К книге
Торговец дурманомЧасть II. Путешествие в Молден. Глава 23. В старании докопаться до сути вещей Лауреат приближается к Молдену, но вместо того, чтобы прибыть туда, едва не отправляется к звёздам
51%
Часть II. Путешествие в Молден. Глава 23. В старании докопаться до сути вещей Лауреат приближается к Молдену, но вместо того, чтобы прибыть туда, едва не отправляется к звёздам
36

Утро уже набирало силу, когда Лауреат проснулся: жидкий луч осеннего солнца потревожил веки, и он со смертным ужасом осознал, что впервые с младенчества намочил постель. Боясь разбудить Берлингейма и явить свой позор, поэт не посмел шевельнуться. Как это скрыть? Он подумал, не опрокинуть ли как бы нечаянно кувшин с водой, но отверг сие действо в силу недостаточной убедительности. Единственной альтернативой было крадучись покинуть покои, поскольку больше он не мог иметь с другом никаких дел, и выдвинуться в Молден самостоятельно, пока никто не проснулся, но ему, во-первых, недоставало отваги для такого шага, а во-вторых, вряд ли удалось бы обеспечить себя и Бертрана пищей и транспортом.

Перебирая и отвергая эти планы, Эбенезер снова заснул, и на сей раз пробудился, когда утро уже было в разгаре. Берлингейм же тем временем оделся и ушёл, а на столе возле кувшина и тазика лежали кусок мыла, бритва, полный комплект джентльменского платья, включая обувь, шляпу и шпагу, а также – чудо из чудес – бухгалтерская книга, приобретённая у Бена Брэгга в «Знаке Ворона»! Лауреат возликовал при виде подарка и, несмотря на шок и разочарование прошедшей ночи, не смог не испытать некоторых тёплых чувств к благодетелю. Он выпрыгнул из постели, сорвал завшивленное, липкое отрепье, которое носил круглосуточно с момента пленения пиратами, и яростно отскрёб себя с головы до пят. Затем, до бритья, не удержался и перечёл стихи в тетради – особенно гимн невинности, который, лгала Сьюзен Уоррен или нет, приобрёл повышенную значимость благодаря её упоминанию Джоан Тост и последнему приключению поэта. Бреясь, он вновь и вновь повторял стансы с растущим чувством телесного и духовного благополучия. Это было прекрасное утро для повторного освящения – ясное, чистое и свежее, как в апреле, времени года вопреки. Бороды убыло, а одежды прибыло – пусть не зауженного кроя, но хоть доброго качества; если не считать опалённых солнцем лица и рук, а также несколько клокастой шевелюры, он выглядел и ощущал себя Лауреатом больше, чем когда-либо с момента отъезда из Лондона.

Тут его брови сошлись, а лицевые мускулы принялись сокращаться: ещё осталось выбраться из когтей капитана Митчелла и решить, как относиться к Берлингейму. Первое казалось бесконечно проще второго, ибо оное осложнялось не только неуверенностью в должной реакции на откровения друга, но и стыдом за то, что намочил постель – ребячество, которое Генри почти наверняка заметил – а также благодарностью за дарёную одежду. Вообще, чем больше он рассматривал возможные позиции, тем более сложной представлялась проблема, и кончил поэт тем, что вернулся к подоконнику и отрешённо уставился на одинаковые надгробья у реки.

Спустя какое-то время он услышал шаги на лестнице, и вот сам Берлингейм просунул голову в комнату.

– Пошевеливайтесь, господин Лауреат, а то пропустите завтрак! Ох ты, ну и щёголь из пансиона Святого Павла!

Эбенезер зарделся.

– Генри, я должен признаться…

– Тс-с-с, – предостерёг Берлингейм. – Меня зовут Тимоти Митчелл, сэр. – Он вошёл и притворил дверь. – Нас ждут внизу, так что придётся говорить быстро. Я отослал твоего слугу в Сент-Мэри за сундуком, он прибудет в Молден раньше нас и всё для тебя подготовит. Теперь внимание: в графстве Дорчестер есть некий Эдвард Кук, запойный рогоносец, табачный плантатор; два года назад он написал губернатору Копли жалобу на неверную жену и сделался предметом таких насмешек, что утопил себя в спиртном. Я сказал Биллу Митчеллу, что ты и есть тот самый бедолага, с пьяных глаз изображающий Лауреата; он мне верит. Веди себя сейчас трезво, пристыженно, и бояться будет нечего. Живо, поторопись!

Не давая поэту времени возразить, Генри потащил его под руку к лестнице; по ходу он продолжал настойчиво и тихо твердить:

– Твоя подружка-свинарка выпорхнула из клетки, и Митчелл заявляет, что она направится в Кембридж с серебром, которое, как он считает, дал ей ты. Я скажу, что возьму лошадь, найду и схвачу эту девку, ты же должен молить его о прощении и вызваться помочь мне во искупление грехов. По пути в Молден мы найдём оставшуюся часть журнала, и я по возвращении передам её Николсону. – Они приблизились к гостиной. – Святое сердце, не забудь же: я – Тим Митчелл, а ты – Эдвард Кук из Дорсета.

Эбенезеру не представилась возможность одобрить или опротестовать ход событий: его втолкнули в гостиную, где капитан Митчелл и несколько вчерашних гостей завтракали ромом и мясом, в котором Берлингейм признал поджарку из молодой медвежатины. Сидящие воззрились на Эбенезера: одни весело, другие несколько враждебно, чего, однако, не выразили открыто, видя, что он друг Тимоти. Когда новоприбывших усадили и обслужили, Берлингейм объявил компании то, что уже сообщил Митчеллу: их знатный гость есть не поэт Эбенезер Кук, а рогоносец Эдвард Кук. Новости стали поводом к похабным шуточкам, после чего Лауреат красочно извинился за самозванство и прочее нехорошее поведение и вызвался содействовать Тимоти в поисках беглой служанки.

– Как вам будет угодно, – буркнул капитан Митчелл и дал Берлингейму последние наставления, – Тимми, посмотри хорошенько у старого Бена Спурданса. Там логово шлюх и воров – небось, она опять туда подалась. Хочет присоединиться к своим сестрицам-прошмандовкам, которых судит кембриджский суд.

– Это я сделаю, – улыбнулся Берлингейм.

– Постарайся не резвиться по пути и доставь мисс Сьюзен сюда не позже, чем через неделю, потому что я хочу ей кое-что сказать. Богом клянусь, я положу конец её пьянству и исчезновениям! Каждый заезжий недоумок платит ей два фунта – на задницу глянуть – и в ответ глотает нелепые россказни, а мне – расходы, чтобы вернуть её домой!

Говоря так, он сверлил Эбенезера столь обвиняющим взглядом, что поэт, на потеху гостям, побагровел и предложил вдобавок оплатить экспедицию Тимоти. Когда утомительный завтрак закончился, Лауреат был счастлив уйти из-за стола, хотя не мог порадоваться перспективе похода с Берлингеймом на Восточное побережье. В пути, наедине с другом, придётся как-то разобраться с проблемой, решение которой было отложено из-за утренней спешки: какими будут их дальнейшие отношения. То, что они останутся прежними, а ночные откровения не станут темой для разговора, было немыслимо.

Но когда ближе к полудню друзья выступили в путь – Эбенезер на престарелой чалой кобыле капитана Митчелла, а Генри на собственном резвом мерине-трёхлетке – поэт не сумел придумать первого шага к дискуссии, на который ему хватило бы смелости, а Берлингейм не выказывал желания говорить о чём-то менее безличном, чем тёплый не по сезону день (каковой, по его словам, колонисты называли «индейским летом»), редкие встречные плантаторы и коренные жители, а также цель их похода.

– Графство Калверт находится сразу же за Чесапиком, беря от Дорсета, – объяснил он. – Поплыви мы отсюда на восток, то высадились бы очень близко от Кук-Пойнта. Но мы возьмём чуть-чуть на северо-восток и поплывем к Тому Смиту в Талбот, это сразу за Дорчестером; у него есть ещё одна часть журнала.

– Поступай, как считаешь будет лучше, – ответил Эбенезер и, несмотря на желание поговорить начистоту, поймал себя на том, что ведёт речь о Сьюзен Уоррен, которой, заявил он, благодарен за то, что она нарушила данное ему обещание, и просит Берлингейма не препятствовать её бегству к отцу. Генри согласился вообще не искать свинарку и сменил тему, заговорив о чём-то столь же далёком от вещей, занимавших мысли поэта. Так они ехали два-три часа до полудня, их лошади перешли на ленивую трусцу, и с каждым новым обменом праздными репликами Эбенезеру становилось всё труднее обратиться к сути; когда же путники достигли места сиюминутного назначения – причала на Чесапикской стороне графства Калверт – он осознал, что выставит себя на посмешище, если заговорит по делу теперь, и со вздохом дал себе слово разобраться с бывшим наставником утром, перво-наперво, а то и нынешним вечером перед сном.

Для переправы с животными в Талбот Берлингейм нанял пинас, и они без приключений осуществили десятимильный переход. Когда путники вошли в широкое устье реки Чоптанк, которая разделяла графства Талбот и Дорчестер, Генри указал на лесистую полоску земли милях в двух по правому борту и сообщил:

– Если не ошибаюсь, дружок, вон тот участок и есть твой Кук-Пойнт, а Молден находится где-то за теми деревьями.

– О, Небеса! – вскричал Эбенезер. – Ты не сказал, что мы пройдём так близко! Прошу же, высади меня там, а потом, когда сделаешь дело, присоединишься!

– Это вдвойне неблагоразумно, – ответил Генри. – Во-первых, ты не привык общаться с провинциалами – в отличие от меня; во-вторых, разве не будет неприлично их Лорду и Лауреату явиться в одиночку, без сопровождения?

– Тогда ты должен пойти со мной, – взмолился Эбенезер, и некоторая грубость тона, весь день пробывшая единственным знаком его страданий, наконец улетучилась. – Ты ведь можешь забрать журнал и потом, Генри?

Но Берлингейм покачал головой.

– Это не менее бестолково, Эбен. Осталось найти две части: одна находится у Тома Смита в Талботе, другая – у Уильяма Смита в Дорсете. Тома Смита я знаю в лицо, и мне известно, где он живёт; мы заполучим его кусок уже завтра и отправимся в Кембридж. Но этот Уильям Смит мне совершенно незнаком: пока я буду его разыскивать, Куд может убить и ограбить обоих. К тому же в Оксфорде, где мы высадимся, есть цирюльник, который подстрижёт тебя или обреет под парик за мой счёт.

Эбенезер не нашёл, что противопоставить таким доводам и любезности, хотя сердце его зашлось, когда они оставили Кук-Пойнт за кормой и повернули на север по меньшей реке Тред-Эйвон к деревне, которую называли по-разному: Оксфорд, Тред-Хейвен[189] и Уильямштадт. Там они высадились и первым делом посетили обещанного цирюльника, которому Эбенезер в дружеском порыве велел не обривать его под парик, а подстричь по моде провинции; после они отправились на постоялый двор подле пристани, где вкусили холодной жареной утки и пива, тоже за счёт Берлингейма. Предположив, что там путники и заночуют, Лауреат поклялся рассмотреть отношения Генри с Анной сразу же перед отходом ко сну, дабы раз и навсегда решить, как их расценивать, однако сам Берлингейм расстроил этот план, заявив после ужина, что светового дня ещё хватит, чтобы добраться до дома Томаса Смита, и предложил не терять времени в овладении его частью журнала.

– Потому что клянусь, – молвил Генри, утёршись рукавом, – эта улика настолько опасна для Куда, что тот не остановится ни перед чем, лишь бы её заполучить, и проверит даже смехотворные намёки на её местонахождение. В путь.

Берлингейм встал из-за стола и направился к лошадям; на полпути к двери он оглянулся и увидел, что Эбенезер вместо того, чтобы идти следом, продолжает сидеть перед пустой тарелкой, гримасничая, вздыхая и цокая языком.

– О, ты расстроен, – сказал он, вернувшись. – Из-за того, что был так близко к имению и не попал туда?

Поэт мотнул головой в манере не вполне утвердительной и не вполне отрицательной.

– Не только из-за этого, Генри; ты развил такую скорость, что я не успеваю обдумывать происходящее, как оно того заслуживает! Мне не собраться с мыслями, чтобы обмозговать, о чём спросить, и уж тем более оценить твои ответы. Откуда мне знать, что я должен делать и что со мною происходит?

Берлингейм обнял поэта за плечи и улыбнулся.

– Друг мой, не сам ли удел людской ты описываешь? Человек зачинается бездумной похотью и рожается бездумной бабой из Эдема утробы в пёстрый, бездумный мир. Он – шут Случая, игрушка бесцельной Природы; подёнка, несомая ветрами Хаоса!

– Ты не понимаешь, что я имею в виду, – сказал Эбенезер, потупив взор.

Берлингейм не смутился, глаза сверкнули.

– Сомневаюсь, что не понимаю. Давным-давно мы сидели так же, близ колледжа Магдалины – помнишь? И я сказал: «Мы сидим на тупом булыжнике, который мчится в пустоте; все мы опрометью несёмся к могиле». Поиск – наша судьба, Эбен, и мы, разыскивая свою душу, обретаем клочок того же чёрного Хаоса, из коего выпрыгнули и в который падаем: бесконечный ветер пространства…

В действительности вокруг поднялся ночной ветер, сотрясавший постоялый двор. Поэт поёжился и вцепился в столешницу.

– Но столько всего необъяснённого и нерешённого! Голова идёт кругом!

– Матерь Божия! – рассмеялся Генри. – При достаточно ясном видении она не кругом пойдёт, она свихнётся! Эта харчевня кажется островком в море безумия, согласись? Слепая Природа завывает снаружи, но тут покойно – как мы осмелимся выйти? Однако взгляни на этих людей, которые едят и режутся в карты, будто небо им – материнская утроба! Они напоминают мне цыплят, коих – я видел однажды – скармливали огромной змее в Африке: когда змея хватала одного, остальные кудахтали и дрожали, но мигом позже выискивали корм, а то и чистили перья, стоя прямо на ней! Неужто эти люди не носились бы по улицам в панике, не будь их мозги убаюканы? – Он стиснул плечо поэта. – Ты знаешь не хуже меня, что человеческая работа бывает великолепна, но пред лицом того, что происходит там, – Берлингейм воздел руку, – это промысел Бедлама! И кто яснее осознаёт положение дел: петух, который прихорашивается на спине питона, или безумец, дрожащий в своей клетке?

Эбенезер вздохнул.

– И всё-таки я не пойму, к чему это всё; оно никак не соотносится с тем, что я…

– Не соотносится?! – воскликнул Генри. – Основа основ! Две вещи могут спасти от безумия. – Он указал на других завсегдатаев. – Одна, куда шире распространённая – тупоумие: ту истину, что сводит людей с ума, приходится искать, пока не сыщется, а она норовит ускользнуть от придурковатого или близорукого охотника. Но как только её удаётся заарканить и рассмотреть – по наитию или указанию – ловцу остаётся навязывать ей свою волю, пока она не погубила его! С чего это ты возлагаешь такие надежды на невинность и рифмоплётство, а я – на розыски отца и борьбу с Кудом? Человек должен вылепить и ухватить свою душу, а потом прочно к ней прицепиться – или жевать сопли в углу; по пути ему приходится выбрать себе богов и демонов, начертать на вселенной своё имя и объявить: «Вот он я, а мир устроен так-то и так-то!» Человек должен утверждаться, утверждаться, утверждаться или напрочь свихнуться. Что ему остаётся ещё?

– Кое-что, – ответил Эбенезер, покраснев. – То, от чего я бежал…

– То есть? А, чёрт побери, конечно! Состояние, в котором я застал тебя в колледже! Сколько таких я видел в Бедламе – с большими глазами, в дерьме и слепых к миру! Некоторые ужимают свою жизнь до одного жеста и повторяют его снова и снова, другие до того столбенеют, что руки-ноги остаются там, куда положишь, а третьи напяливают фальшивые личины – Александра, или Папы Римского, а то и Поэта-Лауреата Мэриленда…

Эбенезер поднял глаза, не понимая, кого имеет в виду Берлингейм – его или самозванцев.

– Суть в том, – заключил друг, – что если ты желаешь избегнуть подобной судьбы, то должен либо принять меня, либо отвергнуть вместе с избранным нами курсом, невзирая на изменчивый свет, в котором мы возникаем, точно так же как должен принять самого себя в качестве Поэта и Девственника, неважно, или отбросить это ради чего-то получше. – Генри встал. – В любом случае, не стремись к полному пониманию – поиски бесплодны, и времени на них нет. Итак, ты идёшь со мной или остаёшься?

Эбенезер нахмурился и глянул искоса.

– Иду, – сказал он наконец и вышел с Берлингеймом к лошадям.

Ночь была штормовой, но не лишённой приятности: тёплый, сырой ветер ревел и нёсся с юго-востока, вспенивал реку, гнул сосны, аки лозу, и мчал против звёзд рваные облака. Оба подняли взоры к ночному великолепию.

– Забудь слово «небеса», – небрежно бросил Берлингейм, взлетая на своего мерина. – Это шоры для твоих глаз. Там нет никакого «небесного свода».

Эбенезер два-три раза моргнул: благодаря этим инструкциям, он впервые в жизни вгляделся в ночную высь. Звёзды перестали быть точками на чёрном куполе, который висел над головой подобно крову; теперь он узрел их связь в трёх измерениях, из коих наиболее остро прочувствовал глубину. Длина и ширина пространства между ними казались пустяком в сравнении. Его поразило то, что одни были ближе, другие дальше, а третьи – невообразимо далеко. Рассмотренные таким образом созвездия начисто утратили смысл; открылась их фальшь, как случилось и с ошибочным допущением небесного навигатора; Эбенезер лишился ориентировки. Он больше не мог думать о верхе и низе: звёзды находились просто там – и над ним, и под ним, а ветер как будто завывал уже не с залива, но с самого поднебесья, из бесконечных коридоров пространства.

– Безумие! – шепнул Генри.

Поэта замутило, он покачнулся в седле и прикрыл глаза. На какой-то головокружительный миг прежде, чем Эбенезер отвернулся, ему показалось, будто он стоит на нижней планетарной поверхности с подошвами над головой и смотрит на звёзды вниз, а не вверх, и только вминая ногами подпругу в бока чалой кобылы и вцепившись обеими руками в луку седла, Лауреат удержался от низвержения в эти бездонные просторы!

Предыдущая главаГлава 36 из 70Следующая глава