К книге
Торговец дурманомЧасть III. Молден выслуженный. Глава 4. Поэт пересекает Чесапикский Залив, но попадает не в пункт назначения
71%
Часть III. Молден выслуженный. Глава 4. Поэт пересекает Чесапикский Залив, но попадает не в пункт назначения
50

– Это святая правда, клянусь! – упёрся Бертран. – Для новостей нет места лучше, чем таверна в Сент-Мэри, и все эти месяцы я держал глаза и уши востро. Каждый его наёмник знал, что Тим Митчелл – замаскированный Джон Куд, а вы теперь сказали, что ваш господин Берлингейм был Тимом Митчеллом, но ей-богу, я должен был догадаться раньше! Это целиком и полностью он!

– Такое утверждение нелегко воспринять по причине его невероятности, – покачал головой Эбенезер. Тем не менее он не вознегодовал, как бывало прежде, когда лакей злословил его бывшего наставника.

– Ну же, поверьте мне, сэр, это ясно, словно детская задачка! Только подумайте: где вы впервые услышали об этом дьяволе Джоне Куде?

– От лорда Балтимора перед тем, как отбыл, – ответил Эбенезер. – То есть…

– А когда Куд насадил в Провинции раздоры и мятежи? Не в том ли самом году, когда сюда пожаловал Берлингейм? И разве не правда, что всякий раз, если господин Берлингейм оказывается в Англии, он говорит, что и Куд находится там?

– Но Боже упаси…

– По-вашему, господин Берлингейм смог бы хоть две минуты сходить за Куда перед Слаем и Скарри, а уж тем более провести в их компании три месяца? Не верится!

– Однако у него замечательный дар перевоплощения, – возразил поэт.

– Да, он перевоплощается! Судя по всему, что я слышал от вас и других, он выдавал себя за Балтимора, Куда, полковника Сэйера, Тима Митчелла, Бертрана Бёртона и Эбена Кука, а то и ещё за кого, и ни разу не попался! Но какой главнейший талант Джона Куда, если не тот же самый? Разве он не разыгрывал священника, министра, генерала и кого-то там ещё? Разве он не предпочитает путешествовать непременно инкогнито, так, что даже собственным подручным едва ли известен в лицо?

– Но он шесть лет пробыл моим наставником! Я знаю этого человека!

Сказав так, Эбенезер сам осознал глубокую неправду своего утверждения. Он продолжил качать головой, будто в неверии, но по предложению паромщика отказался от мысли вернуться в гостиницу и оставить сообщение, потому рыбацкий шлюп двинулся по реке Сент-Мэрис.

– Всё это зыбко и запутанно, – пожаловался он вскоре после, когда они с Бертраном укрылись от непогоды в крохотной каютке за мачтой. Эбенезер размышлял не только о Берлингейме и той переоценке лорда Балтимора, а также Куда, на которой столь убедительно настаивал утром бывший наставник (и которая после заявления лакея казалась в высшей степени самоопровергающей), но заодно и о Бертране, Макэвое и вообще всех. – Никто не является тем, за кого я его принимаю!

– Творится много такого, о чём публика вроде нас с вами не имеет понятия, – хмуро кивнул лакей. – Вещи до чёртиков не таковы, какими кажутся.

– Да Боже ты мой! – Эбенезер пустился в ожесточённые домыслы. – Откуда мне знать, что я вообще путешествовал с Берлингеймом, если при каждой новой встрече он меняет всё – от физиономии до философии? Быть может, Генри умер шесть лет назад, или находится в плену у Балтимора, или у Куда, а все эти другие – попросту самозванцы!

– Такого нельзя исключать, – признал Бертран.

– А эта война не на жизнь, а на смерть между Балтимором и Кудом? – хмыкнул Эбенезер. – Откуда нам знать, кто прав, а кто не прав, и война ли это вообще? Что мешает мне заявить, будто они заодно, а весь этот спектакль с мятежом – завеса для сокрытия какого-то ужасного партнёрства???

– Меня бы такое ничуть не удивило, если желаете знать. Я никогда не доверял этому якобиту Балтимору, и не больше – мистеру Берлингейму.

– Якобиту, говоришь? Боже, каким же ты стал невинным олухом! А вдруг король Вильгельм тайно состоит в союзе как с Яковом, так и с Людовиком, и с Папой Римским? История больше творится тайными рукопожатиями, нежели всеми парламентами мира!

– Честного человека это здорово удивит, узнай он такое, – пробормотал лакей, но беспокойно заёрзал, высунулся и глянул в хмурое небо.

– Да ты, дружок, мудрее Сократа! Твои высказывания следует выложить золотом на архитравах общественных зданий, а то вдруг ещё кто забудет! Что, если не детская невинность, сохраняет убеждённость масс в том, будто церковь не поддерживается борделем или что Бог и Сатана не кормятся из одной кормушки?

– Ах, полно вам, сэр, вы далеко заходите! – Бертран понизил тон. – Есть вещи, которые мы знаем наверняка, как собственное имя.

Эбенезер рассмеялся вновь в манере одержимого лихорадкой.

– То есть ты искренне веришь, что разговариваешь с Эбеном Куком? Как же ты не догадался, что я – Джон Куд?

– Хватит, сэр! – взмолился слуга. – Вы удручены невзгодами и не знаете, что говорите! Хватит, прошу!

Но поэт лишь ухмыльнулся ещё более зловеще.

– Ты можешь дурачить других, изображая слугу-простофилю, но не Джона Куда! Я знаю, что ты – Эбенезер Кук, и на сей раз тебе не избежать смерти!

– Сэр, я скажу капитану сейчас же вернуть нас в Сент-Мэри-сити, – проскулил Бертран, – и позову хорошего лекаря пустить вам кровь. Час всяко уже поздний для плавания, и гляньте, право же, вон на те буруны! Покой и сон… покой и сон к завтрему сделают из вас нового человека, помяните моё слово. Только взгляните за корму, сэр – там раздувается настоящий ураган! Я поговорю с капитаном…

– Нет, дружок, успокойся, я не буду больше дразниться. – Эбенезер закрыл глаза и помассировал веки большим и указательным пальцами. – Просто… ах, Господи, передо мной стояла картина, о которой я до сего момента забыл, но тут подумал… – Он сделал паузу, чтобы безжалостно ущипнуть себя за руку, хрюкнул от боли и вздохнул.

– Прошу вас, сэр, надвигается страшная буря! Эта убогая посудина камнем пойдёт ко дну!

– А ты, значит, думаешь, что мы действительно находимся здесь и можем утонуть? То, о чём я говорил, только что всплывшее в памяти… дело было на Пуддинг-лейн в прошлом марте… надо же, а кажется, будто пять лет назад! Мне предложили своего рода пари с Беном Оливером, непристойную затею, и я убежал домой к полнейшему позору…

– Святые угодники, смотрите какая качка, мы теперь далеко от суши!

Поэт проигнорировал ужас слуги.

– Когда я снова оказался один в моей комнате, то испытал сильнейший приступ стыда; я жаждал вернуться и повести себя с Джоан Тост как мужчина, но мне не хватало смелости, и в разгар сокрушений я заснул за письменным столом.

Качка швырнула Бертрана на колени, лицо его побелело.

– Всё это замечательно, сэр, по правде замечательно, но мне придётся крикнуть капитану, чтобы разворачивался! Мы заберём мисс Анну в другой раз, когда погода наладится!

Эбенезер возразил, что они заберут сестру сейчас, и продолжил вспоминать.

– Только что всплыло в памяти, – молвил он, – как Джоан Тост разбудила меня стуком в дверь, и как я был потрясён при виде её – такой сонный, что ни в какую не соображал, снится мне это или нет. Помню, как отчётливо рассудил, что это, бесспорно, жестокая грёза, ибо в жизни моей никогда не случалось ничего столь чудесного. Все мои горести и радости начались с того стука в дверь, и они настолько причудливы, что я задаюсь вопросом, не сплю ли до сих пор на Пуддинг-лейн, а вся эта потрясающая история – лишь сон.

– Молю Небеса, сэр, чтоб так оно и было! – крикнул лакей. – Иисусе Христе, прислушайтесь к этому ветру, да и небо уже чёрное!

– Мне доводилось видеть сны, которые казались более реальными, – продолжал Эбенезер, – и у Анны случались такие же, часто. В детстве у неё и у меня был трюк: когда на нас бросались нумидийские львы или мы падали с какой-то скалы в Карпатах, мы говорили: «Это просто сон, а сейчас я проснусь; это просто сон, а сейчас я проснусь», – и готово, мы просыпались у себя в постелях в Сент-Джайлс-ин-Филдс! Да что там, она и я даже имели обыкновение гадать, беседуя ночью меж спален, не являются ли вся наша жизнь и весь окружающий мир таким же сном… Много-много раз мы приближались к тому, чтобы опробовать эту волшебную песенку, и думали, что очнёмся в мире, где нет ни людей, ни Земли, ни Солнца, а есть лишь бесплотные духи в пустоте. – Поэт вздохнул. – Но мы ни разу не посмели проверить…

– Проверьте сейчас, сэр, – взмолился Бертран, – пока мы не утонули, тогда нам станет не до ворожбы! Господи, сэр, попробуйте немедленно!

Эбенезер рассмеялся, уже без надрыва.

– Тебе, Бертран, от этого всяко пользы не будет. Мы не решались потому, что понимали: лишь один из нас может быть «Мировым Сновидцем» – так мы называли это, и нам было страшно, что если всё получится, то только один проснётся в странном новом космосе и уж не найдёт близнеца, иначе как во сне… Какая тебе будет радость, если я спасусь, а тебя оставлю тонуть?

Однако Бертран принялся яростно щипать себя и голосить: «Это просто сон, а сейчас я проснусь! Это просто сон, а сейчас я проснусь!»

Тревога лакея о безопасности судна была оправдана. Сильный ветер, налетевший с юго-запада, будоражил воды Чесапика так основательно, как поэт ещё не видывал, не считая шторма при Азорском Корво, но жизнь его на сей раз была вверена не двухсоттонному «Посейдону» с командой в два десятка человек, а судёнышку с гафельной оснасткой, управляемому одним белым и парой дюжих негров. Уже смеркалось, хотя не могло быть позднее пяти; перспектива проплыть миль пятьдесят по такой воде в кромешной тьме выглядела поистине самоубийственной, и какое-то время спустя Эбенезер, несмотря на отчаянное желание найти Анну, спросил у капитана – седеющего джентльмена по имени Кейрн – не лучше ли им вернуться в Сент-Мэри.

– Именно это я и пытаюсь сделать последние полчаса, – сердито ответил тот и объяснил, что даже при убранных кливере и топселе, а также трижды зарифленном гроте, ему не удалось подойти курсом бейдевинд назад к Потомаку, который находился с наветренной стороны; частые порывы были столь сильными, что и минимального парусного оснащения, необходимого для галсирования, достало бы, чтобы размачтовать или опрокинуть шлюп. Единственным выходом казалось бросить якорь, но даже это, по мнению капитана, стало бы временной мерой: зацепись он за дно прочно, его сорвало бы при первом порыве; к тому же их с бешеной скоростью несёт в подветренную сторону, и скоро они окажутся на глубине, вообще недосягаемой для якоря.

– Вон там находится Пойнт-Лукаут, – сказал капитан, указав на смутно видимый и удаляющийся участок суши в направлении «глаза бури»[352]. – Это последняя земля, которую вы увидите нынче, а может, и вообще в жизни.

Эбенезер поледенел от страха.

– Боже правый! Вы думаете, нам конец?

Капитан Кейрн склонил голову набок.

– Ляжем в дрейф и пустим в ход плавучий якорь, а там – на всё воля Господа.

Так, в упадническом настроении, они с неграми установили небольшой трисель на грот-мачте, чтобы держать нос по ветру, и заменили бесполезный железный якорь холстяным плавучим, который, пока течение направлено в океан, замедлял снос в подветренную сторону на северо-восток. Больше ничего не оставалось делать: когда работа была завершена, капитан привязал руль и укрылся с пассажирами в каюте, которая, на беду команды, вмещала всего троих. Очень скоро Пойнт-Лукаут скрылся из виду, и тьма, будто его исчезновение явилось сигналом, немедленно сгустилась, а ветер и дождь, похоже, усилились. Шлюп возносило высоко на чёрных волнах и с плеском швыряло в хлябь позади; плавучий якорь, хотя и был ценен тем, что не позволял судну разворачиваться, вынуждал его глубоко зарываться носом и черпать воду, которую неграм приходилось откачивать примитивным деревянным насосом.

– Бедолаги! – посочувствовал Эбенезер. – Может быть, сменим их и дадим передохну́ть в каюте?

– Незачем, – ответил капитан. – Через три часа всё так или иначе кончится, а они тем временем не замёрзнут.

О том, что он имел в виду, поэту стало известно из дальнейших расспросов: если буря не стихнет сама собой, не сменится ветер или их судно не потонет, то с нынешними скоростью и курсом по ветру часа через три оно пересечёт Залив и вылетит кормой вперёд к Восточному побережью.

– Пресвятая Мария – значит, надежда всё-таки есть? – Даже Бертран, трясшийся от холода и страха, немного приободрился при этих словах.

– По крайней мере, можете надеяться захлебнуться у берега, – сказал капитан. – Прибой в мгновение ока накроет судно и, может быть, разломит пополам.

Лакей снова застонал, а Эбенезер вспыхнул лицом. Хотя перспектива утопления ужасала его не меньше, чем когда он сошёл по пиратской доске у мыса Сидар-Пойнт, примерно в двенадцати милях к северо-западу от их текущего положения, сама смерть, он отметил это с некоторым благоговением, больше не вызывала ужаса. Напротив, пусть бы он сам и не выбрал умереть сейчас, особенно когда положение Анны казалось настолько неопределённым, мысль о том, что ему больше не придётся заниматься, например, потерянным имением, разбираться с отцовским гневом, а также многочисленными откровениями и личинами Генри Берлингейма, согревала. Сладчайшая Смерть! В самые муторные ночные часы взросления, когда от маеты ли, от упоения он прекращал дышать, притормаживал разум и слушал, как шумит кровь в ушах, следил за кружением в голове, тщетно пытаясь остановить сердце – даже тогда холодное Забвение не казалось ему столь заманчивым.

В дальнейшем никто из них не был расположен к разговорам, не считая возгласов при особенно мощных ударах волн и крене шлюпа. Буря, пусть и неровная в свирепости, не собиралась стихать и в любую минуту грозила внезапно захлестнуть или опрокинуть их в море слишком холодное и яростное, чтобы даже искусный пловец протянул дольше двадцати минут. Однако благодаря холстяному якорю, неутомимым неграм при насосе и очевидной добротности корпуса, не говоря о слепом Провидении, судно шквал за шквалом, волна за волной оставалось на плаву в дрейфе, и неуклонно, если не сказать явно, шло по ветру. Спустя какое-то время, которое Эбенезер мог обоснованно исчислить хоть как двадцать часов, хоть как два, капитан перестал теребить бороду и со всем вниманием поднял голову.

– Чу! – Он жестом призвал к тишине. – Слышите, вот сейчас?

Кейрн распахнул дверь, вышел на палубу и, рискуя быть смытым, приказал неграм на миг прекратить откачку, а также их ритмичные песнопения, с которыми те расхаживали, дабы облегчить свой труд. Эбенезер напряг слух, но хотя открытая дверь усилила грохот шторма, а также впустила изрядно дождя и холода, он не услышал новых звуков и не увидел ничего вообще.

Капитан велел команде возобновить откачку – без музыкального сопровождения – и сунул мокрую голову в каюту.

– Невдалеке по ветру – земля, – сообщил он. – За кормой слышен шум прибоя. – После чего, повторив недавнее гнетущее пророчество о том, что так или иначе их испытания скоро закончатся, скрылся во тьме.

Тогда, вопреки протестам Бертрана, который заладил, что лучше утонет, где сидит, чем снаружи – в сырости и холоде, Эбенезер настоял, чтобы они тоже покинули каюту, поскольку так станет удобнее плыть, когда судно пойдёт ко дну или разобьётся. Дождь, как заметили оба, значительно ослабел, так что шлюп был виден на всём своём протяжении, но ветер, как прежде, задувал яростно, срывая пену с огромных чёрных волн, разбивающихся о корпус. И теперь, когда новая опасность была обозначена, Эбенезер тоже услышал более глубокое и ритмичное биение невидимых бурунов с подветренной стороны.

Потом капитан убрал плавучий якорь, польза от которого под действием прилива сошла на нет, и бросил взамен железный, не сильно рассчитывая, что тот прочно зацепится за топкое дно болотистого края, а просто с тем, чтобы удерживать нос судна против ветра и как можно дольше оттягивать встречу с бурунами. Затем он вернулся на корму к пассажирам и, снова теребя бороду, стал вместе с ними прислушиваться к зловещему грохоту позади.

– Почему бы не поднять якорь и не въехать на волнах на сушу? – осведомился поэт. – По-моему, я читал о таком способе.

Капитан мотнул головой.

– Не понимаете, что ли – тяжёлый форштевень мотает на попутной волне, и ещё нужна подходящая осадка: первый же приличный бурун либо перевернёт нас, либо просто обосрёмся. – Он не стал утруждать себя объяснением последней катастрофы, но посоветовал всем избавиться от обуви, курток, париков и жилетов, а затем собраться более или менее посередине судна.

– Не пойду, – возразил лакей. – Если спрыгнуть с кормы здесь, то выйдет плыть на десять ярдов меньше.

Капитан пожал плечами:

– Тогда оставайтесь, где сидите, и чёрт с вами: мы используем ваш вес как балласт для лучшего хода. Но я не в ответе, если судно расколет вашу глупую башку!

Усмотрев в своих рассуждениях изъян, Бертран воспылал такой готовностью угодить капитану, что не ограничился остановкой посередине и перешёл на самый нос, откуда полез бы и на бушприт, если бы один из негров не остерёг его дополнительно – возможно, в насмешку – дескать, избыточный вес спереди накренит шлюп, уже отягощённый якорем, и поставит под угрозу способность подняться навстречу волне.

– Стойте, послушайте! – вмешался капитан. – Слышите?

Все снова напрягли слух.

– Ничего, кроме бури и тамошнего прибоя, как и прежде, – сказал Эбенезер.

– Да, но уже не сзади, а с румба по левому борту! – Стоя лицом к корме, капитан указал градусов на сорок пять вправо, куда незримо, но вполне отчётливо переместился гул бурунов, хотя теперь они явно были намного ближе.

– Что это значит? – вопросил Эбенезер. – Сменился ветер?

– Не в этом дело, – сказал капитан. – Дует зюйд-зюйд-вест, и он должен был вынести нас кормой к острову Хуперс. Возможно, там просто какая-то бухта или изгиб береговой линии… – Кейрн прервал размышления и отослал на корму одного из негров послушать, где буруны – за ней или по правому борту. Однако рокот доносился только с востока, потом – с востока-юго-востока, дальше – строго с юго-востока… Постепенно гул перемещался от кормы к левому траверзу. Сперва это происходило с пугающей скоростью, потом же, когда звук оказался на траверзе, он громче уже не становился, хотя за кормой бушевала буря, как и посреди Залива. Стало ясно, что о какую бы сушу ни бился прибой, она оставалась по левому борту.

– Виновато приливное течение и плавучий якорь, – задумчиво молвил капитан. – Нас отволокло восточнее курса, то есть куда-то на юг от острова Хуперс. Думаю, мы в Проливе Лимб, а плещет в топи под названием остров Бладсворт[353]. Если это воистину так… Господи, дайте же сообразить! – Он яростно дёрнул себя за бороду, покуда Эбенезер и Бертран с трепетом взирали на него. – Что, так и нет прибоя ни за кормой, ни по правому борту? – снова спросил капитан у негров и получил отрицательный ответ. Буруны слева по-прежнему медленно катились вперёд; звук же теперь шёл строго с юга – на четыре румба по левому борту – а также несколько ослабел, как и волны стали ниже.

– Это наша погибель или наше спасение? – спросил поэт, одновременно силясь припомнить, где уже слышал название пролива.

– Всяко может быть, – ответил капитан. – Если это остров Бладсворт, то там есть бухта под названием Окаханикан, точно на траверзе, в ней можно укрыться. Или же можем продрейфовать через Лимб и попытать счастья с прибоем на дорсетской большой земле. Видите, волны немного мельче теперь, когда мы прошли тот мыс. Если там Окаханикан, и мы оставим её с наветренной стороны, то скоро они снова будут такими же высокими, как раньше…

– Тогда поспешим же туда, молю вас! – взвыл Бертран.

– В то же время, – продолжил капитан, с силой дёрнув себя за баки, – если мы поспешим туда, а там окажется не Окаханикан или же мы промахнёмся мимо самой глубокой её части, то налетим на мель и потонем.

– Давайте попытаемся, – настоял Эбенезер. – Утонуть мы рискуем, а замёрзнем наверняка.

В самом деле, без обуви и других предметов одежды поэт продрог, как никогда в жизни. Его здоровенная челюсть клацала, он обхватил себя руками и разминал ноги на шаткой палубе. Эбенезер вспомнил замечание Берлингейма, сделанное тем годы тому назад: однажды, когда близнецы восторгались рассказом о тропической жаре, которую переживал Магеллан или какой-то другой путешественник по конским широтам[354], наставник обронил, что с подобающей одеждой и запасом воды даже лютый зной причиняет лишь то или иное неудобство – с ним можно справиться – а вот холод само́й своей сутью враждебен жизни. В представлении об экваториальном климате главенствуют огромные дождевые леса, эти гудящие ложа воспроизводства, но при мысли о том, что находится за Полярным кругом, представляются Хаос, забвение и антитеза бытию. Аналогично (так заявил Берлингейм своим подопечным) люди рассуждают о жаре страстей, а разные чувства и личные отношения – в ключе одобрительном – описывают как «тёплые», поскольку таковым является сам жизненный метаболизм. Страх же, презрение, отчаяние и глубочайшая ненависть – не говоря о фактах, логике, анализе, а также формализме одежд и манер – сколь бы они ни были вовлечены в опыт людского существования, всегда попахивают могилой и в человеческих языках описываются прилагательными холода. Короче говоря – с улыбкой, как помнил Эбенезер, заключил Генри, вороша шомполом испанского мушкета, висевшего на стене, угли в камине своего переустроенного летнего дома – жаркие дни запросто могут исторгать пот и проклятия, но ледяные ветра прорываются сквозь шинели и юбки времени, взрезают первобытную память особей, сотрясают зверя, который дремлет в пещерах наших душ, и шепчут в его мохнатое ухо: «Опасность!» Шум прибоя теперь превратился в приглушенный грохот далеко впереди. Капитан приказал поднять трижды зарифленный кливер, а также грот, после чего взял штурвал в руки. Негры были заняты приведением в порядок канатов и гафель-гарделей, потому обоих пассажиров Кейрн распределил на нос: Бертрана – промерять глубину шестом (сам плоскодонный шлюп имел осадку меньше трёх футов, а киль – ещё всего два-три), а Эбенезера – смотреть и слушать, нет ли прямо по курсу какой беды. Шкаторина парусов трещала на ветру, напоминая звуком пистолетную пальбу, тяжёлый грот беспрерывно метался туда-сюда над палубой. Когда шкентель укоротили настолько, что якорь едва удерживал судно против ветра, капитан резко повернул штурвал и перевёл кливер в крутой бейдевинд: нос тотчас увалился под ветер, оба паруса с треском наполнились, отчего шлюп сильно накренился, грозя выбить мачту, так что якорь был отчаянно поднят. На миг страшные силы замерли в равновесии: корабль, решил Эбенезер, непременно либо опрокинется, либо даст течь, либо лишится мачты, вант, вант-путенсов или парусов… Но как только снизу прокатилась очередная большая волна, капитан немного убавил поворот штурвала; нос самую малость свернул к «глазу бури», и шлюп под бодрящие выкрики экипажа выровнялся до умеренного крена, принял следующий вал при градусах сорока пяти, взял наименьшую, какая пригодна для управления, скорость и тронулся, как подобало, на юг ленивым правым галсом.

Почти сразу они очутились в сравнительно тихих водах, хотя ветер выл с прежней яростью; было ясно, что какой бы ни достигли суши, они находились с подветренной стороны, и пусть их невзгоды ни в коей мере не кончились, на время команда избавилась от опасности лишиться под собой судна. Кроме того, при том, что остров или что это было, ослаблял ветер, они могли продвигаться с большими осторожностью и контролем: лишь только взяли курс на юг, Бертран коснулся шестом дна и проорал корме новости – действительно, в царившей впереди тьме ветер явственно шумел средь деревьев и тростниковых зарослей. Негры мигом стравили паруса, и шлюп был выведен на широкий простор параллельно предполагаемой береговой линии при скорости, едва позволявшей править. Десять минут звук не менялся при девяти-десяти футах воды, а деревья стенали неизменно на правом траверзе. Затем этот голос земли растёкся – по сути, казалось, будто он объемлет шлюп целиком, за исключением кормы, и капитан Кейрн, один услышавший и ощутивший первое касание килем дна, распорядился бросить якорь и выйти к ветру.

– Господь Всемогущий! – вскричал Эбенезер. – Неужто мы спасены?

– Кто не строгач, тот и не рогач, – изрёк капитан, повторив уже слышанную поэтом пословицу, – и только мертвецу не грозит смерть.

Тем не менее он с очевидным облегчением огладил бороду и признал, что если не брать в расчёт перемену ветра, то вроде бы и не имелось причины не простоять ночь на якоре.

– Тут точно какая-то бухта, – заявил капитан, когда судно подобающе зафиксировали. – Иначе мы бы слышали за кормой больше моря, нежели деревьев. Скоро узнаем, Окаханикан это или что-то другое.

К несчастью для Эбенезера, не было ничего, чем можно было бы заняться до рассвета. Все снова надели свои недавно сброшенные одежды и теперь старались согреться и отдохнуть. Несение вахты, дабы следить за переменами погоды и другими опасностями, возложили на измождённую команду, пока поэт не выразил протест: мол, негры непомерно и героически трудились всю ночь; он вызвался уступить им место в каюте и подежурить с Бертраном.

– Делайте, как вам угодно, – ответил капитан. – Присматривайте, чтобы мы не снялись с якоря, и промеряйте глубину, если нас отнесёт течением. В остальном – не будите меня, пока ветер не поутихнет и не задует в бухту.

Дав наказы, он лёг почивать, но негры, несмотря на приглашение Эбенезера, не тронулись с места. Они слушали разговор поэта с капитаном бесстрастно, будто ни слова не понимали. Действительно, судя по их молчаливости, затруднениям в английском языке и робости, проявленной через застенчивые улыбки, закатывание глаз, а также усердные перетаптывания, которыми те отклонили предложение укрыться, Эбенезер заключил, что они, невзирая на матросские должности, не так уж давно покинули джунгли. Вскоре это впечатление усилилось, когда он и Бертран заступили на вахту: те расстелили на палубе запасной кливер, сложенный по диагонали, и, расположившись один в изголовье, а второй в ногах, закатались в него, дабы укрыться от непогоды. Ловкость, с которой негры выполнили сей трюк, уподобила оный диковинному ритуалу, а когда дело было сделано, и они улеглись лицом к лицу уютно и неподвижно, словно палочки свитка, то некоторое время развлекались смешками, хриплым шёпотом на каком-то экзотическом наречии, непонятном для англичан, не считая часто повторявшегося названия их предполагаемой стоянки – «Окаханикан» – и ещё одного слова, которое (тут Эбенезер был не столь уверен) Бертран с немалым чувством истолковал как «Дыропахарь». Лакея так взволновал сей оборот, что он выразил настрой немедленно расспросить негров, не знают ли они, как поживает и где обретается Дыропахарь, однако был остановлен напоминанием Эбенезера о том, что тот изгой наверняка был каким-то беглецом, и чем меньше о нём говорить, тем лучше для его же безопасности. Бертрану пришлось признать этот совет разумным. Он нехотя заступил на вахту на корме с подветренной стороны каюты, где Эбенезер при первом обходе палубы четвертью часа спустя, и обнаружил его самого, завернувшегося в кусок парусины и спящего.

– Боже, до чего зоркий страж! – Хозяин сделал шаг, чтобы разбудить слугу, но сдержался и решил нести вахту в одиночестве, благо всё шло неплохо. В час отбытия из Сент-Мэри он испытывал слабое, но всё же презрение и даже лёгкое отвращение к Бертрану, так что сейчас, конечно, не появилось новых оснований для симпатии. То, что Эбенезер её всё-таки ощутил – или, по крайней мере, не почувствовал обратного – не только к лакею, но даже к Генри Берлингейму, оставалось приписывать исключительно неистовству бури, а конкретнее – очищающему испытанию, трёхчасовой пляске на грани гибели.

Поэт вновь побрёл вперёд. Дождь полностью прекратился, а ветер, хоть и был силён, налетал быстрыми порывами, интервалы между которыми заполняло спокойствие. Однако лучшим признаком того, что худшее позади, стал распад тёмного покрывала туч на тяжёлые чёрные облака, которые сперва образовали прорехи, куда хлынул свет ущербной луны, затем сдались, расстроили ряды и обратились перед нею в бегство под нахлёстами ветра, словно подонки отступающей армии. Впервые с того момента, как опустилась ночь, Эбенезер рассмотрел кое-что за белым бушпритом шлюпа: неверная луна показала, что они и правда в бухте, заболоченной и широкой. Остров, в который та вдавалась, тоже был велик, настолько, что поэт вполне допустил, будто сие – материк. Он казался совершенно плоским и, сколь удавалось различить при таком свете, сплошь топким. Пейзаж оживлялся лишь ладанными соснами – живыми и чёрными или мёртвыми и серебристыми, которые тощими группами там и тут возвышались над болотной травой. Вид не представлялся живописным ни в коей мере, но в бледном освещении казался суровым и красивым. Эбенезер даже счёл его безмятежным, хотя деревья и гнулись на жестоком ветру – похожим образом он ощущал, что Остров его духа, пускай ничуть не покойный, особенно безмятежен, несмотря на прошлые удары судьбы и море тягот, которыми он был осаждён.

Так он наслаждался этими мыслями и духовным умиротворением, из которого они проистекали, что довольно долго не замечал ни ветра, ни холода, ни течения времени. Швырни прилив судно на песчаную отмель или разверни его воздушный поток, произошедшее полностью ускользнуло бы от поэта. В чувство его привёл внезапный звук, долетевший до бакборта с болот; Эбенезер вздрогнул, увидел, что луна уже высоко, и задумался, тревожить ли остальных. Однако, когда звук повторился, страхи улеглись: то была гулкая трель голубя или совы – какая-то болотная тварь не меньше его радовалась окончанию бури.

– Туу-хуу! – Зов раздался в третий раз, отчётливее и громче. Явственно последовал ответ: «Туу-хуу!» – но не с болота, а с палубы непосредственно у Эбенезера за спиной. Он встревоженно содрогнулся, поворотился взглянуть, что за птаха присела на ограждение, но тут же был схвачен неграми-матросами, которые бесшумно выкатились из кливера. Первый, не успел поэт крикнуть, крепко схватил его за руки и зажал рот; второй приставил к горлу такелажный нож и позвал: «Туу-хуу! Туу-хуу!» – после чего, словно по волшебству, из камышей и потайных протоков выскользнули три каноэ, а через полминуты, к невыразимому ужасу Эбенезера, на борт уже взбирался отряд безмолвных дикарей, которые крадучись, с превеликой осторожностью устремились к каюте.

Предыдущая главаГлава 50 из 70Следующая глава