Чуть менее, чем за два месяца до Левоэсеровского мятежа, 10 мая, представитель германского верховного главнокомандования в германском посольстве в Советской России Карл фон Ботмер охарактеризовал положение большевиков как «ненадежное»{799} и записал в своем дневнике: «Может оказаться, что в недалеком будущем наверху окажутся другие силы, поэтому для Германии немаловажно заранее иметь с ними хорошие отношения. Трудно переоценить то значение, которое для Германии будет иметь Россия как в экономическом, так и в политическом аспектах. Если, в чем мы убеждены, Германия сможет утвердиться в России (а при таком количестве ее врагов это уже победа), большевизм долго не удержится у руля. Поэтому для нас уже сейчас небезразлично, кто именно придет к нему на смену – относящиеся ли с ненавистью к Германии [левые] эсеры или руководимые “правыми” буржуазные партии. Мы просто обязаны повлиять на ход событий»{800}. Впрочем, в дневниковой записи, сделанной 21 мая, Ботмер признал, что большевики располагали «… важнейшим фактором – беспощадной, жестокой диктатурой, какой не знала царская Россия, осуществляемой решительными и энергичными людьми»{801}.
Не позднее 27 мая Ботмер узнал «из сообщений дипломатический миссии» о том, что Германия намерена продолжать поддержку большевиков, поскольку Берлин был уверен, что до заключения всеобщего мира последние будут той силой, из-за которой Россия останется «слабой, во всяком случае не усилится», тем более что «заключившее Брестский мир [ленинское] правительство не имеет права потребовать его ревизии при заключении всеобщего мира»{802}.
27 мая Ботмер доложил германскому верховному главнокомандованию, что «волей к власти в настоящее время» обладали в России исключительно большевики{803}. По мнению Ботмера, Антанта, «несомненно», поддерживала тесные связи с Партией левых эсеров, видя «…в ней единственного желательного для [нее] преемника советского правительства»{804}.
Ботмер предвидел момент, когда Антанта увидит, что большевики больше не способны удерживать власть, даст «разразиться контрреволюции», поддержит ее и затем признает «новых людей» в качестве «законного правительства»{805}. Майор считал, что, «по всей видимости», Антанта: во-первых, стращала германское и советское руководство, угрожая «начать операции на Мурманском побережье и в районе Архангельска», во-вторых, наносила удары Советской России «в Сибири в виде акций по оказанию помощи или предупреждений о возможности таких акций», в-третьих, готовила всеобщее восстание в тылу и на территории перед германскими частями «при поддержке по меньшей мере части правительства», в-четвертых, сотрудничала с Партией левых эсеров, которая в случае своего прихода к власти была «готова порвать с Германией»{806}.
Оценивая Ленина со товарищи, Ботмер полагал, что «большевики, по крайней мере внешне, будут пытаться сохранить мир в наших отношениях, даже если, к их “большому сожалению и совершенно против их воли”, к западу от демаркационной линии произойдут восстания»{807}. Предостерегая свое руководство от принятия радикальных решений, Ботмер прямо заявил: «Разрыв отношений между Россией и Германией мог бы не только означать победу [левых] социалистов-революционеров над большевиками, но и полное поражение монархистов, правого крыла кадетов и других группировок»{808}. В заключение доклада Ботмер писал о том, что Германии следовало «стремиться к тому, чтобы к власти» в России «могла прийти такая партия, которая хотела бы иметь с нами хорошие отношения»{809}. Но где именно Германии следовало откопать в Советской России партию, достаточно авторитетную для захвата власти и обладавшую указанным «достоинством», немецкий майор в докладе своему Верховному главнокомандованию так и не указал.
В любом случае Карл фон Ботмер совершенно точно отметил, что союз большевиков с левыми эсерами трещал по швам, и временные попутчики РКП(б) всерьез готовились к захвату власти. Позднее, 9 июля, Л. Д. Троцкий, редко изменявший своей привычке лгать даже в мелочах, заявил на заседании очищенного от левых эсеров V Всероссийского съезда Советов: «Несомненно, левые эсеры сосредоточили значительные силы почти незаметно для советской власти (имеется в виду – для большевистской власти. – С.В.)…»{810}.
В последних числах мая – начале июня 1918 г., в связи с раскрытыми в Советской России заговорами и восстанием Чехословацкого корпуса, спровоцированного Л. Д. Троцким для того, чтобы под благовидным предлогом необходимости ликвидации мятежа воссоздать вооруженные силы, вопреки Брестскому мирному договору с Германией, большевики усилили красный террор. 4 июня К. фон Ботмер доложил германскому верховному главнокомандованию: «За последние шесть дней арестованы тысячи людей (сильное преувеличение. – С.В.). Это прежде всего социалисты-революционеры, меньшевики и кадеты, но правительство не преминуло в этих условиях арестовать также целый ряд монархистов и большое количество священнослужителей. Состоялись многочисленные казни. Особенно жестоко преследуются бывшие офицеры, которые не находятся на службе у большевиков. Те, кто не арестован, обязательно ежедневно должны являться на проверку. За последние дни, по неопровержимым сведениям дипломатической миссии, расстреляно больше сотни офицеров. По беспощадности бесцеремонности правительство Советов далеко превосходит русское самодержавие в худшие времена его истории. [… ] большевики всё еще владеют ситуацией, однако ненависть к ним и общее недовольство настолько велики, что последствия не заставят себя долго ждать»{811}. Несмотря на то, что сведения Ботмера невозможно признать объективными, германский майор верно отметил ужесточение политического режима на территории Советской России.
10 июля Ф. Э. Дзержинский поведал в своих свидетельских показаниях по делу об убийстве В. фон Мирбаха, что «приблизительно» в середине июня он получил от заместителя наркома по иностранным делам РСФСР Л. М. Карахана сведения, исходившие из германского посольства. Данные сведения подтверждали циркулировавшие в то время «слухи о готовящемся покушении на жизнь членов германского посольства и о заговоре против советской власти» и содержали «список адресов, где должны были быть обнаружены преступные воззвания и сами заговорщики»{812}, а также перевод на немецкий язык текста двух листовок. Председатель ВЧК передал полученные сведения для проведения расследования Я. Х. Петерсу и М. Я. Лацису. Предпринятые под руководством последних обыски, однако, результатов не дали – всех задержанных по этому делу пришлось освободить. Ф. Э. Дзержинский был «…уверен, что членам германского посольства кто-то дает умышленно ложные сведения для шантажирования их или для других более сложных политических целей», причем уверенность председателя ВЧК «опиралась не только на [тот] факт, что обыски не дали никакого результата, но и на то [обстоятельство], что доставленные нам воззвания нигде в городе распространяемы не были»{813}.
В конце первой декады июня 1918 г. Л. Д. Троцкий признался одному из сотрудников германской дипломатической миссии: «Мы уже фактически покойники. Теперь дело за гробовщиком»{814}. Правда, через несколько дней К. фон Ботмер не без иронии прокомментировал признание Л. Д. Троцкого: «…положение советского правительства еще не настолько плачевное. Гробовщиков нашлось бы много, но до сих пор ни у кого не хватает решимости и силы. Большевики выигрывают именно потому, что у гробовщиков нет единства»{815}. 20 июня Ботмер признал, что красный террор последних недель нанес «серьезный удар по буржуазии, их организациям нанесен урон, некоторые полностью разбиты…»{816}. Большевики и их карательно-репрессивные органы действовали прямолинейно, беспощадно, но эффективно.
Крайне интересную и неоднозначную информацию содержат воспоминания С. Д. Мстиславского. Оговоримся сразу: воспоминания – один из самых ненадежных видов исторических источников, однако отнюдь не редки случаи, когда, если так можно выразиться, «надежные» источники о важных исторических событиях попросту отсутствуют. Приведем фрагмент воспоминаний Сергея Дмитриевича, который комментировать сложно, а игнорировать невозможно:
«23 июля [1918 г.] привезли еще двух арестованных из Питера: Михаила и “Барона”. Отрекомендовались членами Б.О. (боевой организации). Оба – мальчики. Михаил во флотской фуражке, маленький, коренастый: на первое впечатление – “чужой”, не из “подлинных”, сердце к нему не лежит. “Барон” – худой и бледный, весь зыбкий какой-то, совсем ребятенок; смотрит на Михаила, говорит за Михаилом: самого, отдельно, как будто нет. Они – друзья детства. Приехали – насквозь голодные: насилу мы их откормили.
Арестованы они были в Петрограде 8 [июля], по подозрению в подготовке покушения на тамошнего германского консула. То, что они рассказывали (а потом, по моей просьбе, и записали на всякий случай), проливает несколько иной свет на июльские события. Для меня лично ясно одно: Мария Александровна [Спиридонова] знала далеко не всё, что в ЦК или около него делается (здесь и далее в цитате курсив наш. – С.В.). Ибо в прямой разрез с ее толкованием июльского акта (а в искренности ее я не сомневаюсь ни секунды) “Барон” и Михаил высланы были в Петроград задолго до убийства Мирбаха, с поручением заняться германским консулом, дабы в дальнейшем действовать без задержки по “сигналу”, о котором упоминается в протоколе [заседания ЦК ПЛСР] от 24 июня (обратите внимание на этот протокол, мы нему еще вернемся. – С.В.); при этом, по их словам, [Я.Г.] Блюмкин заблаговременно дал в питерские газеты сообщение о том, что в Петрограде скрылись из Москвы два белогвардейских конспиратора, из коих один барон имярек… подозреваемые, помимо всего, еще и в шпионаже в пользу Германии. Предполагалось, что заметка эта [… ] обязательно будет взята на учет немецким консульством. И действительно, когда “Барон” и Михаил явились в Петроград и вступили, осторожно, в связь с консульством – под теми самыми именами, которые были опубликованы в заметке, их “встретили”, как старых знакомых, и, став постепенно частыми посетителями консульства, они смогли довольно быстро установить все данные, необходимые им для выполнения акта. Всё это время они держали связь и с Петроградской чрезвычайной комиссией, опять-таки по рекомендации того же Блюмкина»{817}.
Во-первых, Михаил и «Барон» были агентами левого эсера Я. Г. Блюмкина – заведующего Отделением «по наблюдению за охраной посольства и за возможною преступною деятельностью посольства»{818} Отдела по борьбе с контрреволюцией ВЧК. По выражению С. Д. Мстиславского, Блюмкин отвечал за «контрразведку – как раз по германскому шпионажу»{819}. Добавим, что Яков Григорьевич использовал свое служебное положение в партийных целях. Приведенный фрагмент записи С. Д. Мстиславского, как минимум, ставит под сомнение утверждение А. Л. Литвина и Л. М. Овруцкого о том, что «акция [6 июля] была спонтанной»{820} (утверждение А. Л. Литвина и Л. М. Овруцкого выглядит особо странно с учетом того историографического факта, что информация из воспоминаний С. Д. Мстиславского о Михаиле и «Бароне» была использована Л. М. Спириным в его брошюре «Крах одной авантюры»).
Во-вторых, приведенный С. Д. Мстиславским фрагмент сделанной 23 июля 1918 г. в столичной тюрьме записи Михаила и «Барона» свидетельствует о том, что они «не имели вестей от товарища Блюмкина»{821} задолго до событий 6–7 июля (в тексте Михаил и «Барон» использовали наречие «давно»{822}, причем из их записи и из воспоминаний Сергея Мстиславского складывается впечатление, что Яков Блюмкин дал поручение малолетним террористам еще до исторического заседания ЦК ПЛСР, которое состоялось 24 июня и на котором было принято решение о подготовке терактов в отношении германских представителей).
Не разделяя убеждения отдельных историков и публицистов в том, что Я. Г. Блюмкин действовал 6 июля 1918 г. по тайному приказу Л. Д. Троцкого, мы не можем не упомянуть данную версию, добавив, что вскоре после постановления Президиума ВЦИК от 16 мая 1919 г. «ввиду добровольной явки Я. Г. Блюмкина и данного им подробного объяснения обстоятельств убийства германского посла графа Мирбаха [… ] Я. Г. Блюмкина амнистировать» Яков Григорьевич вышел из Партии левых эсеров и вступил в РКП(б). В 1919–1920 гг. он выполнял отдельные задания военного командования на Украине, принимал участие в организации борьбы в тылу Деникина, был начальником штаба и временно исполняющим должность командира 79-й бригады 27-й Омской дивизии Южного фронта. В 1920–1921 гг. Блюмкин учился в Военной академии РККА, а после ее окончания служил в секретариате председателя Революционного военного совета Республики Л. Д. Троцкого{823}. Троцкий (1930) позднее писал в статье о Блюмкине, что Яков Григорьевич «…был со мною лично тесно связан работой в моем секретариате. Он подготовлял в частности один из моих военных томов»{824}. Именно в это время Блюмкин сделал последнюю в его жизни политическую ставку – на Троцкого. Если верить Льву Давидовичу (стоит ли?), Блюмкин говорил и председателю ОГПУ В. Р. Менжинскому, и начальнику Иностранного отдела ОГПУ М. А. Трилиссеру, «…что симпатии его на стороне оппозиции, но что, разумеется, он готов, как и всякий оппозиционер, выполнять свою ответственную работу на службе Октябрьской революции. Менжинский и Трилиссер считали Блюмкина незаменимым, и это не было ошибкой. Они оставили его на работе, которую он выполнял, до конца»{825}.
В 1925 г. Блюмкин служил в органах государственной безопасности в Закавказье, затем работал в тех же органах в Монголии. В 1929 г. ОГПУ командировало Якова Григорьевича в Турцию. 16 апреля чекист встретился в Константинополе с Троцким, а затем поддерживал связь с опальным «создателем Красной армии» через сына Троцкого Льва Седова. Блюмкин заявил Троцкому, что передает себя «в его распоряжение»{826}, составил рекомендации по организации личной охраны Льва Давидовича. Кроме того, Блюмкин дал обещание собрать данные о деятельности Троцкого в годы Гражданской войны и согласился нелегально перевезти в СССР для активных участников оппозиции два его письма и литературу{827}. В одном из указанных документов Троцкого, информационном письме единомышленникам, говорилось то же, что в напечатанных статьях Льва Давидовича: «Репрессии сталинцев против нас еще не означают изменения классовой природы государства, а только подготовляют и облегчают такое изменение; наш путь по-прежнему остается путем реформы, а не революции; непримиримая борьба за свои взгляды должна быть рассчитана на долгий срок»{828}. Троцкий в статье «Блюмкин» уверял, что Яков Григорьевич вернулся в Советский Союз «по собственной инициативе в интересах той работы, которую выполнял»{829}. По возвращении в Страну Советов Блюмкин был арестован. По окончании следствия Судебная коллегия ОГПУ 3 ноября 1929 г. постановила расстрелять его «…за повторную измену делу пролетарской революции и советской власти и за измену революционной чекистской армии»{830}.
Спаситель В. И. Ленина в июльские дни 1918 г., полковник старой армии Иоаким Иоакимович Вацетис (Юкумс Вациетис), у которого аксиома о том, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли, регулярно превращалась в теорему, оставил в одном из вариантов своих воспоминаний следующее свидетельство о событиях, связанных с Левоэсеровским мятежом: «Недели за три до восстания мной как начальником Латышской [стрелковой советской] дивизии[12] было замечено, что какая-то властная рука (курсив наш. – С.В.) старается очистить Москву от латышских частей, направляя их в разные провинциальные города якобы для восстановления советской власти»{831}. Уточняющие сведения содержатся в другом варианте воспоминаний Иоакима Иоакимовича: «В двадцатых числах июня было замечено нами (или латышами, или конкретно Вацетисом и его непосредственными подчиненными. – С.В.), что какая-то властная рука старается убрать из Москвы латышские стрелковые части, которые разбрасывались под видом командировки в распоряжение местных советов по отдаленным от Москвы провинциальным городам. 4-й латышский полк был взят из Кремля и отравлен на Восточный фронт. [… ] В Москве остался только 1-й и 3-й латышские полки, оба довольно слабого состава»{832}. Надо уточнить, что именно латыши были известны большевистским деятелям как «в высшей степени дисциплинированные» бойцы революции, «видавшие виды на Северном фронте и совершенно не признававшие опасности»{833}.
И. И. Вацетис заявил, что, его мнению, решения об отправке латышей из столицы принимал левый эсер, товарищ (заместитель) председателя ВЧК Вячеслав Александрович Александрович{834}, что само по себе крайне маловероятно, поскольку Александрович мог отдавать приказания воинским формированиям ВЧК, но не красноармейским и не красногвардейским отрядам. В. А. Александрович был введен в ВЧК в январе 1918 г., по свидетельству Ф. Э. Дзержинского, «по категорическому требованию»{835} левых эсеров – членов Совнаркома. Права у товарища председателя ВЧК были точно такие же, как и у председателя комиссии: подпись Александровича имела ту же силу, что и подпись Дзержинского. Именно Вячеслав Александрович в качестве товарища председателя ВЧК и Г. Н. Левитан как секретарь подписали 25 марта 1918 г. удостоверение личности № 159 Ф. Э. Дзержинского, которому было дано право «производства обысков и арестов»{836}. Более того, именно у Александровича хранилась большая печать ВЧК{837}.
С. Д. Мстиславский, по его свидетельству, познакомился с В. А. Александровичем в «февральские дни 1917 года»{838} в первом составе Исполкома Петроградского Совета, куда Вячеслав Александрович был переведен эсерами из рабочих «…против официальной партийной кандидатуры Зензинова»{839}. В то время, когда В. М. Зензинов, по свидетельству злоязыкого меньшевика Н. Н. Суханова, был в эсеровской партии «правым оборонцем», В. А. Александрович был «ярким и резким интернационалистом», «в официальной партии»{840} эсеров ненавистным. Сторонники оборончества даже выискивали, не было ли у Вячеслава Александровича «…в его прошлом каких-либо темных сторон, могущих дать повод к его исключению из партии»{841}. После раскола эсеровской партии и выделения ПЛСР Александрович «поднял [… ] голову», «безраздельно»{842} отдавшись новой работе.
Ф. Э. Дзержинский заявил 10 июля 1918 г. в своих свидетельских показаниях по делу Левоэсеровском о мятеже: «Александровичу я доверял вполне. Работал с ним все время в комиссии, и всегда почти он соглашался со мною, и никакого двуличия не замечал»{843}. Свое мнение Ф. Э. Дзержинский, по его словам, изменил только 6 июля: «Это меня обмануло и было источником всех бед (явное преувеличение. – С.В.)»{844}. Однако и после Левоэсеровского мятежа Ф. Э. Дзержинский признался: «Я и теперь не могу помириться с мыслью [о том], что [Александрович] сознательный предатель, хотя все факты налицо… »{845}.
Добавим, что В. А. Александрович на заседаниях ВЧК вел себя открыто и принципиально{846}. Источники не дают однозначного ответа на вопрос, когда В. А. Александрович был посвящен в планы ЦК ПЛСР об убийстве В. фон Мирбаха: то ли сразу же после судьбоносных решений, принятых на заседании ЦК 24 июня, то ли чуть ли не перед непосредственным осуществлением теракта{847}. Истинное отношение к большевикам В. А. Александрович продемонстрировал вечером 6 июля, когда, заметим, забегая вперед, именно он настоял на сохранении жизни арестованного мятежниками заведующего Отделом по борьбе с контрреволюцией ВЧК и замнаркома внутренних дел РСФСР М. Я. Лациса, временно исполнявшего «дела» (т. е. должность) председателя ВЧК{848}. По всей видимости, Александрович спас в тот вечер отнюдь не одного Лациса.
Когда И. И. Вацетис написал в своих воспоминаниях о том, что В. А. Александрович хотел и его «выпроводить из Москвы»{849}, включив 16 июня 1918 г. Иоакима Иоакимовича в список сотрудников штаба Восточного фронта, верить ему попросту нет оснований: штаб Восточного фронта был укомплектован преимущественно левыми эсерами, причем решения об их отправке на фронт проводили местные комитеты ПЛСР. Как товарищ председателя ВЧК В. А. Александрович не имел полномочий для отдания какого-либо приказа начальнику Латышской стрелковой советской дивизии.
На наш взгляд, «властная рука», которая могла бы заблаговременно начать вывод из столицы латышских формирований, в принципе не могла быть левоэсеровской: в высшем руководстве РККА членом ПЛСР к тому времени оставался один П. Е. Лазимир, который, во-первых, курировал центральный аппарат снабжения Красной армии и не имел никакого отношения к каким бы то ни было воинским частям, а во-вторых, совершенно очевидно не был в курсе планов ЦК ПЛСР{850}. Реально организовать отправку неугодных частей на фронт могли либо командующий войсками Московского военного округа Н. И. Муралов, либо председатель Высшего военного совета Л. Д. Троцкий, либо председатель ВЦИК Я. М. Свердлов, используя для этого Оперативный отдел Народного комиссариата по военным делам РСФСР (Оперод Наркомвоена) {851}.
Как водится, в сталинской историографии главным виновником июльских событий 1918 г. выведен Л. Д. Троцкий. Автор совершенно новаторского для своего времени и абсолютно устаревшего ныне исследования «Разгром “левых” эсеров» (книга основана на опубликованных источниках и документах Архива Красной армии – нынешнего РГВА) В. Парфенов написал в 1940 г.: «Несмотря на неоднократные и настойчивые требования Владимира Ильича Ленина возможно быстро, в кратчайший срок, разработать оперативный план войсковой операции по ликвидации гнезда мятежников в [Большом] Трехсвятительском переулке, провокаторы Троцкий и Бухарин, тайно помогавшие “левым” эсерам, под разными предлогами умышленно затягивали разработку оперативного плана и сосредоточение войск для подавления мятежа. С помощью своих подручных, белогвардейских бандитов, пробравшихся в штабы Красной армии, они сделали всё возможное, чтобы в день мятежа “левых” эсеров столица оказалась почти без войск. Стараниями троцкистов, бухаринцев и белогвардейцев большинство войск Московского гарнизона находилось в лагерях, на большом расстоянии от столицы. Накануне самого мятежа “левых” эсеров их сообщники направили один эшелон из Московского гарнизона в Ярославль (для этого были все основания, поскольку там вспыхнул антисоветский мятеж. – С.В.), а другой утром, в день [Левоэсеровского] мятежа, в Тамбов. Таким образом, в момент мятежа в столице находилось самое ничтожное количество войск, которые несли караульную службу. Но враги “поработали” и в этих частях. В день мятежа многие красноармейцы оказались отпущенными по домам»{852}.
Естественно, «бухаринцы», у которых не было никаких позиций в нарождавшейся РККА (таковые появятся только во второй половине 1920-х гг.) и «белогвардейцы» были помянуты В. Парфеновым совсем уж всуе, однако версия о «троцкистском» вкладе в июльские события 1918 г. не может быть ни опровергнута, ни подтверждена до сих пор, поскольку для первого нет никаких оснований, а для второго явно недостаточно имеющейся в распоряжении историков информации.
Обратим внимание читателей на то обстоятельство, что отсутствие системы управления «воинскими отрядами», которые дислоцировались в Москве, вызывало беспокойство (если не откровенное раздражение) у командующего войсками Московского военного округа Н. И. Муралова и с его подачи у советско-хозяйственного руководства столицей. Так, 2 апреля Муралов сделал на заседании Совета народных комиссаров г. Москвы и Московской области «Заявление [… ] об упорядочении и планомерности действий воинских отрядов в Москве»{853}. Заслушав «заявление» Николая Ивановича, Совет народных комиссаров гор. Москвы и Московской области постановил: «Поставить перед Центральным Совнаркомом вопрос об упорядочении и планомерности действий воинских отрядов в Москве, так чтобы: 1). Все воинские отряды г. Москвы находились в подчинении исключительно комиссара по военным делам т. Муралова. 2). Все военные распоряжения исходили бы от т. Муралова. 3). Все отряды по охране различных зданий и учреждений не имели бы права [на] оружие ни в каком ином случае, как для охраны зданий или учреждений ими охраняемых, иначе эти выступления будут приравнены к военному мятежу»{854}. Причем В. И. Ленина мало интересовало не то, что мнение Н. И. Муралова, но и мнение Совета народных комиссаров г. Москвы и Московской области, во главе которого стоял старый большевик Петр Гермогенович Смидович, в целом. Выписку из протокола своего заседания Совет народных комиссаров г. Москвы и Московской области направил «Комиссару по военным делам товарищу Муралову»{855} и Высшему военному совету. Военный руководитель Высшего военного совета генерал старой армии Михаил Бонч-Бруевич (брат управляющего делами Совнаркома старого большевика Владимира Бонч-Бруевича), ознакомившись с документом, направил на рассмотрение Высшего военного совета докладную записку: «Полагаю, что надобно приветствовать и всемерно содействовать упорядочению и планомерности действий воинских отрядов в Москве и Московской области. Однако, в целях того же именно упорядочения управления войсковыми частями, находящимися в г. Москве и области, совершенно необходимо строгое проведение распределения этого управления, диктуемого самим предназначением различных войсковых частей. Части, предназначенные для обслуживания военных нужд области и г. Москвы, должны находиться в ведении комиссара по военным делам г. Москвы и области. Полевые войска, формируемые в Москве, в области или уже сформированные и предназначенные для ограждения страны от вторжения неприятеля, должны оставаться в непосредственном ведении подлежащих военных руководителей, ответственных за подготовку этих частей и обеспеченность пределов страны от вторжения врага. Эти части могут быть отвлечены от своего прямого назначения только особым каждый раз распоряжением Правительства. В отношении полевых частей, находящихся в г. Москве, комиссару по военным делам названного города принадлежат только права начальника гарнизона, т. е. право установления общего внешнего порядка их службы и привлечения как вооруженной силы, для ограждения законной власти, общественных спокойствия и порядка на местах»{856}. Вопреки обыкновению, на документе от имени Высшего военного совета наложил «резолюцию» только один из его членов – старый большевик Н. И. Подвойский, фактически переадресовавший документ лично Л. Д. Троцкому. Данная «резолюция» свидетельствует о том, что сам Николай Ильич не счел целесообразным переложить ответственность за решение вопроса на своего преемника на посту руководителя военного ведомства (Подвойский исполнял должность наркома по военным делам до назначения Троцкого в марте 1918 г.): «Народному ком[иссару] по в[оенным] д[елам] – ходатайство. Размежевать области от округов. Начальнику ГУГШ (ГУГШ – Главное управление Генерального штаба. – С.В.) составить [проект приказа наркома]. Н. Подвойский»{857}. Лев Давидович, ознакомившись с документом, не мог не заметить, что Николай Ильич, как и всегда, нашел в докладной Бонч-Бруевича то, что он хотел найти (а не то, о чем запросил Михаил Дмитриевич).
Беспокойство Муралова со товарищи было вполне оправданно. Приведем фрагмент показаний, данных 22 июля в Особой следственной комиссии по делу Левоэсеровского мятежа Ю. В. Саблиным{858}, который во время мятежа говорил, что он назначен Л. Д. Троцким «комиссаром охраны города Москвы»{859}. По словам Саблина, под утро (не ранее 3 часов утра) 7 июля он участвовал в допросе арестованного левыми эсерами командира 16-го летучего отряда особого назначения Винглинского при Московском военном округе[13]. На допросе Я. К. Винглинский показал, что он разговаривал с Н. И. Мураловым, причем в ходе беседы командующий войсками Московского военного округа заявил командиру отряда, что он «…настроен против немцев и против отряда Попова (Боевого отряда при ВЧК, в котором начался мятеж. – С.В.) ничего предпринимать не собирается»{860}. Проверить информацию, которую добыл Саблин под утро 7 июля, не представляется возможным, тем более что и сам Юрий Владимирович упомянул о своих сомнениях в том, что Винглинский сказал на допросе правду. Добавим, что Муралов при его безусловной личной храбрости был совсем не таким человеком, который стал бы вести собственную политическую игру, и заметим при этом, что в двадцатые годы Николай Иванович будет активно поддерживать во внутрипартийной борьбе Троцкого. Не исключено, что если бы 6 июля 1918 г. Центральный комитет ПЛСР действовал решительно, а у большевистского руководства «что-то пошло не так», Николай Иванович по тактическим соображениям вполне мог прибегнуть к «непротивлению злу насилием». Однако еще раз оговоримся: какие-либо факты о том, что Н. И. Муралов (как и Я. Г. Блюмкин) сделал свою политическую ставку на Л. Д. Троцкого еще в годы Гражданской войны, в распоряжении исследователей отсутствуют.
24 июня 1918 г. в Леонтьевском переулке, в двухэтажном особняке, принадлежавшем до революции 1917 г. графине Урусовой{861}, состоялось заседание ПЛСР, на котором было решено «в интересах русской и международной революции [… ] в самый короткий срок положить конец так называемой революционной передышке, создавшейся благодаря ратификации большевистским правительством (формально – IV Всероссийским съездом Советов. – С.В.) Брестского мира»{862}. ЦК ПЛСР признал «возможным и целесообразным организовать ряд террористических актов в отношении виднейших представителей германского империализма» и постановил «организовать для проведения своего решения мобилизацию надежных военных сил и приложить все меры к тому, чтобы трудовое крестьянство и рабочий класс примкнули к восстанию и активно поддержали партию в этом выступлении»{863}. Важным было решение установить время проведения указанных постановлений на следующем заседании ЦК ПЛСР{864}.
Для «учета и распределения всех партийных сил»{865} 24 июня было выделено Бюро в составе цекистов Марии Александровны Спиридоновой, Лазаря Борисовича Голубовского (помимо того, что Голубовский был не только членом ЦК, но и казначеем ПЛСР) и Ильи Андреевича Майорова{866}. Центральный комитет ПЛСР подчеркнул: «Мы рассматриваем свои действия как борьбу против настоящей политики Совета Народных Комиссаров и ни в коем случае как борьбу против большевиков. Однако, ввиду того что со стороны последних возможны агрессивные действия против нашей партии, постановлено в таком случае прибегнуть к оружию для защиты нашей точки зрения»{867}.
В научно-популярной книге 1992 г. западный исследователь Ю. Г. Фельштинский обратил внимание на тот факт, что в протоколе заседания ЦК ПЛСР от 24 июня 1918 г. указано, что время проведения террористических актов будет определено на следующем заседании ЦК ПЛСР. Ю. Г. Фельштинский заявил, что «…до 6 июля, как известно совершенно точно (курсив наш. – С.В.), такого заседания не было. Из текста протокола следует, что левые эсеры боялись подвергнуться разгрому со стороны большевиков; а однажды упомянутое в протоколе слово “восстание” подразумевало, безусловно, не мятеж против советской власти, а восстание на Украине против германской оккупации. Таким образом, нет оснований считать, что ПЛСР готовила выступление против Совнаркома»{868}. Комментируя тезис западного коллеги, мы должны обратить внимание на то, что, как указано в предисловии к книге Ю. Г. Фельштинского, уже к 1996 г. опубликованная источниковая база стала, если математические подсчеты в данном случае достаточно уместны, в два раза больше – за счет появления сборника «Левые эсеры и ВЧК». В нем, как уже говорилось, опубликован объемный очерк истории ПЛСР, подготовленный по «заказу» чекистов в 1937 г. В. Е. Трутовским. Несмотря на большое количество ошибок памяти, Я. В. Леонтьев признал данный источник ценным. В очерке мы находим следующее свидетельство: «Начиная с 20-х чисел июня 1918 г., после приезда из Ленинграда (Петрограда. – С.В.) и с Украины Александрова, почти каждый день (! – С.В.) происходили заседания ЦК, посвященные подготовке к июльскому вооруженному выступлению против советской власти»{869}. Само собой разумеется, говорить о надежности данного свидетельства не приходится. Однако и заявление Ю. Г. Фельштинского о том, что между 24 июня и 6 июля не было ни одного заседания ЦК ПЛСР, представляется в свете воспоминаний В. Е. Трутовского излишне категоричным. Во-первых, есть достоверные сведения об отдельных заседаниях ЦК ПЛСР, которые состоялись именно в указанном отрезке времени{870}. Во-вторых, любой, кому довелось заниматься бюрократической работой, знает, что не все заседания протоколируются, а целые комплекты протоколов, напротив, составляются без созыва коллегиальных органов, заседания которых они якобы фиксируют[14].
После 24 июня В. А. Александрович не как товарищ председателя ВЧК, а «от имени ЦК»{871} ПЛСР вызвал из отпуска Д. И. Попова, после чего левые эсеры всерьез могли рассчитывать на Боевой отряд при ВЧК. Вопрос о том, использовали ли его цекисты Александровича «вслепую» или Вячеслав Александрович знал, зачем Попов понадобился в Москве на самом деле, остается открытым. П. П. Прошьян (именно ему, человеку со «всюду успевающей энергией, начитанному и образованному», «горячему и вспыльчивому», «как истому кавказцу», и притом «крупной силе»{872} в ПСР, а затем и в ПСЛР М. А. Спиридонова приписала позднее «инициативу акта на Мирбаха»{873}), когда Д. И. Попов вернулся из отпуска в Москву, рассказал революционному матросу (также «от имени ЦК»{874} ПЛСР) о подготовке теракта в отношении В. фон Мирбаха. Прошьян заверил Попова, что ЦК возьмет всю ответственность на себя и во избежание «столкновения двух советских партий» и «вынужденной возможности со стороны [… ] коммунистов репрессий к виновникам акта» уйдет в подполье{875}.
Ю. В. Саблин показал на следствии, что Главный штаб Всероссийской боевой организации ПЛСР в 20-х числах июня 1918 г. начал, «по предложению т. Муралова»{876}, формирование из 132 дружинников[15], находившихся в распоряжении начальника Оперативного отдела указанного штаба Г. М. Орешкина[16], Отряда особого назначения, причем отряд должен был «находиться в его (Муралова. – С.В.) распоряжении»{877}. Мы не располагаем точными сведениями о том, сделал ли Н. И. Муралов свое предложение до заседания ЦК ПЛСР 24 июня или после, однако более вероятным представляется, что все-таки после: по свидетельству С. Д. Мстиславского, Н. И. Муралов утвердил «штаты “отряда особого назначения дружины Всероссийской боевой организации Партии левых эсеров при Московском военном комиссариате”»{878} в конце июня 1918 г. Была утверждена штатная численность отряда в 675 человек{879} (из них около 200 кавалеристов{880}). Отряд дислоцировался на Поварской улице{881}. Для его укомплектования левоэсеровское руководство вызвало дружины из Витебска и других мест бывшей Российской империи, однако «ко времени событий 6–7 июля» отряд находился «в периоде формирования»{882} – судя по требовательной ведомости на выдачу жалованья сотрудникам, направленной Г. М. Орешкиным в Московский окружный военкомат 5 июля, после прибытия первых групп дружинников из регионов (если действительно какие-то пополнения успели прибыть) в отряде насчитывалось не более 200 человек[17]. Несмотря на то, что 6 июля (что примечательно, аккурат в день убийства Вильгельма фон Мирбаха) Московский окружной военный комиссариат отдал распоряжение о направлении указанных лиц во 2-ю дивизию, как это потом называлось, «на общих красноармейских основаниях»{883}, мы должны отметить лояльное отношение Н. И. Муралова к вооруженным формированиям ПЛСР – в условиях, когда блок большевиков и левых эсеров буквально трещал по швам и левоэсеровские дружины разоружались красноармейскими отрядами везде, где это было физически возможно.
Вызов из отпуска Д. И. Попова и вызов левоэсеровских дружин в Москву после событий 24 июня 1918 г. дали большевикам основания для заявления в Заключении обвинительной коллегии Верховного революционного трибунала при ВЦИК «о контрреволюционном заговоре» Центрального комитета Партии левых эсеров «и других лиц той же партии против советской власти и революции» о том, что члены ЦК ПЛСР «…постановили мобилизовать все имевшиеся в распоряжении партии военные силы для активной поддержки движения и “вооруженной обороны занятых позиций” в случае агрессивных действий со стороны Советского правительства против Партии левых эсеров за ее провокационную по отношению к войне деятельность, для чего вызвали через особый, имевшийся в распоряжении партии Главный штаб боевых дружин из Витебска, Петрограда и Ярославля партийные боевые дружины, а также при помощи и от имени Крестьянской секции [ВЦИК], обманным путем воспользовавшись ее именем, затребовали из Ярославля не соответствующий запас военного снаряжения, а также привели в боевую готовность боевой отряд, состоявший при ВЧК под начальством Попова, и Отряд особого назначения при том же Главном штабе боевых дружин под начальством Орешкина»{884}.
Характеризуя настроения «преторианской гвардии» большевиков – латышских стрелков, К. Х. Данишевский{885} не счел целесообразным скрывать в своих воспоминаниях: «Мы (Ленин и ряд большевиков. – С.В.) знали о некоторой, хотя и напрасной, надежде левых эсеров на латышских стрелков. В латышских полках, видимо, вели подрывную работу и левые эсеры, и агенты Антанты (Франции и Англии)»{886}. О переговорах, о ведении которых В. И. Ленин и К. Х. Данишевский лишь подозревали, был в курсе майор из германской дипломатической миссии. Весьма примечательную запись К. фон Ботмер сделал в своем дневнике 15 июля 1918 г., чуть более, чем через неделю после Левоэсеровского мятежа: «Отдельные руководители латышских частей в последние недели (курсив наш. – С.В.) прощупывают возможность установления контактов, что может иметь важное значение. Эти действия свидетельствуют также о том, что эта лейб-гвардия советской власти уже не верит в ее нерушимость. Латыши хотят заручиться гарантией, что они будут отпущены домой и не поплатятся за свои действия здесь. В свою очередь латыши могли бы в случае гражданской войны обеспечивать защиту немцев и их дипломатической миссии, причем сами латыши в такой войне могли бы придерживаться определенного нейтралитета»{887}.
28 июня «дружественно настроенные по отношению к немцам» октябристы довели до сведения германского посольства, что «…среди всех слоев населения в последнее время особенно широко развернула свои действия агентура Антанты, цель которой – склонить их в свою сторону и на сторону чехословаков», чьи восставшие против большевиков части были признаны 4 июня французским командованием составной частью их вооруженных сил{888}. Данное обстоятельство, а также бездеятельность немцев, по заявлению октябристов, привели к переходу значительной части «бывших приверженцев Германии [… ] на сторону Антанты»{889}. Карл фон Ботмер в тот же день направил своему верховному главнокомандованию полученную информацию, совпадавшую в оценке германской «политики неопределенности»{890} и ее последствий с позицией самого германского майора. Ботмер также доложил, что выпады советской прессы против Германии усиливались, нередко звучали «угрозы в адрес нашей дипломатической миссии», более того – уже «поступали сигналы о готовящемся покушении на нашего посланника, который воспринимает всё это с большим самообладанием. Обстановка достаточно напряженная. Душно не только в воздухе, вся политическая атмосфера наэлектризована. Антанта и ее приверженцы работают лихорадочно…»{891}.
28 июня, как следует из свидетельских показаний Ф. Э. Дзержинского по делу об убийстве В. фон Мирбаха, Л. М. Карахан передал председателю ВЧК «новый материал, полученный им из германского посольства, о готовящихся заговорах»{892}. Конкретно сообщалось, «что в Москве против членов германского посольства и против представителей советской власти готовятся покушения и что можно одним ударом раскрыть все нити этого заговора»{893}. После столь многообещающей преамбулы шла совершенно фантастическая конкретика: «Необходимо только сегодня же, то есть 28 июня, вечером, в 9 часов ровно, послать верных людей (неподкупных) для обыска по Петровке, 19, кв. 35. Необходимо исследовать самым тщательным образом абсолютно всё находящееся в квартире: каждый клочок бумаги, книги, журналы и т. д. Если найдется что-либо шифрованное, необходимо доставить в посольство – там сейчас же расшифруют. Хозяин квартиры д-р И. И. Андриянов, у которого живет англичанин Ф. М. Уайбер{894} – главный организатор заговора». Я. Х. Петерс и М. Я. Лацис, которым Ф. Э. Дзержинский передал новый материал, направили «…в указанное место и время (точно) наряд товарищей, заслуживающих полного доверия, для обыска»{895}. Те задержали нескольких лиц, в том числе учителя английского языка Ф. М. Уайбера, у которого нашли в книге, лежавшей на столе, шесть зашифрованных листков. Уайбер на допросе, как водится, «…заявил, что он политикой не занимается и что не знает, каким путем попали в его книжку шифрованные листки, и что он сам недоумевает по этому поводу»{896}. Один из листков, начинающийся шифром, Л. М. Карахан передал членам германского посольства для расшифровки по имеющемуся у них ключу. Сотрудники посольства вернули советским представителям этот листок уже расшифрованным, а также приложили «самый ключ», что позволило Ф. Э. Дзержинскому, Л. М. Карахану и Я. Х. Петерсу расшифровать и другие листки. Ознакомившись с их содержанием, председатель ВЧК «…пришел к убеждению, что кто-то шантажирует и нас, и германское посольство и что, может быть, гражданин Уайбер – жертва этого шантажа»{897}.
Ф. Э. Дзержинский попросил Л. М. Карахана познакомить его «непосредственно с кем-либо из германского посольства»{898}. После этого заместитель наркома по иностранным делам организовал встречу председателя ВЧК с первым советником посольства Германии в Советской России доктором Куртом Рицлером и лейтенантом Л. Г. Мюллером. Ф. Э. Дзержинский, по его словам, «высказал им все свои сомнения и [его] почти [полную] уверенность, что кто-то их шантажирует»{899}. Курт Рицлер заверил, что его осведомители работали не за деньги. На это Дзержинский резонно заметил, что мотивы дезинформировать германское посольство могут быть политическими, направленными на отвлечение внимания ВЧК от настоящих заговорщиков.
Председатель ВЧК едва ли лукавил, когда писал 10 июля о том, что он «…опасался покушений на жизнь графа В. фон Мирбаха со стороны монархических контрреволюционеров, желающих добиться реставрации путем военной силы германского милитаризма, а также со стороны контрреволюционеров-савинковцев и агентов англо-французских банкиров»{900}. Ф. Э. Дзержинский прямо заявил в своих показаниях: «…я получил вполне достоверные сведения, что именно доктору К. Рицлеру сообщено, будто бы я смотрю сквозь пальцы на заговоры, направленные непосредственно против безопасности членов германского посольства, что, конечно, является выдумкой и клеветой»{901}. Феликс Эдмундович был более, чем уверен, что он имел дело с некой интригой{902}.
Однако вызывает сомнения следующее заявление Дзержинского: «Этим недоверием к себе я объяснил тот странный факт, связывающий мне руки в раскрытии заговорщиков или интриганов, что мне было сообщено об источнике сведений о готовящихся покушениях; этим недоверием, кем-то искусственно поддерживаемым, я объяснил и тот факт, что нам сразу не был прислан ключ к шифру, и что нужно было убеждать доктора Рицлера дать нам этот ключ к шифру заговорщиков, и что он предлагал первоначально весь материал найденный отправить в посольство. Очевидным для меня было, что это недоверие было возбуждено лицами, имеющими в этом какую-либо цель помешать мне раскрыть настоящих заговорщиков, о существовании которых на основании всех имеющихся у меня данных я не сомневался»{903}. На наш взгляд, в данном случае мотивация сотрудников германского посольства очевидна: своих информаторов приличные люди не сдают.
По словам Дзержинского, недоверие к нему со стороны сотрудников германского посольства связывало ему руки: «Результаты обыска, и содержание шифрованных листков, и сам способ шифрования (шифр детский – каждая буква имеет один только знак, слово отделяется от слова, употребление знаков препинания и т. д.), и неизвестность источника не давали мне никаких нитей для дальнейшего следствия. Опыт же мне показал, что неизвестным источникам, безнаказанным и не подлежащим проверке, доверять ни в коем случае нельзя. Кроме того, в данном случае нельзя было доверять тем более, что упоминаемая в шифрованном письме некая Бендерская (видимо, соучастница заговора) была, как мне и т. Карахану было сказано доктором Рицлером, одновременно и осведомительницей посольства, и было высказано со стороны доктора Рицлера пожелание не арестовывать ее немедленно, т. к. тогда она не сумеет узнавать больше и осведомлять о ходе заговора…»{904}. Феликс Эдмундович подчеркнул тот факт, что «…в расшифрованном в немецком посольстве первом листке фамилия “Бендерская” была заменена точками (…..)»{905}.
Председатель ВЧК попросил К. Рицлера уточнить у «…своего осведомителя: почему он настаивал на проведении обыска «ровно в 9 часов, не раньше и не позже, откуда он получил шифр, какое было назначение найденных шифрованных листков, кого он знает из заговорщиков и т. д.»{906}. Более того, через Л. М. Карахана Ф. Э. Дзержинский «потом» (точные даты председатель ВЧК не назвал) настаивал, чтобы его лично свели с осведомителями. Фамилию главного осведомителя Дзержинскому, естественно, не назвали, относительно Бендерской председателю ВЧК сообщили, что когда она пришла в посольство в первый раз, у нее нашли и отобрали револьвер. Примечательно, что, по данным Дзержинского, незадолго до обнаружения шифрованных листков Бендерская была «приведена» в ВЧК по какому-то малозначительному делу и была «сейчас же отпущена»{907} (следствие вел заведующий уголовным подотделом ВЧК Ицек Янкелевич Визнер{908}).
Надо признать, что агентов у германской миссии было немало, причем это один из тех случаев, когда профицит информации ничуть не лучше ее дефицита, поскольку обилие сведений неизбежно затрудняет их анализ. Помимо «дружественно настроенных» недобитых октябристов германское посольство (вернее, действовавшие под его прикрытием германские разведчики) имело источники информации в штабе по руководству повстанческой борьбой на оккупированной Украине. Иначе нельзя объяснить «Дело о покраже поношенных рейтуз товарища Мстиславского германским послом Мирбахом»{909}, над которым левые эсеры «до слез» дохохотались за «несколько дней»{910} до гибели графа:
«В связи с некоторыми новыми начинаниями нашими на Украине представилось необходимым спешно произвести сводку и проверку донесений, присланных за последний месяц товарищами, работавшими в разведывательном отделе нашем на Украине. Я решил выполнить эту работу, ввиду ее особой ответственности и секретности, сам, и для скорости и удобства захватил с собой на квартиру всю “секретную” папку, в которой имелись не только добытые разведкой данные о противнике, но и списки наших агентов, явки и т. п. материал. Работа была большая, и я закончил ее только к 5 часам утра: было уже совершенно светло. “Законспирировав” по старой подпольной привычке папку с документами перед тем, как лечь спать, я ушел в спальню. Наутро, вставая, я обнаружил пропажу пачки личных моих документов, засунутой в карман лежавших около кровати рейтуз… вместе с самыми рейтузами; при осмотре квартиры в столовой, находившейся рядом с моим кабинетом, запертое с вечера окно оказалось раскрытым настежь (квартира моя в первом этаже). Покража была тем более загадочной, что брошенная прямо на столике у входа в спальню на самом виду пачка денег оказалась нетронутой, как нетронутыми оказались и другие ценные вещи, бывшие в кабинете и столовой “на виду и на пути к рейтузам”: золотые часы, полевой бинокль, револьвер и т. п. Наконец, и самые рейтузы, весьма пожилые, никакого материального интереса представить не могли. Единственное, что оставалось предположить: вор был введен в заблуждение пачкой бумаг, засунутых в карман, на ощупь очень внушительной (ведь у каждого из нас по нынешнему времени чуть не десятки мандатов, и все – трехаршинные, а в пачке кроме мандатов были еще кой-какие бумаги, письма и т. п.), и, боясь быть застигнутым, он счел за благо утащить всю принадлежность туалета, не разгружая ее…
[… ] тот факт, что вор дошел до спальни, до самого моего изголовья, не ограничившись столовой и кабинетом, и не взял ни денег, ни ценных вещей, заставил заподозрить неладное. Я сейчас же поехал в ВЧК [… ] откуда немедленно командировали агента, а через два дня Александрович [… ] сообщил мне, что документы мои… в германском посольстве. Мирбах (германские разведки, действовавшие под легальным прикрытием посольства. – С.В.), очевидно, был проинформирован о том, что я взял на дом секретные документы повстанческого штаба: он сделал попытку “выемки” их. И, поскольку они были “законспирированы” и обнаружить их в кабинете мирбаховскому агенту не удалось, а спал я после ночной работы крепко, он рискнул подобраться к самой постели, и, нащупав в кармане одежды толстую пачку, менее всего, вероятно, предполагая, что там всего лишь коллекция невиннейших советских мандатов»{911}. Несмотря на комичность ситуации, нельзя не признать, что германское посольство получало информацию о деятельности московских руководителей украинским подпольем сверхоперативно.
В. И. Ленин в этот период действовал, как канатоходец, пытаясь и сохранить мир с Германией в условиях медленного, но верного продвижения ее частей на советскую территорию, вопреки условиям заключенного 3 марта договора, и организовать сопротивление оккупантам на Украине, и не поссориться с левыми эсерами, несмотря на развязывание Гражданской войны в деревне, вызывавшей у деятелей ПЛСР приступы бессильной ярости, и сохранить относительную лояльность таких военных специалистов, как генерал старой армии М. Д. Бонч-Бруевич с его коллегами, настаивавшими на необходимости формирования Народной армии для возобновления участия России в Первой мировой войне для последующего возвращения ей статуса великой европейской державы. И всё это в условиях интервенции Антанты, ставшей в марте 1918 г. широкомасштабной.
26 июня Московский комитет ПЛСР постановил, что «…все члены партии, не призванные в войска и способные владеть оружием, обязаны явиться в районные комитеты для учета до 2 июля включительно»{912}, причем райкомам вменялось «…в обязанность приступить к военному обучению членов партии согласно указаниям Главного штаба боевой организации Партии левых социалистов-революционеров»{913}. 29 июня данное постановление МК ПЛСР было опубликовано в Центральном органе ПЛСР – газете «Знамя труда»{914}, что автоматически придало столичному решению всероссийский характер.
С 28 июня по 1 июля в Москве в Малом зале Московской консерватории{915} проходил III съезд ПЛСР, который, по образному выражению А. Л. Литвина и Л. М. Овруцкого, «прошел под знаком острой конфронтации с большевиками»{916}.
Л. М. Спирин привел в своей брошюре фрагмент из выступления на съезде Марии Спиридоновой: «Наша партия должна взять на себя, товарищи, всё бремя восстания, на которое мы будем звать все массы, будем поджигать, подстрекать и организовывать. Только через восстание мы в состоянии будем одолеть то, что идет на нас»{917}. Правда, Л. М. Спирин сделал оговорку о том, что делегаты с мест не были готовы внять призывам Марии Александровны и пойти на восстание против советской власти, даже несмотря на несогласие с продовольственной политикой большевиков{918}. Одна даже эта оговорка не отменяет того факта, что Мария Спиридонова говорила о восстании против левых эсеров на Украине, а не против большевиков в Москве. В своем заключительном слове по докладу о текущем моменте Спиридонова подчеркнула, что власть левые эсеры взять не плановали да и не были к этому готовы: «Мы должны бороться вместе с большевиками. Если же мы будем бороться против них, то на этом могут выиграть другие, враждебные нам партии. Мы не протестовали против недобросовестного поведения большевиков в Питере в деле избрания Совета. Опасно: нашим протестом могут воспользоваться контрреволюционные силы, которых в Питере немало»{919}.
К. В. Гусев подчеркнул в своей монографии: III съезд ПЛСР «одобрил политику своего Центрального комитета»{920}, а именно – принял резолюции в том числе о борьбе против продовольственных отрядов и комитетов бедноты и о разрыве Брестского мира{921}. Однако в резолюции, предложенной В. А. Карелиным от имени ЦК ПЛСР созыва 2-го съезда, говорилось несколько иное: «…съезд уполномочивает Центральный комитет проводить через своих представителей в центральном правительстве (! – С.В.) следующие основные задачи: ясный отказ от капитуляции, непримиримую борьбу с империализмом, немедленную помощь всеми силами и средствами изнемогающим в славной борьбе украинскому трудовому крестьянству и рабочим, неуклонное проведение социализации земли, усиливающее революционную мощь трудового крестьянства, национализацию производства, творческую работу с голодом»{922}. Оппоненты прямо указали В. А. Карелину (а следовательно, ЦК ПЛСР) на внутренние противоречия в проекте резолюции:
– Непонятно, как левые с.-р., войдя в состав власти, будут проводить политику большевиков.
Владимир Александрович (не особо логично) ответил на критику:
– Мы входим в состав власти, чтобы осуществлять те цели и задачи, о которых говорится в резолюции. Без этого условия левые с.-р. в состав власти не войдут{923}.
Несмотря на то, что В. И. Ленин со товарищи отнюдь не планировали уговаривать левых эсеров вернуться в правительство, левые эсеры, формально не признав мартовское решение о выходе их представителей из ленинского Совнаркома ошибкой, фактически не просто сделали это, но и приняли решение о необходимости исправления допущенной ошибки. Левоэсеровским представителям не требовалось бы возвращение в Совнарком, когда бы они планировали свержение большевиков. Поэтому отнюдь не случайно К. В. Гусев сделал оговорку о том, что съезд ПЛСР прямо не санкционировал теракт над германским послом Вильгельмом фон Мирбахом, а после данной оговорки привел фрагмент воспоминаний Марии Спиридоновой 1927 г.: «Акт над Мирбахом – детище всей партии, постановление ее III съезда о расторжении Брестского договора»{924}. При этом, одобрив деятельность ЦК, съезд ПЛСР, как отметили А. Л. Литвин и Л. М. Овруцкий, серьезно обновил его состав: «По разным причинам в него не были избраны семь цекистов “второго созыва” (Биценко, Иванов-Разумник, Каховская, Левин, Самохвалов, Шишко)…»{925}. Не со всеми выводами советских исследователей согласился Я. В. Леонтьев. По его реконструкции, членами ЦК стопроцентно стали Л. Б. Голубовский, В. О. Зитта, Б. Д. Камков, В. А. Карелин, В. М. Левин, Д. А. Магеровский, И. А. Майоров, М. А. Натансон, П. П. Прошьян, М. А. Спиридонова, В. Е. Трутовский, Д. А. Черепанов, И. З. Штейнберг. Под вопросом, пишет Я. В. Леонтьев, членство в ЦК ПЛСР этого созыва А. А. Биценко, А. А. Измайлович, И. К. Каховской, А. Л. Колегаева, М. Д. Самохвалова, Я. М. Фишмана, А. А. Шрейдера{926}.
Несмотря на то что резолюция III съезда ПЛСР по текущему моменту отнюдь не указывала на планирование лидерами партии свержения большевистской власти, с 1 июля левоэсеровское руководство предприняло новые шаги по вызову своих дружинников и всестороннему их обеспечению, в том числе артиллерией{927}. 2 июля большевики, как и левые эсеры, смогли ознакомиться с резолюцией III съезда ПЛСР о том, что форум признал «…необходимым, чтобы вся партия без промедления всей силой своего влияния и партийного аппарата выпрямила линию советской политики»{928}. Данную резолюцию напечатал Центральный орган ПЛСР – газета «Знамя труда»{929}.
1 или 2 июля, как указал И. И. Вацетис в своих воспоминаниях, в штабе Латышской стрелковой советской дивизии (на Знаменке, в д. № 10) «…был получен приказ (чей? Полученный на Знаменке приказ, несомненно, был подписан. Почему Иоаким Иоакимович не указал, кто именно подписал документ?) экстренно отправить один батальон 1-го латышского полка в Нижний Новгород в распоряжение исполкома. Батальон этот был отправлен по назначению, но на другой день командир батальона прислал в штаб дивизии донесение, что исполком Нижнего Новгорода не обращался в Москву с просьбой о присылке латышских стрелков и в их помощи не нуждается, но приказал выдавать по два фунта белого хлеба в день»{930}. И. И. Вацетис, по его словам, собрал все документальные данные о целенаправленном удалении латышских стрелков из Москвы и передал их военным комиссарам дивизии Карлу Андреевичу Петерсону{931} и Карлу сыну Марии (на русский манер – Мариновичу) Дозиту{932}, доложив при этом, что в столице «…готовится что-то неладное и что надо [вы] звать латышские части обратно в Москву»{933}.
Будучи дисциплинированным военным комиссаром, К. А. Петерсон не особо доверял И. И. Вацетису. Он выразил то ли удивление, то ли недоверие к информации, полученной от начальника дивизии, однако принял ее к сведению и доложил наверх, после чего через два дня (3 или 4 июля) сообщил И. И. Вацетису, что его предположения оправдались и что «…ни один латышский стрелок не должен больше быть отправлен из Москвы»{934}. В другом варианте воспоминаний указано: «Тогда же было нами (Вацетисом и его военкомами. – С.В.) [было] сделано экстренное распоряжение – вернуть все латышские части в Москву, но все командированные части прибыли уже после ликвидации [Левоэсеровского] восстания»{935}.
10 июля М. А. Спиридонова признала на следствии по делу о Левоэсеровском мятеже, что ЦК ее партии принял меры «для мобилизации левоэсеровских боевых сил»{936}. Не позднее 3 июля левые эсеры направили своих эмиссаров в регионы для сбора и доставки в штаб отряда особого назначения при Московском окружном военкомате левоэсеровских дружинников, однако совершенно очевидно, что дружинники физически не могли успеть приехать в столицу до открытия съезда (и даже до 6 июля) {937} – как, впрочем, и отозванные в Москву после доклада К. А. Петерсона «наверх» латыши.
«За два-три дня до роковой субботы», т. е. 3–4 июля, как показал 10 июля Ф. Э. Дзержинский на следствии, «Попов держал свой отряд в полной боевой готовности, нервируя всех “данными” своей разведки, что немецкие контрреволюционеры собираются разоружить отряд и арестовать самого Попова»{938}. Из показаний следует, что Ф. Э. Дзержинский не применял санкций в отношении Д. И. Попова вследствие заступничества за него В. А. Александровича{939}, но тем не менее запомним примечательное свидетельство Феликса Эдмундовича.
Активизация левых эсеров, естественно, не осталась незамеченной председателем Совнаркома, поскольку именно в начале июля 1918 г. у В. И. Ленина стали вызывать беспокойство дислоцировавшиеся в столице вооруженные формирования ПЛСР. Как указано в биохронике вождя, «ранее 6 июля» председатель Совнаркома позвонил по телефону командующему войсками Московского военного округа Н. И. Муралову, запросил его «об отряде левых эсеров, числящемся при ЦК партии левых эсеров и находящемся в оперативном подчинении командования Московского военного округа»{940}, и распорядился внимательно следить за отрядом. Речь могла идти либо о Боевом отряде при ВЧК под командованием Д. И. Попова, либо об Отряде особого назначения дружины Всероссийской военной организации ПЛСР-интернационалистов при Московском областном военкомате{941} (судя по тому, что последний отряд находился на двойном подчинении – левоэсеровскому руководству, с одной стороны, и Н. И. Муралову – с другой{942}, речь в ленинском поручении шла именно об отряде особого назначения{943}).
По воспоминаниям левого эсера С. Д. Мстиславского, за исключением поповского отряда, «…сколько-нибудь крупных собственных вооруженных сил у ЦК [ПЛСР] еще не было. [… ] Были кое-какие отряды провинции, но исчислялся состав их десятками»{944}. Самый большой отряд был сформирован, по мнению Мстиславского, в Петрограде, причем в нем дружинников в нем было не более 100 человек{945}. численность левоэсеровских дружинников в столице Мстиславский явно преуменьшил. Основу Боевого отряда при ВЧК под командованием Д. И. Попова составил Красный советский Финляндский отряд, навербованный из финнов и революционных матросов и насчитывавший около 500 человек{946}. Этот отряд во второй половине 1917 г. – начале 1918 г. успешно партизанил в районе Карельского перешейка, а то ли в конце февраля, то ли в начале марта 1918 г.{947}, когда Д. И. Попов, по словам С. Д. Мстиславского, «соскучился в лесах»{948}, передислоцировался в Петроград и поступил в распоряжение ЦК ПЛСР. Об этой «передислокации» Сергей Дмитриевич вспоминал впоследствии (1925):
«…ночью, часа в четыре, меня разбудил присланный из Смольного с запиской от Спиридоновой автомобиль. В записке было сказано: “Приезжайте сейчас же”. Куда? Зачем? Шофер тоже ничего не знал. Приехал в Смольный. Всюду темно: и в зале заседаний, и в помещении фракции. Поднялся на верхний этаж, где помещался Совнарком, предполагая, что там происходит какое-нибудь экстренное заседание. Но и там, в пустых полутемных переходах, никого, кроме редких часовых. Я подходил уже к комнате заседаний Совнаркома, когда меня окликнули сзади. Обернулся: Ленин.
Он стоял в дверях, кажется, сталинского кабинета, зябко подняв воротник пиджака, подтиснув кисти рук в рукава.
– Вот что должно быть, – сказал он раздумчиво, выслушав мое недоуменное заявление. – Мы только что получили сообщение, что по финляндской дороге идет к Питеру какой-то эшелон с артиллерией. Откуда он взялся, какой такой? На всякий случай мы дали знать по районам: насчет войск у нас, как Вы знаете, незнаменито (так в воспоминаниях Мстиславского. – С.В.). Вас вызвали, вероятно, по этому именно делу. Поезжайте в сухомлиновский дом – знаете? Там собрались все наши, – он улыбнулся одними глазами, не без яда, – “полководцы”.
Попрощались, пошел обратно. Ленин окликнул снова:
– Машина-то у Вас есть?
– Есть.
– Ну, то-то. А то записку Вам надо. Заведующий гаражом у нас та-а-кой строгий…
“Полководцев” я действительно застал в указанном месте, на совещании. А пока мы совещались, в соседнем зале внезапно зазвенело оружие, застучали шаги. Эшелон, о котором шли рассуждения, прибыл. Он оказался отрядом матроса Попова, партизанившим до того времени на Карельском перешейке…»{949}.
Правда, формально Красный советский Финляндский отряд был откомандирован «из Гельсингфорса в Москву в распоряжение Президиума Московского Советов»{950} 11 марта в соответствии с приказом Высшего военного совета № 11, однако в этот период как раз развернулся переезд государственного аппарата из Петрограда в Москву в связи с возвращением Первопрестольной столичных функций. Недавно приехавший вместе со всем своим отрядом Д. И. Попов был направлен Высшим военным советом в «новую старую» столицу и поступил в распоряжение Московского окружного военкомата. 8 апреля ВЧК за подписью своего председателя Ф. Э. Дзержинского направила командующему войсками Московского военного округа Н. И. Муралову отношение, в котором говорилось: «Ввиду того, что для борьбы с контрреволюцией и хулиганством необходима вооруженная сила в полном нашем распоряжении, просим Вас названный отряд [передать] в полное наше распоряжение, дабы не пользовались силами его для других целей»{951}. В связи с тем, что Дзержинский планировал в ближайшие дни очистить Москву от так называемых «анархистов» (бандитов, выдававших себя за анархистов), Феликс Эдмундович сделал к формальному отношению ВЧК личный постскриптум: «Просим Вас откомандировать отряд в наше распоряжение особым приказом от сегодняшнего числа»{952}. 13 апреля ВЧК приняла официальное решение о постановке Д. И. Попова во главе своего Боевого отряда, а 19 апреля утвердила на своем заседании проект организации Боевого отряда при ВЧК, в котором говорилось, что он создается как единый отряд, именуемый отрядом ВЧК; все отряды, существующие при ВЧК, упраздняются; для командования отрядами назначается начальник, при котором образуется штаб отряда. Все члены Боевого отряда предупреждались о том, что «…за всякое бандитство, кражу, мошенничество, подлог и т. п. проступки, дискредитацию советской власти ВЧК наказывает по всей революционной строгости до расстрела включительно»{953}. 22 апреля ВЦИК дал санкцию на прикомандирование в распоряжение ВЧК 1-го Всероссийского отряда из Твери. К ВЧК помимо этого прикомандировали революционный боевой отряд Петроградского губернского комитета РКП(б). К концу апреля 1918 г. Боевой отряд при ВЧК состоял из пяти пехотных рот по 125 человек, 50 кавалеристов, 60 пулеметчиков, 40 артиллеристов (судя по событиям 6–7 июля 1918 г., артиллеристы были, а орудий у них не было), 80 самокатчиков и трех экипажей бронеавтомобилей (бронеавтомобили у отряда имелись) {954}. Как установил Л. М. Спирин, 28 июня в Москву из Новороссийска прибыло 500 черноморских матросов, которые направлялись в Вологду «для борьбы с контрреволюцией»{955}. Д. И. Попов направил к матросам своих агентов, вследствие чего Боевой отряд при ВЧК пополнили примерно полторы сотни человек{956}. Однако на момент мятежа в Боевом отряде насчитывалось, по данным С. Д. Мстиславского, «до 600»{957}, а, по заверениям самого Д. И. Попова, до 800[18] человек «при двух батареях»{958}. Судя по всему, из отряда, как и из воинских частей МВО, периодически выделяли сотрудников для направления на борьбу с контрреволюцией в регионы.
Вызывает недоумение следующее заявление Ф. Э. Дзержинского из его показаний, данных 10 июля по делу об убийстве германского посла: «Доктор Рицлер наконец согласился меня познакомить со сво[им] осведомител[ем]. За пару дней до покушения (дня точно не помню) я встретился с ним»{959}. Вообще-то председатель ВЧК в своих заявлениях отличался изрядной точностью, но тут при всей серьезности вопроса даты он не вспомнил, хотя речь шла о событиях совсем недавних. Более того, Дзержинский сделал оговорку, что суть беседы с осведомителем он восстановил «…по памяти и отрывочным своим заметкам, записанным во время разговора с ним»{960}. В любом случае рассказ Феликса Энмундовича о состоявшемся знакомстве с осведомителем германского посольства содержит массу подробностей: «В начале нашей беседы присутствовал и лейтенант Мюллер. Я стал расспрашивать осведомителя и с первых же ответов увидел, что сомнения мои подтверждаются, что ответы его неуверенны, что боится меня и путает, одновременно старался, видимо, посеять ко мне недоверие со стороны лейтенанта Мюллера, чтобы обезопасить себя от меня»{961}. Надо признать, что, встретившись лицом к лицу с председателем ВЧК, не начал бы нервничать только человек, у которого вместо нервов канаты.
Осведомитель, по словам Ф. Э. Дзержинского, «назвался»{962} Владимиром Иосифовичем Гинчем (председатель ВЧК напрасно не поверил, что ему назвали настоящие имя, отчество и фамилию: к нему действительно пришел кинематографист В. И. Гинч{963}) и отказался дать председателю ВЧК свой адрес – впрочем, на последнем Феликс Эдмундович, по его словам, и «…не настаивал»{964}. Гинч заявил Дзержинскому, что он «русский гражданин, в Москве живет около семи лет, кинематографист. Организация, в которую вступил, называется “Союз союзников, т. е. “СС” (см. шифрованные листки), или “Спасение России”»{965}.
Дзержинский выяснил, что именно Гинч и предоставил германскому посольству в «…первый раз адреса и указания»{966}. Настаивая на своей правоте, «Гинч» напомнил, что по указанным им в первый раз адресам чекисты обнаружили контрреволюционные «воззвания»{967}, однако «почему-то дела» так и «не возбудили»{968}. По сути это был выпад в адрес председателя ВЧК. Лейтенант Л. Г. Мюллер вскоре собрался уходить, что (по понятным причинам) произвело на В. И. Гинча удручающее впечатление – «встревоженный» осведомитель «вскочил», также намереваясь «уходить, и только заверение лейтенанта, что ему нечего опасаться, что с ним ничего не случится, успокоило его немного, и он остался»{969}.
Ф. Э. Дзержинский написал 10 июля: «Обыск по указанным им германскому посольству в первый раз адресам не дал достаточных материалов потому, что надо было его произвести с субботы на воскресенье, а произведен был со среды на четверг (раньше, чем нужно). Во время обыска по указанному им адресу в доме Нирензее (Б. Гнездниковский, 10) были найдены воззвания начальником отряда, производящим обыск, Кузнецовым. Он сам был через некоего Мамелюка (француза), с которым случайно познакомился, введен в боевую пятерку “СС”»{970}.
Далее председатель ВЧК сам отметил явную неточность В. И. Гинча: «Савинков организует пятерками»{971}. Феликс Эдмундович отметил, что эти данные были неверными, поскольку Борис Викторович Савинков организовал не пятерки, а четверки – «по схеме военной»{972}. В четверку, по предоставленным Дзержинскому сведениям, «входили: 1) Мамелюк (Олсуфьевский, 3), служит на фабрике (Плющиха, 19); 2) Моране; 3) Фейхис (Петровка, 17, кв. 98 или 89), который, как он знает, комиссией будет освобожден, как и Уайбер, что отпущены на его освобождение громадные деньги, адвокат получил 50 000 рублей (в списках арестованных я такого не нашел. – примеч. Дзержинского. – С.В.); 4) Бютель (Большая Дмитровка, 20 или 22, угол Столешникова, кв. 8)»{973}.
Дальнейший фрагмент показаний, которые дал 10 июля Дзержинский, настолько путаный, что даже крупные биографы председателя ВЧК не сочли целесообразным привести его целиком в документальном сборнике, посвященном Феликсу Эдмундовичу{974}. Судя по всему, в них председатель ВЧК привел тот самый текст, который он успел записать в ходе беседы-допроса В. И. Гинча: «Заговорщические воззвания печатались в семи типографиях. Между прочим, на Никитской, 4, что там комиссией были найдены воззвания, в Коммерческом пер., в Серебрянниковском пер., № 5, у Антоновой, где Мамелюк заказывал воззвания. Из этой, последней, типографии он от мальчика получил два-три уже отпечатанных воззвания, передал их в посольство, от мальчика, а не от Мамелюка потому, что его заметили, как он ходит в посольство, и перестали доверять. Когда [Гинча] приняли в “пятерку” (здесь и далее в цитате имеется в виду «четверка». – С.В.), потребовали присягу; он дал слово-клятву, что пойманный не выдаст никого из “пятерки”, иначе сам будет убит. Заговорщики должны были давать ему воззвания для распространения, для этого дали ему зашифрованный адрес, но потом отобрали. Дали ему 20 тыс. руб. за участие в Союзе и за то, что ездил с ними на станцию “Фили”, оттуда на извозчике куда-то поехал и привез в Москву четыре ящика. Много воззваний печаталось на пишущих машинах где-то на Лубянке. Шифр он получил таким образом: недели три тому назад был у Мамелюка, на столе у него был шифр, сам Мамелюк на несколько минут ушел из комнаты, тогда он переписал его себе. В расшифровке письма, найденного у Уайбера, помогал германскому посольству. Об Уайбере узнал у Бендерской. Вошел в ее доверие, она проболталась»{975}.
В. И. Гинч, судя по тексту, попросил Ф. Э. Дзержинского оставить Бендерскую на свободе «по крайней мере до субботы»{976}, поскольку она-де была «нужна»{977}. Для чего нужна, вероятно, ни Гинч не сказал, ни Дзержинский не уточнил. В том, что Бендерская могла быть нужна именно на свободе (а не в ВЧК на допросе), мог быть интерес и потому, что, собственно, «до субботы» и был убит Вильгельм фон Мирбах. Гинч дал прочесть Дзержинскому письмо от 28 июня, направленное ему Бендерской, где последняя писала «о каких-то 800 рублях [… ] и о том, что ее задержали и отпустили». В письме был указан адрес Бендерской. Далее Дзержинский написал в своих показаниях, что он сказал Гинчу, что запишет адрес Бендерской, а Гинч просил председателя ВЧК «…этого не делать, так как до субботы (опять! – С.В.), по крайней мере, [адрес] будет не нужен»{978}. Однако, вопреки уговорам, Дзержинский, по его словам, «…адрес [… ] все-таки записал, так, чтобы [Гинч] не заметил, что это адрес»{979}.
Дзержинский констатировал: «После свидания с этим господином у меня больше не было сомнений, для меня факт шантажа был очевиден. Не мог только понять цели – думал, чтобы “сбить комиссию, и только” и занять не тем, чем нужно. Забыл еще отметить, что в конце разговора, когда я встал, чтобы идти, он просил у меня пропуск в комиссию ([говорил,] что он несколько раз был там со сведениями, но его не хотели выслушивать, что был и в отряде Попова, но тоже толку не добился). После этой встречи я через т. Карахана сообщил германскому посольству, что считаю арест Гинча и Бендерской необходимым, но ответа я не получил. Были арестованы оба только в субботу после убийства графа Мирбаха»{980}.