Ко времени, когда Эбенезер вполне проспался от действия рома, небо над Мэрилендом начало светлеть. За ночь – последнюю в сентябре – индейское лето[263] сменилось погодой более типичной для осени; действительно, воздух раннего утра был положительно холоден, и Лауреат пробудился от клацанья своих же зубов и общей дрожи.
– Господи! – вскричал он и тотчас сел.
Поэт обнаружил, что находится в каком-то хранилище на краю конюшни, предположительно за таверной, ноги и туловище погребены в крупнозернистых кукурузных початках. Все его горести проступили одна за другой: он навсегда потерял Молден, а заодно, и это уж точно, поссорился с Берлингеймом, шокирующие откровения которого, как теперь уверился Эбенезер, были выдуманы ради их карательного и отрезвляющего эффекта.
«Верой клянусь, поделом мне!» – подумал он.
Вдобавок пошатнулось здоровье: голова после рома пульсировала, было больно смотреть на свет, да и желудок ещё не окреп. Холодный же воздух превратил недавнее недомогание в настоящую лихорадку: поэт расчихался, его бил озноб, из носа текло, и разболелись все суставы.
«Хорошее же обращение с их Лауреатом!» Он решил покарать владельца постоялого двора и даже подать на него в суд, если отыщет приличные основания, и только дёрнувшись осуществить своё намерение, осознал главную причину озноба: куртка, шляпа и штаны пропали, он возлежал, одетый лишь в чулки и исподнее. Эбенезер не придумал ничего лучше, чем воззвать о помощи к первому, кто приведёт в конюшню лошадь; пока же ему пришлось выкопать в куче своего рода колодец, погрузиться в него и утрамбовать грубые початки вокруг, чтобы защититься от ветра.
– Проклятье! – выругался он по истечении часа. – Где его постояльцы?
Поэт попробовал скоротать время за сочинением разгромных стихов про всех трактирщиков, начиная с того, который поместил в вифлеемский хлев Иосифа и Марию, и заканчивая тем, кто допустил, чтобы Лауреат Мэриленда спал в зернохранилище, но душа его не лежала к работе, и он отказался от замысла, когда обнаружил, что не может подобрать рифму к слову «дьявольский». Эбенезер ничего не ел с полудня минувшего дня: желудок заурчал, когда взошло солнце. Чихание усилилось, а чтобы вытереть нос, у него не нашлось ничего мягче початков. Спустя какое-то время, начав опасаться, что он погибнет от холода раньше, чем кто-то придёт на помощь, поэт поднял крик. Он тщетно взывал снова и снова, пока, наконец, краснощёкая толстуха средних лет, которая завела во двор свой фургон, не услышала его вопли, не осадила лошадь и не подошла к конюшне.
– Кто это там? – вопросила она. – И что, чёрт возьми, вас терзает?
Голос у неё был зычный и хриплый, а габариты – сделавшиеся очевидными, когда женщина остановилась – огромными. Она была одета в намозолившую глаза шотландку, обычную для трудящихся мэрилендцев; лицо было багрово-бурое, в морщинах, а седые волосы спутались, словно заросли старого вереска. Её глаза, весьма далёкие от выражения тревоги из-за криков Эбенезера, сощурились как бы от предвкушаемого веселья, а рот, в котором недоставало половины зубов, уже разулыбался.
– Стойте, где стоите! – крикнул поэт. – Умоляю, не подходите ближе, пока не объясню! Я – Эбенезер Кук, Поэт и Лауреат этой провинции.
– Быть не может! Ну, а я – Мэри Мангаммори, некогда прозванная Странствующей Шлюхой Дорсета, но похваляться этим не стану. Почему вы застряли в початках, господин Поэт? Что там у вас хлынуло – стихи или водичка?
– Боже меня упаси помочиться в таком святилище, – ответил Эбенезер, – а чтобы превратить початки в искусство, для этого нужен кто-нибудь поумнее меня.
Женщина хмыкнула.
– Значит, играете в противоестественные игры?
– После того, что я узнал о мэрилендцах, меня не удивляет подобная мысль. Однако я жажду лишь вашей помощи.
– Ну, извольте! – со смехом громыхнула Мэри и подошла к початкам.
– Нет же, мадам! – взмолился Эбенезер. – Вы не поняли, у меня нет ни фартинга заплатить за ваши услуги.
– К дьяволу ваши фартинги, – сказала толстуха. – Плевать мне на фартинги, пока не зашло солнце. Мне хватит взглянуть, как выглядит поэт.
Весело ворча, она полезла в початки.
– Не подходите! – Эбенезер заполошно подгрёб ещё кукурузы, чтобы прикрыть срам. – Мадам, я прошу исключительно о христианской услуге. – Он коротко изложил своё дело и кончил тем, что слёзно попросил Мэри немедленно найти ему какую-нибудь одежду, пока его не доконала лихорадка.
Вся история немало её позабавила, и на радость поэту она сообщила:
– Никаких затруднений, молодой человек, я уверена, что в фургоне имеется пара-другая штанов.
Она сообщила, что в молодости гордилась своим прозвищем, путешествуя в фургоне с плантации на плантацию, дабы поупражняться в ремесле. Теперь, состарившись, Мэри зарабатывает на жизнь сводничеством: ежемесячно объезжает с девочками все поселения и крупные угодья в графстве, нарушая расписание лишь для таких событий, как судебные сессии, случающиеся дважды в год.
Она принесла из фургона брюки из оленьей кожи, такую же рубашку и индейские мокасины – всё это перебросила Эбенезеру.
– Вот вам, сэр, – хохотнула Мэри и взобралась следом. – Это вещички молодого кавалера с Абако[264] по имени Том Рокахомини, который живёт в Гам-Суомп. Прошлой ночью ему пришлось быстро проститься с нами, когда подступил отряд Вивашей[265]. Надевайте.
– Не знаю, как вас благодарить, – сказал Эбенезер, ожидая её ухода. – Вы чуть ли не первая добрая душа, какую я встретил в Мэриленде.
– Поторопитесь, – призвала женщина. – Смерть как хочется взглянуть на вашего брата, у которого из стиха к стиху одна любовь на уме.
Лауреат с превеликим трудом убедил её покинуть гору початков и дать ему одеться. Мэри столь решительно вознамерилась удовлетворить любопытство, что все старания поэта были бы абсолютно тщетными, не развлеки её пуще его необычайная скромность.
– Мадам, простая правда состоит в том, что я девственник и собираюсь таковым остаться. Ни одна женщина на моей памяти не видела моего тела.
– Матерь Божья! – вскричала мисс Мангаммори. – Я выплачу вам стоимость двухсот мер табака за право быть первой – столько стоит одна моя девочка!
Но поэт отклонил предложение, и с трепетом, а также с улыбкой, женщина наконец выбралась из початков.
– Хоть расскажите об этом подробнее, раз я вам услужила. Быть может, вас обделила природа, и вы стыдитесь?
– Я такой же мужчина, как остальные, – чопорно молвил Эбенезер, – и полностью признаю, мисс Мангаммори, что нахожусь перед вами в долгу. Я просто терпеть не могу нарушать собственные обеты, иначе из благодарности обратился бы к вашим профессиональным обязанностям.
– Ах, будет, сэр, вам не пристало такое бахвальство! Вы, может, и такой же мужчина, как остальные, но не воображайте себя ровней моим профессиональным обязанностям! – Она так расхохоталась, что ей пришлось сесть на земляной пол конюшни. – Я знавала дикаря, страшнее которого вы и представить не сможете. Вот он был подходящим мужчиной для моих профессиональных обязанностей! Вы, наверное, слыхали, что бывает с человеком, когда его вешают? Ну так вот, сэр, когда несчастного Чарли вздёрнули за убийство моей сестры – у меня до сих пор слёзы, как вспомню его…
– Скажу вам, мисс Мангаммори, что это выходит из ряда вон! – Эбенезер закончил одеваться и выбрался из кукурузы. – Как звали этого индейца?
Но Мэри ответила не сразу, ибо вид поэта поверг её в новый приступ веселья. Лауреат в самом деле являл собою необычное зрелище: индейский наряд был слишком мал для его высоченного каркаса и выглядел причудливо вдвойне из-за контраста с английскими чулками.
– Мне показалось, вы назвали его «Чарли», – произнёс Эбенезер с максимальным достоинством, на какое был способен. – И я задумался, не слышал ли о нём прежде?
– О, Чарли Маттассине знают все, – ответила Мэри, когда восстановила дыхание. – Среди тех, кого он поубивал, была моя сестра Кэти, Мореходная Шлюха Дорсета.
– Пресвятая Мария, это поразительно! Негодяй убивает вашу сестру, а вы говорите о нём чуть ли не с обожанием! И что за мореходная шлюха? Святые угодники!
– Так её называли, и упокой Господь её ревнивую душу. Я не держу на неё зла за то, что свела с ума моего Чарли.
Далее Мэри не оставалось ничего другого, как только поведать Эбенезеру историю гибели сестры от рук Чарли Маттассина – рассказ, который Лауреат, несмотря на острое желание найти Берлингейма, согласился выслушать как потому, что был обязан рассказчице спасением, так и потому, что признал в убийце того самого неисправимого индейца, который поведал отцу Томасу Смиту о мученичестве Джозефа Фицмориса. Он придвинул деревянный ящик, чтобы усесться, и полумашинально потянул рукава рубашки, как бы подгоняя под себя. Мэри Мангаммори предпочла сидеть на земле, но потрудилась привалиться спинищей к стене конюшни, а уж потом заговорила.
– Женщины – они как кошки, – заявила она, – и если сказать им, что чего-то заполучить нельзя, то те перевернут землю и Небеса, лишь бы это приобрести – особенно, когда в деле замешана любовь. Помоги Бог мужу, который угождает каждому жениному капризу: со свадьбы не пройдёт и двух лет, как ему наставят рога! Как написал один ваш поэт:
Когда старик возьмёт молодку греть постель,
Рога в приданом принесёт мадмуазель.
– Неплохо сказано, – признал Эбенезер, – хотя я не вижу связи с вашей историей.
– У сестры моей Кэти был как раз такой муж, и она задумала его разорить, но угодила в собственную ловушку, – вздохнула Мэри. – Кейт была мне больше дочерью, чем сестрой. Наша мать отиралась на улицах у Ньюгейтского рынка и за тридцать лет блуда совершила всего две ошибки: первой было довериться священнику, а второй – врачу.
Эбенезер подивился подобному цинизму столь милосердной особы, как его благодетельница.
– Неужто вы не доверяете никому?
Пожав плечами, Мэри ответила:
– В чём доверять – вот вопрос, правда? Так или иначе, я не питаю к ним злобы: если лис схватит курицу, то сожрёт её, а если мужчина получит власть над женщиной, то покроет её. Мать была голодающей сиротой, выпрашивала еду на улицах. Ей не было и тринадцати, как на неё уж покусилось столько мужиков, что она умолила приходского священника дать ей убежище, и тот взял её в судомойки. Святоша был отъявленным пуританином, и не проходило вечера без того, чтобы он не призывал её в свои покои, дабы поразглагольствовать о Лабиринте Сердца, Первородном Грехе и Червоточине в Розе. Во укрепление девицы против плотских желаний мужчин, он создал духовные упражнения, в ходе одного из коих раздевался перед ней и заставлял сжимать себя, словно священную реликвию, одновременно читая молитву против соблазнов плоти. Он весьма пёкся о её девственности и в то же время сомневался в материнской силе и честности; по этой причине воскресными вечерами ей приходилось исповедоваться во всех похотливых мыслях, пришедших в голову за неделю, после чего святоша проверял, по-прежнему ли она невинна, как утверждает.
– То был лицемерный подлец! – заявил поэт.
– Наверное, да, – равнодушно сказала Мэри. – Он был на удивление добрым и кротким служителем, гордостью прихожан, и вырастил мою мать как члена семьи. Мне сдаётся, святоша не усматривал зла в том, что делал. К тому времени, когда матери исполнилось пятнадцать, и она всё ещё оставалась девственницей, он успел так вышколить её в смысле сопротивления пламени похоти, что они вдвоём могли часами просиживать обнажёнными на его кушетке и обмениваться всеми возможными ласками, беседуя при этом о самых возвышенных и наставляющих в духе материях. Мать говорила, что в том была его гордость, его восторг, и благочестивый апогей безгрешной недели.
– И правда, лабиринт сердца! – покачал головой Эбенезер.
– Именно, – согласилась Мэри со смехом. – И вскорости негодяй заблудился в нём совсем! Чем больше он заботился о материнской чести, тем грубее становился натиск. Она была столь прилежной и успешной ученицей, а святоша дал ей такое прекрасное образование – какая же выйдет тщета, если какой-нибудь скот навяжет-таки ей свою волю, и радости соития отвратят девицу от добродетели! Это соображение овладело им до такой степени, что он не говорил ни о чём другом и, хотя материнские обеты не допускали мысли о прелюбодеянии, святоша не обрёл покоя, пока не разработал самого сурового духовного упражнения…
– Ах, Господи, не говорите!..
Мэри кивнула, сотрясаясь от веселья.
– Это стало лишь естественным завершением всего, что происходило ранее. Одним субботним вечером, когда они преклоняли в молитве колени, он зашёл сзади и набросился на неё; едва мать вскрикнула, как святоша объяснил, что начался последний урок противодействия страстям, и приказал продолжать молиться, как будто она находится в церкви. Хотя мать была очень обеспокоена и не глупа, несмотря на свою невинность, ей показалось лучше угодить ему, чем казаться неблагодарной за всю его прошлую доброту; поэтому она не выразила никаких дальнейших протестов, но лишь надеялась, что тот примет меры во избежание определённых последствий, и снова начала молитву. На словах «Иже еси на небеси» святоша в мгновение ока лишил её девственности и если и думал совершить Онанов грех ради её защиты, то не успел, а на словах «Да приидет Царствие Твоё» была зачата я.
– Боже правый!
– Молитва не продолжилась, ибо в том холодном свете, в котором предстают всем мужчинам вещи после сношения, святоша осознал ошибочность путей своих и выставил мою мать вон. Отсюда было недалеко до проституции, поскольку любовными трюками она уже овладела вполне и исполняла их с той же лёгкостью, с какой диакон гасит свечи, без всякого душевного смятения. Я родилась и выросла в переулках Ньюгейта; ещё до тринадцатилетия мне удалось продать мои первые плоды за два фунта стерлингов джентльмену из Церкви Святого Андрея – и я вышла на улицу с матерью. Это привело её ко второй ошибке – с врачом…
– Не сомневаюсь, что это тоже достойная история, – перебил Эбенезер, – но заклинаю вас говорить ближе к делу, иначе я не успею дослушать.
– Как вам угодно, – хмыкнула Мэри. – Скажу лишь, что её итогом стала моя сестра Кэти, как я – итогом первой, и мать умерла в родах. Мне самой было пятнадцать, и приходилось работать ночи напролёт, чтобы прокормить нас двоих, но я вырастила сестру, как родную дочь, а когда та стала взрослой достаточно, чтобы переносить тяготы, оставаясь юной достаточно, чтобы разжигать похоть в пресыщенных богачах, преотлично свела её с шотландским дворянином, который останавливался в Лондоне, и посвятила в ремесло. Узнав расценки на женщин на плантациях, я перевезла её в Мэриленд, и мы много лет вели наше дело с прибылью. Однако молодая Кейт не испытывала ко мне никакой благодарности за заботу, постоянно изводила и презирала. При каждом удобном случае она строила из себя леди, принимала мои труды как должное и заявляла, будто стала шлюхой по моей вине. Ни один мужчина не был для неё хорош, и если толика утончённости повышает цену блудницы, то быть холодной в постели ей не пристало никак, однако милая Кэти была до того капризной, что часто соблазняла кого-нибудь нанять её, а потом швыряла деньги ему в лицо!
Так вот, на Литл-Чоптанке проживал богатый голландец по имени Вильгельм Тик. Это был славный старый вдовец – круглый, как шар, и ловкий, как жид, а состояние он нажил не выращиванием дурмана, но скотоводством. У этого Вильгельма имелось два взрослых сына – Вилли и Петер; один не стоил гроша, а второй – шиша; дни напролёт они не делали ничего, окромя как хлестали барбадосский ром и гонялись верхом по дорсетским трактам. Здоровые белокурые бугаи – больше хитрые, чем крепкие умом – такая вот пара. А поскольку они знали, что являются единственными наследниками старого Вильгельма, то были рады свести его до времени в могилу – пусть надрывается – и часть наследства промотали заранее. Не приходилось удивляться, что малышка Кейт была у этих джентльменов в большом почёте, настолько они сходились норовом; я, чёрт возьми, предупреждала, что братья – жестокие и бесчестные хамы, которые чаще, чем нет, пропивают её вознаграждение прежде, чем ей достанется хоть пенни; она же не слушала моих советов и ублажала их всякий раз, как им вздумывалось.
Не прошло и года этакой жизни, как мне стал известен её подлинный план: оказалось, старый Вильгельм отлично понимал, что сыновья его – бездельные моты, ни в грош не ставящие старания родителя; после многих раздумий, он поклялся переменить весь свой образ жизни. Вильгельм решил уж больше не умножать состояние, а наслаждаться, пока не помер, тем, что есть, и провести остаток лет за делами, коими мужчины занимаются для удовольствия.
Тут-то Вилли с Петером и обнаружили, что Кэти знать их не хочет, сколько бы её ни подкупали и чем бы ни грозили. И хотя по сей день никто не ведает, как ей это удалось, не прошло месяца, а она уже стала невестой самого минхера Вильгельма Тика, который не представлял, на ком женился! Братья впервые узнали об этом, когда застали её в своём доме подле отца, и тот объявил: «Вилли и Петер, эта девонька – ваша новая мать. Мы любим друг друга всем сердцем, а вы должны ценить и почитать её, как родную, будь та жива».
Так им пришлось поклониться Кэти и поцеловать ей руку, но стоило Вильгельму уйти, как братья накинулись на неё, схватили и принялись допрашивать: «Чего ты наговорила отцу, что ему снесло слабоумную башку?! Хочешь украсть наши деньги и оставить с носом? Что скажет он, когда мы растолкуем, что ты шлюха из Брайдуэла[266] с рубцами от плети на спине, а в Дорсете пересношалась с каждым встречным и поперечным?» Но Кэти только фыркнула на их угрозы, так как дала Вильгельму понять, что является сиротой и девственницей, а била её бессердечная сестра за то, что отказывалась заниматься проституцией. И, стремясь уберечься от вреда, она в свою очередь пригрозила, что если они тронут её хоть пальцем – Кэти сама пожалуется Вильгельму и скажет, что из него хотят сделать рогоносца. Поэтому пришлось им кипеть молчком, пока отец бесстыдно сдувал с неё пылинки и бросался удовлетворить каждый малейший каприз. В первую брачную ночь она прибегла ко всем преподанным мною уловкам, чтобы сделать из минхера Вильгельма мужчину – без особого успеха, ибо, в отличие от лука-порея Боккаччо…
– Боккаччо! – вскричал Лауреат. – Откуда вы знаете Боккаччо?! Это поразительно!
Мэри рассмеялась.
– Даже поразительнее, чем вы думаете, как я скоро объясню. Я собиралась сказать, что в отличие от лука Боккаччо, у которого есть белая головка и зелёный хвост, бедный Вильгельм больше смахивал на псину, кою называл «dachshund[267]», чей хвост отстоит от башки на много шагов и никогда до неё не дотягивается. Однако Кейт каким-то образом ненадолго накрахмалила его, а после подняла такой вой, что мы решили, будто она – Пасифая, изнасилованная быком.
– Боже, мадам! Сперва Боккаччо, а теперь – Пасифая!
– Старый Вильгельм вообразил, что лишил её девственности, и чем больший она изображала ущерб, тем сильнее надувался от гордости. Не прошло и недели, как он заявил Вилли и Петеру, что, поскольку Кэти доставила ему первое за годы удовольствие, он изменил завещание: одна половина имения теперь перейдёт к ней, а другая будет разделена между мальчиками.
Этого транжиры не стерпели, тем паче родитель так расстарался в постели, что его здоровье стремительно таяло – он долго не протянул бы, а они рисковали лишиться наследства. Однако Кейт, коварством будучи весьма похожа на братьев, отлично понимала их замыслы и разработала свои планы.
В этом пункте повествования лицо Мэри утратило неизменное выражение добродушия; понурив голову, она пошевелила соломинкой камешек.
– Тут на сцену выходит Чарли Маттассин, – сказала женщина.
– Ага, – просветлел Эбенезер. – Кровожадный индеец-дикарь.
– Вы говорите так по невежеству, – резко ответила Мэри. – По-моему, вам уже следовало понять, как глупо судить, не зная дела. Чарли Маттассин был моим любовником – и лучшим, какой бывал у женщины во все времена.
Эбенезер зарделся и извинился.
– Чарли Маттассин! – вздохнула она и сузила потупленные глаза. – Не знаю, как описать вам его, чтобы поняли.
– Я уже слышал, что он был сыном дикарского короля, – подсказал поэт, – и с поразительной силой ненавидел англичан.
Мэри кивнула.
– Он был сыном Чикамека, которого если и видывал какой-нибудь белый, то рассказать уж не сможет. Его народ – из Нантикоков, и называет себя «Ахатчвупами»; они живут замкнуто в самых диких углах Дорсетских болот, а своё селение перемещают с места на место.
– Пресвятая Мария! Почему же губернатор их не прижмёт?
– Во-первых, потому что не может найти. Вдобавок их мало, и селятся они обособленно. О них проще забыть, чем выслеживать и убивать, рискуя собственной жизнью и членами. Эти Ахатчвупы никогда не ищут неприятностей, но если англичанин попадает к ним в руки, они либо убивают его, либо калечат хуже евнуха.
– Но разве не опасно брать такого в любовники? – содрогнулся Эбенезер.
Теперь глаза Мэри наполнились слезами.
– Чарли Маттассин был моей первой и единственной любовью. Мне исполнилось сорок, когда я впервые увидела его, и он был не моложе меня, но у нас обоих чувства вспыхнули после первого сношения. Его отец, Чикамек, отправил Маттассина с заданием к другому дикарскому королю, Куассапелагу…
– Куассапелаг! – воскликнул Лауреат и поймал себя на том, что вот-вот раскроет свою связь с тем беглым вождём.
– Да, знаменитый король Анакостина, который впоследствии бежал из тюрьмы. Одному Богу известно, какое злодейство скрывалось за заданием, но то было первое приключение Маттассина среди англичан. Его план состоял в том, чтобы пересечь Залив прямо в каноэ, но не успел он добраться до пролива у Танжер-Саунд, как порыв ветра прибил его к материку, где Дорсет. Мне повезло, я совершала объезд и по случаю двигалась по тропе у берега. Маттассин – тогда у него, конечно, не было английского имени – потерял во время шторма каноэ и, видя, что угодил в английские владения, поклялся убить первого встречного белого и завладеть его лошадью. Он спрятался в придорожных кустах, а когда мой фургон поехал мимо, запрыгнул в него и сшиб меня с сиденья.
Его первой мыслью было снять с меня скальп, но, поразмыслив, он решил сперва изнасиловать. – Глаза Мэри сверкнули. – Улавливаете, господин Поэт? Я была шлюхой в общей сложности двадцать восемь лет. Меня имели тысяч двести раз, плюс-минус тысяча, и почти всегда – разные люди; не было ни сорта, ни габаритов мужчин, каких бы я не познала – в этом могла поклясться, и не было телесных вывертов, какими бы я не владела. Голодранцы и трусы насиловали меня слишком часто, чтобы пересчитать, и я сама не единожды нанималась насиловать молодых людей.
– Постойте, – вскричал Эбенезер. – Это невозможно!
– Не искушайте меня, дорогуша, – с улыбкой предостерегла Мэри. – Знаю, о чём вы думаете, но под дулом пистолета нет ничего невозможного. – Она одновременно и рассмеялась, и всхлипнула. – Я ещё не сказала вам о лучшем: он был невысок, Чарли-то, но крепок и силён мускулами, однако, когда изготовился к делу, я увидела, что орудие труда у него не больше, чем у какого-нибудь жалкого щенка! Клянусь, Маттассин был оснащён вполовину меньше того, что есть у большинства мальчишек ещё в колыбели. Так-то он собирался поругать честь Мэри Мангаммори?! Всё равно что пошел бы с кинжалом топить фрегат!
Я была потрясена его видом до такой степени, что только томагавк умерил мою весёлость, и сопротивлялась не больше, чем пахотная лошадь – нападению мухи. «Кончай с этим, Чарли, – говорю ему я, присочиняя имя, чтобы поддразнить, – а то на дороге меня ждут два охотника и торговец дурманом». После чего он приступил к делу, и святый Боже, ещё не поняв, что стряслось, я уже вопила от радости!
Лауреат нахмурился.
– Я мало искушён в этих материях, но сие представляется несколько non sequitur[268] или каким другим ляпом учёных членов академии.
Мэри ностальгически вздохнула.
– Я знавала массу учёных, но этаких членов – никогда!
– Помилуйте, мисс Мангаммори, вы неправильно меня поняли!
– А вы – меня, – усмехнулась она. – Ибо знайте, сэр, что баба, которая побывала шлюхой двадцать тысяч раз, уже не ребёнок: сыграет Европу, и хоть бы хны. Но подобно слепцу, у которого за неимением зрения отменно развиваются нюх и слух, или глухонемому, научающемуся улавливать звуки глазами и говорить руками, мой Чарли, о чём я не догадывалась, овладел странными и удивительными способами добиваться своего! Так добрая Матушка-Природа погасила свой долг перед ним в духе пословицы: раздела Петра, чтобы одеть Павла.
Эбенезер не вполне оценил уместность высказывания, но главный смысл уловил.
– Я не знаю, в каких он упражнялся искусствах, и не имею сил описать свою радость. Хватит сказать, что во мне было достаточно материнской крови, чтобы сердце обратилось в крепость, и ни один из двухсот тысяч мужчин не приблизился к ней. Но Чарли мой, у которого не было даже копья для пикировки, преодолел брустверы, перемахнул через рвы, поднял опускную решётку, миновал все бойницы да амбразуры и наконец водрузил флаг страсти над мерлонами[269] моей цитадели!
– Господи! – прошептал поэт.
– Лишь какое-то время спустя я пришла в себя, но когда очухалась, схватила его за волосы, собрала все познания в сладострастии, каких набралась за годы, и так отплатила ему его же монетой, что он полтора часа провалялся почти в полной отключке. Результатом стало то, что больше Чарли никогда не видел ни родного дома, ни отца, а к Куассапелагу подступал не ближе, чем мой фургон, в котором мы с тех пор зажили, как знойные цыгане. Я перестала быть шлюхой, в разъезды отправила других девчонок и прикипела к нему, словно глупая новобрачная.
– Как же он не утратил ненависти к англичанам?
Мэри хмыкнула и покачала головой.
– Этого мне не понять. Он, Чарли-то, был необычайно глубок и остёр умом: за месяц научился читать и говорить по-нашему, как любой джентльмен; он заставил меня прочесать Провинцию в поисках книг и, хотя сама я не поняла и половины, Чарли схватывал смысл мгновенно, как будто сам думал те же мысли, а то и получше. Но пусть они и волновали его, он не унижался до самостоятельного чтения, а заставлял читать меня, хотя мне постоянно приходилось останавливаться и спрашивать у него, что означает то или иное слово.
– Вот оно что! – восхитился Эбенезер. – Значит, вот как вы научились разговорам о Боккаччо и греках?
– Да. Как же он любил и ненавидел их скопище, а заодно и меня! Прочтёшь ему половину какой-то истории или полглавы из Евклида, и он досказывал остальное своим умом, а если выходило не по тексту, то виноват был, конечно, опростоволосившийся автор. Мне часто казалось, что его фантазия вмещала кучу миров, все разные, среди которых мир, описанный в тех книгах, был…
– …местами прекрасен, – перебил Лауреат, – но оставался ненавистным, ибо являлся этим самым.
– В точку! – воскликнула Мэри, сверкнув глазами. – Вы зрите в самый корень и фундамент!
Эбенезер вздохнул, вспоминая Берлингейма.
– Я знаю человека столь же одарённого и с такими же воззрениями: он любит мир и понимает его с первого взгляда – иногда даже не видя, но любовь его по той же самой причине приправлена презрением, из-за чего он вышучивает то, что обожает.
По кирпичным щекам проститутки хлынули слёзы.
– Он и на меня так смотрел, – продолжила она. – Любил – я уверена в этом – но при всём моём запасе ухищрений я оставалась просто женщиной или всего-навсего женщиной. Любопытство и воображение моего Чарли не знали таких оков: я часто радовала его, но никогда не удивляла; мне было не сделать ничего такого, о чём ему уже не доводилось мечтать.
– А согласились бы вы, – поднажал поэт, будучи весьма возбуждён, – что та вселенская любовь, о которой я говорил, была в его плоти настолько же сильной, насколько и в воображении? Я вот что имею в виду: вожделел ли он всё, куда падал взор, будь то мужчина, дева или корень мандрагоры, и в то же время презирал ли мир за скудность партнёров?
– И даже больше, – ответила Мэри, – так как он был настолько одержим этими самыми вожделением и фантазиями, что и себя самого презирал за то, что не может нафантазировать сверх! Пресвятая Дева Мария, во всей мировой истории не бывало других таких!
Но Эбенезер прикрыл лицо руками и покачал головой.
– Бывало и есть, как бы удивительно это ни прозвучало. Мой друг и бывший наставник, которого я до сих пор полагаю, что не постиг, отлично подпадает под этот портрет! Вы знаете человека по имени Тим Митчелл?
На лице Мэри написалась тревога.
– Никак, вы из митчелловских шпионов, посаженный тут, чтобы меня разговорить?
Удивлённый Эбенезер заверил её в обратном и далее, видя великое опасение благодетельницы, заявил:
– Я не имел в виду, что моим другом и учителем был этот Митчелл, а только хотел сказать, что как ваш Чарли похож на моего наставника во всём, за исключением цвета кожи и того телесного изъяна, о котором вы говорили, так и Тим Митчелл, с которым я и трёх дней не прошло, как познакомился, в каком-то смысле напоминает мне о друге. Кроме этого я ничего о нём не знаю.
– Вы не его агент?
– Клянусь, что нет. Почему вы так боитесь Митчелла?
Мэри шмыгнула носом и огляделась.
– Не важно, почему. Скоро узнаете, коль почитаете его за друга.
Больше она ничего не сказала, и поэт с немалой мольбой убедил её вернуться хотя бы к рассказу – настолько скверное впечатление произвело на неё имя «Тим Митчелл».
– Какое отношение имеет ваш любовник Чарли к Кейт и минхеру Тику? – спросил он. – Будет жестоко оставить недосказанной такую славную историю.
– Конец не за горами, – буркнула Мэри и с некоторой неохотой подхватила нить повествования. – Кейт вскоре пронюхала, как изменилась моя жизнь, и безотлагательно выяснила причину. Я поняла, что она возымеет виды на Чарли, как только взглянет на него, и постаралась её избегать. Суть в том, что, пока он не убил сестру, мне и в голову не приходило, что он уж два месяца кряду пробыл её любовником.
– Ну и ну!
– Чарли сам мне об этом сказал среди многого другого перед тем, как его забрали в тюрьму. Мисс Кейт каким-то образом разыскала его и сообщила, что является моей сестрой. Лицом она была хороша настолько, насколько я – нет, а тело было конфеткой, тогда как моё – десятым по счёту блюдом. Но, несмотря на всю сговорчивость, она была скучной и пресной, а в постели – зловредным слизняком и нахалкой. Если меня Чарли одновременно любил и ненавидел, то к такой шлюхе, как Кейт, мог лишь питать отвращение, в чём сам мне признался. Воистину, это всё объясняет.
Эбенезер кивнул.
– Час назад я не понимал вас, но теперь парадокса не вижу. Почему же он совершил эти ужасающие убийства?
– Его повесили за многие, – ответила Мэри, – но сам он прикончил только Кейт. Остальные поубивали друг друга, хотя зачинщиком и был дорогой Чарли.
Она растолковала, что тот, став любовником сестры, быстро узнал, как обстоят дела в доме минхера Тика, и по причинам не сразу ясным, взял на себя труд втереться в доверие к братьям – не ахти какое достижение, поскольку они регулярно посещали бродячий бордель Мэри и знали о связи Чарли с Кейт не больше, чем его хозяйка. Он стал проводником братьев на охоте, объезжал с ними лошадей и, по их приглашению, зачастил в имение Тика, где пьянствовал с Вилли и Петером на лужайке, а в перерывах убегал наставить рога минхеру Вильгельму. Много времени не прошло, прежде чем братья оповестили его о своём страхе и ненависти к мачехе, а Чарли со смехом тотчас предложил двойное убийство.
«Да ты не всерьёз!» – вскричал Вилли.
На что Маттассин ответил:
«Проще некуда. Петер пойдёт в конец тропы, которая проходит по лесу за домом, и спрячется в можжевельнике, где вы в старые добрые времена сношали мисс Кэти. Затем Вилли под каким-нибудь предлогом отправит её туда, а Петер набросится и убьёт. Тем временем Вилли запросто укокошит старика Вильгельма, который останется в доме один. Сделайте это ножом или томагавком и свали́те на индейцев».
Вилли тут же приветствовал план, но Петер, хотя и выразил готовность оскальпировать Кейт, отнёсся к отцеубийству с меньшим энтузиазмом.
«Обычная шлюха – невеликая потеря, но нельзя ли предоставить отцу умереть естественным образом или от горя? Он стар, а значит долго между нами и богатством не простоит».
Тогда Чарли Маттассин ответил:
«Поступайте, как знаете, это ваше дело, но мне сдаётся, что как только вы избавитесь от Кейт, он женится на следующей девке, которой хватит сноровки его обдурить».
«Да, – согласился Вилли. – Давайте, убьём его сейчас. Он нас не любит».
Спустя какое-то время Петеру пришлось превозмочь нежелание и покинуть пирушку, чтобы занять пост в конце тропы, будучи вооружённым охотничьим ножом. Однако стоило ему уйти, как Вилли, который из них двоих был поумнее, начал оспаривать распределение обязанностей.
«Нечестно, – попенял он Чарли. – Мне даётся неприличное поручение убить отца, а Петер получит в можжевельнике Кэти и сможет попользоваться ею до того, как прирезать». И чем дольше он размышлял, тем менее справедливой казалась ему его доля, пока, наконец, забывая, кто предложил план, он не принялся обвинять Петера.
«Умерь пыл, – призвал его тогда Чарли. – План мой, и на то есть причина: отправь Кэти к Петеру, а после скажи Вильгельму, что они сношаются в можжевельнике. Двое из троих скоро будут мертвы, а тебе останется лишь убить третьего, чтобы всё имение стало твоим».
Вилли быстро осознал достоинства замысла и, когда небрежные поиски мачехи не принесли результатов, он с готовностью поступил по следующему совету индейца: «Скажи Вильгельму так в любом случае, а я побегу предупредить Петера, будто отец идёт его застрелить. Результат будет тот же, а ты тем временем получше поищешь шлюху и насладишься ею».
Сияя, Вилли отправился в отцовский кабинет, а Чарли срезал путь через топи до зарослей можжевельника, где караулил Петер с ножом в руке. Однако индеец, вовсе не собираясь предупреждать его о приходе Вильгельма, сообщил: «Госпожа Кейт спешит в твои лапы и выглядит аппетитной, как никогда. Раз ты её всё равно убьёшь, то почему бы сперва не попользоваться? Скидывай портки, дружище, и становись в засаду».
– Петера не пришлось упрашивать, – хохотнула Мэри Мангаммори. – В тупой голове не обязательно роятся тупые желания, и бестолочь-школяр вполне может быть великолепен в постели: как только Чарли ушёл, мальчуган спустил портки, взялся за стручок и стал дожидаться жертвы.
– Но где же была ваша сестра, пока эти махинации набирали оборот? – вопросил Эбенезер.
Та прицокнула языком.
– Уж будьте покойны, она не была ни невинной, ни беспечной.
На самом деле, объяснила Мэри, весь план изначально придумала Кейт, а не Чарли. Она подробно расписала любовнику, как боится братьев и жизни с Вильгельмом – как тот, неспособный к естественному совокуплению, каждый вечер требует от неё сладострастных танцев в кабинете среди табачных расписок и деловых бумаг; она пообещала выйти за Чарли замуж и сделать его хозяином имения Тика, если он поможет избавиться от других наследников. Местом их свиданий стали густые заросли мирта, немного дальше по тропе, шедшей за домом: как раз туда она могла сбежать в любое время суток, заслышав сигнал Чарли – тонкое тявканье будто лисы или индейской дворняги; именно там она пряталась, когда он пьянствовал с братьями, и ждала, когда любовник найдёт предлог присоединиться к ней; там же она лежала в тот роковой вечер, наблюдая за исполнением замысла. Кэти видела, как Петер прошёл по тропе к можжевельнику, и даже слышала, как Чарли подстрекал его сперва изнасиловать, а уж потом убить, так что, когда сразу после он присоединился к ней в мирте, едва ли понадобилось докладывать, что заговор на мази. Вдобавок через несколько минут их упования подкрепились дополнительно: по тропе заковылял сам Вильгельм, держа по пистолету в каждой руке. Злоба в его лице явно была ответом на сообщение Вилли. И, когда он наткнулся на своего беспорточного сына, заговорщики вполне отчётливо расслышали залп голландских проклятий.
«Стойте! – услыхали они крик Петера. – Ради всего святого, не стреляйте!»
К их разочарованию, Вильгельм, вместо того, чтобы немедля нажать на курок, спросил:
«Петер, где твоя мать?»
«Не знаю!»
«Почему же, – продолжил тогда отец, – ты стоишь тут, держа в одной руке штаны, а в другой – свою срамоту?»
Говоря так, Вильгельм, должно быть, подступил ближе и пригрозил пистолетами, поскольку Петер хрюкнул и ответил:
«Сами видите, я пришёл справить нужду!»
«Вилли сказал, что ты сношаешь Кэти в хвост и гриву», – объявил отец.
«Ах, вон оно что, – ответил Петер. – Но я, как подтвердит любой, не делаю того, что сказал брат».
«Тогда с чего бы ему гнать меня опрометью сюда?» – пожелал знать отец, и Петер заверил его, что вовсе не он, а сам Вилли имеет виды на Кейт, вот и выставил старика из дома, чтобы застать мачеху одну и покуситься на её честь.
«Ach!»[270] – произнёс Вильгельм и ринулся по тропе обратно.
Всё это заговорщики ясно услышали, а ближе к концу со стороны дома раздался голос Вилли, звавшего Кэти.
«Что дальше-то?» – шепнула та Чарли.
«Теперь черёд Вилли бросить искать тебя, – ответил он. – Если всё пойдёт хорошо, тот отправится по тропе убивать всё равно кого – если кто выжил – а Петер двинется навстречу с той же целью».
Больше индеец объяснять не смог, так как к этому времени старый Вильгельм, размахивая пистолетами и пыхтя от усталости, дошёл до миртовых зарослей. Такая нагрузка истощила его телесно и душевно, потому старик вдруг замер, схватился за сердце и уселся посреди тропы на эвкалиптовый пень.
«Его подвело дурацкое сердце!» – прошептала Кэти, а Чарли зажал ей рот рукой как раз вовремя, чтобы их не застукал Вилли, показавшийся на тропе с мушкетом наизготовку.
«Что вас тревожит?» – спросил сын у отца.
Вильгельм сжал руку Вилли и покачал головой.
«Зачем ты послал меня, если нет никакой беды? Твой брат мочился, и только».
«Ха, – глумливо ухмыльнулся сын. – Зачем идти за милю мочиться в лес, если он годами делал это в розовых кустах?»
«Ты погнал меня убивать Петера, а Петер – тебя, – продолжил Вильгельм, – и оба вы имеете виды на мою милую Кейт. Я в любом случае потеряю сына, и, наверное, жену тоже!»
«Она шлюха, а ты дурак», – заявил Вилли и в упор разрядил мушкет в отцовскую грудь.
«Теперь я сделаю то же самое с ним», – прошептала Кэти и, выхватив из юбок заряженный пистолет, прицелилась в него. Однако Чарли опять придержал её, потому что на звук выстрела поспешил из можжевельника Петер, и не успел Вилли вложить в мушкет новую пулю и порох, как брат набросился на него с ножом. Они принялись кататься в пыли, а через минуту Вилли улёгся с перерезанным горлом подле отца.
Петер встал и вытер лезвие палым листом.
«Ну вот», – произнёс он и больше не сказал ни слова, потому что Кэти на месте застрелила его в грудь.
«Слава Богу! – вскричала она, когда дело было сделано. – Наконец-то я свободна от подлецов!» И вид такого количества мёртвых голландцев настолько пронял Кейт, что она не ушла, а взобралась на эвкалиптовый пень, у которого те лежали, и принялась исполнять для Чарли тот самый танец, который помогал бедняге Вильгельму в любовных утехах.
«Значит, сбылась твоя мечта», – заметил индеец.
«И сбудется твоя, – откликнулась Кейт с пня. – Иди же сюда, отпразднуем наше счастье!»
Не посчитав достаточным оскорбить покойников танцем, Кэти настояла, чтобы сейчас и тут же, на эвкалиптовом пне они проделали то, чем тайно занимались в зарослях мирта. Она улюлюкала и вопила по ходу на индейский манер…
– Стойте! – крикнул Эбенезер. – Вы же не хотите сказать…
– Не меньше, – заявила Мэри. – Более того, Чарли, когда настал момент, попросил её издать их секретный сигнальный клич и сделал вещь, которую мы с ним открыли совместно, а также поклялись не делиться ни с единой живой душой…
– Послушайте… – воспротивился крайне смущённый поэт, но женщина воздела руку, призывая к молчанию.
– И когда тотчас же она издала сигнальный клич, он выхватил нож…
– О нет! Он убил её прямо там и тогда?
Мэри кивнула.
– Скажу одно: то, что он совершил – известная выходка всех солдат мира – и христиан, и язычников, которые именно так поступают с женщинами врага.
– Меня стошнит, если вы скажете больше, – предупредил Эбенезер.
– А больше и говорить нечего, – заявила Мэри. – Он ушёл, оставил их там, где лежали, всех четверых, а имение за отсутствием наследников перешло к Короне. Шутка заключалась в том, что, как Чарли знал с самого начала и не сообщил ни Кейт, ни братьям, одобрение просьбы старого Вильгельма о гражданстве было запланировано лишь на следующее заседание Совета Мэриленда.
– Не понимаю.
– Это означает, что он умер голландцем, – объяснила Мэри, – а чужестранцы вообще не могут завещать собственность: имение досталось бы Короне в любом случае! – Она рассмеялась и поднялась с земли. – Великая радость от этой шутки и погубила Чарли. Той же ночью я в невинном неведении предложила ему сделать наше секретное дельце, а его разобрал такой смех в самом разгаре, что мне впервые в жизни довелось разрыдаться, как новобрачной! Он поклялся, что раскаивается, и в качестве извинения выложил всю историю, как вы её слышали от меня – беспрерывно подхохатывая и не упуская ни малейшей подробности. Чарли, милый мой дикарь, знал меня, как облупленную: он понимал, что разобьёт мне сердце признанием в измене, и уж вдвойне – с Кейт, и втройне – её умерщвлением; но также он знал, что я должна ему всё простить и прощу – нет, он знал, что в глубине души я полюблю его сильнее, когда пройдёт потрясение, и был прав! Чего он совершенно не знал, так это того, насколько я ценила наш маленький трюк – не только потому, что мы открыли его вместе, но и потому, что для мужчины, столь обделённого причиндалами, и для женщины, слишком искушённой в мужчинах, чтобы впечатлиться любой такого рода оснащённостью, сия наша хитрость была целым миром любви. Как если бы вы с любовницей изобрели сношение, до которого не додумалась ни одна живая душа на свете: представьте ваши чувства, если она сообщит, что нет, не просто целовала другого, а посвятила его в ваш славный секрет!
– На самом деле я… – произнёс Эбенезер.
– Да. Вы всё ещё девственник, и откуда вам знать, – вздохнула Мэри. – Тогда запомните это, и когда-нибудь поймёте. Пока же достаточно сказать, что сообщить мне о делёжке тем вывертом с Кэти стало ошибкой Чарли. Боже, мне было слова не вымолвить и слез не осталось! Я выбралась из фургона и побежала по дороге; неслась, пока через полтора дня не достигла Кембриджа; там я сообщила шерифу, что семейство Тиков поубивали, а убийцей был Чарли Маттассин!
Слёзы вновь потекли по её щекам.
– Его нашли ждущим в фургоне в полном неведении о моём поступке и увезли в тюрьму. Я больше с ним ни разу не говорила, хотя ходили слухи, что мой обман он воспринял как продолжение потехи и всегда смеялся, вспоминая о нём. Судачат, он похохатывал и когда его вели на виселицу, а я же, когда петлю затянули, узрела два удивительных события. Во-первых, то, о чём я говорила вам в самом начале, что было маленьким при жизни, на диво увеличилось; во-вторых, он умер с такой же чудовищной усмешкой на лице и унёс её в могилу! Вот такая история.
– В жизни не слышал ничего подобного, – поклялся Эбенезер. – Это и трогательно, и ужасно, а ещё я по-прежнему удивлён сходством между этим индейцем и моим другом – бывшим наставником! Осмелюсь сказать, что если бы ваш Чарли уродился англичанином, он играл бы этим миром, словно на клавесине – наподобие моего учителя, а если бы друг мой уродился дикарём-индейцем, то он бы тоже, быть может, умер с таким смехом. – Поэт покачал головой. – Что же за этим кроется? Ваш Чарли и он, каждый по-своему, явились в известный нам мир без корней; у каждого имеется удивительный дар его постижения, и даже страсть к этому, и оба манипулируют его обитателями, аки кукловоды. Мой друг пока ещё не смеялся на манер Чарли, и дай Бог, чтобы не засмеялся никогда, но закваска для того имеется, я это явственно вижу из вашей истории. Он, знаете ли, так по-особенному поводит плечами и безрадостно улыбается. Он будто борется в пустыне, аки Иаков, с каким-то тёмным ангелом, который справился с вашим Чарли, но это не Божий ангел, коль скоро его служители так потешаются над своими стигмами – вы согласны?
Стоя в дверях конюшни, Мэри задумчиво проговорила:
– Чарли смеялся над всем Господним творением! Я так и слышу, как он веселится, проделывая с Кейт наш трюк, и смеётся опять, когда она вскрикивает, а он её режет. Совершаю ли объезд или обедаю – я постоянно слышу этот смех, и он расцвечивает мир, на который взираю, и сквашивает пищу у меня в брюхе! От Вильгельма Тика не останется ничего, кроме скорбного призрака, который, сказывают, ночами бродит по Тропе Пика; и ничего, кроме смеха, не останется от Чарли. Я слышала его всё время, пока рассказывала вам историю. Каждую ночь я вижу его смеющимся в петле и нуждаюсь в спиртном, чтобы заснуть, но всё напрасно, ибо сон есть лишь жаркая грёза о моём Чарли, и я просыпаюсь с его беззвучным смехом в ушах. Боже! Боже!
Говорить далее она не смогла. Эбенезер проводил её до фургона и помог взобраться на место, ещё раз поблагодарив за щедрость и рассказ.
– Меня подстёгивало исключительно любопытство, – заметил он с покаянной улыбкой. – Я заинтересовался вашим Чарли, когда впервые услышал о нём в Талботе от отца Смита, и не понимал, почему; но Ваша история тронула меня неожиданным образом.
Мэри подхватила вожжи и взяла кнут.
– Тогда молитесь, господин Лауреат, чтобы он не трогал вас впредь, ибо вы остаётесь аудиторией для этого смеха.
– Что вы имеете в виду?
Она склонилась к нему, вся раздуваясь и пыхтя от веселья, после чего хрипло шепнула:
– Давеча в суде, когда вы протащили под килем беднягу Бена Спурданса и отписали всю вашу плантацию этому дьяволу Уильяму Смиту…
Эбенезер скривился при напоминании.
– Боже правый, вы, стало быть, присутствовали там и наблюдали за моей глупостью?
– Была. Мало того, Кук-Пойнт значился первой остановкой в моей поездке: Бен Спурданс – мой давний и честный друг, а также клиент, и он служил вашему отцу не хуже любого приличного надсмотрщика. Мне не меньше Бена хотелось увидеть поражение Билла Смита…
Лауреат оторопел.
– То есть вы наблюдали, что я делал, и знали, что сие свершалось по неведению? Господь Всемогущий, почему же вы не подняли крик и не помешали подписать проклятую бумагу Смита?!
– Я поняла, что близится, едва вы назвались, – ответила Мэри. – Увидела, как побледнел от ваших слов несчастный Бен, а подлец Билл Смит принялся злорадно потирать руки. Я могла в один миг пресечь вашу блажь.
– Тем не менее, – с горечью произнёс Эбенезер, – ни от вас, ни от кого другого я не услышал никаких яростных протестов, за исключением Спурданса, его потаскухи-свидетельницы и моего друга Генри – то есть Тимоти Митчелла, у каждого из которых были иные причины для беспокойства. Остальная толпа только перешёптывалась, и я различил даже какой-то бессердечный дьявольский смех… – Он осёкся и недоверчиво нахмурился, воззрившись на благодетельницу. – Конечно же, не ваш?!
– Я посмеялась не только над вашим, но и над своим собственным крушением, как растолкует Тим Митчелл, если спросите его. Это болезнь, поэтишко, наподобие сифака или триппера! Одному Богу известно, где подцепил её Чарли, но вчера я впервые уразумела, что сама заразилась от него! – Она встряхнула вожжами, дабы стронуть лошадь с места, и нехорошо хохотнула. – Оставайся, парнишка, девственником, коли можешь, забери свою невинность в могилу, и тогда уж не заразишься небось! Н-но, пошла! – Мэри хлестнула лошадь и покатила прочь, в немом веселье запрокинув голову.