После вышеизложенных бесед с Бертраном неудовлетворённость Эбенезера своим положением уже не ограничилась временем трапез; он предался общим тягостным размышлениям и духовному расстройству. Стихов поэт писать не мог: даже вид стаи огромных китов, который во времена более светлые подстегнул бы его фантазию, теперь не подсказывал ни единой рифмы. С сотрапезниками Эбенезер прежде держался в лучшем случае индифферентно; теперь они уловили его недовольство, и неприязнь добавила злобы в шуточки, которые отпускались в его адрес. Потому, когда через неделю такого анахоретского недовольства Бертран с улыбкой похотливой и радостной поведал, что Люси Роботэм вот-вот станет возлюбленной Лауреата Мэриленда, его реакция была далека от одобрительной.
– Только тронь её пальцем, – пригрозил он, – и закончишь плавание в кандалах.
– Ах, полно вам, сэр, поздновато для такого совета; курочка забита, ощипана и хочет одного – быть спрыснутой на вертеле жирком.
– Нет, я сказал! – упёрся Эбенезер, в равной степени смятенный и раздражённый. – Почему я должен повторять дважды? Твоя игра противоречит моему здравомыслию, но блудодейство – покушение на самую мою суть!
Господский гнев ничуть не смутил Бертрана.
– Ни в коем случае, – возразил он. – Поэт без возлюбленной – всё равно что судья без парика: это знак его должности, а у Лауреата должна быть прорва таких. Моя единственная забота, сэр – достойно сыграть поэта.
Эбенезера это не убедило.
– Премилая забота, превращающая дочку полковника в шлюху!
На это Бертран возразил, что вообще-то его интерес к Люси Роботэм не замешан на страсти: он выяснил, что полковник Роботэм – один из первых заговорщиков, сообщников Куда, отрешивших лорда Балтимора от власти в 1689-м, и пусть сейчас он путешествует под опекой губернатора Николсона, всё равно запросто может поддерживать тайную связь с мятежниками.
– Не удивлюсь, – заявил Бертран, – если окажется, что старик Роботэм использует барышню как приманку. А то с чего вдруг он глядит на все наши шашни и слова не говорит? Небом клянусь, что стрельну в него из его же хлопушки!
Ввиду этих новых сведений и явного таланта лакея к плетению интриг, решимость Эбенезера стала ослабевать, негодование сменилось раздражением.
– У тебя дар софиста – рядить порок в белые одежды, – заметил он. – Ясно, что ты хочешь извлечь наибольшую пользу из моих имени и назначения.
– Значит, вы разрешаете, сэр?
– Да ты ни разу и не спросил за все эти дни.
– Ах, благодарствую, сэр! – В голосе Бертрана прозвучало откровенное облегчение. – Вы джентльмен до мозга костей и всё понимаете вдвое лучше остальных на борту! Я, как увидел вас, когда господин Эндрю отправил меня присмотреть за вами в Лондоне, сразу понял, какая вы тонкая натура. Во всём решительно…
– Хватит, тошнит от тебя, – сказал поэт. – Чего ещё тебе надобно, ради всего святого? Я знаю, что эта лесть мне дорого обойдётся.
– Терпение, сэр, умоляю, – взмолился Бертран совершенно не тем тоном, какой брал в предшествующих беседах; он снова полностью перевоплотился в лакея. Вторично и пространно подтвердив свою веру в понятливость Эбенезера и их взаимный интерес в соблюдении маскировки, а также подчеркнув единомыслие в отношении важности заключения джентльменских пари ради этой конспирации, он признался, что для сохранения сей видимости нуждается в дополнительной субсидии, и немедленно.
– Боже! – вскричал Лауреат. – Ты же не мог так быстро проиграть двадцать фунтов!
Бертран утвердительно кивнул и объяснил, что сделал крупные ставки на вчерашний пробег, дабы возместить былые потери, но, несмотря на тщательнейшие вычисления, проиграл какую-то жалкую милю или около того мисс Роботэм, которая, как он подозревает, имела от капитана доступ к секретной информации.
– Половина моих сбережений! И у тебя хватает наглости выпрашивать остальное и тоже – на выброс?!
– Сэр, я далёк от этого, – заявил Бертран. – Напротив, я хочу не просто отыграть ваши и мои деньги, но вернуть их в пятикратном размере. Именно для этой цели мне прежде всего и нужна потаскуха Роботэм.
«Посейдон», заявил лакей, завершает вторую неделю следования на юго-запад, и если ставить по-умному, то до Азорских островов остаётся два или три дня пути. Появление этих берегов было, вообще говоря, настолько вероятно, что везучий священник мистер Табмен потребовал по фунту за каждый шиллинг, поставленный на эти две даты, тогда как самые выгодные коэффициенты сулились дням более ранним и более поздним. Поэтому план Бертрана заключался в следующем: очаровать мисс Роботэм так, что та воспользуется всем своим влиянием на капитана Мича, и если его секретная дата окажется отличной от господствующего мнения, то слуга поставит на новую все свои деньги; если же предположение капитана совпадёт с догадками пассажиров, то мисс Роботэм прибегнет ко всяческим уловкам и употребит всё коварство, чтобы склонить его плыть медленнее и достичь островов позднее.
– Ты не оставляешь мне выбора, чёрт побери! – с горечью молвил Эбенезер, когда лакей договорил. – Сначала делаешь так, что шашни с девушкой перестают казаться глупостью, затем выставляешь их откровенно благоразумными, а теперь уже и необходимыми, хотя не хуже меня понимаешь, что в их основе нет ничего, кроме похоти. Забирай и потаскуху, и мои деньги! Прославь меня как шулера-распутника, и делу конец!
Выпустив таким образом пар, поэт достал из сундука последние двадцать фунтов и с сильнейшим дурным предчувствием вручил их Бертрану, в последний раз воззвав к его осторожности. Слуга поблагодарил его, как джентльмен джентльмена за пустячную ссуду, и отправился высматривать Люси Роботэм.
После этой сделки меланхолия поэта усугубилась чуть ли не до горячки. Весь день он то изнемогал на своём лежаке, то неуклюже горбился над перилами и таращился в океанские дали; наутро Бертран, вращая глазами, сообщил, что соблазнение мисс Роботэм стало свершившимся фактом, и на сие известие хозяин ответил лишь вздохом, да качанием головы, а когда в попытке взбодрить его лакей последовательно объявил себя готовым испытать развратницу Фортуну, Лауреат ответил вяло: «Кто якшается с развратницами, тому французская болезнь по душе».
Эбенезер сам равнодушно признавал, что был весьма близок к тому состоянию, из которого его некогда спас Берлингейм, и ещё раз, непреднамеренно – Джон Макэвой. На сей же раз его выручило событие, вполне соответствовавшее настроению: в первый же из двух дней «умных ставок» флотилия впервые столкнулась с настоящим ненастьем. Ветер сменился с северного на юго-западный, набрал скорость и приволок с собой готовый пятидневный шторм. «Посейдон» кланялся, оседал и кренился в бушующем море; пассажиры не покидали нижних палуб бо́льшую часть дня. Каюты заполнились запахом взбаламученной трюмной воды, так что затошнило даже матросов. Эбенезеру было настолько плохо, что целыми днями он едва мог есть за трапезами для слуг; поэт покидал лежак лишь по зову природы, которая гнала его то к корабельным перилам, то к ночному горшку. И всё же, хотя он стенал с остальными, в нём не было, в отличие от них, страстной жажды покоя: одно дело – создать катаклизм, для этого нужна, по крайней мере, решимость, но сдаться и принять бедствие уже существующее – дело другое, которое требует лишь отчаяния.
Бертрана он не видел вплоть до исхода пятых и последних суток бури, которые оказались ещё и самыми тяжкими. На протяжении беспросветного дня «Посейдон» содрогался под зарифленными марселями, ветер сместился на северо-восток, и к вечеру шторм усилился. Эбенезер стоял на квартердеке, в своей невинности перегнувшись через поручень с наветренной стороны и вследствие хвори не обращая внимания на прискорбные результаты. Тут к нему присоединился лакей, одетый, как обычно, в хозяйское платье и явившийся на палубу с той же целью; прибыв, он взялся за дело с такой же неаккуратностью. Некоторое время они трудились бок о бок в сгущавшейся темноте, потом Эбенезер сумел выдавить:
– Какие шансы пережить эту ночь даёт преподобный Табмен? Я не поставил бы на это ни гроша.
В ответ на это Бертран зашёлся в безукоризненном приступе рвоты.
– Для всех будет лучше, если это сучье корыто пойдёт ко дну! – проговорил он наконец. – Мне насрать, выживу я или сдохну.
– Никак, я слышу Лауреата? – Эбенезер удовлетворённо воззрился на бедственное положение слуги.
– Не говорите ни слова! – простонал Бертран и зарылся лицом в ладони. – Будь проклят день, когда я покинул Лондон!
Желудку Эбенезера становилось лучше с каждой жалобой.
– Но как же так? – саркастически осведомился он. – Неужели быть оскоплённым слугой в Лондоне лучше, чем джентльменом-поэтом с любовницей и состоянием? Непостижимо!
– Боже, пускай Ральф Бердсалл лишил бы меня орудия! – возопил Бертран. – Мужской стручок – жалкая рукоять, за которую его водит баба. Ох, шлюха! Вероломная шлюха!
Теперь удовлетворённость поэта переросла в настоящий восторг.
– А-а, петушок поневоле закуковал! Богом клянусь, потаскуха – молодчина, раз награждает рогами тебя, такого любителя награждать ими других!
– Нет, Боже, не хвалите эту тварь!
– Не хвалить?! Вот ей моя похвала и одобрение, вот ей моё благословение…
– И ваши деньги, – добавил Бертран, – все сорок фунтов, они у неё.
И, видя, что хозяин слишком ошеломлён, чтобы вымолвить хоть слово, слуга поведал историю надувательства. Девица Роботэм, сказал он, поклялась ему в любви и под её действием шесть дней назад, по собственному слёзному признанию, пожертвовала честью в том объёме, что позволила капитану Мичу некоторые вольности по отношению к своей особе, благодаря чему сумела посоветовать Бертрану поставить деньги на дату, более позднюю на несколько дней, чем предпочтительные: от капитана непосредственно она узнала, что хотя до Флореса и правда остался всего день пути, на южном горизонте собрался шторм, который с лёгкостью отбросит их на сотню миль назад. Одновременно девица предупредила, что нельзя раскрывать ставку и следует всем говорить, будто Бертран тоже ставит на популярные числа; она поклялась позаботиться, чтобы священник-букмекер держал язык за зубами – настоящей любви безразлична цена! Наконец, если в положенный день «Посейдон» не достигнет Флореса, то у неё есть служанка, в которую без памяти влюбился дозорный-вахтенный с бакборта, и ради милостей этой девицы он поклянётся, что видит яшмовые берега Небесного Рая.
Обнадежённый так, Бертран поставил все деньги из расчёта пятнадцати к одному на завтрашний день, но – увы! – теперь ему очевидно, что стерва пошла на множественный обман! Оказалось, её подлинным любовником был не кто иной, как сам преподобный Табмен, ради кредитоспособности которого она заставила всех несчастных дураков в компании считать её своей тайной возлюбленной и делать ставки на одну и ту же дату. Все они потом, когда по расписанию началась буря, проклинали её и оплакивали потери, но каждый посмеивался в кулак, радуясь своему превосходству над остальными! Однако сейчас, на пороге их триумфа – в тот самый день от рождения Господа нашего, который (день) запросто может стать их последним – короче говоря, час назад дозорный с бакборта поклялся, будто увидел со своего насеста на грот-марсе горы Корво, и, хотя их не видел никто, кроме него, капитан Мич объявил официально: «Земля».
Тотчас, словно желая подтвердить рассказ лакея, капитан Мич появился на корме и приказал положить корабль в дрейф при зарифленном фор-марселе – мера, которую полностью оправдывал шторм, лежал ли Корво с подветренной стороны или нет. Действительно, команда помощника свернуть грот-марсель и бизань-марсель запоздала, так как покуда люди ещё занимались выбленками, шквал ветра порвал все три паруса, а заодно повредил и бизань-мачту. Для того, чтобы сохранить устойчивость корабля до приведения к рее нового фор-марселя, вместо него был поднят и дважды зарифлен сам фок; затем экипаж поспешил убрать дико шлёпающие останки бизань-марселя – и тоже не быстро, ибо при следующем порыве ветер набросился на ослабленную рею, и бизань-ванта лопнула с резкостью пистолетного выстрела.
Именно в этот самый несчастливый момент Эбенезер, которому вновь стало дурно от известия о разорении, в очередной раз перегнулся через ограждение – тугая, как скрипичная струна, ванта хлестнула его поперёк, и он мгновенно с ужасом обнаружил, что пребывает в море подле корабля! Никто не заметил, как поэт отправился за борт; экипаж был занят, а Бертран, не будучи в силах взглянуть хозяину в глаза по ходу признания, так и стоял, съёжившись и схоронив в ладонях лицо. Эбенезер не мог крикнуть, поскольку выкашливал морскую воду, но даже заметь его кто-нибудь, что было маловероятно, спасти никак не удалось бы. Короче, тут ему бы и конец, если бы тот же ветер, что ранее вернул бедолаге блевотину, не поднял очередную огромную волну: гребень, брызги, и вот бездыханный поэт обрушился обратно на палубу вместе со многими тоннами зелёных вод Атлантического океана – к добру ли, к худу, а Лауреат был спасён.
Так или иначе он не сразу пришёл в себя. Сколько-то – час или год, всё едино для него – Эбенезер нежился в своеобразной эйфории, не воспринимая окружающую действительность и течение времени – даже тот факт, что спасся. То было одурманенное, сноподобное состояние, большей частью ни в коей мере не муторное, хотя и нарушавшееся то и дело короткими периодами робкой борьбы в сочетании со смутной болью. Временами он грезил и наблюдал никак не кошмары, а странно умиротворяющие видения. Два повторялись с известной частотой: первым и самым загадочным были белоснежные горные пики-близнецы, высокие и гладкие; на пиках восседали старики, а вокруг оснований кипела бешеная деятельность, характера коей Эбенезер не мог уяснить. Другим было повторение несчастного случая в странно изменённой версии: он находился в воде подле «Посейдона», но день стоял не ненастный, а ослепительно ясный; прохладное море было зелено и ровно, как стекло, и даже не влажно; корабль, хотя были надуты все паруса, не двигался ни на дюйм, а с квартердека на поэта взирал не Бертран, а сестра Анна и друг его Генри Берлингейм, которые улыбались и махали ему, и грудь Эбенезера вместо ужаса наполнилась бурным восторгом!
Когда же по прошествии долгого времени он вполне пришёл в чувство, содержание этих грёз забылось, но их безмятежность перетекла вместе с ним в явь. Он долгое время мирно лежал с открытыми глазами, допуская реальность в сознание по факту за раз. Начать с того, что поэт был жив: о том свидетельствовали некоторое головокружение, лёгкая слабость в желудке и боль в ягодицах, хотя он воспринимал свои члены отстранённо, как будто чужие. Эбенезер припоминал происшествие без паники, но не знал, ни как оно случилось, ни что явилось спасением. Даже воспоминание о том, что Бертран проиграл все его деньги, которое последовало немедленно, не потревожило спокойствия. Постепенно поэт сообразил, что лежит в гамаке на баке: он узнал место, поскольку ранее был прикован к нему. Помещение выглядело затемнённым и полнилось запахами лампового масла и табачного дыма; он слышал короткие смешки и невнятные проклятия, а также шлепки игральных карт; невдалеке кто-то храпел. Значит, стояла ночь. В последнюю очередь Эбенезер осознал, что корабль движется ровно и устойчив, как церковь, при минимальном крене: буря кончилась; опасные волны схлынули; ветра, который часто держится на море после шторма, не было; «Посейдон» шёл гладко.
Хотя поэту отчаянно не хотелось покидать приятный край, где странствовал его дух, он свесил ноги с гамака и сел. Вокруг повсюду люди спали в таких же подвешенных лежаках, а четыре матроса резались в карты за столом посреди комнаты.
– Чёрт побери! – вскричал один. – Наша спящая красавица пошевелилась!
Остальные, всяк по-своему лыбясь, обернулись взглянуть.
– Добрый вечер, – сказал Эбенезер. Голос был слаб; когда он встал, ноги подкосились и боль в ягодицах напомнила о себе. Поэт схватился за переборку.
– В чём дело, браток? – осведомился улыбчивый матрос. – Ногу подвернул?
Компания заржала, и Эбенезер, хотя смысл шутки от него ускользнул, тоже улыбнулся: странная безмятежность, с которой он пришёл в себя, лишила важности смешки, без сомнения, звучавшие в его адрес.
– Похоже, я упал, – сказал он вежливо. – Немного ушибся там и сям.
– Девятидневное чудо[139], если бы нет! – каркнул старый моряк, и Эбенезер узнал того самого Неда, который привёл его к Бертрану и жестоко ущипнул в компенсацию. Остальные вновь засмеялись, но призвали товарища к тишине.
Третий матрос, казавшийся чуть менее грубым, чем остальные, поспешил пояснить:
– Нед хочет сказать, неудивительно, что где-то побаливает, если тебя шарахнуло бизань-вантой. – Он указал на маленькую флягу. – Иди, хлебни, чтобы стоять крепче, пока помощник на палубе.
– Благодарю, – сказал Эбенезер. От рома его передёрнуло, но вот он оправился и кротко спросил, – как я здесь очутился?
– Мы нашли тебя без чувств на главной палубе во время шторма, – ответил матрос. – Тебя чуть не вымыло через шпигаты.
– Твоя койка пошла на обшивку, вон Щепка её забрал, – весело добавил Нед и указал на матроса, который говорил первым – поджарого, крепкого малого за тридцать.
– Без обид, – сказал плотник, выкладывая очередную карту. – Мы черпали воду кормой, а все мои доски смыло за борт. Я спросил на палубах, чью взять койку, и мне показали твою.
– Да ладно, полагаю, я не буду скучать.
Из дальнейших расспросов Эбенезер узнал, что его бесчувствие длилось трое суток, и всё это время он ничего не ел. Поэт проголодался, как волк; кок, ожидавший его кончины, не припас для него ничего, но команда охотно поделилась хлебом и сыром. Матросы выказали немалое любопытство к его трёхсуточной коме: в частности, неужели он не чувствовал вообще ничего? Похоже, его заверение в том, что нет, их чрезвычайно развеселило.
– Ну и всё, коли так! – заявил плотник. – Дело прошлое, браток, и если что-то не так, не забывай – мы думали, что ты кончаешься.
– Не так? – не понял Эбенезер.
К этому времени ром согрел все его члены, и голод отступил. Бак в свете лампы выглядел очень уютно. Поэт давно не встречал такого радушия, как сие, проявленное этими грубыми матросами, которые вряд ли знали даже его псевдоним, не говоря о подлинном имени.
– Если что-то не так, – произнёс он сердечно, – то лишь одно: находясь в состоянии сумрачном, я не сумел вас должным образом отблагодарить за всю вашу любезность. Будь у меня хоть пенс заплатить, я сделал бы это, хотя понимаю, что вами двигала природная доброта, а не грубая жажда золота, присущая сухопутным. Но я нищ.
– Да насри на это, – отозвался один. – Это дело твоего хозяина. Давай-ка, выпей.
Лауреат улыбнулся их невинности и выпил ещё. Сказать ли им, к кому на самом деле они были добры? Нет, решил он с любовью, пусть добродетель станет наградой самой себе. Эбенезер вспомнил истории о королях в затрапезном платье, гуляющих среди подданных; о самом Христе, который порой странствовал инкогнито. Без сомнения, когда-нибудь они узнают правду из того или иного его стихотворения, тогда приключение станет легендой бака и казусом для будущих биографий.
Сердечность матросов не угасала две недели, как и примечательная безмятежность поэта. Последнюю, по крайней мере, он начал постигать всё яснее: к нему вернулось второе эйфорическое видение, и в нём он с тихим трепетом усмотрел мистическое подтверждение своего призвания наподобие тех, которых удостаивались святые. Чем ещё, в конце концов, являлся сей корабль, если не Кораблём Судьбы, с которого он был сброшен в наказание за сомнения? Чем являлся океан, как не Купелью Повторного Освящения, моральной ванной для смывания отчаяния и последующего возвращения на Корабль? Послание было недвусмысленным даже без добавочного, почти устрашающего чуда, заключавшегося в том, что он его невольно предсказал! Отсюда и присутствие на пригрезившемся корабле Берлингейма, поскольку именно он в «Короле морей» (то есть в «Посейдоне»!) надсмехался над третьей строчкой Эбенезерова катрена:
Пускай Океан следом яростно гонится —
Обшивка не дрогнет, и мачты не сломятся.
В воде с нами рядом гроза-Посейдон,
Ни широким, ни буйным не кажется он.
Она, по его словам, переносила поэта в океан. Эбенезер с теплотой подумал о друге и учителе, которого, быть может, Слай и Скарри давно разоблачили и отправили в водную могилу. Сомневаться не приходилось – Генри скептически отнёсся к лауреатству.
– Вот был бы он рядом, поделиться с ним чудом!
С момента судьбоносного обнаружения острова Корво из Азорского архипелага «Посейдон» держал курс строго на запад, вдоль тридцать седьмой параллели, которой, если всё обойдётся благополучно, надлежало привести судно аккурат к Виргиния Кейпс. Длительный шторм разбросал флотилию во все четыре стороны, и ни один парус на горизонте не белел, но капитан Мич рассчитывал вот-вот нагнать флагманский корабль, который, по его предположению, находился впереди. Пусть какое-то время ушло на ремонт, но после того, как Щепка мастерски починил повреждённую балку, «Посейдон» дни напролёт летел на всех парусах. Со дня отбытия из Плимута прошло пять недель; надвинулся май, и слово «земля» вновь оказалось на устах у каждого.
Все эти дни Эбенезер редко покидал бак: во-первых, понадобилось время, чтобы восстановить силы; во-вторых, ему не хотелось видеть былых сотрапезников, а мечтательные раздумья всяко оставляли его приятно занятым. Кое-какого общения с Бертраном он избежать, конечно, не мог, но их встречи были короткими и бессодержательными – лакей пребывал в неуверенности насчёт своего положения, а Эбенезеру было нечего ему сказать, кроме как порадоваться неудобству слуги. Хотя поэт больше не питал особых иллюзий насчёт великолепия корабля, его восхищение матросами выросло десятикратно. Отчаяние полностью улетучилось, с безмятежной радостью он наблюдал игры дельфинов за бортом и за кормой, после чего, уравняв своё предвкушение с общим, заточил перья, извлёк тома Мильтона и Сэмюэля Батлера для справок и родил следующие строки, чтобы описать предстоявшее событие: первый промельк Мэриленда.
Небось Улисс, на Запад Путь державший,
Разграбив Илион, теперь в Одёже обветшавшей,
Десятилетним Странствием премного утомлён
Над водной Пустошью пустынных пенных Волн,
Узрев свою Итаку наконец,
И видя, что всем Горестям Конец,
Поклялся, что достиг Брегов самих Небес,
Столь милыми они предстали без Завес,
На Камни несмотря и Побережья Ужас.
Ещё божественней сия Земля, и удосужусь
Хвалить её златой Песок, Деревьев Изумруд
И Гаваней Уют, призванных облегчить
Матросов Труд. И Взор приветствует всё это
Лишь Милотой и сверх ничем!
Нет, не сыскать Поэта,
Кто сможет сладко и пространно Песнь сложить,
Чтобы всю Прелесть МЭРИЛЕНДА осветить,
Когда из Бед неисчислимых Океана
Выходит Странник без Ущерба, без Изъяна
И с Мачты самой высоченной Корабля,
Красу его увидев, выкрикнет: «Земля!»
Внизу страницы гроссбуха он исправно приписал: «Э. К., Джент, Пт и Лт Мда» и рассмотрел дело рук своих с таким удовлетворением, какого не испытывал с ночи судьбоносного визита Джоан Тост. Ему не терпелось покончить с маскировкой и занять в провинции положенное место; физическое состояние поэта было лучше, чем до происшествия, а душевное – настолько, что дальше некуда. Обдумав достоинства разных планов, он по прошествии длительного времени решил прекратить обман объявлением своей подлинной личности и чтением этих последних стихов, как только «Посейдон» причалит к берегу: было ясно, что на борту не существовало никакого заговора против Лауреата, и пассажиры заслуживали знать правду о нём и о Бертране.
Тем не менее Эбенезеру не было суждено воплотить этот приятный замысел в жизнь. Путешествие подходило к концу, а потому и пассажиры, и экипаж с каждым днём всё сильнее настраивались на праздник, и, хотя матросам официально запрещалось, бак не в меньшей степени, чем кают-компания превратился в арену ночных попоек. Гостеприимство команды по отношению к поэту угасло пропорционально: у него не было денег, чтобы вкладываться в их карточные игры, но он охотно принимал от них ром и радушие.
Однажды вечером, когда все перепились, старый Нед, чьё дружелюбие удивило Лауреата больше всего, спустился по сходному трапу и объявил обществу, что только что имел на верхней палубе беседу с мистером Эбенезером Куком. Эбенезер навострил уши, а щёки его вспыхнули, ибо тон говорившего подразумевал, будто тот был направлен в качестве некоего спикера от коллектива. Остальные отводили глаза.
– Я рассказал сквайру Куку, как славно мы присмотрели за его слугой, – продолжил Нед, улыбаясь поэту неприятной улыбкой. – Поведал, как мы оттащили его от смертных врат и выходили, как делили с ним, не жалуясь, стол и постель. Потом я спросил, не соблаговолит ли сквайр дать нам что-нибудь за наши мучения, коль скоро мы приближаемся к берегу…
– И что он ответил? – спросил один.
Эбенезер изменился в лице: он испытал разочарование от того, что их благородство было, как минимум, отчасти корыстным, но в то же время признал свой долг перед матросами и законность их требования.
Нед злобно воззрился на него.
– Лживая сволочь заявила, что нищая! Говорит, лишился последнего фартинга, когда мы увидели Корво!
– Это чистая правда, – подтвердил Эбенезер на фоне общего возмущения после слов Неда. – Он беспутный малый, и ему не хватает транжирить собственные деньги – он спустил и мои, вот почему я не играю в ваши игры. Но клянусь, вам заплатят за доброту, лишь назовите цену. Просто напишите мне ваши имена, и я вышлю сумму, как только прибуду в Молден.
– Я поставлю на это и тоже проиграю! – рассмеялся Щепка. – Такую клятву дать нетрудно!
– Прошу, позвольте мне объяснить… – Эбенезер решил открыться здесь и сейчас.
– Не нужно ничего объяснять, – возразил боцман, который в эту вахту высказывался от лица команды по большинству вопросов. – Когда матросы нянчатся с недужным товарищем, им не нужны благодарности, но если они делят бак с недужным пассажиром, то им в конце плавания платят.
– Таков морской кодекс, – подтвердил Нед.
– Он справедлив, – признал Эбенезер. – Если вы просто…
– Постой, – с улыбкой приказал боцман и вынул из кармана лист бумаги. – Твой хозяин заявляет о нищете, и ты тоже. Тебе не остаётся ничего, кроме как подписать это.
Эбенезер с сомнением взял документ и прочёл коряво выписанные слова.
– Что это? – вскричал он, поднял взор и обнаружил, что все матросы скалятся на его изумление.
– Морской кодекс, как Нед говорит, – ответил боцман. – Подпиши бумагу, и станешь, как все мы, бедным матросом, который ни хера не должен товарищам.
В самом деле, документ объявлял, что подписант становится своего рода почётным членом команды «Посейдона» и обладает правами, привилегиями и обязанностями обычного моряка, за исключением работы и жалованья. Слог – отточенный, если сравнивать с почерком – давал понять, что сей жест фактически являлся традиционным способом борьбы с тем, что Эбенезер почёл за новое затруднение, а подпись капитана Мича, проставленная в углу, означала официальную санкцию.
– То есть… вы вообще не желаете платы?
Боцман мотнул головой.
– Ждать такого от товарища – противозаконно.
– О, почту за честь! – рассмеялся поэт, и его уважение к этим людям удвоилось. – Я прямо с радостью подпишусь! – Выхватив перо, он начертал свои подлинные имя и титул.
– Эй, милок, – произнёс Щепка, следивший через плечо, – что тут за шуточки с нами за нашу-то доброту? Пиши своё, а не хозяйское имя!
– Неужто ты никогда не слышал о кодексе? – недоверчиво спросил Нед.
– Нет, джентльмены, никаких шуток. Пора вам узнать правду. – Затем он выложил всю историю маскировки, как можно короче объясняя её надобность. Спиртное развязало ему язык; Эбенезер говорил красноречиво и пространно, а в качестве верительных грамот даже прочёл по памяти все стихи из тетради. – Только скажите, и я притащу моего лакея, чтобы он поклялся, – заключил поэт. – Он ничего не знает наизусть, да и с бумаги прочтёт еле-еле.
Общество, поначалу откровенно недоверчивое, явно было впечатлено к моменту, когда тот завершил рассказ. Никто не предложил позвать в подтверждение Бертрана. Как выяснилось, труднее всего им было поверить, что Эбенезер, покуда его слуга развлекался милостями мисс Люси Роботэм, довольствовался гамаком на баке, и Лауреат быстро обернул это в свою пользу, напомнив о гимне невинности: вести себя, как Бертран, было немыслимо для человека, самую суть которого составляла девственность.
– Святые угодники! – воскликнул боцман. – Ты хочешь сказать, что поэт – тот же папский святоша, для которого его елдак – водоотливной насос, и не больше?
– Если речь о поэте, то я говорю лишь за себя, – ответил Эбенезер и продолжил, насколько позволила скромность, проводить различие между церковным целибатом и подлинной девственностью. Первая, заявил он, есть попросту дисциплина, пускай и весьма похвальная, ибо обращает те время и силы, что обычно расходуются на любострастие, к деяниям более благородным; охраняет адептов от расточительной возни с любовницами и жёнами, а также в целом способствует более долгой и плодотворной жизни. Однако она ни в коем случае не столь же чиста, как истинная девственность, и по сути вообще не взыскует добродетели – целибат практикует и величайший распутник на склоне лет, когда его силы угасают. Короче говоря, целибат – негативная практика, почти всегда принимаемая либо по умолчанию, либо под влиянием внешнего авторитета; с другой стороны, девственность – состояние метафизическое и позитивное, которое тем более восхитительно, что самостийно и само по себе не имеет ни практической ценности, ни – у мужчин – физических проявлений его наличия или утраты. Для него самого в ней нет даже посмертной орудности христианской добродетели, ибо интерес поэта к ней – не моральный, а онтологический и эстетический. Он беспрепятственно разглагольствовал – скорее, в поучение себе, нежели команде, которая взирала на него с трепетом.
На середине фразы боцман пытливо спросил:
– То есть ты сидишь и рассказываешь нам, что в жизни никому не заправил под хвост? Ты никогда не совал корягу в паклю портовой шлюхи?
– И никогда не суну, – гордо ответил поэт, а во избежание дальнейших расспросов вернул декларацию и предложил поднять стаканы за его новое положение. – Не думайте, что будучи Лауреатом я меньше ценю оказанную вами честь, – заверил он всех. – Давайте же выпьем за это, и ещё не кончится ночь, как я выплачу долг кое-чем поприятнее серебра. – Действительно, он вознамерился почтить их не меньшим, чем хвалебными песнями для прославления во веки веков.
Матросы переглянулись.
– Ладно! – прокудахтал старый Нед, и остальные тоже одобрительно загудели. – Влейте в него рому, ребята, пока не началась вахта!
Эбенезеру вручили бутыль и приказали выпить всю.
– Что это? – Он неуверенно рассмеялся. – Какая-то церемония посвящения?
– Нет, это попозже, – сказал Щепка. – Ром – чтобы тебя подготовить.
Эбенезер отверг прелюдии, выказав решимость к любому шуточному обряду.
– Тогда отложим петрушку и наляжем на мясо, вы увидите, что я готов!
Это стало сигналом к общей суматохе: с обеих сторон поэта схватили за руки; один матрос выдернул из-под него стул, и не успел Эбенезер оправиться от изумления, как другой вдавил его лицо в лежавшую посреди стола подушку, которая волшебным образом откуда-то появилась. Лауреат, по темпераменту не расположенный играть в грубые шумные игры, смятенно заёрзал; далее, как в силу статуса, так и из обычного страха боли, ему вовсе не улыбалась идея ритуального битья по заду палками, которое, по его мнению, и было целью матросов.
Когда же через секунду к его ужасу стало ясно, что в их намерения входит вовсе не порка, никакая сила на свете не заткнула бы ему рот; хоть голову поэта придерживали столь же крепко, как члены, он издал вопль, который услышал даже дозорный с грот-марса.
– Капитан Мич повесит вас за это! – крикнул Эбенезер, когда подобрал слова.
– Думаешь, он не знает о морском кодексе? – Лауреат распознал злобное кудахтанье старого Неда, донёсшееся сзади. – Разве ты не видел его имени на бумаге?
И словно в подтверждение безнадёжности положения, не успел Эбенезер возобновить вопли, помощник с палубы просунул голову в люк и выставил жизнерадостный ультиматум:
– Капитан велит прекратить вой или вырубить подонка пистолетной рукоятью. Он досаждает дамам.
Лишившись, таким образом, единственного козыря, поэт, похоже, был обречён подвергнуться инициации во всей её разрушительной полноте. Однако вдруг на палубе поднялся крик. Эбенезер, находившийся в полуобморочном состоянии, не обратил на это внимания, но вот уже все ринулись к трапу, предоставив новичка самому себе. Слабый от ярости, он послал им вдогонку проклятие. Затем с усилием оделся и приложил все старания, чтобы успокоить нервы мыслями о возмездии. По-прежнему не воспринимая криков и топота над головой, Эбенезер вскорости дал голос последнему морскому двустишию – плоду, который вынашивался уже не одну неделю:
В аду не сыщется гаже и злее Бес:
От моряков английских прошу защиты НЕБЕС!
Но вот ко всеобщему гвалту на палубе добавились мушкетные выстрелы и даже оглушительный пушечный залп, хотя на «Посейдоне» не было артиллерии: что бы там ни творилось, игнорировать происходящее стало невозможно. Эбенезер направился к трапу, но не успел подняться, как его, одетый в ночную рубаху и колпак, встретил Бертран, одним прыжком оказавшийся внизу и распластавшийся на полу.
– Господин Эбенезер! – крикнул он и, высмотрев хозяина, поднялся на колени. Слуга трясся так, что у поэта засосало под ложечкой при виде его ужаса.
– В чём дело, братец? Что за страдания?
– Сэр, мы все покойники! – проскулил Бертран. – Нам конец! Пираты, сэр! Ах, будь проклят час, когда я сыграл Лауреата! Дьяволы сей секунд берут нас на абордаж!
– Нет! Ты пьян!
– Сэр, клянусь! Нас всех ждёт доска!
Он объяснил, что поздно днём «Посейдон» поднял ещё один парус, потому что капитан Мич заметил судно к юго-востоку и, решив, что это кто-то из флотилии, поспешил, пока не стемнело, его догнать. Военного корабля, обязанного провести их через пиратские воды, видно не было ещё от Корво, а два судна – добыча более лакомая, чем одно. Однако настичь незнакомца удалось лишь только что, и стоило им очутиться в пределах досягаемости, как по носу стрельнули, и все слишком поздно поняли, что угодили в ловушку.
– О, Небеса, лучше бы я попался Ральфу Бердсаллу! – посетовал Бертран в заключение. – Лучше лишиться стручка, чем жизни! Что нам делать?
Лауреат знал о том не больше лакея, который так и стоял на коленях, дрожа, не в силах подняться. Стрельба прекратилась, но криков стало даже больше, и Эбенезер ощутил толчок от другого корпуса, царапнувшего «Посейдон». Он сделал несколько шагов по лестнице – ровно столько, чтобы выглянуть.
Взору предстало жуткое зрелище. Второе судно расположилось на правом траверзе и прицепилось к жертве многочисленными абордажными крючьями. Это был шлюп, оснащённый под шхуну и меньше «Посейдона», но выглядел он огромным в силу близости, а также того, что долгие недели взгляд не задерживался ни на чём, кроме открытого моря. Через перила беспрепятственно перебирались люди с пистолетами или факелами в одной руке и саблями в другой; отсветы пламени делали их ещё страшнее; они гнали экипаж «Посейдона» к грот-мачте; похоже было, что капитан Мич счёл неразумным сопротивляться. Самого капитана с его помощниками было видно дальше на корме под отдельной стражей, возле бизань-мачты; уже и пассажиров тащили на палубу из кают – большей частью в ночных одеяниях или исподнем. Мужчины ругались и сетовали; женщины валились в обморок, визжали или просто всхлипывали, предвидя свою участь. Над пиратской фок-мачтой висел месяц, белый свет которого отражался от трепещущих гафельных топселей; нижние паруса, тоже державшиеся к холодному ночному ветру, отсвечивали оранжевым в свете факелов, и огромные тени плясали на них. Эбенезер навалился на лестницу, чтобы не сверзиться. Ему на память примчались все ужасы, которые он вычитал у Эксквемелина: как Рок Бразилец[140] имел обыкновение жарить пленных на деревянных вертелах или натирать их раны лимонным соком с перцем; как Л’Оллоне[141] голыми руками вырывал языки и жевал сердца; как Генри Морган[142] затягивал на черепах жгуты и выдавливал глаза, подвешивал жертв за большие пальцы рук и ног, вздёргивал на рее за причиндалы.
Сзади и снизу неслись причитания Бертрана.
– А ну, отставить это, отставить! – командовал один пират.
Он заявлял, что их интересуют не жалкие тушки пассажиров, а деньги и припасы. Если все будут вести себя смирно, то никому не причинят вреда, только ценности заберут, да ещё несколько бочек свинины и гороха, а в придачу – трёх-четырёх моряков, которые нужны пиратам для пополнения команды; через час все смогут продолжить путешествие. Затем он отрядил группу пиратов препроводить пассажиров-мужчин обратно в каюты и собрать дань; женщины же останутся в заложницах, дабы обеспечить беспрепятственный грабёж; вторым указанием было разграбить трюм, а третьим пунктом он вызвал вперёд трёх вооружённым своих и велел обыскать бак на предмет кого-то ещё.
– Живо! – крикнул Эбенезер Бертрану, спрыгивая на пол. – Надевай эту одежду, а мне отдай мою ночную рубашку!
Со всей возможной поспешностью он принялся сдирать с себя наряд лакея.
– Зачем? – провыл слуга. – Нам всё равно конец.
Эбенезер уже снял его платье и начал тянуть за ночную рубашку.
– Мы не ведаем, что нам уготовано, – сказал он мрачно. – Наверное, им нужны джентльмены, а не простой народ. В любом случае, лучше быть честным до конца: если мне суждено умереть, то я умру Эбеном Куком, а не Бертраном Бёртоном! Снимай живо! – Он дёрнул в последний раз, и рубашка слетела с головы и плеч лакея. – Иисусе Христе, она обосрана!
– Так это от страха, – признал слуга и пополз за какой-никакой одёжкой.
– Дамочки, стоп! – донеслось из люка. – Ребята, гляньте-ка, плавучая Гоморрия!
Эбенезер в измаранной ночнушке, натянутой наполовину через голову, и Бертран, всё ещё голый, ползающий на карачках, обернулись и узрели на лестнице трёх скалящихся пиратов с пистолетами и шпагами.
– Мне неприятно портить вам праздник, матросы, – сказал вожак. То был свирепого вида Мавр с бычьей шеей, сломанным носом, неухоженной бородой и тёмной кожей; красный головной убор походил на тюрбан, а из распаха рубахи выбивались черные волосы. – Но ваши жопы нужны нам на палубе.
– Сэр, прошу не обманываться на мой счёт, – ответил Эбенезер, натягивая ночную рубашку полностью. Он приосанился со всем возможным спокойствием и презрительно указал на Бертрана: – Этот малый пусть говорит за себя, а я не матрос, меня зовут Эбенезер Кук, и я – Поэт-Лауреат Мэриленда, Провинции Его Величества!