К книге
Торговец дурманомЧасть II. Путешествие в Молден. Глава 21. Лауреат таки продолжает оказывать внимание Свинарке
49%
Часть II. Путешествие в Молден. Глава 21. Лауреат таки продолжает оказывать внимание Свинарке
34

Через считанные минуты после отбытия Сьюзен Уоррен в покои Лауреата вошёл Бертран, заставший хозяина за бешеной ходьбой взад-вперёд, воздыханиями и битьём кулаком в ладонь.

– Святые угодники, как эти канальи едят! – сказал лакей. Голос его был густ, а стояние – шатко. – Пища грубая, чего уж там, зато в избытке.

– По-моему, ты и жажду более чем просто утолил, – неприветливо заметил Эбенезер. – Чего тебе нужно?

– Да ничего особенного, сэр. То есть мне велено спать здесь.

– Ну так спи, и катись к чёрту. Вот кровать.

– Ах, сэр, она ведь ваша, а не моя. Дайте мне только одеяло, я большего не хочу.

Эбенезер пожал плечами и подошёл к окну; к сожалению, хлев не было видно. Лакей расстелил одеяло на полу, тяжело плюхнулся на него и испустил мощный вздох.

– Не то что быть богом в золотом городе, – заявил он, поглаживая брюхо, – но покуда сойдёт, чёрт возьми! Интересно, как поживает наш Дыропахарь?

Поняв, что ответа не будет, он снова вздохнул, повернулся на бок и мигом позже крепко уснул.

Хозяин, спокойный меньше, хрустнул костяшками пальцев и поцокал языком, прикидывая, что делать. Его безумный порыв поутих после первого отвлекающего манёвра Сьюзен Уоррен и полностью выветрился с её уходом. Он пребывал в абсолютной растерянности. Уже дважды Эбенезер оказался на грани прелюбодеяния – хуже, бессмысленного насилия – и его целостность сохранилась случайно, исключительно благодаря внешним влияниям. Девушка в такелаже «Киприды» была изнасилована и беззащитна; Уоррен – изнасилована, груба и дурна лицом; обе подлежали не вожделению, а жалости, и их какое-либо сходство с Джоан Тост, столь далёкое от того, чтобы служить оправданием его непростительному поведению, являлось отягчающим обстоятельством. Всё это он отчётливо понимал, одновременно помня те облегчение и стыд, которые испытывал на протяжении двух недель после того, как судьба выдернула его из такелажа бизань-мачты. Пойти теперь в хлев означало обмануть девушку, которая – невероятно – обогнула половину земного шара из-за любви мужчины, до сей поры не знавшего улыбок ни от одной женщины, кроме сестры; в придачу сие означало пожертвовать доброй половиной его естества ради пропащей шлюхи без всякой любви, и эта шлюха отнесётся к деянию с тем же презрением, что и он. Но также поэт чувствовал и не мог этого постичь, что в его сердце вопрос оставался открытым.

«Всё слишком нелепо! – подумал Эбенезер и гневно бросился на постель, где они боролись. – Не буду больше об этом размышлять». Он с завистью взглянул на Бертрана, но для него самого сон исключался: фантазия полыхала, изобилуя образами свинарки, страдающей от его наказующих и сладострастных действий, признающейся с отведённым взором в том, как шумно она отзывается на домогательства, и в данный момент ждущей его в хлеву. На весах Сдержанности одна чаша пустовала, тогда как другую придавливал всей своей тяжестью Разум, но какая же тёмная сила давила с противоположной стороны на весах Выбора?

Покуда он лежал так в раздумьях, его лакей хотя и спал, ни в коей мере не был покоен. Его внутренности урчали и всхрапывали, как гончие над загнанной лисой; в нём пенились и булькали кукуруза с сидром; вскоре начался салют в честь восходящей луны, и опочивальня наполнилась бродильным духом. Автор всего этого звучно храпел, но его господину повезло меньше; потому спустя какое-то время пришлось бежать из комнаты со звоном в ушах, головокружением и глазной резью от кормовых залпов. В гостиной ещё пировали двое гостей; из услышанного Эбенезер понял, что хозяйский сын Тимоти вернулся и теперь потчует их нескромными виршами. Поэт незаметно выскользнул на крыльцо, вдохнул струившийся с реки прохладный воздух и довольно скоро устремился с этого промежуточного пункта к хлеву, оглохнув к доводам совести.

Луна высветила дорогу через двор, но в хлеву было темно, как в первозданном Хаосе. Он подумал было окликнуть Сьюзен, но решил этого не делать.

«Я молча приближусь и зажму её во тьме, как разбойник!»

Это была захватывающая фантазия: Эбенезер настораживался при каждом шорохе, а любовные спазмы грозили вырваться из заточения подобно созревшим цыплятам из скорлупы. Мало того: шести бесшумных шагов в темноте хватило, чтобы сделать настойчивым зов мочевого пузыря – ему пришлось облегчиться на месте, прежде чем продолжить путь.

«Бог помогает тем, кто помогает себе сам», – рассудил он.

Однако в отличие от Онана, стрелявшего по мишеням не более шумным, чем почва, невезучего Лауреата угораздило попасть в кота, шерстяного недоростка, валявшегося в трёх шагах и выглядевшего в темноте словно серый камень. И будто щелчок пальцев декартова Бога, о коем некогда сказывал Берлингейм, этот скромный выстрел во тьму привёл в движение целую вселенную! Мышелов с шипением пробудился и бросился с выпущенными когтями на ближайшее животное – к счастью, не на Эбенезера, а на одного из поросят Сьюзен. Подсвинок завизжал, вскоре испуганно заблеял весь хлев. Поэт и сам пришёл в ужас: сперва от животных, о количестве и разнообразии которых не подозревал, а потом от вероятности, что гвалт, теперь усиленный собачьим лаем снаружи, встревожит обитателей дома. Отскочив и придерживая одной рукой штаны, он наткнулся на приставленную к стене палку – возможно, посох свинарки. Крича: «Сьюзен! Сьюзен!» – он подхватил деревяшку и принялся неистово колотить, покуда комбатанты не убежали: поросёнок – в коровье стойло, а кот – в угол, откуда подала голос домашняя птица. Через секунду передышка закончилась: хлев наполнился кряканьем и кудахтаньем; утки, гуси и куры отчаянно забили крыльями, пытаясь увернуться от кота, а Эбенезер подвергся ударам клювами по голове и ногам, встречая птицу за птицей. Для собак, двух шумных спаниелей, это новое столкновение было уж слишком: они ворвались в хлев со двора, преследуя, как им мнилось, лису или ласку, которые охотятся за пернатыми, и сколько ни размахивал палкой Лауреат, они вытурили его из хлева и загнали на тополь у ближайшего сушильного сарая. В таком безвыходном положении собаки продержали поэта минут пятнадцать, после чего потрусили спать, так как врождённый недостаток рвения возобладал над первоначальной целеустремлённостью.

Сьюзен Уоррен так и не показалась, и Эбенезер начал опасаться, что в итоге она его провела. Он решил спуститься и ещё раз навестить хлев – как с целью проверить подозрения, так и стремясь спрятаться от москитов, которые покрывали волдырями лицо и лодыжки; однако стоило ему приступить к спуску, как поэт различил в траве не то жужжание, не то треск. Кто там – обычный кузнечик или одна из змей, коих расписывал за ужином мистер Срань? Идея оказаться внизу утратила всякую привлекательность, и он, хотя звук не повторился, а голод москитов не ослабел, основательно задержался на дереве, слишком испуганный, чтобы даже сложить негодующий гудибрастик.

Правду сказать, Эбенезер просидел бы и до рассвета, ибо за Страхом по пятам, словно проститутка за сутенёром, подступил Стыд, о котором он знал, что тот охватит его рано или поздно, а Стыд привёл свою угрюмую сестрицу-шлюху Тоску, но какое-то время спустя до него донёсся из дома голос некоего мужчины, произнёсший: «Хватит уже, Сьюзен, доброй ночи и ступай отсюда!» После этого дверь захлопнулась, и закутанный силуэт проследовал через далёкий двор в хлев.

«Подлец Митчелл овладел ею в гостиной! – подумал Эбенезер и припомнил грубую фамильярность, с которой плантатор приветствовал Сьюзен. – Её перехватили на выходе, подвергли какой-то грязной забаве, и только сейчас ей удалось выскочить!»

Это предположение, столь далёкое от сострадательного, мгновенно оживило его пыл, как и участь женщин с «Киприды»; он тихо, аккуратно соскользнул с тополя и осторожно двинулся через высокую траву к хлеву, ожидая в любой момент, что в пятку вопьются гадючьи клыки. Благополучно достигнув двери, поэт бесшумно вошёл и разглядел внутри лишь слабейшее мерцание затемнённого фонаря.

– Пссст! – шепнул он, и «Пссст!» было ответом.

Эбенезер услышал под стеной, где стоял, пыхтение – безошибочно человеческое, а потому решил не звать более, а претворить в жизнь исходный план внезапной атаки. Он с величайшей осторожностью подкрался к жертве, чьё местонахождение в свинушнике легко определил по тяжёлому дыханию и шороху, с которым вблизи от неё шебуршился неугомонный поросёнок. И лишь когда счёл, что оказался буквально над ней, он проворковал: «Сьюзи, Сьюзи, моя шлюшка, моя голубушка!» – и тотчас любовно обхватил её стан.

Он нащупал голые голени, и бедра, но…

– Силы небесные, что это?

– И правда, что это? – грянул мужской голос, и после короткой борьбы поэт обнаружил, что вжат лицом в гнилую солому свинарни. Предполагаемая жертва уселась ему на спину и придержала руки; хавроньи, хряки и поросята нервозно сопели в дальнем конце помещения. – Вы, стало быть, решили, что я ваша шлюшка, ваша голубушка? Что же вы за мерзость такая, сэр?

– Умоляю, дайте объяснить! – возопил Эбенезер. – Я гость капитана Митчелла!

– Наш гость? Что за способ благодарить за гостеприимство? Пьёте наш сидр, едите нашу кукурузу, а потом покушаетесь отыметь мою Порцию?!

– Порцию? Кто такая Порция?

– Отец зовёт её Сьюзи. Держу пари, это он вас надоумил!

У Лауреата ёкнуло в груди.

– Ваш отец! Выходит, вы Тим Митчелл?

– Он самый. А вы, неблагодарный негодяй, кем будете?

– Сэр, я Эбенезер Кук, Поэт и Лауреат провинции Мэриленд…

– О нет! – воскликнул Митчелл, явно впечатлённый, и – к великому удивлению Эбенезера – тотчас его отпустил. – Садитесь, пожалуйста, сэр, и простите меня за грубое поведение; я просто разволновался за целомудрие моей Порции.

– Я… я полностью вас прощаю, – произнёс поэт. Он поспешно сел, дивясь услышанному. Судя по голосу, сын хозяина был, как минимум, ровесником Эбенезера; как же он мог рассуждать о целомудрии Сьюзен? – Полагаю, вы потешаетесь надо мной, мистер Митчелл?

– Или вы надо мной, – вздохнул тот. – Да ладно, вы нас застукали, и жизнь Порции в ваших руках.

– Её жизнь?! Значит, она здесь, в этом загоне?

– Конечно, сэр, вон там, с остальными. Умоляю, ни слова отцу!

– Пресвятая Мария! – вскричал поэт. – Что за безумие, мистер Митчелл? Объяснитесь, молю!

Собеседник вздохнул.

– Хорошо, что я так поступил, ибо если вы намерены погубить нас, то погуби́те, а если вы – джентльмен, то, может быть, оставите нас в покое.

– Вы любите Сьюзен? – спросил Эбенезер, не веря ушам.

– Да, это так, – ответил Тим Митчелл, – и так было с первого дня, стоило мне увидеть её. Её действительно зовут Порцией, мистер Кук, а имя Сьюзи дал ей отец в честь бывшей у него некогда любовницы-шлюхи. Он считает её своей собственностью, сэр, и обращается с нею, как зверь! Если он узнает о нашей любви, его гневу не будет предела!

Голова у Эбенезера пошла кругом.

– Дорогой мистер Митчелл…

– Сволочь! – продолжил Тимоти срывающимся голосом. – Не возымев пока власти над новой шлюхой, он каждый вечер приходит к бедной милой Порции, чью девственность поругал, когда она была слишком крошечной хрюшкой, чтобы его отогнать.

Эбенезер не мог не восхитится метафорой «хрюшка», однако в отчётах о прошлом Сьюзен проступали очевидные противоречия.

– Вынужден заявить, – начал было поэт, – что это не…

– Его трусость не имеет границ, – прошипел Тимоти. – Пускай он мой отец, сэр, но я ненавижу его, как Дьявола! Умоляю, не говорите ничего, ибо в злобе своей он, если проведает о нашей любви, отдаст её похотливому кабану, который там в загоне и который всегда взирал на неё с блудливыми помыслами. Отец позволит ему навязать ей свою слюнявую волю.

У Эбенезера перехватило дыхание.

– Вы же не хотите сказать…

Но когда правда осенила его, молодой Митчелл вскричал: «Порция! Сюда, Порция! Чу-ушка!» – и животное, хоронившееся у дальней стены, вперевалочку вышло из сумрака.

– Гляньте, какая смирная! – гордо сказал Тим.

– Хватит! – прошептал Лауреат.

– Представьте, сэр, что это ваша родная, любимая сестра – неужто вы отдадите её на растление грязной твари?

– Не отдам, – воскликнул Эбенезер, – и я возмущён сравнением! Воистину, я не в силах сказать, кто большая тварь – скотоложец или кабан; это порочнейший из пороков, с какими я сталкивался!

В голосе Митчелла отразилось, скорее, разочарование, нежели испуг.

– Ах, сэр, никакое любовное дело не есть порок – если вы и правда поэт, то неужели не понимаете? Измена, изнасилование, обман, лживое соблазнение – вот пороки, а не стыковка тел: грех не в деянии, а в обстоятельствах.

Эбенезер захотел взглянуть на лицо этого занятного моралиста.

– То, что вы говорите, может быть правдой, если рассуждать о мужчинах и женщинах.

– Позор поэту, который слушает столь небрежно! – попенял ему Тимоти. – Я говорил о мужском и женском, а не о мужчинах и женщинах.

– Но столь дурное, противоестественное соитие!

Тимоти рассмеялся.

– По-моему, сэр, Госпожа Природа не столь щепетильна, как вы. Уверяю вас, что да, охотничий пёс ищет суку, чтобы спариться с нею, но не всё ли ему равно, кем она окажется – мастифом или таксой? Да нет, Боже мой, я скажу больше: его устроит любой партнёр, будь то сука, его брат или сапог хозяина! Потребность пса естественна, и вся природа к его услугам словно мишень, где сука – в яблочке, так сказать. Я видел, как вон те спаниели приходовали овцу…

Эбенезер вздохнул.

– При всех румянах и пудре вашей риторики лик скотоложства имеет грешный оскал. Эти бедные бессловесные создания обманываются нечаянно, но человеку хватает света, чтобы узреть замысел Госпожи Природы.

– И здравого смысла, чтобы понять: в нём нет иной цели, кроме как сохранять виды, – подхватил Тимоти. – А ещё смекалки, чтобы делать для удовольствия то, чем твари занимаются поневоле. Я не в разладе с женщинами, господин Поэт – любил многих девиц и, без сомнения, полюблю ещё. Но как Писание учит нас, что смерть есть плод с Древа Познания, так и Скука, сдаётся мне, есть плод Ума и Фантазии. Вот ночью, в подобающих покоях ложится на спину новая возлюбленная, и её любовник доволен. Но вскоре это нехитрое наслаждение блекнет, и они освежают свою забаву: у Аретино узнаю́т о радости разнообразных поз, у Боккаччо и прочих – как предаваться утехам при свете дня, в полях и в винных бочках, а также у камелька; у Катулла и бесстыжих Греков – о том, что в лес ведёт не одна тропа, а ещё, что множество лесов заслуживают всяческого исследования. При наличии дерзости и ума их открытиям не будет конца, но если они вдобавок читают, то в распоряжении любовников оказываются амурные изыскания многих рас: наслаждения и Китайцев, и Мавров, и Турков, и Африканцев, и умнейших народов Европы. Разве это плохо, сэр? Когда мужчины вроде нас влюбляются в женщину, мы предаёмся любви всецело и во всех отношениях; мы не находим покоя, пока всеми чувствами не познаем каждую открытую и каждую потаённую её частицу, а после скрипим зубами, не имея возможность залезть ей под кожу! В отличие от вас, сэр, я не великий поэт, но как-то раз переложил на стихи именно это томление, в таком вот разрезе:

Дай слезинок покушать

И серы из ушек,

Дай испить винца телесного…

– О! Боже Всемилостивый! Прекратите, а не то меня вырвет! – вскричал Эбенезер. – «Винца телесного»! В жизни не слышал таких стихов!

– Вы не знакомы с господином Барнсом[186], автором сонетов? Он мечтал превратиться в шерри в стакане любимой, чтобы она волновала его языком, согревала им свою влюблённую кровь, а после мочилась им…

– Во всём, что вы говорите, есть известная доля истины, – признал Эбенезер. – И более того, заверяю вас, что не будь я обетован целомудрию – нет, сэр, не смейтесь, это именно так, и позже я объясню, – в общем, не будь я обетован целомудрию и имей, как многие мужчины любовницу, то ощутил бы эту вашу потребность познать её всеми способами, за исключением разве «телесного винца» и прочих подобных жидкостей, которые пусть остаются в её винокурне, как бы я ими ни упивался! В сиём нет ничего неестественного: это просто древнее желание любящего, о котором говорит Платон – быть одним целым с возлюбленной, а в отношении поэтов тут и вовсе удивляться нечему, столь часто предметами стихотворения становятся женщина и любовь. Но речь же не идёт о том, чтобы с Лауры Петрарки или даже шлюхи Барнса, которую мучает жажда, перескочить сюда вот, на вашу жирную хавронью Порцию!

– Напротив, сэр, никакого скачка, – возразил Тим. – Вы уже доказали мою правоту. Вашему Сократу грела постель Ксантиппа, но разве он не развлекался заодно с греческими юношами? Вы говорите, что женщины часто бывают предметами поэзии, но в действительности поэт поёт об огромном мире: всё Божье творение – его возлюбленная, и он испытывает к нему точно такую же любовь и безграничное любопытство. Он любит женское тело – Бог свидетель! – любит маленькое пустое пространство меж её бёдер, пригодное для сладостных трений, и две ямочки на пояснице, не чуждые его поцелуям.

– Сие доподлинно установлено, – согласился Эбенезер, кровь у которого вновь вскипела. – Взирать на женские формы – несказанное удовольствие!

– Сэр, но неужели от этого вы станете слепы к мужской красоте? Нет, если у вас глаза Платона или Шекспира. Сколь привлекателен ладный мужчина! Эта красивая рёберная клетка и массивные мускулы икр, а также бёдер; точёность кистей, рифлёных венами и сухожилиями, более приятственных взору, чем женские; поросль на груди, передать которую не в силах искуснейшие скульпторы, а самое благородное – его мужское естество в покое! Какой контраст с милой женской незаполненностью! По мне, так главная вина греков-ваятелей в том, что у их мраморных мужей причиндалы как у маленьких мальчиков: это педерастическое искусство, и я презираю его. Было бы чудно, если бы они вырезали живую истину, которой поклонялся бы народ античной эпохи – жезл и ядра силы!

– Мне тоже случалось восхищаться мужчинами, – нехотя сказал Эбенезер, – но при мысли о любовной связи моя плоть восстаёт!

На самом деле слова невидимого собеседника напомнили ему о непотребствах, от которых он более трёх месяцев назад страдал на баке «Посейдона».

– Тем хуже, – с лёгкостью продолжил Тим, – потому что о мужчинах можно много чего сказать в стихах. Чёрт возьми, сэр, иногда я жалею, что не имею дара владеть словами, или мечтаю, чтобы моею душой обладал какой-нибудь поэт: какие строки я создал бы о мужских и женских телах! И остальном творении тоже! – Эбенезер расслышал, как он треплет Порцию. – Огромные гибкие гончие, лощёные кобылицы и золотистые коровы… Как могут мужчины и женщины довольствоваться поглаживанием столь прекрасных существ?! Я, я люблю их всеми фибрами души, моё сердце изнывает от страсти к их телам!

– Извращённость, мистер Митчелл! – упрекнул его Лауреат. – Теперь вы расстались и с Платоном, и с Шекспиром, и со всеми остальными джентльменами!

– Но не с человечеством, – заметил Тимоти. – Европа, Леда и Пасифая – сестры мои; потомство моё – Минотавр, и Горгона, и Кентавры, пёсьеголовые боги египтян и все прекрасные царственные особы из сказок, которых приходится любить в образах жаб, гусей и медведей. Я люблю мир, сэр, а потому занимаюсь с ним любовью! Я бросал семя в мужчин и женщин, в десяток разных зверей, в корявые дупла деревьев и медоносные утробы цветов; я резвился на чёрной груди земли и крепко её обнимал; я ласкал морские волны, осеменил четыре ветра и запустил мою страсть к звёздам!

Голос, которым делалось это признание, был исполнен такого пафоса, что Эбенезер тихонько, как только мог, отодвинулся на несколько дюймов от оратора, в котором с опаской начал подозревать сумасшедшего.

– Это исключительно… интересная точка зрения, – молвил он.

– Я был уверен, что вам понравится, – сказал Тимоти. – Только так поэт и может взирать на мир.

– Нет-нет, я не сказал, что разделяю ваши всеохватные вкусы!

– Да будет вам, сэр! – рассмеялся Тим. – Ведь не во сне же вы пожаловали сюда, зовя «Сьюзи»!

Эбенезер протестующе промямлил нечто невнятное; с одной стороны, ему не хотелось, чтобы Тимоти уверовал, будто Лауреат Мэриленда разделяет его порочное вожделение к скоту, однако с другой, он не был готов раскрыть истинную причину своего нахождения в хлеву.

– Вы слишком джентльмен, чтобы досаждать ей теперь, – продолжил Тим. Эбенезер услышал, что тот придвинулся ближе, и отступил ещё.

– Это ошибочное суждение! – вскричал поэт, дрожа от стыда. – Я могу объяснить!

– Зачем? Вы думаете, я опорочу ваше имя после того, как вы пощадили Порцию? Сьюзен Уоррен рассказала мне всё, и я велел ей ждать вас; я отведу вас прямо к ней, и можете развлекаться всю ночь.

Он вскочил, не дав Эбенезеру сбежать, и схватил его за плечо.

– Это более чем любезно, – с опаской произнёс Лауреат, – но я совсем не хочу идти. Клянусь, я, правда, девственник при всех моих дурных видах на Сьюзен Уоррен; меня захлестнуло какое-то внезапное, чудовищное наваждение, которого я ужасно стыжусь теперь. – Он вновь и с горечью вспомнил своё недавнее скверное поведение на «Посейдоне». – Слава Богу, меня задержали, и целомудрие взяло верх над пылом, иначе я одинаково навредил бы и ей, и себе!

– Так ты действительно всё ещё девственник? – мягко спросил Тим, крепче сжимая плечо поэта. – И собираешься им остаться, что бы ни произошло?

Он заговорил голосом разительно отличным от прежнего; Лауреат покрылся гусиной кожей, потрясённый настолько, что не мог вымолвить и слова.

– Поверить было нелегко, – добавил новый голос. – Вот почему я сказал, что отведу тебя к свинарке.

– Не верю своим ушам! – произнёс поэт, задыхаясь.

– Не мог и я, когда Митчелл рассказал о новом госте. Доверимся глазам?

Он убрал с фонаря колпак; в жёлтом сиянии, которое привлекло ленивое внимание свиней, Эбенезер узрел не бородатого, черноволосого «Питера Сэйера», Берлингейма из Плимута – хотя и это было бы невероятно! – а хорошо одетого, в парике, гладко выбритого наставника из Сент-Джайлс-ин-Филдс и Лондона.

Предыдущая главаГлава 34 из 70Следующая глава