К книге
Торговец дурманомЧасть II. Путешествие в Молден. Глава 12. Лауреат рассуждает об азартных играх и сравнивает величие лауреатов-лакеев и лауреатов-поэтов. Бертран излагает анатомию умудрённости и выдвигает собственный
36%
Часть II. Путешествие в Молден. Глава 12. Лауреат рассуждает об азартных играх и сравнивает величие лауреатов-лакеев и лауреатов-поэтов. Бертран излагает анатомию умудрённости и выдвигает собственный
25

Когда «Посейдон», обгоняя свежий северо-восточный ветер, оставил позади Лизард-Пойнт и вместе со всей флотилией взял курс на юго-запад к Азорским островам, жизнь на борту потекла заведённым порядком. Дел у пассажиров было мало, а то и вовсе никаких: помимо трёх ежедневных приёмов пищи и чаепитий между ними для тех, кто имел ингредиенты, единственным событием являлось объявление приблизительного расстояния, пройденного за последние двадцать четыре часа. Под это объявление в джентльменской среде переходило из рук в руки немалое количество денег, а поскольку слуги, когда им нечем заняться, способны заскучать ничуть не меньше господ, они тоже при каждой возможности делали ставки.

Как правило, пари заключались во время второй трапезы, поскольку пробег высчитывался от полудня до полудня. Проснувшись, каждый спорщик выискивал кого-нибудь из команды и расспрашивал о ночном продвижении; всё утро общество следило за ветром и в итоге представляло расчёты. В названный час на ют воздвигался сам капитан с квадрантом в руке; первый помощник докладывал, что пробило ровно двенадцать, и тот производил традиционное «полуденное вычисление» долготы; затем, удалившись в каюту и пользуясь компасом, он точно определял широту и примерное расстояние, пройденное с последнего измеренного положения Полярной звезды перед рассветом… Решающее значение выводилось из занесённых в вахтенный журнал скорости и направления ветра, высоты и ориентации волн, состояния парусов вкупе с личной осведомлённостью капитана по поводу направления и силы океанических течений в данном регионе в данное время года, а также его представлений о способности каждого из помощников выжать как можно больше в свою вахту из людей и самого корабля. Так как даже на всех парусах «Посейдон» редко покрывал больше шести миль в час, а больше восьми – никогда, то есть двигался скороходью, суточный пробег мог составлять сколько угодно от нуля при штиле (а то и уходя в минус при встречном штормовом ветре) до ста девяносто двух миль, какового теоретического максимума, впрочем, не достигал ни разу. Вычислив широту и долготу, капитан при помощи циркуля и параллельной линейки наносил примерное положение «Посейдона» на карту и, снова, с поправкой на ветра, течения, дрейф и показания компаса, указывал штурвальному скорректированный курс, которым и надлежало следовать до дальнейших распоряжений. Наконец, он входил в кают-компанию для совместной дневной трапезы с леди и джентльменами из пассажиров, которые к тому времени делали ставки и готовили собственные расчёты, после чего, объявив официальную цифру, поручал помощнику выбрать из сложенных бумажек самую правильную и назвать победителя.

В основной игре существовал пул – обычно от пяти до десяти шиллингов с носа для джентльменов и леди, по шиллингу или меньше – для слуг, но наиболее дерзкие игроки быстро придумали множество побочных ставок: наибольшую или наименьшую цифру удавалось приспособить буквально к любому коэффициенту, или можно было играть на максимальную или минимальную разницу между пробегами нынешним и завтрашним. По прошествии пяти дней скука усилилась, и развлечение усложнилось, а ставки поднялись: один поистине изобретательный молодой священник по имени Джордж Табмен, в котором другие пассажиры подозревали тайного профессионального шулера, разработал для ежедневных пари систему скользящих ставок на дату появления на горизонте Флореса и Корво – западных Азорских островов; систему, согласно коей каждодневное объявление пробега изменяло вероятность, пристёгнутую к соответствующей предполагаемой дате обнаружения земли, в согласии с принципами, которые лучше всех знал сам умный молодой человек, их рассчитывавший, и в свете ежедневного продвижения можно было делать новые ставки, дабы закрепить или компенсировать возросшую или уменьшившуюся вероятность победы в предыдущих спорах о том же событии. Достоинствами этой системы были нарастающий интерес и склонность повышать ставки в геометрической прогрессии, так как если человек видел, что все его прежние спекулятивные вложения оказались под угрозой из-за необычно длинного или необычно короткого пробега, то он, естественно, хотел прикрыться заключением пари на дату, делавшуюся более перспективной, и ставил на неё сумму равную или превосходящую прежние, а поскольку «Посейдон», конечно же, приближался к земле с каждым днём и тем сужал диапазон домыслов, постольку коэффициенты для самых вероятных дат резко снижались, в результате чего человек мог при действующих коэффициентах поставить пять фунтов на дату, популярную в данный момент, чтобы покрыть десять шиллингов, поставленные ранее на ту, что сделалась маловероятной – и всё это лишь с тем, чтобы через два-три дня понадобилась третья, намного более крупная ставка, необходимая для подстраховки второй, или второй и первой вместе, и так далее. Возбуждение росло пропорционально: даже капитан, хотя и качал головой при виде разорительных ставок, с неослабевающим интересом следил за пари, а члены экипажа, которым, безусловно, не разрешалось вступать в игру, даже если они могли себе это позволить, выделяли среди спорщиков фаворитов, сдавали или при возможности продавали заинтересованным сторонам «конфиденциальную» информацию о продвижении корабля, заключали мелкие собственные споры – кто из пассажиров загребёт больше денег, и в конце концов, стремясь защитить свои ставки, добровольно или за взятку сообщали ложные сведения соперникам тех, на ком планировали заработать.

Эбенезер, в свою очередь, проявлял мало интереса к зарождению этой деятельности, на которую обратил внимание ещё в первую неделю плавания. Одним погожим апрельским утром он стоял в носовой части корабля и блаженно глазел на чаек, нырявших за рыбой; тут к нему подошёл Бертран, который почтительно поинтересовался его мнением об азартных играх вообще. Пребывая в хорошем настроении от погоды и достойного завтрака, а также довольный тем, что у него справляются, поэт бодро и обстоятельно рассмотрел предмет.

– Спросить человека, что он думает об игре, это всё равно, что поинтересоваться, что он думает о жизни. – Таким было одно из положений, с которым Эбенезер взялся экспериментировать. – Разве макрель, всплывая, всякий раз не играет на то, что чайки не схватят её, а чайки – на то, что схватят? Разве все мы не игроки, которые тягаются с океаном и ставят на сей деревянный корабль? Нет, сама жизнь есть не что иное, как пожизненная игра, ведь правда? С момента зачатия наше бытие на кону; каждый приём пищи, каждый шаг, каждый поворот – это вызов смерти; все люди – заложники случая, если не самоубийцы, и даже самоубийце приходится держать пари, что ада не существует и ему там не жариться. Таким образом, тот, кто любит жизнь, поневоле любит играть, ибо он – возлюбленный Госпожи Случайности. Более того: любой игрок – оптимист, ибо никто не заключает пари, рассчитывая на проигрыш.

– Значит, вы почитаете азартные игры? – просиял Бертран.

– Но-но, – предостерёг Лауреат. Он склонил набок голову, погрозил пальцем и привёл пословицу, которая безотчётно вогнала его в краску. – «В лесную чащу ведёт не одна тропинка». С тем же успехом позволительно утверждать, что игрок – пессимистичный атеист, ведь он ни во что не ставит человеческую волю. Держать пари – значит допускать верховенство случая решительно во всём, а это равноценно утверждению, что Бог ни на что не влияет.

– Тогда выходит, что вы их всё же не одобряете?..

– Постой, не спеши: с тем же успехом можно сказать обратное: мол, вашему материалисту гоббсовского толка никогда не быть игроком, ибо никто не играет, не веря в удачу, а верить в удачу означает отрицать слепой случай и холодный детерминизм, равно как и материалистический порядок вещей. Короче говоря, кто говорит «да» Удаче, тот так же Богу говорит «да», и наоборот.

– Ради всего святого! – вскричал Бертран уже куда менее почтительно, чем поначалу. – Так что же думаете об играх вы – да или нет?

Но Эбенезера не удалось продавить.

– Это один из тех вопросов, у которых много аспектов, – произнёс он блаженно и вновь переключил внимание на чаек.

Вопреки ожиданиям, его положение на борту «Посейдона» ни в коей мере не казалось неприятным. Он утвердился в роли не просто какого-то слуги, а своего рода секретаря при Лауреате, в каковом статусе его допустили на квартердек бок о бок с Бертраном и разрешили ограниченное общение с джентльменами; нужды скрывать образованность у него не было, так как то положение, на которое он претендовал, часто занимали неимущие грамотеи, а выставляя Бертрана надменным, неразговорчивым гением, он надеялся получить возможность почаще говорить от его имени и тем обеспечивать их маскировку. Кроме того, Эбенезер мог уделять сколько угодно времени своей тетради и даже брать книги у пассажиров-джентльменов, не возбуждая подозрений; от секретаря как раз и ждали, что он займётся чернилами, бумагой и книгами, особенно если его работодатель – поэт-лауреат. Короче говоря, по ходу плавания ему стало совершенно ясно, что роль его обеспечивала бо́льшую часть привилегий подлинного «я» и ничем не грозила, а потому он причислил маскировку к своим удачнейшим озарениям. Покуда слуги боролись со скукой посредством игры и сплетен о хозяевах и хозяйках, а леди и джентльмены – посредством игры и сплетен друг о друге, Эбенезер охотно проводил время в обществе собственного труда или трудов прославленных авторов прошлого, с которыми после своего назначения ощутил прочное духовное родство.

В самом деле, когда первоначальное смятение забылось, и поэт привык к своему положению, он счёл поистине достойной сожаления всего одну вещь: еду. Во-первых, пища оказалась не той, что он воображал: последняя запись в тетради, сделанная перед тем, как заснуть в стойле «Короля морей», гласила:

Спроси: для Ватаги нашей весёлой

Какие давали в Пути Разносолы?

Отвечу, что Яств столь изощрённых,

Питавших Морем Аппетит распалённый,

И сами Юпитер с Юноной не знали,

Хоть им и Вулкан с Ганимедом Еду подавали.

К чему в самый первый день секретарства у Бертрана он приписал:

Из двух Гемисфер нами собрано лучшее:

Вкушали мы Ростбиф с Оленьими Тушами.

Античность и Новь поднесли к Пикнику

Ягненка под карри и Белок в соку.

Мы их запивали, чтоб быть под хмельком,

Барбадосским Ромом и английским Пивком.

В преданиях Запада иль сказках Востока

Достойнее Пира не сыщешь с наскока,

Чем сей изобильный корабельный Жор,

Его обеспечил нам ЛОРД БАЛТИМОР.

При этом он ни в завтрак, ни в обед не видел ничего более экзотического, чем яйца, свежая телятина и кое-какие овощи, приготовленные бездушно. Более того, хватило трёх дней, чтобы полностью истощить запас скоропортящихся продуктов; на четвёртый, к неприятному удивлению Эбенезера, взамен была подана обычная пища моряков и морских путешественников: недельный рацион составляли семь фунтов хлеба или галет – и слугам, и господам – а масла едва хватало, чтобы скрыть их безвкусность; полфунта солёной свинины и сушёного гороха на душу пять дней в неделю, а в оставшиеся два – солонина вместо свинины, кроме тех случаев, когда погода бывала слишком скверной, чтобы кок вскипятил котёл, и тогда все до единого на борту обходились фунтом английского сыра и грёзами о доме.

Но всё это было обычной утратой иллюзий, виной не лорда Балтимора, капитана «Посейдона» или общественного порядка, а лишь собственной наивности Эбенезера или, как смутно, не трудясь облечь ощущения в слова, чувствовал он – природы Реальности, которой не удалось возвыситься до его ожиданий. Так или иначе, хотя пища не становилась вкуснее, поэт вскоре достаточно к ней привык, чтобы не испытывать разочарования в промежутках между едой. Претензия посерьёзнее, однажды вынудившая его выразить неудовольствие Бертрану, заключалась в том, что ему приходилось питаться со слугами после того, как трапезу заканчивали леди и джентльмены.

– Не думай, будто дело только в бесчестии, – поспешно заверил Эбенезер лакея, – хотя, по правде, все они хамьё и постоянно меня вышучивают. Я боюсь за тебя – вдруг ты окажешься вовлечён в беседу за капитанским столом и внезапно обнаружишь, что ты осёл. Я жду известий о твоём позоре по три раза на дню и отчаиваюсь, ибо везу в Мэриленд обманщика!

– Ах, полно, сэр, не бойтесь. – Они находились в средней части корабля, и Бертран, похоже, был озабочен не столько жалобой Эбенезера, сколько молодой леди, стоявшей с капитаном у кормовых перил. – Не вижу особых хлопот с этим «джентльменством»: любой, кому хватает ума, и кто держит ухо востро, сумеет сыграть такую роль.

– В самом деле! Пожалуй, я бы отнёс это к моей маскировке; те, с кем обедаешь ты, не дураки, но люди породистые и со средствами.

Однако слуга, бесконечно далёкий от обиды на это замечание, фактически оспорил его, по ходу беседы пристальнее следя за девицей, чем за своим господином.

– Пресвятая Дева, сэр, никто не знает преимуществ богатства и родовитости лучше, чем ваш слуга, – изрёк он кротко. – Но пусть меня повесят, если то или другое хоть кого-нибудь сделали умнее и добродетельнее. – Лакей продолжил клясться всем своим опытом общения с утончёнными леди и джентльменами в качестве слуги, а также в качестве равного, что любая нищая судомойка из сотрапезников Эбенезера ничуть не развязнее, чем, например, вон та девица на корме, которую он обозначил как мисс Люси Роботэм. – При всей её роскошной одежде и вычурной речи, сэр, сегодня за трапезой она ни капли не покраснела, когда капитан ущипнул её под столом, и ловко ответила таким же щипком! А дальше не прошло и получаса, как я взял её за руку, чтобы помочь подняться по лестнице – и что она сделала, как не царапнула мне ладонь? Шлюха есть шлюха, где бы она ни находилась, – заключил Бертран, – а дурак останется дураком, как бы ни был богат.

Эбенезер не стал спорить с истинностью этого демократичного утверждения, но отверг его причастность к проблеме.

– Джентльменом, Бертран, тебя делают не характер и не врождённый ум, а манеры и образование, – сказал он, присовокупив имя, дабы отвлечь взор лакея от мисс Роботэм. – Джентльмен узнает равного по тысяче признаков: оборотам речи, выбору вин, росчерку пера, и точно так же угадает обманщика или выскочку. Обезьянничай сколько угодно, однако разоблачение – дело времени. Оговорка, промах вилкой… Выдать может любой пустяк.

– Да, но в каком смысле? – рассмеялся собеседник.

– Ну как же, в том, что субъект – не урождённый джентльмен! – Эбенезера обеспокоила растущая надменность слуги, у которого, для начала, не было к ней оснований. – Что ты ответишь о книге, если у тебя нет книг? Что скажешь о новых лондонских пьесах или положении дел на Континенте, если не учился в университете? Подлинный джентльмен – щёголь, но не фат; остряк, но не шут; он серьёзен, но не сыч, осведомлён, но не педант… В общем, он обладает всеми качествами ни в избытке, ни в недостатке, но придерживается Золотой Середины.

На это лакей ответил с улыбкой и отмахнувшись:

– Возможно, я верю, возможно!

И здесь, вероятно, умолк бы, если бы Эбенезер, чей интерес к теме разжёгся растущим раздражением, не поспешил возобновить рассуждения.

– Речь джентльмена относится к речи толпы так же, как песня жаворонка – к пению петуха, а песнь поэта – как ангельская к жаворонковой, и точно так же сам джентльмен является принцем среди людей, а поэт должен быть принцем среди джентльменов!

– Возможно и так, сэр, возможно оно и так, – повторил Бертран, однако теперь, поворотившись к хозяину, добавил, – но можете ли поверить: память у меня до того дрянная, что я, хотя переписал ваше назначение слово в слово чернилами и ясно, как в Евангелии, узрел, почему джентльмен является поэтом-лауреатом, никак не припомню той части, которая делает лауреата джентльменом! И эти мои уши и глаза настолько жалки, что ввергли меня в представление, будто все поэты, которых они лицезрели – господа Оливер, Трент и Мерриуэзер там, в Лондоне, не говоря уж о других – будто все эти рифмующие существа не знают не то что Золотой, но даже Латунной Середины, а то и Середины Кухонной Медянки! Проще говоря, чёрт возьми, они воздержанны, как обезьяны; скромны, как павлины; целомудренны, как козлища; сладкоречивы, как сороки; храбры, как церковные мыши; и обходительны, как мартовские коты! Заурядный, каждодневный слуга – джентльмен вдвое против того, о чём могут только мечтать поэты! Нет, пожалуй, он зачастую, как известно всему белу свету, фигура посимпатичнее, чем его господин-джентльмен, и равных не подбирает по тому, как напудрены парики или как рассажены гости. Это он – слуга – а не ваш поэт, доложу вам, настоящий джентльмен из джентльменов!

Эбенезер был слишком огорошен прозвучавшей эскападой, чтобы совершить нечто большее, нежели зажмуриться и крикнуть: «Замолчи!» Однако Бертрана было не заткнуть.

– Но раз уж о том зашла речь, – продолжил он, – то теперь, когда я лауреат-поэт, мне мало пользы от понимания джентльменства! Да чёрт побери, те леди и джентльмены, с которыми я познакомился, весьма далеки от того, чтобы видеть джентльмена в поэте; они взирают на него, как на некоего святого, мартышку, придворного шута и цыганку-гадалку в одном лице. Ваши леди говорят мне вещи, о которых не слыхивал католический священник; сюсюкают со мной, как с комнатной болонкой, и подают знаки, от коих покраснеет жиголо; они поочерёдно превозносят меня и клеймят, как наполовину бога, а наполовину – странствующего шута. А джентльмены – силы небесные! – они сходу считают меня умалишённым или тупым, ибо кто, как не безумец, будет мастерить рифмы? Разве что идиот, неспособный мастерить деньги! Короче говоря, в целом, сэр, они вообще не называли бы меня поэтом – в лучшем случае, бедолагой, если выражаться не столько вежливо, сколько осмысленно… И не подумайте, что мне всё это сильно по душе!

Эбенезер менялся в лице, пока, наконец, на том не сложилось нечто вроде хмурой гримасы. Оба теперь уже полностью отдались спору, который поневоле пришлось вести вполголоса; они развернулись к морю, утвердившись локтями на поручне, а спинами обратились к мисс Роботэм, которая спустилась с высокого юта на квартердек, но по супротивному борту.

– Я соглашусь с тобой в том, – сказал Эбенезер, – что болтливый хлыщ-поэт бывает повинен в бескультурье, как скверный лакей – в наглости, а оба они – в показухе. Я также согласен, что лучший поэт по сути никогда не джентльмен…

– В отличие от лучшего лакея, – вставил Бертран.

– На этот счёт замечу, – резко ответил Эбенезер, – что слуга, который превосходит хозяина в знании этикета и моды, подобен мужлану, который знает Писание лучше теолога: его единственный дар – выдавать свою ограниченность. У джентльмена-лакея и джентльмена-поэта есть то общее, что для обоих джентльменство – маска. Но под маской лакея скрывается плут, а под маской поэта – бог!

– Ой-ой-ой, сэр!

– Дай мне закончить! – Глаза Эбенезера сверкнули, светлые брови взметнулись. – Кто больше, чем поэт, нуждается во всех божественных способностях? У него глаз живописца, слух композитора, ум философа, убедительность барристера; подобно богу, он прозревает секретную суть вещей, сущность под формами, их сокровеннейшие связи. Подобно богу же он зрит ростки добра и зла: семя святости в сознании убийцы, червя распутства в сердце монахини! Нет, сверх того: как среди джентльменов поэт – жемчужина промеж гладких камушков, так долженствует Лауреату явиться алмазом среди жемчужин, принцем среди поэтов, их цветом и эталоном – даже принцем среди принцев! Именно ему короли вверяют своё земное бессмертие, как души – Господу! Нет тайны в том, что первые стихи были религиозными, а самыми древними поэтами, как утверждают некоторые – языческие жрецы, или в том, что Платон называет источником поэзии божественное безумие, подобное таковому у ясновидцев и сивилл[134]. Если подлинный поэт уклоняется от стези благонравия, то это лишь знак его призвания, доступ к музе, и всё же лауреат, хотя он в самом деле по необходимости получает обильнейшее вливание этого безумия, обязан упражняться в богоподобном самоограничении, ибо он для людей – посол и символ своего искусства: его долг не только перед музой, но и перед собратьям-поэтам.

– Итак, вам угодно, – спросил наконец Бертран, – чтобы я везде и во всем изображал джентльмена?

– Во всех отношениях.

– И брал их поступки за образец?

– Не меньше.

– Что ж – тогда, сэр, я вынужден попросить у вас денег, – заявил он со смехом и объяснил, что последние десять шиллингов из скромных своих сбережений тем самым днём пожертвовал в копилку пари на дальность пробега, в коем споре был абсолютно вынужден участвовать.

– Ах, так вот почему тебя заинтересовало моё мнение об играх.

– Не могу не признать, – ответил Бертран и напомнил своему господину, что в пользу игры можно высказать столько же доводов, сколько и против. – Кроме того, сэр, теперь, раз уж я начал, то должен продолжить – как ради сохранности наших масок, так и ради возмещения убытков.

У самого Эбенезера осталось в запасе то немногое, что он сэкономил за годы трудов у купца Питера Паггена – не больше сорока фунтов; однако Бертран заверил, что хватит и меньшей суммы, а потому достал из сундука двадцать и, вернувшись к поручню, где ждал его доверенный, тайком, с подобающими наставлениями и предписаниями, передал деньги ему.

В эту минуту беседа была прервана той самой мисс Роботэм, которую ранее злословил Бертран; толчок в плечо – и вот они, обернувшись, узрели её, вплотную стоявшую, и Эбенезер побледнел при мысли о словах, ею услышанных.

– Мадам! – произнёс он, сорвав с себя шляпу. – К вашим услугам!

– Мне твой хозяин нужен, – сказала девица и повернулась к поэту спиной.

То была дева лет двадцати с каштановыми волосами и превосходно грудастая; хотя некоторая грубость манер и сложения выдавала в ней деревенское или, как минимум, колониальное естество под элегантным платьем, Эбенезеру всё-таки представилось вероятным, что она, скорее, невинна, нежели любострастна. Фактически он впервые с тех пор, как в плимутской карете описал своё затруднительное положение Генри, вспомнил о Джоан Тост, утончённая забота о коей способствовала его отъезду из Лондона: и в глазах, и в прямолинейности было известное сходство.

Бертран, не потрудившийся повторить любезный жест господина, откинулся на перила и смерил гостью грубым оценивающим взглядом. Она, ничуть не смущённая, жизнерадостно хлопнула в ладоши, качнулась пару раз на каблуках и объявила:

– Мистер Кук, у меня к вам литературный вопрос.

– Ага, – произнёс Бертран и пощекотал ей подбородок. – Какое же дело до литературы такой упругой малышке?

Эбенезер, встревоженный обращением не меньше, чем вульгарностью слуги, поспешил предложить взамен собственные услуги, предположив, что не стоит беспокоить Лауреата столь пустяковыми вопросами.

– А на что он нужен тогда? – осведомилась девица, притворившись надутой. Затем она поджала губы, выгнула брови и весело добавила, по-прежнему обращаясь к Бертрану: – Мне что, зазря терпеть его похотливые взгляды? Он скажет, что за поэт написал: «Прочь, прочь, развратница Фортуна!»[135] – и скажет сейчас же, иначе мой отец узнает, что за поэт ущипнул меня в полдень за место, которое мне стыдно назвать, и наградил синяком!

– Отсюда мораль, – сказал Бертран, – если юбка соломенная, держись от огня подальше.

– Мораль! То-то вы духовник, чтобы говорить о моралях! Ну, ладно, хватит: кто сказал «Прочь, прочь, развратница Фортуна!» – Шекспир или Марло[136]? Капитан Мич считает вас таким умником – я даже поставила два шиллинга!

Боясь, что поведением или ответом слуга раскроет игру, Эбенезер собрался вмешаться, но Бертран не дал ему такой возможности.

– Надо же, капитан Мич! – воскликнул он, издевательски хмурясь и глядя искоса. – Я сам поставлю два шиллинга, что вашему седалищу на любой мой синяк приходятся три от него!

Мисс Роботэм и Эбенезер оба выразили протест, последний – искренне.

– Нет? Тогда получи́те фунт, – хохотнул Бертран. – Мой фунт против вашего шиллинга. Но имейте в виду, я должен увидеть доказательство самолично! – Затем он спросил, на какого она поставила поэта, и изъявил готовность поклясться, что тот эту строчку и начертал.

– Лауреату нет равных в галантности, – с облегчением произнёс Эбенезер в крепкую спину мисс Роботэм. – И воистину, если поступить рыцарски, то какое имеет значение, что Уильям…

– О, нет, – воспротивилась девушка, осадив его. – Мне не надобно от вас милостей, мистер Лауреат, так как я хорошо понимаю, во что это мне обойдётся в итоге! К тому же я точно знаю ответ и нуждаюсь лишь в подтверждении:

Прочь, прочь, развратница Фортуна! Боги,

Вы все, весь сонм, её лишите власти;

Сломайте колесо ей, спицы, обод —

И ступицу с небесного холма

Швырните к бесам![137]

– Отлично, отлично! – зааплодировал Эбенезер. – Сам Актёр порадовал Гамлета не больше, чем вы…

– Пресвятая Мария, сплошные бестии и развратницы! – вскричал Бертран. – Ведь он ведь малый резкий, кто бы это ни написал? Правду сказать, юная леди, я мог бы и сам, насколько понимаю, нацарапать такое.

– Будьте любезны, мэм! – закричал Эбенезер, ошеломлённый невежеством Бертрана и опасностью ситуации. На сей раз он втиснулся между ними и взял её за руку, как бы намереваясь проводить. – Простите меня за грубость, но я не могу позволить вам и далее досаждать Лауреату!

– Досаждать ему?! – Мисс Роботэм вырвала руку. – Я досаждаю ему?!

– Я вполне поощряю ваш интерес к стихам, который достаточно редок даже для лондонских девушек, – продолжил поэт, говоря поспешно и озираясь, не смотрит ли кто, – и ваше воспитание ни в коей мере не осуждается за то, что вы так упорно полагаетесь на благородство этого великого человека, ибо видно, что вы с плантаций, однако я вынужден объяснить…

– Только послушайте эту каналью! – Мисс Роботэм обратилась за сочувствием сперва к воображаемой аудитории, а потом конкретно к капитану Мичу, который приближался с кормы. – Я задала мистеру Куку культурный вопрос, а этот фрукт называет меня неотёсанной деревенщиной!

– Не обращайте внимания, – добродушно сказал капитан, не преминув зыркнуть в сторону обидчика. – Кто выигрывает пари?

– О, всем известно, что это написал Шекспир, но мистер Кук – насмешник не хуже вас: он клянётся, будто это его работа.

– Великие всегда изъясняются красочно, – в отчаянии пояснил Эбенезер. – Возможно, на первый взгляд это кажется насмешкой, но за нею кроется довольно глубокая мысль: Лауреат подразумевает, что в служении Музе один великий поэт ощущает столь тесное родство с другим, что Уилл Шекспир и Эбен Кук становятся как бы одним лицом!

– Значит, я проиграл, – вздохнул капитан, больше отзываясь на слова мисс Роботэм, нежели Эбенезера. – В дальнейшем, – пообещал он Бертрану, – я не полезу не в своё дело, и пусть учёность остаётся учёным.

– Боже упаси! – рассмеялся Бертран. На стойку, сделанную Эбенезером, он не обратил ни малейшего внимания. – Я достаточно много теряю на вашем мореходстве и без ставок против вас!

Затем капитан Мич заявил, подмигнув, что все деньги находятся у него в каюте, и мисс Роботэм удалилась за выигрышем, повиснув на его руке.

Бертран проводил их завистливым взглядом.

– Богом клянусь, что за сочная штучка!

– Хватит этого! – простонал Эбенезер, как только пара отошла достаточно далеко. – Ты полностью расстроил наши замыслы! – Он вновь повернулся к океану и утопил лицо в ладонях.

– Что? Да нисколько! Видели, как она замурчала, когда я почесал ей горлышко?

– Ты обращался с ней как с грошовой шлюхой!

– Не хуже, чем она того стоит, – сказал Бертран. – Думаете, они сейчас с Мичем в картишки играют?

– Но её отец – полковник Роботэм из графства Талбот, заседающий в Совете Мэриленда!

На Бертрана это не произвело впечатления.

– Я достаточно хорошо его знаю. Должен сказать, что странный же он отец, коли слушает дочкину болтовню о бестиях и развратницах, да цитирует за столом её непристойные стихи.

– Помилуй нас Бог! – вскричал Лауреат. – Если ты не выдашь себя и меня своими ляпсусами, то добьёшься, что нас выпорют кнутом за твоё поведение! Боже, ни слова больше об утончённости лакея, я достаточно насмотрелся на неё, а также на его невежество!

– Ах, да возьмите себя в руки, – сказал Бертран. – Я же играл Лауреата, а не лакея, иначе утончённости было бы с избытком. Я знал, что делать.

– Ты знал…

– Что касается этих самых шуточек и книжных бесед, которым вы, тонкая публика придаёте такое значение, – сварливо продолжил Бертран, – то любой джентльменский джентльмен навроде меня, который стоял в отдалении и видал картину со стороны, может сказать, что цель всего этого – выяснить чувства другого человека по какому-то вопросу, а затем заявить о более умном чувстве самому. Тут кроется разница между простой и мозговитой публикой: если угодно знать, она состоит в том, что простому человеку важна ваша позиция, но ему насрать почему вы её занимаете, тогда как умника не заботит ваша точка зрения, лишь бы вы отстаивали её хорошо. Вдобавок к этому, любой лакей вам скажет, что у большинства вещей, о которых говорят люди, имеются только две стороны своего названия, и на каждой ступени лестницы мудрости одна из них преподносится, словно единственно верная, а другая – выше и ниже.

– Лестница мудрости! Что это за безумие? – вопросил Эбенезер.

– Исключительно всемирное, сэр. Давайте, рассмотрим парик, ибо в Лондоне возникает вопрос, какой носить – боб или алонжевый, с кудрями до плеч. Простой торговец не испытывает любви к моде и носит на естественной шевелюре парик-боб, в котором легче трудиться, но дайте ему десять фунтов да пару недель праздности, так он отправится в лавку за огромной французской копной и полупеком[138] пудры – сам чёрт ему не брат! Возьмём тогда десяток таких бездельников; самый шустрый покупает боб, высокопарно разглагольствуя о тирании моды – а то я не слышал! – и считает себя настолько выше своих товарищей с алонжевыми, насколько они себя – выше купеческих сынков и стриженых подмастерьев. Но стоит подняться ступенью выше, и перед нами снова алонжевый – на мудреце, который повидал столько обкорнанных париков, прикидывающихся умниками, что знает – дело сугубо в практичности, и нарекается мудрее всех за то, что выставляет на общее обозрение их позор. Однако над ним вновь оказывается боб на темени какого-нибудь философа, а выше – пресловутый алонжевый и так далее. Или взять французский вопрос: деревенщина двумя руками за Англию и любого француза полагает самим дьяволом, но вот этот малый проживёт в Лондоне год и уже зубоскалит над простецкими рассуждениями односельчан. Затем появляется человек, который прошёл такой путь, и говорит: «Чума на это пустое тю-тю, ля-ля! Англия – вот слово и дело!» – а вслед за ним приходит некто, побывавший за границей, и настаивает, что для того, кто постранствовал, нет никакого «тю-тю, ля-ля», ибо не существует народа умнее французов, против которых английский обыватель – сиволапый мужлан. Далее приходит человек, повидавший не только Францию, а все благословенные страны на земном шаре; он заявляет, что подобную хвалу Парижу поёт лишь путешественник-новичок, а тот, кто странствовал везде, возвращается домой, в Англию, и всю цивилизацию приносит в сердце своём. Но после него возникает серьёзный философ-скептик, который не считает правой ни одну из сторон, а следом – другой, ещё величественнее, знающий, что ни одна сторона не права, но всё-таки принимающий какую-либо из них ради заумной чуши, а дальше появляется умудрённый святой, который говорит, что навсегда оставил всякие разговоры о войнах да королях, и прославляется за добродетель. А после него…

– Достаточно, заклинаю тебя! – вскричал Эбенезер. – У меня голова идёт кругом! Ради Бога, к чему ты клонишь?

– Только к тому, о чём уже высказался, сэр: что пусть вы погуляли по миру, испортили зрение книгами, отшлифовали мозги в умной компании – на всякое ваше «да» найдётся «нет» из уст человека, который лишь каплю проще, а также того, кто лишь каплю умнее, а значит умных людей заботит больше не то, что вы думаете, а то, почему вы так думаете. Именно это меня и спасает.

Но Эбенезер не понял, почему.

– Полагаю, это погубит тебя! Глупец может повторять, как попугай, суждение мудреца, но никогда его не отстоит.

– И только глупец будет пробовать это сделать, – заметил Бертран, воздевая палец. – Поэту незачем.

Эбенезер задёргался лицом.

– Сэр, я имею в виду, что когда они приступают ко мне с каким-нибудь могучим вопросом – только вчера, например, попросили высказаться насчёт ведьмовства, верю я в него или нет – ну так я лишь улыбнулся особой улыбкой и ответил: «Почему бы и нет?» – и делу конец! Те, которые согласны, вполне довольны, а что касается скептиков, то им не угадать, кто я такой – олух, осаждаемый демонами, или мистик, вдвое умнее их. Поэту вообще незачем забивать себе голову объяснениями: люди считают, что стихотворец обладает ключом от опочивальни Госпожи Истины и улыбается, глядючи на учёных, которые ладят лестницы во дворе. Эти самые цивилизованность и рассудок, на которые вы молитесь – злейшие враги поэта, он должен щипать дам за задницы и таскать за бороды учёных мужей. Если угодно, всё его содержание сведено к манерам, а та особая загадочная улыбка – единственный аргумент.

– Ни слова больше! – осадил его Эбенезер. – Не желаю это слушать!

Бертран улыбнулся своей загадочной улыбкой.

– Но ведь тут простая истина, разве нет?

– Оболочка от истины – да, – смилостивился Лауреат, – но она как маска рассудка на сумасшедшем или тонкий лёд на конькобежном пруду – то, что сокрыто, становится лишь более зловещим.

Тут отбили склянку, приглашая леди и джентльменов на ужин.

– Вот и спета наша песенка, – мрачно произнёс Эбенезер. – Сей же час ты увидишь, что мисс Роботэм запомнила твоё невежество.

– Возможно, – всё так же улыбнулся Бертран, – но я поставлю ваш последний фартинг на то, что она считает меня чёртовым Соломоном. Скоро узнаем, кто прав.

В действительности прошло почти четыре часа, прежде чем Лауреат сумел ещё раз переговорить с лакеем наедине, поскольку после того, как закончили трапезу слуги, светское общество застряло в кают-компании за картами и бренди. Конечно, само их веселье – отзвуки которого Эбенезер явственно слышал со своего места у фок-мачты, где стоял и задумчиво взирал на залитый лунным светом океан – указывало на то, что никаких серьёзных промахов допущено не было; тем не менее его ожесточённость сменилась облегчением, когда он, наконец, увидел, как Бертран появился в обществе самого капитана Мича на квартердеке, всё ещё смеясь над какой-то приватной шуткой, и разжёг трубку от курительной лампы. Поэт ощутил укол ревности, но его растревожило не само поведение Бертрана: правда была в том, что он нашёл циничный довод слуги не менее привлекательным, чем собственный, а в глубине души не был доволен обоими. Поэтому, когда он спросил, что было сказано за ужином в свете дневного пари, то был пусть и огорчён, но не удивлён отчётом.

– Да, сэр, всё верно, застольный разговор состоялся. – Бертран пыхнул трубкой и нахмурился на неё. – Девка Роботэм слово в слово пересказала и то, что говорил я, и как вы навели на мои слова лоск. Положа руку на сердце, сэр, полковник, её отец, спросил после этого, почему я терплю – если позволите, и прошу прощения, сэр – такого наглого слугу, который позволяет высказываться за хозяина. Остальные подхватили вой, а молодая штучка, наконец, заявила, что достаточно посмотреть, и сразу ясно: я – поэт, а вы… «буо…» «бао…» что-то такое.

– «Беотиец», – мрачно промолвил Лауреат.

– Да. Ещё одно похабное её словечко.

Затем Эбенезер – без энтузиазма – осведомился, какой ответ дал слуга.

– Что же я мог сказать, чтобы покончить с их болтовнёй? Я преспокойно ответил, что в секретаре не важно ничего, кроме почерка. Тогда капитан опять призвал старую «развратницу Фортуну» – похоже, их любимую сводню. Он заявил, что знает пассаж наизусть и только позабыл, когда именно он прозвучал в какой-то не помню, как он её назвал, пьесе.

– А-а, – Эбенезер прикрыл глаза, почти обнадежённый. – Значит, в конечном счёте всё для нас обошлось.

– То есть как это, сэр? Я и глазом не моргнул, спасибочки, а заявил, что прозвучал пассаж на борту через час после полудня, когда поэт проиграл последний фунт, поставленный на короткий дневной пробег. – Бертран снова затянулся трубкой и удовлетворённо сплюнул в бурлящий океан. – Вот после этого разговоры прекратились.

Предыдущая главаГлава 25 из 70Следующая глава