К книге
Пятнадцать дорог на ЭгльДОРОГА СЕДЬМАЯ ПАМЯТЬ
36%
ДОРОГА СЕДЬМАЯ ПАМЯТЬ
8

В жизни каждого человека есть событие, которым отмечено е го возмужание. Возмужание ума, опыта, самой способности торить жизненные тропы, без которой юноше трудно стать и воином, и мужем, и гражданином. Для моих сверстников (да только ли для них?) таким событием явилось... Помню осень тридцать третьего года в моем родном Армавире, на Кубани, поздний вечер с крупнозвездным небом, сотни людей, стоящих на площади, и голос Москвы, одновременно и тревожно-суровый и, так мне казалось, торжественный:

«Я допускаю, что я говорю языком резким и суровым, — сказал сегодня Димитров в Лейпциге. — Моя борьба и моя жизнь тоже были резкими и суровыми. Но мой язык — язык откровенный и искренний. Я имею обыкновение называть вещи своими именами».

...Нет, это было похоже на чудо: храбрый человек, которого еще в прошлом году никто не знал из нас даже по имени, вошел и в твою жизнь — не было тревоги большей, чем тревога за его судьбу.

«Я не адвокат, который по обязанности защищает здесь своего подзащитного, — гремит радио над городом. — Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю свои идеи, свои коммунистические убеждения. Я защищаю смысл и содержание своей жизни. Поэтому каждое произнесенное мною перед судом слово это, так сказать, кровь от крови и плоть от плоти моей...»

Никогда не забыть этого ощущения: в каменных палатах имперского суда в Лейпциге судили поистине друга и единомышленника, и он могуче отбивал удары и наступал, наступал яростно, пренебрегая неравенством сил, больше того, победив это неравенство.

И я не мог не спросить себя:

Что лежало у самих истоков этого человека?

Извечное братство русского и болгарского? То непреходящее, что несла с собой совместно пролитая кровь — на свете нет цемента сильнее? А может, то грозное, что родилось в конце века — братство коммунистов, ленинское братство?..

Шли годы, и осень тридцать третьего, казалось, должна была отодвинуться в глубь лет, стать историей, а она жила. Она жила в суровые годы нашего единоборства с фашизмом и под Мадридом, и позже, у стен Севастополя и Ржева... Помню ржевские леса, побитые артиллерийским огнем, точно железной оспой, и колокольню ржевской церкви над снежным полем. Она, эта белая ржевская колоколенка, в эту зиму сорок второго — сорок третьего была для нашей двадцатой армии и ориентиром и вожделенной целью в ее трудных, стоящих немалой крови попытках взять Ржев.

Однажды ночью тропа вывела меня к лесной сторожке, в которой нашла приют редакция «Красного кавалериста», да, того знаменитого, что возник в год буденновского рейда на Запад. Быть может, я прошел бы мимо сторожки, если бы не характерный шум печатной машины — «американки». У машины стоял офицер, как я установил потом, один из редакторов «Кавалериста», и печатал газету. Не помню, был ли то номер, взятый с машины, или какой-то другой номер, но хорошо помню, что держал газету со статьей о подвиге Димитрова. То, что я прочел в статье, было и прежде известно, но статья заставила с новой силой пережить подвиг Димитрова — очевидно, из ржевского леса виделось больше. В победе Димитрова над фашизмом, в победе его веры и духа мы старались провидеть и нашу грядущую победу.

— Сколько буду жить, буду помнить подвиг брата-коммуниста, — хотелось повторять вслед за автором статьи. — Сколько буду жить...

Память человека непобедима, — ничего с нею не поделаешь и сегодня. Для меня старинный и добрый Лейпциг еще и город, с которым волею судеб связано печальной памяти событие 1933 года. Может, поэтому в первый же день по приезде в Лейпциг я встал с зарей в надежде взглянуть на каменную громаду большого дома, известного тем, что здесь Димитров судил фашизм.

Не просто рассказать, как я стоял в это утро перед полированными камнями этого дома, как открыл тяжелую дверь и по пустынным залам проник на второй этаж, как упрашивал сторожа (час ранний!) показать мне зал, где происходил процесс, как на пороге этого зала встретил Петру Раденкову, болгарскую коммунистку, посвятившую себя изучению жизни и борьбы своего великого соотечественника, и как два часа слушал ее рассказ о жизни Димитрова — в этом рассказе были и мысль, и страсть, и то вдохновение, без которого нельзя рассказать о жизни человека. Мы уже заканчивали осмотр экспозиции, когда перед нами вновь возникла фотография трех болгарских коммунистов, слушающих приговор.

— Танев погиб в начале войны? — спросил я мою собеседницу.

— Да, в сорок первом, — ответила она. — В составе группы парашютистов он высадился где-то в Болгарии и в неравной схватке был сражен...

— Попов жив? — спросил я, не сводя глаз с фотографии. Рослый и крепкоплечий, Попов смотрел на меня открыто и прямо.

— Да, единственный из троих.

Уже расставаясь с Петрой Раденковой, я спросил, приходилось ли ей читать юридическую историю процесса.

— Что говорят юристы о ходе процесса и о его исходе? — пояснил я свой вопрос. — Ведь Димитров и его товарищи сражались с людьми, весьма искушенными в премудростях права...

Моя собеседница заметила, что ей на этот вопрос ответить нелегко, однако в Лейпциге находится человек, лучше которого эту проблему сегодня никто не знает.

— Вы хотите сказать, что в Лейпциге... Джон Притт?

У меня были основания для такого вопроса: Притт был председателем знаменитого контрпроцесса, который в те дни проходил в Лондоне и во многом способствовал спасению Димитрова и его товарищей.

Час спустя я уже говорил с Приттом, мне была интересна встреча с ним тем более, что я немного знал англичанина — незадолго до этого я виделся с ним в Лондоне.

— У меня такое впечатление, что наша лондонская беседа и не прерывалась, — смеется Притт и сосредоточенно потирает лоб, собираясь с мыслями. — Вы знаете, что процесс в Лейпциге сложился так, что Димитров и его товарищи должны были единоборствовать с составом суда, обвинением, свидетелями и защитой, — убереги меня, господи, от такой защиты, а я уж сам как-нибудь спасусь!.. В этих условиях спасение было не только в мужестве, жизненном опыте, преданности высоким идеалам — в этом нельзя было отказать обвиняемым, но и в знаниях, общих и, пожалуй, юридических, помноженных на знание языка, что в тех условиях было обстоятельством наиважнейшим. И здесь Димитров явил все свои данные, построив защиту так логично, как может сделать это только профессиональный юрист. Когда мы говорили о Димитрове, мы говорили о подвиге мужества, и это верно: солдат революции, он явил стойкость духа легендарную. Но, очевидно, надо говорить и о подвиге знаний, подвиге культуры. Прочтите речи Димитрова: он сражался с немецкими судьями, опираясь на Гете и Шиллера... А о том, в какой мере это было действенным, спросите Попова!

Мне показалось, что я ослышался.

— Вы сказали: «Спросите Попова»? Вы имеете в виду сотоварища Димитрова по процессу — Благоя Попова?

— Да, разумеется... Он в Лейпциге и с минуты на минуту должен быть здесь.

Судьбе, видно, было угодно вознаградить меня!

Я подхожу к каменным перилам галереи — отсюда хорошо видны и вестибюль и парадная дверь. Человек, которого я жду, должен прийти оттуда. В огромном здании все еще по-утреннему тихо. Где-то бьют часы, бьют с придыханием, и их удары, отраженные в металле и мраморе, казалось, сотрясают здание.

Но что я знаю о человеке, которого предстоит мне сейчас увидеть? Из троих болгар он самый молодой. Вожак болгарского комсомола — секретарь ЦК. Кажется, он земляк Димитрова — из одной околии. Впрочем, истинным землячеством для них явилось единомыслие и союз, который это единомыслие утверждал. В двадцать третьем (Болгария в огне восстания) он был вместе с Димитровым против фашистов болгарских, десять лет спустя — немецких.

Парадная дверь открылась, и я услышал шаги человека. Человек поднимался по лестнице, и сейчас я видел не только его седую голову. Поднимался нелегко, будто нес на своей сутулой спине все эти годы. Может, тридцать, а может, все шестьдесят три. Он поднялся и, казалось, пошел мне навстречу, пошел медленно — между нами было шагов десять, и ему явно не хватало этого расстояния, чтобы успокоить сердце.

— Не думал, что вновь побываю здесь... Однако чем черт не шутит! — произносит он и незаметно касается ладонью груди. — Да, сердце... чуть-чуть, — говорит он негромко. — Как будто и не так стар, но одна штукатурка осталась!..

Мы идем из комнаты в комнату этого большого дома, и уже во второй раз в это утро передо мной возникает лейпцигская эпопея, теперь рассказанная ее участником.

В одной из комнат Попов задерживается чуть дольше. Перед нами точная копия одиночной камеры: койка, подобие стола, прикрепленного к стене, кандалы.

— Все человеку под силу, но вот кандалы... Не дай бог надсмотрщику плохого настроения: так скрутит вот это железо, что руки занемеют! Хочешь уснуть и не можешь: особенно худо ночью, все муки — в кандалах!..

Длинный ряд комнат точно пресекся. Возникли высокие темного дерева двери, подчеркнуто торжественные.

— Зал суда?

Легкая белизна трогает и без того бледное лицо Попова.

— Да.

Сторож гремит увесистой связкой ключей, гремит безмятежно, и морщины на лбу моего спутника становятся жестче.

Повернулся ключ, дверь открылась почти бесшумно.

Какую-то секунду мой спутник стоит перед распахнутой дверью, потом не без усилий входит в зал.

Тишина и сумерки, заметно коричневые, это от дерева, в него одет зал.

Такое впечатление, что я уже был здесь. Может, поэтому пустой зал для меня населен: матово поблескивают круглые шлемы охраны, где-то позади нетерпеливо шелестит бумага — корреспонденты, неистово хрустит пальцами Торглер, председатель не выпускает из рук колокольчика: «Подсудимый Димитров! Вы дошли до крайнего предела!»

Мой спутник переводит взгляд на ряды стульев. Он подходит ко второму ряду, останавливается у четвертого стула слева, как-то по-особому, осторожно, кладет руки на спинку.

— Димитров сидел здесь.

На какой-то миг молчание моего спутника сомкнулось с молчанием зала.

— Говорят, что мир узнал Димитрова после Лейпцига? Быть может, это и верно, если говорить о внешнем мире, — Болгария знала его всегда. Не было события, которое бы так всколыхнуло и потрясло Болгарию, как восстание двадцать третьего года, — Димитров был одним из его вожаков... — Попов умолкает и обводит строгими глазами зал. — Сейчас же после ареста нас изолировали и разделили намертво: в тюрьме — каменные стены, на процессе — часовые, они сидели между нами... Деятельностью суда и следствием руководил Геринг. В одном лице — и палач и свидетель. Допрос Геринга был кульминацией процесса. Вчера я слушал здесь магнитофонную запись этого допроса. — Он улыбнулся, как мне показалось, впервые. — Редкое, необычное чувство — вот так через тридцать с лишним лет приехать сюда, войти в этот зал и вдруг услышать...

Сторож вновь загремел ключами, раздалось шипение включенного репродуктора, и два голоса, накаленных добела, вторглись в зал: Димитров — Геринг. Да, я услышал тот знаменитый диалог, когда узник, рискуя быть четвертованным (я не оговорился: четвертованным!), воздал своему палачу полную меру презрения.

ГЕРИНГ: С моей точки зрения, это было политическое преступление, и я точно так же был убежден, что преступников надо искать в вашей партии. Ваша партия — это партия преступников, которую надо уничтожить! И если на следственные органы и было оказано влияние в этом направлении, то они были направлены по верным следам.

ДИМИТРОВ: Известно ли г‑ну премьер-министру, что эта партия, которую «надо уничтожить», является правящей на шестой части земного шара, а именно в Советском Союзе, и что Советский Союз поддерживает с Германией дипломатические, политические и экономические отношения, что его заказы приносят пользу сотням тысяч германских рабочих?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Я запрещаю вам вести здесь коммунистическую пропаганду.

ДИМИТРОВ: Г‑н Геринг ведет здесь национал-социалистскую пропаганду! (Затем, обращаясь к Герингу.) Это коммунистическое мировоззрение господствует в Советском Союзе, в величайшей и лучшей стране мира, и имеет здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов германского народа. Известно ли это...

Я слушаю Димитрова и не могу не думать: какой верностью надо быть верным Родине социализма; какой любовью любить ее, чтобы вот так, поистине без страха и упрека, выступить в ее защиту!

А поединок, казалось, достиг предела.

ГЕРИНГ (громко кричит): Я вам скажу, что известно германскому народу... Германскому народу известно, что здесь вы бессовестно себя ведете, что вы явились сюда, чтобы поджечь рейхстаг. Но я здесь не для того, чтобы позволить вам себя допрашивать, как судье, и бросать мне упреки! Вы в моих глазах мошенник, которого надо просто повесить.

ДИМИТРОВ: Я очень доволен ответом господина премьер-министра... У меня есть еще вопрос, относящийся к делу.

ГЕРИНГ (кричит): Вон!..

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Выведите его!

ДИМИТРОВ: Вы, наверно, боитесь моих вопросов, господин премьер-министр?

ГЕРИНГ: Смотрите, берегитесь, я с вами расправлюсь, как вы только выйдете из суда!..

Микрофон выключен, и, казалось, вновь в зал вошла тишина, а в сознании еще звучит реплика Димитрова:

«Вы, наверно, боитесь моих вопросов, господин премьер-министр?»

— В это утро Геринг сжег себя, а заодно и процесс, который с таким трудом сооружал, — произносит Попов. — Теперь, как отметила одна газета, мир по крайней мере знал, что являла собой так называемая тайна о поджоге рейхстага...

Двумя днями позже я был в Берлине. По людной Унтер-ден-Линден я дошел до Бранденбургских ворот и справа, за стеной, разделяющей город надвое, увидел характерный купол рейхстага со знаменем Федеративной Германии на флагштоке. Я смотрел на здание рейхстага и медленно развевающееся знамя и думал о том, что в природе нет ничего тверже памяти, нет и, пожалуй, не должно быть... Я смотрел на это знамя, тяжелое, застланное городскими дымами, и думал о Ржеве с его белой колоколенкой, о ржевском лесе, выкрошенном артиллерийским огнем, и о статье в армейской газете, которую прочел в этом лесу однажды ночью.

— Сколько буду жить, буду помнить подвиг брата-коммуниста, — вдруг встали в памяти слова той ночи. — Сколько буду жить...

* * *

Что же все-таки лежало у истоков этого человека?

Нигде этот вопрос не звучал для меня так насущно, как в Болгарии.

Что лежало у истоков человека?

Извечное братство русского и болгарского?

Я был на орлиной скале Шипки, где сшиблись русские и турки в своей решимости овладеть перевалом. Объехал крепостные редуты Плевны, бывшие дальними и ближними рубежами осажденного города. Пересек Казанлыкскую долину, знаменитую долину роз, на которой сам отсвет цветов воспринял свечение пролитой здесь русской и болгарской крови.

Если говорить об истоках, определивших жизнь человека, наверняка это были и Шипка, и Плевна, и Казанлык — боевое братство болгар и русских. Наверняка, но не только это.

Во время поездки по Болгарии я был в Варне, точнее в порту Варны. Портовики-ветераны, грузчики и матросы, повели меня в дальний конец большого, мощенного булыжником двора, где, по их рассказам, начинался старый варнинский порт. «Здесь стоял тот самый корабль, который вез оружие в Россию — дорога в Одессу легла так...» — человек, говоривший со мной, рассек ладонью море.

Если говорить об истоках, определивших жизнь человека, наверняка это была и Варна, революционное братство болгар и русских. Наверняка, но не только это.

В Софии мне сказали, что цел родительский дом Димитрова на Ополченской, дом, в котором Георгий Михайлович прожил тридцать пять лет... Признаюсь, что, когда в пролете окраинной софийской улицы возник этот дом с тремя окнами, расположенными по фасаду как-то вразброс, я испытал нечто такое, что суждено испытать человеку, когда он становится неожиданным свидетелем чуда. Вспомнился тот вечер на площади степного кубанского города и громоподобное димитровское слово на процессе. И неожиданная встреча в ржевском лесу. И накаленный добела диалог двоих — Димитрова и Геринга в каменных палатах имперского суда в Лейпциге. Вспомнилось все это, и действительно было ощущение чуда: вон в какой трепет обратил каменную лейпцигскую громаду скромный дом на Ополченской!..

Что-то в облике этого дома на софийской улице Ополченской показалось мне поначалу родным, южнорусским. Сразу и не скажешь, что именно: беленные синеватой известью стены или черепичная крыша, ярко-белые наличники окон или высокое крыльцо, обеденный стол под тенистым деревом или низки красного перца, развешенные по карнизу... Но только поначалу: на самом деле, это был болгарский дом. Вот ты переступил порог дома и по крутым ступеням спустился вниз: Димитровы жили вначале в полуподвале — здесь все болгарское. И круглый столик на низких ножках, вокруг которого семья усаживалась прямо на полу, положив под себя ковровые подушки. И массивные матицы, поддерживающие потолок. И заметно старая икона характерного византийского письма. И вот эта прялка, у которой сидела старая Параскева, мудрая хранительница очага Димитровых, мать трех дочерей и четырех сыновей, да, четырех, один из которых погиб на войне балканской, другой умер в царской неволе, третий казнен болгарскими опричниками, а четвертому дано воздать за всех четырех, да еще за горе-горькое страдалицы-матери...

Я иду по дому вместе с женщиной, в чьи гладко зачесанные волосы точно вплелась синеватая седина — она легла в волосах прядями. В облике женщины есть что-то фамильное, димитровское: в особой округлости подбородка, в вырезе рта, очень четкого, в самом взгляде чистых и ярких глаз, в открытости этого взгляда. Это младшая сестра Димитрова — Параскева. Время от времени она протягивает руку (она у нее загорело-бронзовая), обводит часть комнаты:

— Видите умывальник?.. Здесь Георгий прятал листовки...

Наверно, и сейчас это произнести не просто: брат прятал листовки. Гонимый брат, дважды заочно приговоренный к смерти.

Мне кажется, что вопрос, который я пронес через эти годы, я задам и ей:

— Что лежало у истоков человека?.. У самых истоков?

Она задумывается:

— У истоков? — ее густые брови тревожно вздрогнули. — У истоков? Вот этот дом, каким видите его вы!.. Дом и еще... вот это, — она указала на полки с книгами.

Едва войдя сюда, я обратил внимание на эти полки. На них нельзя не обратить внимания. Библиотека так велика, что ее как-то трудно соотнести с более чем скромными размерами дома. Да, все сокровища здесь, на этих книжных полках. Протягиваю руку, раскрываю первую книгу: Ленин.

Теперь я вижу: здесь истоки человека. Здесь.

Предыдущая главаГлава 8 из 22Следующая глава