся, дело-то пропащее!

– Наш друг говорит столь же мудро, сколь благородно, – добавил Дрепакка. – Не выбрасывай четыре жизни вместо двух.

– Ни слова больше! – резко приказал Эбенезер. Его лицо горело, голос дрожал, а сердце гнало по членам горячую кровь. – Как ты поступишь: пощадишь людей брата или пронзишь его копьём? Да или нет, и покончим с этим!

Поэт покачнулся, взмахнул руками, словно готовый исполнить угрозу. По взгляду Чикамека два стража придвинулись с воздетыми копьями. Дрепакка и Куассапелаг быстро переглянулись.

– Не отвечаете, братья? – Голос Эбенезера сорвался на визг. – Тогда adieu, брат Куассапелаг! Удачи тебе и неудачи твоим смертоносным замыслам! Adieu, брат Дрепакка, adieu, adieu! Жаль, не знаком ты с другом моим Генри Берлингеймом: вы бы славно поладили!

Он зашёл так далеко, что правда напряг мускулы, чтобы прыгнуть через костёр, и помедлил лишь потому, что Чикамек уловил имя «Генри Берлингейм» и обрушил на Куассапелага град вопросов, в которых оное повторялось многократно.

– Постой, брат! – отрывисто призвал Куассапелаг и стал внимать взволнованному допросу, который учинил старший коллега, тогда как Эбенезер, утратив сиюминутную отвагу, шатался и потел, где стоял.

– Тайак Чикамек полагает, что ты назвал некое имя, и хочет, чтобы ты его повторил.

– Имя? Да, то был Генри Берлингейм! – Эбенезер расхохотался, как безумный, и подался к старому королю, который вытаращился на него, аки скопа. – Генри Берлингейм! – крикнул он вновь, и по щекам покатились слёзы. – Слышал о нём, душегуб? Или ты сам замаскированный Берлингейм, и всё это твоя очередная проказа? – Истерика чуть не отправила поэта в обморок, челюсть отвисла, и ему, чтобы не упасть, пришлось тяжело опуститься на землю.

Последовал ещё один резкий вопрос Чикамека.

– Кто такой этот Генри Берлингейм? – перевёл король Анакостина. – Твой друг?

Не в силах говорить, Эбенезер утвердительно кивнул.

– Один из этих? – спросил Куассапелаг. – Нет? Значит, в селениях бледнолицых?

Подтверждение побудило старого Чикамека к новым взволнованным тирадам на индейском наречии, в ответ на которые, когда их ему перевели, поэт объяснил, что Берлингейм – его бывший учитель, мужчина лет сорока – как он прикидывает, пребывая в неведении относительно подлинных даты появления на свет, места и родословной этого человека.

Последний вопрос Чикамек задал, не прибегая к устной речи: в ошеломлении сотрясаясь всем телом, он выхватил из костра обугленную щепку, начертил на чистой оленьей шкуре символ «III» и вновь обратил к поэту жуткий вопрошающий взгляд.

– Да, он самый, – вздохнул Эбенезер, слишком измученный, чтобы разделить озабоченное изумление остальных. – Генри Берлингейм Третий. – А затем: – Послушай, Куассапелаг, откуда он знает моего Генри? – Ибо только сейчас ему пришло в голову, что на протяжении многих лет приключений и интриг наставника тот взял за правило никогда не упоминать имени, под которым его вырастили. Вопрос должным образом перевели, но вместо ответа престарелый индеец, чья злоба полностью вытеснилась несказанным удивлением, велел двум стражам принести из угла резной изукрашенный сундучок и поставить его перед огорошенным поэтом.

– Тайак Чикамек требует открыть ларец, – сказал Дрепакка.

Эбенезер подчинился и недоумённо обнаружил, что в содержимом нет ничего особо захватывающего; оно, как удалось ему различить без рытья, сводилось к нескольким чёрным предметам одежды (английский пошив которых привёл к мысли, что сам сундучок под индейскими украшениями был из тех, какими пользуются моряки и путешественники, а не дикари), четырём запечатанным стеклянным бутылкам с обычной, похоже, водой и поверх всего – старой тетради ин-октаво[358], в повидавшем виды переплёте из телячьей кожи.

Чикамек заговорил через короля Анакостина.

– Там… – Куассапелаг взглянул на Дрепакку, запрашивая помощь с переводом.

– «Книга», – подсказал африканец. – Книга сверху.

– Книга, – повторил Куассапелаг. – Чикамек повелевает моему безрассудному брату открыть её и прочесть её знаки. – И тем же тоном переводчика добавил: – Куассапелаг надеется, что брат мой прочтёт там какое-нибудь заклинание и излечит своё безумие.

Эбенезер, как было указано, взял тетрадь, в ответ на что строй стражей позади Чикамека повалился, как один, на колени, словно перед некой святыней. Поэт обнаружил, что держит в руках разновидность английских рукописных книг, заполненную каллиграфическим почерком джентльмена, однако чернила казались слишком грубыми и мутными для европейских. На титульной странице стояло скромное заглавие: «Как Ахатчвупы выбирают себе Короля», а дальше следовало, судя по первому впечатлению, описание дорчестерских болот – возможно, того самого острова, на котором ныне обитало племя.

– Согласен, это весьма интригующе, – нетерпеливо сказал Куассапелагу поэт, – но право слово, сейчас не время… о Боже, постой…

Он перебил себя сам, чтобы, не веря глазам, перечесть первую строку: «…Итак, со связанными руками нас, коровам подобных, отвели в селение Дикарей на несколько миль вглубь суши, я же имел по этой причине досуг обозреть окрестности, по кот мы странствовали…» – страх, смятение и всё прочее сменились узнаванием.

– «Тайная история» Джона Смита! – воскликнул Эбенезер. – Боже правый, значит, это было не совпадение…

Он думал о Проливе Лимб, но взгляд уже переместился к дальнейшим записям в тетради; челюсть отвисла, и фразе было не суждено закончиться, так как содержание рукописи, а в особенности – последовавший далее рассказ о Тайаке Чикамеке поразили Эбенезера, как ничто и никогда в его жизни.

Для озадаченных спутников, он вслух прочёл следующее:

«Поистине не во власти ни пера моего, ни фантазии описать сию местность, настолько забытую Богом, и глухую, да и неприглядную к тому ж; сточная канава – вот что она такое, вся заболоченная и обратившаяся в трясину. Вода стоит повсюду – в озёрах и лужах; её, без сомнения, больше, чем суши, но местность в основном представляет собою смесь того и другого, ибо прилив сменяется отливом, покрывая и открывая тем самым огромные проплешины грязи, а на Островах не произрастает ничего, кроме зелёных тростников и виргинских сосен. С отливом повсеместно остаются мелкие запруды, кот сразу же порождают и производят в тамошней мути всё больше москитов, и оных вокруг – как чёток в монастыре, а каждый москит голодный, как поп. Добавьте к сему, что весь край плоский и расположен изрядно ниже уровня моря, потому око прозревает сей унылый ландшафт бесконечно со всех сторон; воздух сырой и вредный для лёгких; почва проседает под ногой, а вода слишком затхла и солона, чтобы пить. Поистине это уродливый фундамент[359] Земли, негодный ни для одного англичанина, и здесь я дерзну предречь, что как бы ни процвела в грядущие годы страна соседняя, хоть бы и наша Виргиния, сие место, через кот мы прошли, не населит никто, кроме Дикарей – разве что отпетый дурак или какой другой засеря.

Что до тех, кои взяли нас в плен (благодаря идиотизму моей Немезиды и моего противника Лда Берлингейма, этого жирного олуха, как писал я выше), то они были зеркальным отражением своей страны, будучи мельче ростом и гаже наружностью, чем те, с кем мы встречались…»

Эбенезер неуверенно поднял глаза, оторвавшись от чтения, но Куассапелаг и Дрепакка никак не отреагировали на слова.

«Кроме того, – продолжил он читать, – у них, похоже, была хуже налажена речь, так как на мой вопрос, какого они народа, ближайший ответил просто: Ахатчвупы, что в языке Поухатанов означает тот дурной воздух, кот исходит из желудка после того, как человек съест чересчур много пищи. Я не сумел установить, ответил ли мой Дикарь на вопрос или хотел таким образом меня оскорбить, или разумел какое иное варварство; более он ничего не произнёс. Тем не менее я порадовался тому, что они говорят на языке, напоминающем поухатанский, так как мог беседовать с ними и это увеличивало шансы выскочить из их петли. Несмотря на молчание, Дикари обращались с нами цивилизованно и, пока мы шли, не тронули никого из нашего общества. Я подумал, что если бы нас хотели убить, то сделали бы это без труда прямо на берегу, где устроили засаду, но этого не случилось. Они могли пощадить наши жизни, чтобы отнять их вскоре, истинно так. Но умереть завтра на день лучше, чем умереть сегодня, а потому мне вздохнулось легче, хоть я и продолжил выискивать пути избегнуть гибели от их рук.

Спустя какое-то время мы прибыли в селение, кот оказалось примитивнее всех, что я видал прежде, представляя собой дюжину лачуг из грязи и палок на пятачке суши, торчащем из трясины на одну-другую ладонь. При нашем приближении из хижин вышло ещё восемь или десять Дикарей – в основном, престарелых и немощных мужчин, а с ними появились женщины племени числом около пятнадцати и все безобразные, аки Дьявол, да свора мерзких собак, гавкавших на нас со всех сторон и готовых вцепиться.

Там был один огромный жирный Дикарь, кот, выйдя из хижины, приветствовал предводителя тех, кто привёл нас туда, пространной тирадой, суть коей, насколько я уловил, сводилась к тому, что он ничуть не рад доставке нас в селение. На что вожак наших пленителей (маленький, но горластый) ответил, что говоривший ещё не Верованс, то есть не король, а потому до конца состязания пусть прикусит язык. Что он захватил бледнолицых, то есть нас, принятых им за Саскуэханноков, чтобы принять участие в противоборстве, ибо Саскуэханноки – великие чудодеи и знаменитые воины. Я не понял, ни о каком состязании идёт речь, ни кто такой этот жирный Дикарь, ни, опять же, кто такой наш малорослый захватчик. Но от Короля Хиктопика, брата Дебедивона, Смеющегося Короля Аккомака, я уже слышал об этих самых Саскуэханноках, а потому знал, что это великий народ далеко на севере, близ внутренней части того огромного Залива, где мы плыли. Что другие Дикари их сильно боятся как воинов и ярых охотников. Коли так, мне показалось, что нам и неплохо быть принятыми за Саскуэханноков, а потому я не потрудился разуверить Дикарей.

Спор промеж них продолжился; каждый был готов приказать другому и никто не желал подчиниться кому бы то ни было, так что я подивился: где их Король? Ибо мне показалось, что либо у этих язычников два Короля, либо вовсе ни одного. Тут из хижины вышла девка, державшая на голове сосуд с водой, она несла его в соседний домишко. Клянусь, я ещё не видал такой пригожей Дикарки, с тонким станом и миловидными формами, а также лицом, и, благо она была по пояс обнажена, её дыньки соблазнительнейшим образом приподнимались всякий раз, когда та воздевала руки с целью придержать сосуд. С её появлением оба Дикаря прервали спор и уставились ей вослед, как сделал и я, а также весь мой отряд, коль уж она была такой неописуемой красоты. Едва девка скрылась, как спорщики возобновили перебранку насчёт того, где нас держать и под какой охраной, и вот уж они набросились бы друг на друга, не вмешайся я и не заговори на поухатанском языке. Назвавшись каптном Джнм Смитом из Виргинии, я предложил, чтобы мы вернулись к нашему чёлну, коли нет подходящего места нам спать, и двинулись своим путём в посильном покое и мире. Мы не желаем, дескать, злоупотреблять их гостеприимством или озадачивать устройством стола и ночлега. Сие я высказал в шутку, отлично понимая, что находимся мы там не по приглашению, а будучи беспомощные пленники. Дикари были поражены тем, что я заговорил на языке, кот оказался им по уму, а меня, в свою очередь, немало удивило, когда жирный, весьма далёкий от выражения неудовольствия по поводу моего предложения, тотчас воспользовался им, и мы бы убрались, но второй ни о чём таком и слышать не захотел – дескать, нам надлежит остаться до завтрашнего состязания. Спор разгорелся вновь, и нас всех, наконец, поместили в хижину, где толком не улечься, а караулить сел самолично маленький Дикарь с разными своими присными.

Спутники мои, ничего не поняв из этой беседы, пребывали в сквернейшем расположении духа, ибо не догадывались, какая судьба нас ждёт: останемся мы живы или умрём. К этому можно добавить, что попали мы в плен утром, а уже наступили сумерки, но нам так и не дали поесть. Никто из Дикарей тоже не ел целый день. Мне это показалось весьма странным, так как даже подлейший тюремщик редко бывает настолько жесток, чтобы не покормить своих подопечных хоть чего-нибудь для укрощения урчащих животов. Невзирая на это, сам я был мало встревожен, поскольку, судя по тому, что стало известно в ходе беседы с нашими хозяевами, положение, в кот мы оказались, представлялось в худшем случае неопределённым. Надсмотрщики, похоже, сами толком не знали, что с нами делать, и я счёл их замешательство добрым знаком вкупе с теми дискуссией и распрей, кот были прежде, ибо если враги спорят, сражение наполовину выиграно. Потому я произнёс моим людям небольшую речь, умоляя их проявить добросердечие и вести себя мужественно. Однако уговоры мои были тщетны, они желали вернуться в Джеймстаун, а лучше – в Лондон, и проклинали путешествие, из-за кот оказались здесь. Берлингейм, как я и предвидел, жаловался громче всех, хотя именно он, по суждению моему, своею трусостью завёл нас в этот пролив. Я не испытывал к нему любви – он сделал всё, что мог, дабы воспрепятствовать мне и моим исследованиям, а также возбудить настроения против меня в Джеймстауне. Всем сердцем я желал ему очутиться в Лондоне или на дне Залива, о чём и сообщил. Он лишь сверкнул на меня глазами и больше не открывал рта, но нетрудно было догадывался, что у него на уме: если я продолжу и дальше отпускать шпильки, он поведает обществу какую-нибудь мерзкую ложь про нас с Покахонтас, как часто грозился, а потому я оставил его в покое, однако подумал, что подобное положение не сохранится надолго и должно быть быстро выправлено, ведь раздор обязательно приведёт к мятежу, а я был убеждён, что без моего водительства от рук Дикарей погибнут все до единого в их глупости и невежестве прежде, чем доберутся до Джеймстауна самостоятельно.

Весьма утомлённые дневными приключениями и слабые от недоедания, мои спутники вскоре уснули, несмотря на страхи и сетования, я же, предоставленный сам себе, надумал втянуть в разговор стража – низкорослого горластого Дикаря – имея целью побольше разузнать о нашей участи и, может статься, заручиться его благоволением, а то и разогреть распрю, кот наблюдал.

На сей раз мне повезло больше; то ли потому, что нас бодрствовало всего двое, то ли просто он решил сойтись со мной в своих целях, но Дикарь охотно и дружелюбно принялся отвечать на вопросы. «Как тебя зовут?» – спросил я, на что тот назвался Вепентером, то есть рогоносцем. Это имя он получил, потому что его жену забрали от него в постель старого Верованса, то есть Короля. Расспрашивая Дикаря, я узнал, что этот самый правитель по имени Кекатаугтассапуекскунугмасс (то есть Девяносто Рыб) недавно умер, и мне подумалось, что убил его этот самый Вепентер из ревности. Селение осталось без Верованса, а поскольку у предыдущего не было наследников, кроме единственной наложницы, Дикарям придётся выбрать нового правителя из числа жителей, и этим-то они займутся завтра довольно самобытным образом.

Все Ахатчвупы весьма низкорослы, а потому отчаянно завидуют людям тучным и грузным. Они считают, что чем больше съест человек, тем он станет крупнее, а чем тяжелее Король, тем лучше селение защищено от врагов. Поэтому, когда правитель умирает, не оставляя наследников мужеского пола, все Ахатчвупы собираются на пир, и того, кто покажет себя самым большим прожорой, нарекают новым Веровансом, давая ему имя, знаменующее то достижение, посредством коего он приобрёл трон. Так прошлого Короля звали Кекатаугтассапуекскунугмассом за то, что в день, когда он стал правителем, ему удалось съесть девяносто рыб. И потому же, подумал я, народ вполне уместно назвали Ахатчвупами за тот пердячий пар, кот валит по ходу трапезы.

Таков был тамошний чудной обычай, и лишь только я узнал о нём, моя судьба, а также судьба моих компаньонов отчасти прояснилась, хоть мне ещё не до конца было ясно, зачем нас держат в плену. Однако разговор продолжился, и вскоре я выяснил, что в селении имелось два претендента на трон. Одним был убийца Короля, тот самый Вепентер, с кот я разговаривал, и правителем он хотел стать лишь для того, чтобы вернуть жену, наложницу старого Верованса, ибо коль скоро в неё входил покойный правитель, то возлежать она сможет только со следующим. Соперником Вепентера был тот самый жирный Дикарь, кот недавно поносил нас, а звали его Аттонкомугхауг, или Мишень Стрелы, потому что он был так толст, что попасть в него не составляло труда. Сей Аттонк тоже вожделел жену Вепентера, кот звали Покатавертуссан, или Огненная Постель, за небывалый жар, коим она отличалась в любовных делах.

Имей место простое состязание в обжорстве между сим Аттонком и сим Вепентером, то Вепентеру суждено было бы проиграть, ибо был он ме́лок, а Аттонк весьма выдавался и чревом, и аппетитом. Однако существовал обычай, по кот любой Дикарь мог выставить вместо себя доверенное лицо, если отыщет того, кто согласится, и коли его борец победит, то они разделят трон и щедроты Королевы, хотя у доверенного лица не будет власти править. Так они изменили древнюю практику, чтобы продолжать верить, будто самый тучный человек становится лучшим Королём, но в то же время избежать последствий своей веры.

Именно ради данного обычая Вепентер с его людьми и захватил нас. Мы выглядели столь странно и плавали на таком причудливом судне, что он решил, будто мы волшебники, и пожелал завтра выбрать кого-нибудь из нашей команды в качестве доверенного лица. Он заявил, что это отряд Аттонка стрелял по нам с берега, чтобы отогнать, тогда как милорд Берлингейм сплотил джентльменов позади себя, дабы вытолкнуть нас на сушу искать топлива для брюха, вопреки моему утверждению о враждебном виде земли. Саскуэханноками же Вепентер нас назвал с простым намерением напугать соперника и лишить его аппетита.

Об этом и многом другом узнал я от Дикаря, кот затем, услышав, что я капитан отряда, объявил мне свои условия, а именно: на приближающемся пиру мне надлежит быть его доверенным лицом. Если я смогу одолеть Аттонка в обжорстве, то всех моих спутников освободят, а мы будем совместно править селением, деля ложе Покатавертуссан. Если же, наоборот, Аттонк победит меня, то мне и всем моим спутникам придётся погибнуть от рук нового Короля, ибо такой уж у Ахатчвупов обычай.

Я ответил, что почитаю его выбор за честь, но заметил, что узковат в талии и умерен в еде, а приступам обжорства не подвержен. Поэтому, коль скоро он нуждается в доверенном лице, то пусть предпочтёт не меня, а осмотрит нашу компанию и возьмёт самого толстого да прожорливого на вид. Сей Вепентер незамедлительно последовал совету и, вглядевшись в каждого из моих солдат и Джентльменов, пока те спали, остановился над Берлингеймом – точно, как я и рассчитывал. И вот Дикарь, осматривая эту гору дерьма, раскинувшуюся и храпевшую, аки хряк в луже, подал мне знак: мол, его выбор таков. Я похвалил Вепентера за мудрость и заверил, что с подобным доверенным лицом победа неизбежна, и завтра он водрузится на Покатавертуссан. После чего мы выкурили у костра несколько трубок табака и всю ночь проговорили о всяких пустяках.

Увидев, что над хижиной уже занимается рассвет, я разбудил Берлингейма, пока не очнулись остальные, и хвастливо обратился к нему в следующем ключе: дескать, на его глазах я дефлорировал Покахонтас, а потом возлёг с Королевой Хиктопика, когда он бросил её ради шлюхи. Придя в ужасный гнев, Берлингейм вопросил, почто должен выслушивать всё это снова? На поставленный вопрос я ответил, что точно так же, как превзошёл его в мужественности в помянутых оказиях, сделаю это опять, ибо нынешним утром предстоит состязание, победивший в кот возляжет в своё удовольствие с прехорошенькой шлюхой-Дикаркой, наложницей мёртвых Королей. Услышав такие новости, Берлингейм весьма возбудился и со многими проклятьями, а также зубовным скрежетом принялся поливать меня грязью, и вскоре прибегнул к своей старой угрозе: мол, если на сей раз я не постою в стороне и не дам ему совокупиться с Дикаркой, то он, едва окажется в Джеймстауне или Лондоне, прямиком отправится к моему работодателю и выложит всю правду о Покахонтас и Королеве Хиктопика. Я ответил, что плевать хотел на угрозы, хотя мне воистину пришлось бы туго, услышь мои враги его поганый рассказ. Кроме того, я заявил, что выбирать мне не пришлось, ибо в списки на противоборство поневоле вошла вся наша компания и дикарский отряд, а в обычае этих Ахатчвупов выставлять наградой самых миловидных девчушек. Он осведомился: что за состязание? Когда я ответил, что девицу выиграет тот, кто больше всех сожрёт пищи, Берлингейм остался полностью доволен и поклялся, что съест вдвое больше любого Дикаря и втрое, чем всякий из нашей компании. Что у него ненасытный аппетит, и он не жрал два дня, а потому непременно выиграет прекрасную деву. Я заявил, что время покажет, на что годится его похвальба, но для меня лишь важно, чтобы победил кого-то из наших, а не вчерашний жирный Дикарь, ибо иначе нас всех поставят на копья. Более того, если Берлингейм пройдёт испытание и тем спасёт команду, то он не только при полном моём благословении насладится милашкой, но вдобавок я забуду все прошлые обиды и никогда не стану похваляться своими победами, поминать его недостатки, а ещё условлюсь с Покахонтас, чтобы он отведал и её щедрот, когда вернёмся в Джеймстаун.

Эти слова пролились елеем в уши Берлингейма. Обдумывая их, он распалился вдвойне. Когда же я описал, что за судьба ждёт нас, ежели победит Аттонк, сей Берлингейм ответил, что ничуть не тревожится. Дескать, он способен пережрать любого англичанина или язычника. В подтверждение, хлопнув себя по огромному брюху, Берлингейм поднял в нём такую шумиху, что могло показаться, будто там собрались все демоны Ада. Мы обговаривали с ним это по-английски, дабы Вепентер не подслушал и не разгадал мою хитрость.

Спустя какое-то время наш отряд проснулся, и солдаты с Джентльменами принялись жаловаться на желудки – мол, нечего есть. Дикари собрались снаружи хижины и развели огромный костёр, Вепентер вывел нас и усадил полукругом, сам же устроился позади Берлингейма. Супротив нашей компании уселся Аттонк во всём своём уродстве и жиру, а с ним – десяток его людей, другим полукругом. Из ближайшей хижины вышла Покатавертуссан и села меж полукругами на нечто вроде коврика, дабы наблюдать, кто станет её следующим сожителем. Она была той самой девицей, кот накануне пресекла препирательства лишь тем, что подняла руки и прошла мимо. Полуодетая и разукрашенная воробейником по обычаю дикарских шлюх, Покатавертуссан казалась до того красивой и стройной к тому же, что я почти пожелал самому себе здорового брюха, дабы выиграть её милости. При виде девицы Аттонк издал зычный вопль, а Берлингейм – как и остальные наши, за исключением меня, полностью обнажённый, ибо рубахи пошли на починку паруса во время шторма, а портки отправились к рыбам после того, как колики с истечениями осадили нас в Проливе Лимб – был до того потрясён ею, что весь затрясся и распустил слюну по губам, а также многочисленным своим подбородкам. Он шёпотом попросил меня не говорить остальным о наших намерениях, чтобы те не вздумали с ним соперничать, и я искренне согласился, поскольку не желал видеть победителем никого, кроме Берлингейма.

Тут Аттонк начал шлёпать себя по брюху, дабы возбудить бо́льшую страсть к пище, и Берлингейм, глядя на него, принялся делать то же самое, пока урчание их кишок не стало разноситься над болотами, словно вулканический грохот. Затем Аттонк, сидя со скрещёнными ногами, решил биться ягодицами о землю, дабы пуще разогреть аппетит; Берлингейм поступил так же, показывая, что не даст пощады врагу, и земля задрожала под их ужасными задами. После этого Берлингейм выпятил губы и щёлкнул пальцами – Аттонк повторил. Аттонк с бешеной скоростью задвигал челюстями – и Берлингейм тоже. Так они продолжали многочисленные церемонии, разжигая свой голод, тогда как наша компания сидела, словно заворожённая, не понимая, чему мы стали свидетелями. Дикари же били в ладоши и танцевали, а Покатавертуссан алчно поглядывала то на одного, то на другого.

В скором времени из каждой хижины в селении женщины со стариками принялись выносить кушанья, кот готовились уже несколько дней. Всем нам раздали по блюду разной еды – всего по одному, что показывало, хоть его и хватало для насыщения, что никого из нас не подразумевали претендентами, кроме Берлингейма и Аттонка, перед кот ставили блюдо за блюдом. На протяжении последующих часов, пока остальные изумлённо наблюдали, два обжоры опустошали одно за другим, и вот что они потребили в итоге:

«Кескоугнаумасс» – желтобрюхая рыба-луна, по десятку на брата.

«Копатон» – осётр, по одному на брата.

«Паммахумпнаумасс» – жареная морская звезда, по три на брата.

«Паупеконаумасс», угорь, по четыре на брата, сушёный.

Варёные лягушки, по многу на брата, лягушки-быки, зелёные, древесные и свистящие квакши в ассортименте.

Рыба-ёж, по две на брата, зажаренная и надутая.

Черепаха бугорчатая, черепаха сухопутная, по одной на брата, тушёная.

Также устрицы, крабы, форель, горбыль, морской окунь, камбалы, моллюски, песчаные ракушки и другие морепродукты, коими пожертвовал великий Залив. Далее они съели:

Дикие утки – нырки и малые гоголи, мелкими и крупными кусками в равных количествах.

Хохлатые крохали, по одному на брата, на шпажках, как там заведено.

Морские ежи, по одному на брата, высушенные и истолчённые.

«Кохунки» – чистики, по половине на брата.

Бекасы, по одному на брата, сачками ловленные.

Чёрные и белые камышовки, по одной на брата, силками давленные.

Красногорлые колибри, по две на брата, отваренные, просоленные и приправленные.

Дубоносы, по одному на брата, о клювах расколотых.

Американские пищухи, по одной на брата, подбитые.

Длинноклювые болотные крапивники, птицы, по одной на брата, потрошённые и зажаренные на вертеле.

Птицы-кошки, по одной на брата, нашинкованные кубиками и поданные.

Тетерев, по ноге на брата, тушёный в собственном соку.

Также разные яйца, куски индейки и всякое такое. Покончив с дичью, они перешли к мясу и потребили:

Болотные крысы, по одной на брата, жареные.

«Енот», по половине на брата, жареный на вертеле.

Собака, равные порции, какой-то спаниель это был.

Оленина, по шмату на брата, сушёная.

Медвежонок, по ломтю каждому, зажаренный.

Пума, по бедру и части хребтины на брата, надетая на вертел и пропечённая.

Летучие мыши, по две на брата, отварные, de gustibus & cet[360].

Кроликов не было. Пока они ели эти многообразные породы мяса, им подавали к оным овощи пяти разновидностей: бобы, «рокахомини» (кот есть поджаренная и истолчённая кукуруза), баклажаны (кот французы называют «обержинами»), дикий рис и салат из зелёного тростника, называемый «Аттаскус». Также всевозможные ягоды, но никаких фруктов, и всё это запивалось костным бульоном и огромными глотками «Соввехунсукханны», что есть бешеная вода – лёгкое спиртное, кот гонят в болоте.

Покуда продолжался сей потрясающий пир, Вепентер лупил Берлингейма по животу и спине, чтобы утрясти содержимое, таким же битьём занимались подручные Аттонка. После каждой перемены оба они разевали рты, и Вепентер совал Берлингейму палец в зоб, а Аттонк – в свой, или же прибегали к сиропу под названием «хипокоаканах», чтобы выблевать съеденное и очистить вместилища для большего. Дикари прыгали и плясали, а Покатавертуссан извивалась и металась на своём коврике от сильнейшей страсти к столь мужественным претендентам.

Когда сей Аттонк, наконец, добрался до брусники, кот была последним блюдом, приготовленным Дикарями, он положил в пасть одну ягоду и две оттуда же выронил за неимением места. Его помощник нанёс последний удар по егойному брюху, на что Аттонк испустил поправочный бздёх и на месте отдал концы. При этом он был слишком набит, чтобы завалиться. Тогда Дикари с нашей стороны закричали: «Ахатчвуп! Ахатчвуп!» – имея в виду, что Аттонк отстранён от дальнейшего состязания. Однако, хотя тот был мёртв, Берлингейм пока не стал победителем, поскольку обоим надлежало съесть всё до последней ягоды. Берлингейму оставалось сделать всего один глоток, и наши жизни были бы спасены. Мы кричали ему, плакали и молили, но тот сидел неподвижно с выпученными глазами, зелёным лицом, надутыми щеками, полным ягод ртом и, сколько бы не лились наши увещевания, не мог ничего проглотить. Тут я вскочил и, схватив из котла последнюю варёную летучую мышь, развёл ему челюсти и затолкал её поглубже. Затем зажал его рот и крепко хватил по темени, благодаря чему он сглотнул.

Победа Берлингейма была столь очевидна, что Вепентер подскочил к нему и потёрся носом о нос, а также любовно потрепал по животу. На это триумфатор извергнул всё съеденное и так испачкал Вепентера, что Дикарю пришлось отправиться на реку мыться. После этого все объявили Берлингейма Веровансом, или Королём, но ему было слишком дурно, чтобы осознать сказанное.

Близилась ночь, ибо пиршество продлилось весь день, и победителя торжественно перенесли в хижину старых Королей, где и уложили, неспособного двигаться, а Покатавертуссан, вся трепеща, последовала за ним. Вепентер тем временем заручился преданностью тех Ахатчвупов, что были с Аттонком, и приказал им унести мёртвое тело, так и сидевшее, для похорон. Я сообщил нашим, что мы свободны и завтра же отплывём, команда пришла в приподнятое настроение, хотя мало что поняла из происшедшего.

Когда взошло солнце, мы проснулись и, взяв изрядный запас продовольствия – дар Вепентера – приготовились вернуться на корабль и подобрать оборванную нить нашего странствия. Сей Вепентер пребывал в хорошем расположении духа и на вопрос мой – почему? – ответил, что около полуночи, когда он спал, Покатавертуссан пришла к нему в хижину, хотя по обычаю должна была в первую ночь возлежать с победившим доверенным лицом. Я подивился тому и, когда Берлингейм в последнюю минуту присоединился к нам – мы уж двинулись по тропе к побережью – спросил, оправдала ли наложница своё имя? На это он осыпал меня ожесточённой бранью и заявил, что последняя варёная Летучая Мышь настолько его подкосила, что тот всю ночь не понимал, где находится. Дескать, он был не в силах даже видеть никакую дикарскую потаскуху, не говоря уж о том, чтобы потрудиться над ней, как подобает мужчине. Берлингейм крайне разгневался на меня за то, что я затолкал в него Летучую Мышь, и, невзирая на мои возражения – мол, так я выручил всю компанию – снова поклялся порассказать обо мне всякое – написать письма в Лондон и так далее… Я ответил, что заключил с ним договор: выиграет – пусть делает, что хочет, и, отворотившись, повёл свой отряд по тропе. Берлингейм в невинном неведении следовал за нами, пока, к его удивлению, Дикари не схватили его и, несмотря на жалобы и стенания, не отволокли обратно в королевскую хижину, чтобы он правил ими вечно на пару с Вепентером.

Мои солдаты и Джентльмены немало всполошились, но я сделал им внушение, чтобы вели себя сдержанно. Дескать, Дикари потребовали нашего товарища в качестве платы за нашу свободу, и нам, столь малочисленным и безоружным, остаётся лишь отдать его и уйти с миром, навсегда храня память о нём в сердцах. В скором времени сей совет возымел действие, хотя команда выказала глубокую печаль, особенно Джентльмены, но мы, помахав Вепентеру, отправились к кораблю. Ибо милость Принцев, даже средь Дикарей, есть дар ненадёжный – легко вручаемый и так же легко отбираемый, а нам хотелось одного – сохранять оный, пока мы вновь не окажемся в безопасности на барке, подальше от этого жалкого варварского края, куда (видит Бог) никогда не вернусь ни я, ни (даст Бог) ни один другой англичанин.

Пусть Он поразит меня насмерть, где сижу, на кормовом сиденье нашего верного судна, если хоть слово о сих приключениях сорвётся с моих губ или губ участников моей Компании (кот я нынче же заставил поклясться молчать) или когда-либо появится в моей великой «Общей истории», ибо:

Коль должен спутника на гибель ты обречь,

Уместней не вести об этом речь».

Предыдущая главаГлава 53 из 70Следующая глава