К книге
Пятнадцать дорог на ЭгльДОРОГА ТРЕТЬЯ ОДИН ДЕНЬ В ЖИЗНИ ГЕРБЕРТА УЭЛЛСА
18%
ДОРОГА ТРЕТЬЯ ОДИН ДЕНЬ В ЖИЗНИ ГЕРБЕРТА УЭЛЛСА
4

Если верно, что писатель, работая над книгой, видит перед собой вполне конкретное лицо, то для автора «России во мгле» этим лицом был Ленин — система доводов, к которой обратился писатель в своих русских записках, как бы адресована Ленину.

Но вот вопрос: читал ли книжку Уэллса Владимир Ильич.

Оказывается, читал и оставил пометки на полях книги, в высшей степени любопытные...

Хорошо помню, какое впечатление произвел этот ленинский документ, когда однажды он был доставлен в редакцию «Иностранной литературы», разумеется, в фотокопиях, и возник вопрос об его опубликовании. Ты точно стал свидетелем новой встречи Уэллса с Лениным. Да, будто увидел, как Ленин протянул руку к свободному креслу слева от себя и, придвинувшись к собеседнику ближе (как на фотографии, запечатлевшей их первую встречу), приготовился слушать. И спор был продолжен. Страницы книги с пометками Ленина сберегли нелегкие перипетии этого спора. С большим интересом я рассматривал фотокопии страниц книги, стараясь проникнуть в своеобразный язык ленинских пометок.

Пометки Ленина на книге Уэллса мне были интересны тем более, что они, как мне казалось, вскрывали самую суть спора, происходившего в душе писателя, обнаруживали конфликт между принципами его веры и непосредственным видением, самоличным, выражаясь старорусски, впечатлением.

Как теперь установлено, встреча Уэллса с Лениным имела место 6 октября 1920 года. Ну что значит один день в жизни писателя, прожившего восемьдесят лет? Да не переоцениваем ли мы значения этого дня в многотрудной и многотерпеливой жизни художника?.. Сколько я ни возвращался к ответу на этот вопрос, столько говорил себе: нет, не переоцениваем. Нечто большое пресеклось в жизни Уэллса в этот день и возобладало. Заманчиво было проникнуть в суть происшедшего. Я понимал трудности, с которыми связана такая попытка, однако ставил перед собой скромную цель: сделать шаг первый... Мне казалось, что день этот откроется мне тем полнее, чем дальше будет исходная позиция, с которой я начну исследование. Короче: заманчиво было повторить маршрут Уэллса. Слишком много лет прошло с тех пор, как писатель совершил свою русскую поездку. Кажется, время обрело способность не только размолоть железо и камень, но и начисто вымыть сам воздух, которым событие дышало. Правда, есть на свете своеобразное восьмое чудо, которому под силу преодолеть даже губительную инерцию времени: способность литератора вызвать к жизни событие, когда, казалось, оно уже обращено в пепел. Вызвать силой воображения, силой образного мышления. Но всемогущее чудо действует на ограниченной площади: в романе оно всесильно, в очерке — не в такой мере. Однако, если нельзя вернуть событию его краски, быть может, есть возможность воскресить мысль, которую это событие несет — ведь она, эта мысль, чем-то похожа на гранит, который строители считают практически вечным камнем. Итак, что было первопричиной русских интересов Уэллса, почему они с такой силой воспрянули осенью 1920 года и как они, эти интересы, перекликались со всем тем, что писатель считал своей верой?

1

Кембл Крейтон, бывший моим гидом в походах по английской столице, показывал мне Лондон Диккенса. Сухопарый, с острыми локтями, в свои почти шестьдесят лет сохранивший статность, мой спутник был чем-то похож на Антони Идена. Быть может, виной тому«английские» усики Крейтона, ярко-черные, заметно нафабренные, которых он касался время от времени длинными пальцами.

Помню, что целью наших путешествий по Лондону были и кварталы особняков, укрытых многослойной зеленью, — особняки были крепостями и обителями державной викторианской бюрократии. И кварталы доходных домов — прибежище бедняков. И кварталы домов-контор, где творят свой правый суд диккенсовские стряпчие и писцы. Казалось, эти дома-конторы, однообразно двухэтажные, короткоспинные и коротконогие, если так можно сказать о домах, с величественными цилиндрами труб на крышах (и респектабельность и рост — от цилиндра), замерли в почтительном молчании, точно где-то в пролете улицы возник громоздкий кэб состоятельного клиента.

— Как видите, Лондон Диккенса — вокруг нас, — произнес Крейтон, смеясь. — А вот как вы посмотрите на мир Уэллса? Он, этот мир, так далек, что даже не верится, что его сотворили где-то здесь...

— Вы хотите сказать: что Лондон не то место, где познается мир Уэллса? — спросил я.

Мы шли где-то северо-западной окраиной Лондона, и Крейтону стоило труда смирить размах длинных рук.

— У каждого писателя есть свои исследователи-энтузиасты, исследователи-читатели и почитатели. В Лондоне они есть и у Уэллса, при этом преимущество их перед московскими в том, что они могут соотнести роман с миром, в котором Уэллс жил, — Крейтон улыбнулся. — А этот мир существует, хотя обнаружить его нелегко...

— Вы имеете в виду конкретное лицо, когда говорите о таком энтузиасте-исследователе Уэллса?

— Да, я имел в виду некое лицо, но должен проверить.

В этот же день вечером Крейтон позвонил мне в гостиницу и сообщил, что завтра в десять утра Уильям Бегли ожидает меня у себя дома. Крейтон сообщил, что Бегли — почитатель Уэллса и обладатель единственной в своем роде библиотеки из произведений писателя.

— Бегли инженер-электрик или... астроном? — спросил я Крейтона.

Казалось, мой вопрос озадачил его.

— Простите, а почему же он должен быть инженером или даже... астрономом?

— Но как же иначе?.. Ведь он же энтузиаст Уэллса — он обязательно должен быть человеком... наук математических.

Крейтон рассмеялся.

— К сожалению, его лишь наполовину породили науки точные; он — архитектор.

Мне показалось закономерным, что человек, собравший уникальную библиотеку Уэллса, — архитектор, представитель специальности, которая соединила в одном лице науку и искусство. Ведь и Уэллс тоже в своем роде архитектор — в его лице соединилась математика и живопись, правда, не просто живопись, а живопись словом, но это уже не так важно.

В условленное время я был у Бегли. Меня встретил небольшой человек, спокойный и задумчиво-неторопливый — на нем была серая куртка, сшитая из толстой ворсистой материи, больше, пожалуй, осенняя, чем летняя, — с утра непогодило. Он извинился, что не сможет сию минуту уделить мне внимание (у моего хозяина — гость неожиданный — оказывается, это бывает и у англичан), и проводил меня в библиотеку.

— Вот мое богатство, — сказал он, указывая на полки с книгами. — По-моему, это одно из самых полных собраний Уэллса.

Наверно, Бегли был младше Уэллса лет на двадцать. Это расстояние необходимо было ему, чтобы постоянно иметь Уэллса в поле зрения, не упускать его из виду, скрупулезно отмечая каждый его большой и малый литературный успех, при этом, если это была книга, брошюра, журнальная публикация, газета, это находило отражение в библиотеке Бегли. Он точно шел за Уэллсом годы и годы, заботясь о том, чтобы то ценное, что совершал писатель, не расплескалось и не пролилось; все собрать в невидимый ковш.

Бегли задерживается со своим гостем — он точно хочет, чтобы время для первого осмотра библиотеки было у меня достаточным. Если девиз, обозначенный на экслибрисе, подсказан Бегли его жизнью, то мой хозяин натура деятельная: «Стремись совершить, и господь будет с тобой». Говорят, что первое впечатление всегда предпочтительнее. Как я убедился позже, первое впечатление было близко к истине и в данном случае. Именно в ту первую встречу с Бегли и его сокровищами я подумал: очевидно, молодость Бегли и пора наибольшего увлечения коллекционированием Уэллса совпали у него с расцветом творчества писателя — иначе такой коллекции не соберешь. В библиотеке Бегли достаточно полно представлен Уэллс начала века, в первую очередь романы писателя: «Наяда», изданная в 1902 году, «Спящий проснется» — 1906‑й, «Брак» — 1902‑й, «Супруга Исаака Нормана» — 1914‑й. И не только романы, но многое из научной публицистики Уэллса, в жанре которой, как известно, Уэллс работал всю жизнь и был большим мастером: «Влияние научного и технического прогресса на человеческую жизнь — опыт предвидения» (год напечатания — 1902‑й), «Открытие грядущего» (тот же — 1902‑й). В том, как Бегли собирал Уэллса (все было одинаково ценным: роман и текст предвыборной речи писателя, произнесенной в университете, многотомное собрание и пятицентовая брошюрка в яркой обложке), сказался и вкус Бегли, и его понимание задачи, которую он перед собой поставил: в его библиотеке должно быть представлено все, что имеет на титуле имя Уэллса.

Бегли закончил разговор и вернулся в библиотеку — он все еще был в своей теплой куртке, хотя туман расступался — день обещал быть ясным.

— Что руководило вами, господин Бегли, когда вы начали собирать библиотеку?

— О, на этот вопрос не так просто ответить!.. — почти воскликнул он. — Я видел, как несовершенен наш мир, и с годами тяжелее переживал это... А человек должен видеть свой завтрашний день. Дело даже не в том, что он хочет прожить больше остальных людей, нет. Он хочет жить сегодня, а это, поверьте мне, невозможно, если ты не видишь день завтрашний!.. Мне казалось, что такой человек, как господин Герберт Уэллс, поможет мне узреть будущее, ожидающее нашу старую планету!.. Нет, не только тем, что обладал талантом фантаста, но и тем, что умел улавливать все новое, что возникает на нашей планете сегодня...

— Вы имеете в виду и его поездку в Россию?

Солнце за окном становилось все ярче, и мой хозяин расстегнул пуговицу куртки.

— Да, разумеется, я говорю о России. Вы представьте положение писателя: пока он мечтал о будущем человечества и строил свою гипотезу о дне грядущем, на нашей грешной земле родилось государство, которое всем своим обликом заявило, что именно оно и представляет день грядущий. Мог ли такой человек, как Уэллс, устоять перед тем, чтобы не отправиться... в это государство будущего! Время было нелегкое, грядущее могло и не устроить его...

Бегли пошел по комнате — в ней становилось жарко, и Бегли это почувствовал первым.

— Нет, это было не столько разочарование, сколько непонимание.

— Вы полагаете, что он был во многом провидцем, во многом — не во всем... Вы имели в виду и его книгу о России?..

— Да, пожалуй, хотя по себе знаю: уяснение того, что совершила Россия... требует времени, — он умолк, устремив глаза на книги — что-то поверял он им в эту минуту, что-то иное, что не мог произнести вслух. — Мне всегда думалось: все, что сделал Уэллс, прямо относится к вам, быть может, даже вам это адресовано больше, чем нам. Для нас это фантастика, для вас... насущно...

Как ни прозрачна была последняя фраза Бегли, мне показалось, что она нуждается в разъяснении. Быть может, потому в разъяснении, что была недосказана. Должно было пройти какое-то время, чтобы он ее досказал.

2

— Вот великий парадокс искусства, — сказал Крейтон, когда в очередной раз мы заговорили с ним об Уэллсе. — Художник живет с нами в одном мире, в одном городе, на одной улице, можно допустить даже, что в одном доме. Он дышит одним воздухом с тобой, видит то, что видишь ты, а вот он перенес виденное на страницы книги, и ты вдруг обнаруживаешь: оказывается, он жил в каком-то ином мире, и твой мир, твой город, улица, дом не имеют к этому ровно никакого отношения, хотя географически носят то же название. У художника свой мир, в самом точном смысле этого слова: свой. Он даже окрасил его в какие-то свои краски, которые ты никогда не увидишь, сколько ни смотри вокруг... Я подумал об этом, когда в начале лета был в Стратфорде. По случаю большой шекспирской даты там открыта выставка — на этой выставке эта мысль выражена зримо. Впрочем, что нечто большее, чем выставка, — закончил Крейтон.

Я знал, сколь сдержан в своих суждениях Крейтон, и его оценка некоего зрелища в Стратфорде увлекла меня, тем более что она имела прямое отношение к интересной мысли Крейтона об Уэллсе. Очевидно, о нашем разговоре Крейтон обмолвился дома, и жена его захотела не только мчаться с нами в Стратфорд, мчаться немедленно, но вызвалась даже сесть за руль — в рыцарской Великобритании автомашинами управляют жены. Мы выехали из Лондона в Стратфорд в ливень, и все сто шестьдесят миль, отделяющие Лондон от Стратфорда, стена ливня стояла перед нами, однако храбрая женщина за рулем нашей машины была выше всяких похвал — она пробилась к Стратфорду.

— Вот... это здесь, — произнес Крейтон, когда мы въехали на площадь, спускающуюся к Эйвону, и указал на сарай, занимающий почти всю территорию этой площади. Я взглянул на сарай: без единого окна, тщательно обшитый свежим, еще не успевшим потускнеть тесом, он, казалось, не пропускал ни единой капельки дневного света. Нам предстояло войти в ночь. Мы купили билеты, запаслись храбростью и предводимые отважной миссис Крейтон переступили порог того, что, как мы убедились тут же, имеет весьма отдаленное отношение к английскому понятию «экзибишн», а к русскому «выставка». Да, мы вошли в ночь, вошли внезапно без того, чтобы увидеть зарю вечернюю, и вышли из ночи, сопутствуемые отнюдь не зарей утренней. Три часа мы шли через шекспировскую Англию, шли какой-то своей стежкой, мудреной, нередко трудной, но всегда... до остановившегося дыхания интересной. Я не оговорился: через шекспировскую Англию... Казалось, где-то на распутье времен бросили капкан и вместе с полуночной тьмой и запахом мокрой травы ухватили кусок английского средневековья и, обернув его в мешковину и фанеру, заколотив досками, приволокли его на большую площадь Стратфорда. И заветный короб сберег все: и звук пастушеского рожка, звук мелодичный, который, точно незримый поводырь, осторожно ступает где-то впереди вас. И крики мальчишек на сельской околице, вперебой с кудахтаньем кур и ржанием стреноженных коней. И благоговейную тишину покоев Вестминстера, где щедрая рука королевы одаряет вельмож. И набережную Темзы, куда вы неожиданно выходите и останавливаетесь, внезапно застигнутые видом средневекового Лондона. И своеобычный облик театра «Глобус», где, поместившись на дощатом полу, вы смотрите «Гамлета», вернее, «Гамлета» слышите — в театре звучит только речь. И могучее древо жизни, огромное, слепленное из папье-маше древо, в обильных ветвях которого сплелись, объятые экстазом веселья и мук, шекспировские герои — они грозно вопрошают, просят о снисхождении, неистово заклинают, вздымают черные руки к небу, плачут, закрыв лицо ладонями... Мир Шекспира!.. Да, его мир, только его — этот мир не спутаешь с другим... у него поистине свой цвет. И ты вдруг вспоминаешь, что все эти три часа, пока ты шел через ночь, на тебя смотрели эти люди, отовсюду смотрели... и вели с тобой немой разговор, разговор нелегкий, о чем-то таком, что издревле было сутью бытия и что могуче взрыл и навечно облек в нетленную плоть художник... И еще: когда ты уже готовился покинуть стратфордский сарай, заполненный тьмой, ты вдруг увидел глядящие в упор глаза: скульптура, последняя в серии удивительных скульптур из папье-маше, какие ты видел здесь... Сидел человек во тьме и смотрел на тебя, смотрел со всей силой своих раздумий и точно требовал: подумай, человек, над тем, что ты видел... не отстраняй спасительной чаши, что великодушно протянул тебе художник, донеси ее до сухих губ, испей...

И вновь лил ливень, сплошной, тревожно гремящий, и храбрая женщина мчала нашу машину по старой стратфордской дороге. То, что мы увидели в сарае на берегу Эйвона, отняло у нас все слова — разумеется, это была не выставка, в традиционном смысле этого слова, — это было явление искусства, новое по жанру, рожденное способностью человека к образному мышлению, очень эмоциональное, в своем роде ярмарка искусств, в которой соединились и живопись, и скульптура, и музыка, и архитектура, и, разумеется, литература с театром... И в центре этого действия — Шекспир, мир его характеров, его, Шекспира, мир... не было бы того своеобразия, какое несет с собой великий художник, вряд ли бы это состоялось...

Именно об этом думалось, когда мы возвращались из Стратфорда, думалось — не говорилось. И только где-то неподалеку от Лондона, когда справа в расступившемся тумане возникли остроконечные башни Виндзорского замка, Крейтон заговорил, заговорил так, будто бы виденное в Стратфорде было не три часа тому назад, а только что:

— Теперь вы понимаете мою мысль: сколько художников, столько миров они несут в себе, хотя, казалось бы, в мире существует только один мир... Теперь представьте себе этакий же стратфордский сарай, населенный героями Уэллса, — от одной мысли дух захватывает! А ведь в нашем сознании этот мир существует. Больше того: при всем фантастическом облике этого мира мы считаем его земным...

— Как вы полагаете, друг Крейтон: почему?

Теперь я видел, что мы несколько совладали со стратфордскими впечатлениями и могли говорить на иные темы.

— Почему? Уэллс был... сыном земли. И интерес его к общественным проблемам определен тоже этим: сын земли? Только подумайте: писатель-фантаст, показавший нашествие марсиан на землю, едет в Россию, чтобы встретиться с вождем революции... Это способен сделать только очень земной человек...

— Земной?

Несколькими днями позже мы были с Крейтоном на приеме в советском посольстве. Прием происходил по случаю приезда в Лондон балета Большого театра. Гастроли уже начались, как всегда, здесь у «большого балета» с успехом немалым, ими была полна вся лондонская пресса, и прием в посольстве был достаточно представительным.

Как ни велико было число гостей, но первого часа было достаточно, чтобы каждый из них нашел в этой массе приглашенных своего собеседника. Гости разбрелись по зданию и саду — беседы происходили в самых неожиданных местах. Моим собеседником оказался Конни Зиллиакус, который слывет в лейбористских кругах как «крайне левый, едва ли не красный». Мы познакомились накануне в посольстве на просмотре документальных фильмов. Пока на экране удерживались Палех со Мстерой, мой собеседник был в добром настроении, однако, как только возникли очертания танков на более чем мирном майском параде, он затревожился.

— Я понимаю, что в наше смутное время такое обилие военного железа необходимо, но зачем его показывать на экране?.. — произнес Зиллиакус. Как мог, я пытался ему разъяснить, что он неправ — и наши враги и друзья должны знать, что дело мира небезоружно.

Наверно, наша беседа на просмотре фильма прошла для моего собеседника не бесследно, потому что, встретив меня, он заметил:

— А все-таки мне больше нравятся мирные сюжеты на наших экранах!.. Однажды мы смотрели с моим другом Уэллсом хронику о конезаводе где-то на русском юге! Ах, какое это было зрелище!.. Уэллс любил смотреть ваши фильмы на мирные темы. Он говорил, что нигде здоровое начало человека не выражено так полно, как в России.

Наверно, внимание к тому, что вдруг обнаружил мой собеседник, воодушевило его, и мы пошли в сад.

— Я познакомился с Уэллсом в Британском музее, где он появлялся вдруг, чтобы полистать подшивку «Таймс», датированную концом века, — продолжал мой собеседник, увлекая на дорожку, которая была не так людна. — По-моему, это было уже после его второй поездки в Россию... Несмотря на возраст, весьма почтенный, он сохранил в одежде известную меру изысканности и изящества, которая скрадывала и возраст, и полноту. С годами он светлым костюмам предпочитал темные, иногда в полоску, обязательно с жилетом, а галстуку — «бабочку», которая в Англии выглядела не столь старомодной, как в Европе, — в одежде Англия была всегда консервативнее Европы. Он листал подшивки «Таймс» быстро, пробегая по вертикали статьи, ненадолго останавливаясь на хронике. Казалось, что это путешествие по страницам газеты никому не могло быть Уэллсом передоверено по той простой причине, что целью такого путешествия было желание оживить в сознании черты времени, не дать закоснеть памяти, оттолкнуть старость — она ведь начинается не столько с утраты сил физических, сколько умственных, в особенности памяти... Для такой солидной энциклопедии человеческих знаний, какую являл собой ум Уэллса, все это, наверно, было насущным. «Это была... гимнастика памяти?» — спросил я Уэллса, когда мы встретились с ним однажды в кулуарах парламента. Он сделал большие глаза, произнес не без обиды: «Да нет же... я просто собирал приметы времени. Ну, знаете, как у нас собирают вереск или ландыши». Я подумал: наверно, своим замечанием я тронул чувствительную струну. Старик и мысли не допускал, что нуждается в какой-то там «гимнастике памяти» — он был щеголем и порядочным задавакой не только в одежде... В парламенте мы иногда встречались с Уэллсом за трапезой. Социалист по своим взглядам и, пожалуй, по происхождению, он был истинным тори... за столом. Его меню всегда отличалось изысканностью: белая рыба под грибным соусом, кусок мяса по-английски со стаканом красного вина. Иногда перед обедом рюмка водки, реже виски с сандвичем, прослоенным паюсной икрой. Он любил ходить пешком — это давало ему силы. Раза два мы выходили с ним из парламента вместе и, спустившись к реке, шли вдоль берега. Лондонцы знали его в лицо и, опознав, останавливались, уперев в него глаза, полные любопытства. Но встречи на улице не вызывали у него смятения: он снимал шляпу и, церемонно раскланявшись, продолжал путь. На берегу, как обычно, было ветрено, и однажды ветер сшиб с него шляпу. Наперегонки с юношей газетчиком я бросился за шляпой, однако услышал сзади сердитый окрик Уэллса: «Вы не сделаете этого — я хочу сам!» И действительно, он воинственно устремился вперед, держа перед собой палку, и поймал шляпу, которая со скоростью колеса стремилась к реке. Однажды мы зашли с ним в книжный магазин. Кажется, Уэллс намеревался купить только что вышедшую книгу по истории Египта. Но прежде чем он это сделал, покупатели, опознав его и разыскав в магазине книгу Уэллса (кажется, это было дешевое издание «Машины: времени»), протянули ему с просьбой надписать. Писатель извлек массивное стило и принялся надписывать. Как ни спешил Уэллс покинуть магазин, он каждую книгу надписал тщательно. Помнится, эти надписи были не стандартны, и в каждой была капелька юмора — видно, все, что он делал, он делал основательно. Я видел Уэллса на трибуне — это было в пору, когда он баллотировался в парламент от округа, к которому принадлежал университет. Он написал текст речи и даже вооружился очками, чтобы прочесть, однако забыл про текст и очки, уложив их в кожаную папку, а потом сымпровизировал речь, довольно яркую. Как-то я увидел его на Пикадилли, он шел об руку с девушкой — быть может это была его юная читательница. В руках у девушки были цветы, ярко-белые. Казалось, это было вчера — он еще был совсем бодр и в этой прогулке по Пикадилли со сверстницей своей внучки, а может с самой внучкой, вспомнил начало жизни и был счастлив...

Я был благодарен моему собеседнику — рассказ его бесхитростен, но в рассказе этом я увидел черты живого Уэллса.

— В общем, он был земным человеком, совсем земным, — закончил свой рассказ мой собеседник, не подозревая, что произносит то же, что незадолго до него сказал Крейтон.

Я вспомнил разговор с Крейтоном, воспроизвел его замечание о мире Уэллса, отмеченном своими красками, самим своим обликом.

Мой собеседник задумался:

— Да, несомненно, у него был свой мир, но этот мир Уэллса лежал вне пределов мира, который обычно видит человек и, пожалуй, видел человек. Скажу больше: он сделал то, что, казалось, человеку сделать невозможно: он разомкнул поле видимого, отодвинул горизонты. Поднялся так высоко, как человек не поднимался до него, и дал возможность человеку увидеть такое, что извечно лежало за горизонтом...

— И Советская страна — это тоже... за горизонтом?

— Да, пожалуй, тоже за горизонтом, — улыбнулся мой собеседник.

3

Я возвращался в Россию морским путем и, прежде чем попасть в Москву, побывал в Ленинграде. Меня повлекло на Кронверкский: Горький принимает Уэллса там. Помню, что мне стоило труда проникнуть в знаменитую седьмую квартиру на четвертом этаже, где размещалась своеобразная «коммуна» Горького — семья Алексея Максимовича и семьи его друзей.

В настоящее время квартира поделена и принадлежит разным жильцам. Апартаменты Алексея Максимовича — четыре небольшие комнаты: кабинет, спальня, столовая, комната, где хранилась его коллекция «восточной экзотики», — занимали лишь небольшую часть квартиры. Где-то здесь у Алексея Максимовича был Ленин. Быть может, они стояли с Владимиром Ильичем вот у этого окна. Отсюда вид, типичный для улиц, соседствующих с Каменноостровским: островерхие крыши, больше ярко-серебряные, цинковые, фасады, обложенные цветной плиткой, — все чуть-чуть не русское, типичное для этого края Питера. О чем они говорили, о чем могли говорить? Если это было летом двадцатого — Ленин был в Питере на Конгрессе Коминтерна и видел Горького — то беседа их коснулась всего, что явил конгресс, нарастания революционной ситуации в Европе. Уэллс был на Кронверкском в том же двадцатом, но тремя месяцами позже.

Та добрая воля, которой несомненно проникнута книга Уэллса, как мне кажется, во многом сообщена писателю в ходе бесед, которые он вел с Горьким. В этих беседах была тем большая необходимость, что действительность, которую мог наблюдать Уэллс, была суровой. Каждый, кто читает книгу Уэллса, не может не обратить внимания: как ни жестоки картины жизни, свидетелем которых был в том же Питере Уэллс, раздумья писателя о судьбах современной России проникнуты желанием понять происходящее, то есть качествами, которые Уэллсу были свойственны не всегда по отношению к России.

Не знаю, быть может, мое восприятие начальных глав книги субъективно, но мне всегда виделся рядом с Уэллсом умный и добрый советчик, мнение которого было англичанину дорого. Конечно же, это мог быть Горький, больше которого в Питере никто не общался с Уэллсом. Необходимость во встречах с таким человеком, как Горький, для Уэллса была тем насущнее, что, как следует из той же «России во мгле», англичанин виделся в Питере не только с ним. К тому же, когда человек находится в стране две недели, при этом в стране, устои которой поколеблены так, как были поколеблены устои России, какие-то смещения в восприятии неизбежны.

Известно, что среди тех, кого встречал Уэллс в Питере, были и друзья новой России, были и ее недруги. Не следует забывать, что из салтыковского дворца в Питере еще не был окончательно эвакуирован персонал английского посольства, из того самого салтыковского дворца, который в годы революции был цитаделью питерской контрреволюции, — Уэллс здесь бывал, встречался не только с англичанами, но и с русскими. Вряд ли в дни пребывания Уэллса в Питере салтыковский дворец ограничивался лишь ролью пассивного наблюдателя — между дворцом на Неве и домом на Кронверкском шла борьба за Уэллса.

Беседа, которая состоялась у англичанина в Кремле, началась на Кронверкском. Идея встречи Уэллса с Лениным могла возникнуть именно в ходе бесед с Горьким, при этом никто больше Горького не мог сделать в ту пору, чтобы такая встреча состоялась. Когда Уэллс отправился в Москву, он еще продолжал мысленный спор со своим русским другом, быть может, в чем-то с ним соглашался, в чем-то яростно ему возражал. Возбуждение, вызванное беседами на Кронверкском, не могло быть преходящим.

4

Мои друзья помогли мне встретиться с Константином Антоновичем Габданком, старым литовским коммунистом, в первые годы революции членом коллегии Наркомпути, одним из руководителей продснабжения Питера. Константин Антонович разговаривал с английским писателем во время поездки Уэллса в Москву. Рассказ Габданка, на мой взгляд, интересен какими-то деталями, характеризующими состояние Уэллса перед встречей с Лениным. Я видел Константина Антоновича и говорил с ним. Габданку сейчас семьдесят шесть лет, и он живет в Вильнюсе. Он работает над книгой о первых годах революции и время от времени бывает в Москве. Случилось так, что мое обращение в литовское постпредство с просьбой помочь мне найти Габданка совпало с его приездом в Москву. Габданк охотно отозвался на мою просьбу, и мы встретились. Я увидел моложавого, хорошо сложенного человека, подтянутого. («Понимаю, что семьдесят шесть — не мало, однако не сдаюсь — по старой привычке хожу на лыжах и даже пробую становиться на коньки».) Габданк лаконично и точно ответил на мои вопросы, при этом мне стоило труда заставить его рассказать о себе. Я настоял на этом не только потому, что хотел соблюсти нормы такта — это имело прямое отношение к существу вопроса. Ведь Габданк, как увидит читатель ниже, мог противопоставить доводам Уэллса свои доводы потому, что жизнь его была жизнью солдата революции.

Габданк переехал в Петроград в начале первой мировой войны — родные места были заняты немцами, и литовцы, не желающие оставаться «под немцем», устремились на восток. Габданк приехал в Петроград и поступил в главные мастерские Северо-Западных железных дорог. Вначале работал монтером, потом токарем по металлу. Был вместе с питерскими пролетариями, штурмовавшими старый режим. В год революции вступил в партию большевиков и стал членом Петроградского Совета. Много раз слушал Ленина. И его выступление с балкона дворца Кшесинской, и с трибуны Петросовета, и позже на Всероссийском съезде рабочей кооперации, а летом двадцатого на Конгрессе Коминтерна.

Однажды имел дело непосредственно с Владимиром Ильичем. Это было время, когда паровозы ходили на дровах, а дров не было. («Верите: Питеру недодавали хлеба из-за того, что паровозам не хватало дров, хотя вокруг леса, что море».) Габданк написал Дзержинскому жалобу на Главлеспром и тут же получил приглашение прибыть на заседание СТО. Председательствовал Владимир Ильич. За длинным столом Дзержинский, Андреев, Аванесов. «Кто провалил поставку дров... железной дороге?» — Ленин взглянул на Габданка — вопрос был поставлен, как всегда у Ленина, прямо. «Начальник Главлескома при ВСНХ, Владимир Ильич...» — произнес Габданк и подумал: дело принимает крутой оборот для начальника Главлескома — ему не избежать взыскания, и сурового. Но опасения были напрасными. Решение было твердым (его формулу предложил Ленин), но оно не потребовало взысканий. Учли: время было архитрудное. («Уже после заседания СТО я долго не мог успокоиться: Ленин выглядел худо. Признаюсь, меня возмущало: простой вопрос, а решается при прямом участии Ленина. Неужели нельзя без него? Наверно, нельзя. Вопрос, разумеется, простой, но насущно важный. Вот поэтому и решался при прямом участии Ленина».)

Вот и все, что Габданк рассказал о себе. Быть может, он мог рассказать и больше, но остальное, на его взгляд, не имело отношения к сути разговора. А что же было сутью разговора? Рассказ о встрече с Уэллсом. Вот он, этот рассказ.

— Все началось с того, что я получил предписание выехать в Москву. Мандат члена особой транспортной комиссии давал мне право на место в международном вагоне, который был в поезде. Когда я поднялся в вагон, то увидел, что он почти пуст. Я сказал «почти», так как в дальнем конце вагона увидел двух мужчин, одетых с неслыханной по тем временам роскошью. Впрочем, в вагоне было еще двое: военный, который держался особняком, и молодой матрос. Я спросил у матроса, на каком языке он объясняется с пассажирами. Он понял мой вопрос проcтраннее, чем я того хотел, и ответил, что его спутники — англичане, незадолго до этого приехавшие в Россию: известный писатель-утопист Герберт Уэллс с сыном. Из дальнейшего я понял, что мой молодой собеседник — матрос российского военного флота и едет с англичанами в Москву в качестве переводчика. Возможно, заметив, что переводчик вступил в разговор с новым пассажиром, старший из англичан медленно направился к нам и, встретившись со мною взглядом, поклонился. Видно, у Уэллса была способность легко завязывать отношения с людьми. Впрочем, может быть, этому еще способствовала и особая обстановка железнодорожного путешествия — в пути люди сходятся легче. Просто, не тратя времени на дополнительные вопросы, он спросил меня, кто я и куда еду.

Как мог, я рассказал о себе: я — питерский коммунист, в недавнем прошлом токарь, теперь член особой транспортной комиссии, один из тех, кого Ленин призвал возглавить продовольственное снабжение Петрограда. Уэллс заметно оживился. Он сказал, что едет в Москву для встречи с Лениным. Он стал говорить о своих петроградских впечатлениях, и я понял, что настроение моего собеседника близко к отчаянию. «Взгляните только: все мертво... Россия гибнет... — произнес он и посмотрел в окно, из которого была видна сейчас бесконечная вереница паровозов, в топках которых, казалось, навсегда погас огонь. — Гибнет Россия...» Меня взяла злость: «О какой гибнущей России говорит этот господин в безупречном синем костюме? Нет, не гибнет Россия!.. Если бы он знал, что делают те же питерские рабочие, чтобы вызволить Россию из беды, он бы не говорил о гибнущей России». А тут он еще подлил масла в огонь: «Без помощи извне Россия не подымется...» У меня лопнуло терпение, и я ему просто, по-рабочему врезал: «Пусть Англия не посылает свои войска в Россию — вот это и будет помощь извне... Видно, красивый матрос перевел мои слова не смягчая, так как Уэллс нахмурился. Я уже подумал, что мой дипломатический дебют на этом и закончится, однако Уэллс вдруг улыбнулся: «Да, вы правы, вы правы: нам незачем вмешиваться в дела России...» И вот что интересно: после того как мы преодолели в нашей беседе этот «перевал», я вдруг почувствовал, что лучше отношусь к Уэллсу. «А что делаете вы, чтобы справиться с разрухой, с эпидемией?.. Вот в Питере — сыпняк...» Я сказал, что сыпняк в Питер занесли двадцать тысяч пленных воинов Юденича, которых Красная Армия взяла в плен под Питером. «Не будь этих... вояк, может, не было бы в Питере сыпного тифа». Потом он заговорил о детях. Смысл его вопроса, как я понял, заключался в следующем: «Вы говорите о будущем, а у вас голодают дети. Погибнут дети, вместе с ними погибнет и ваше будущее». Я сказал, что мы стараемся детей вывезти в деревню. Там легче, чем в большом городе: есть молоко и картошка. Рассказал о своей поездке в Карелию: там чоновские продовольственные отряды много сделали, чтобы помочь снабжению городов. Уэллс достал блокнот, принялся записывать — в этом я увидел доверие к рассказу и, быть может, к рассказчику. «Да, да... это очень важно», — говорил время от времени англичанин.

Мы простились за полночь: Уэллс ушел на свою половину, я — на свою. В вагоне было четыре купе, два — в первой половине вагона, два — во второй, посредине — умывальник. Едва стал засыпать, в вагоне переполох. Слышу в умывальной возбужденный голос Уэллса и еще более возбужденный проводника. И слова проводника, которые, казалось, к разговору никакого отношения не имеют: «Каша... Каша...». Утром спрашиваю у проводника: «Что там происходило ночью в умывальной? И при чем здесь... каша?» Проводник рассмеялся: «Англичанин начал мыться, а подходящей посудины нет, вот он и развоевался. Я говорю ему: «Посудина была. Понимаешь: была, но в ней теперь мужики кашу варят, — Габданк улыбнулся, добавил серьезно: — Одним словом, понимать надо: какое нынче время в России».

Вот и все, что я хотел вам рассказать, — закончил мой собеседник. — Был октябрь двадцатого года, и Уэллс ехал к Ленину...

5

Наверно, смысл поездки в Россию, как и беседы с Лениным, до конца открылись Уэллсу не столько в момент поездки в Россию и, пожалуй, беседы, сколько позже. В какой-то мере во время работы над книгой, много больше — в последующие годы. Как это часто бывает с беседой, взволновавшей тебя, тем более беседой, которая переросла в спор, спор принципиальный, ей обеспечена долгая жизнь в твоей памяти — ни годы, ни события не вольны вытеснить ее. Больше того, события, точно ветер, врываются в костер твоей памяти и не дают утихнуть огню. А события эти были значительны — жила и набирала силы Советская страна, и каждая новая весть о ней могла восприниматься Уэллсом как продолжение спора.

Таким образом, спор продолжался. Какую позицию занимал Уэллс теперь, да хотя бы в середине двадцатых годов и в начале тридцатых?

Заманчиво было побеседовать на эту тему с кем-то из тех, кто в это или не столь отдаленное от этого время знал Уэллса. Мне было известно: в годы пребывания в Великобритании много раз встречался с писателем наш посол в этой стране Иван Михайлович Майский. Поездка Уэллса в Москву — столь крупное событие в жизни Уэллса, при этом событие, определяющее самую суть отношений Уэллса к России, что она наверняка присутствовала в беседах Майского с англичанином. Мои творческие интересы не раз приводили меня к Ивану Михайловичу — он хорошо знал предреволюционный Лондон, где жили в ту пору Чичерин и Литвинов, так же как дипломатическую Москву первых лет революции.

Я был уверен, что он поможет мне и теперь. Из тех бесед, которые у меня были прежде, я знал, что первая встреча Ивана Михайловича с Уэллсом относится к 1927 году, то есть поре, которая у Уэллса лежит как бы на полпути от его первой поездки в Советскую Россию ко второй. Из этого следовало, что Майский был знаком с Уэллсом, когда Россия и русские впечатления занимали особенно большое место в жизни писателя. Из этих первых рассказов Майского было известно, что он бывал в доме Уэллса в лондонском пригороде Данмоу, когда еще была жива первая жена писателя Кэтрин, так же как Уэллс много раз бывал у Ивана Михайловича в посольстве. В те несколько лет, которые Майский отсутствовал в Великобритании (работа в Японии и Финляндии), личное общение заменили письма. Некоторые из писем, написанные микроскопическим почерком Уэллса, требующим не столько чтения, сколько расшифровки, по сей день хранятся в личном архиве Ивана Михайловича.

В том случае, когда мои беседы с Майским носили деловой характер, я называл ему интересующий меня вопрос заранее, с тем, чтобы Иван Михайлович имел возможность его обдумать. Так было и на этот раз.

...Квартира Ивана Михайловича на улице Горького. Маленькая комната, очень маленькая, немногим больше исповедальной. Как это подчас бывает у дипломатов, она отразила какую-то пору в жизни Майского, судя по всему японскую: миниатюрная, коричневого дерева мебель с инкрустацией, пейзажи на вертикально висящих холстах, гобелены. Почти как у японцев: комната отдохновения, созерцательной мысли. Кстати, именно с этой комнатой у меня связаны рассказы Майского о встречах с Чичериным в его холостяцкой мансарде на Ист-енд... И вот: Уэллс.

— Да, разумеется, я говорил с ним о его поездке в Россию и о встрече с Владимиром Ильичем, — заговорил Майский. — Первое, что меня интересовало: какие причины повлекли Уэллса в Россию? Что заставило Уэллса покинуть относительно благополучную в ту пору Англию и отправиться в объятую великим ненастьем разрухи и голода Россию, да еще прихватить с собой сына? Уэллс вспомнил при этом свой давний интерес к всемирному государству, которое он представлял себе, идеей которого он в свое время был так увлечен, что считал ее своей религией. По его мнению, первоосновой такого государства должен быть план, а движущей силой — всемирная интеллигенция, которую писатель представлял себе как своеобразную корпорацию инженеров, техников, врачей, администраторов, учителей, а также промышленников из числа наиболее образованных лиц, возглавляющих транспорт, а также банкиров и летчиков... Вам показалось необычным это сочетание: банкиров и летчиков? Уэллсу это не казалось столь странным. Он полагал, что банкирам и летчикам в равной мере свойственно представление о нашей планете, как едином целом, — никто так не пренебрегает границами, как они... Уэллс был уверен, что всемирное государство может быть создано в результате... пропаганды, которую возьмут на себя все те, кто верит в эту идею и ей предан. Уэллс полагал, что сторонники всемирного государства должны быть своеобразными рыцарями этой идеи. Кстати, к последним словам он полушутя-полусерьезно обращался, когда говорил о своих сегодняшних и еще больше будущих единомышленниках. Он считал, что душевной чистоты и сплоченности этих людей должно быть достаточно, чтобы заставить капитулировать столь злую и агрессивную силу, как современный империализм. Разумеется, это была утопия, как многие утопические идеи Уэллса, необычная, в чем-то заманчивая, но в конечном счете лишенная реальной основы, беспочвенная. Но вот что интересно было и в этой утопии для нас: когда Уэллс говорил о претворении своего идеала в жизнь, он должен был считаться с таким значительным фактором, как Советская Россия, и полагал, что именно она является предтечей всемирного государства, каким его видел в своих мечтах Уэллс. Плановое начало в самом существе Советского государства, а потом партия, да... большевистская партия!.. Как это ни парадоксально для такого человека, как Уэллс, но его в высшей степени интересовало все, что относится к самой сути и характеру партии большевиков. Я пытался разобраться в этом, спрашивал себя: почему так... писатель-утопист, сторонник фантастических проектов и... партия большевиков? Видно, в сознании Уэллса представление о большевиках своеобразно преломилось, и он увидел в их лице рыцарей, борющихся за осуществление идеи всемирного государства. Он завидовал Ленину: ему бы, Уэллсу, такую партию — он, пожалуй бы, осуществил идею всемирного государства! Поэтому он не переставал интересоваться, как Ленин вызвал к жизни такую партию. Уэллс был одним из тех немногих буржуазных интеллигентов, которые видели заслугу Ленина прежде всего в том, что он создал партию большевиков, а потом дал жизнь идее Октября, а не наоборот. Однако это не единственная причина, заставившая Уэллса покинуть родной остров и отправиться в Россию. Другая причина: его интерес к необычному... «Такого еще земля не знала: надо видеть это, своими глазами видеть!» И Уэллс отправился в Россию.

Главный итог его поездки: Ленин! Здесь необходимы разъяснения. Известно предвзятое отношение Уэллса к Марксу. Не зная Маркса, не дав себе труда познать принципы марксизма, Уэллс закоснел в неприязненном отношении к великому учителю. Очевидно, какие-то черты Маркса, каким тот виделся Уэллсу, писатель хотел распространить на всех марксистов, когда направлялся в Кремль. Однако впечатление, произведенное живым Лениным, не имело ничего общего с примитивной схемой о человеке, которую выносил в своем сознании писатель. Уэллс был повержен, однако, как мог, защищался. «Мечтатель! Кремлевский мечтатель!» — воскликнул Уэллс, услышав рассказ Ильича о плане гидроэлектрификации России. Если вспомнить, какое ненастье голода и разрухи свирепствовало тогда в России и насколько безрадостно было все, что видел Уэллс, то станет понятным вывод, к которому пришел писатель: «Кремлевский мечтатель!».

Однако к концу двадцатых годов Уэллс стал сознавать свою неправоту, а после второй поездки в Советскую Россию, которая совпала с выполнением первой пятилетки, убедился достаточно, что был не прав... Но как своеобычно размышлял Уэллс в этом случае. Он полагал, что Маркс — начетчик, а вот Ленин... человек ума творческого! Уэллс говорил мне: «Вы называете это «развитием марксизма», однако я назвал бы это по-иному: если жизнь требовала, Ленин, оставаясь верным Марксову учению, шел на поиск, на эксперимент... нет, не только вызвав к жизни план ГОЭЛРО, но еще более грандиозное новшество, как НЭП!..» Уэллс подчеркивал, что видит в Ленине человека революции, сутью которой всегда было творчество.

— А как встретила Уэллса, вернувшегося из России, официальная Великобритания? Верно ли, что откровения Уэллса явились для нее сюрпризом?

— По-моему, сюрпризом, хотя Уэллс отнюдь нам не льстил... Его атаковал в «Дейли экспресс» Черчилль, атаковал со свойственной ему яростью. Не забывайте: это была осень двадцатого года — только что потерпело поражение английское вторжение в Россию, поражение, которое для Черчилля означало больше, чем неудачный исход знаменитой дарданельской операции, вызвавшей его уход с поста морского министра... И вдруг Уэллс выступает в защиту России и Ленина: почтенный тори взъярился. Надо отдать должное Уэллсу, он ответил Черчиллю с завидной точностью и спокойствием, что Уэллсу удавалось не всегда... По словам Уэллса, сейчас же по возвращении из России он пошел к Керзону, к тому самому, чучела которого в отместку за антисоветизм наши комсомольцы позже сжигали на площадях. Как рассказывал мне Уэллс, он пытался убедить Керзона, что правительство России в нынешних сложных условиях является единственным возможным правительством и независимо от мнения британских министров, а может быть вопреки этому мнению, необходимо с этим считаться. Уэллс признал, что Керзон остался глух к его доводам — броню антисоветизма, в которую был облачен маститый министр Британии, ничто не могло пробить. Однако Уэллс продолжал действовать, и, как признавался он потом, торговый договор с Россией был заключен и в какой-то мере благодаря его усилиям... Если же говорить о том, какое влияние на отношение Уэллса к Советской России оказала его поездка к нам в двадцатом году и встреча с Лениным, то ответ будет один: он был другом Советской, страны, другом нелегким, но и в критике в наш адрес он был способен отличить главное от второстепенного: он хорошо понимал, что дала миру Россия Октябрьской революции, Россия Ленина... Кстати, это хранят сочинения Уэллса, особенно, разумеется, его научная публицистика, которая занимала столь большое место в его творчестве... Есть смысл исследовать все опубликованное и не опубликованное Уэллсом именно в этом свете, исследовать и собрать воедино — результат может быть для нас обнадеживающим...

Мне были интересны последние замечания Ивана Михайловича — просматривая библиотеку Бегли, я тоже почувствовал, как богат материал, характеризующий отношения Уэллса к России и к Советской России в особенности. Кстати, Бегли обещал передать библиотеку институту Горького. Сделал он это? Я позвонил в институт: Бегли сдержал слово — библиотека в Москве.

Я склоняюсь над книгами Уэллса — да, в высшей степени заманчиво собрать все это воедино. Прежде всего статьи, разбросанные в прессе, в сборниках, посвященных России (наверно, в библиотеке Бегли представлены не все), целые пассажи в труде Уэллса «Взгляд на историю», в знаменитой книге писателя «Опыт автобиографии».

Разумеется, все, что говорил Уэллс, — не однозначно. Больше того: это многотрудно, нередко требует обстоятельного разговора, полемики, возражения, однако по этой причине не должно предаваться забвению. К тому же благодарно поспорить с другом — все, что останется в итоге этого спора, будет твоим богатством.

6

И вновь я обратился к пометкам Ленина на книге Уэллса.

Как помнит читатель, с них был начат наш рассказ, ими мы хотели бы его и закончить. Кстати, за это время вышло новое издание «России во мгле». И в конце ее со ссылкой на «Иностранную литературу» воссозданы страницы экземпляра книги, прочитанной Лениным. Язык пометок, как всегда у Владимира Ильича, лаконичен и емок: подчеркнутые и отчеркнутые пассажи, вопросительный и восклицательный знаки, выразительный знак «NB». Как ни велико, надо полагать, было волнение, с которым Владимир Ильич читал эту книгу, самая эмоциональная пометка его на полях: восклицательный знак. Однако известная сдержанность реакции Ленина нас обмануть не может: очевидно, Владимир Ильич отдает должное доброй воле писателя, но воинственно полемизирует с ним. Предмет полемики: Маркс, марксизм. Единственный вопросительный знак, поставленный Лениным на полях книги Уэллса (хотя это место, разумеется, не единственное, подвергнутое Лениным критике), адресован пассажу, в котором говорится, что марксистская теория внушила русским коммунистам представление, что в России будет новое небо и новая земля.

На форзаце книги, куда Ленин вынес номера страниц со своими пометками, он собрал воедино все, что относится из отмеченного им к Марксу, обозначив: «Против Маркса».

Если же говорить о характере ленинских замечаний на книге Уэллса в целом, то мне казалось: смысл их откроется тем более полно, чем полнее я соотнесу их со временем, когда Ленин читал книгу Уэллса, со всем тем, что думал в этот момент Ленин о судьбе русского государства.

Поясню свою мысль.

Есть письмо Горького Ленину от 21 декабря 1921 года. В этом горьковском письме Ленин подчеркнул одну фразу, вернее конец ее. На первый взгляд ничего необычного в этой фразе нет. Вот она: «Ну‑с, ходят ко мне немцы разных возрастов и профессий и все говорят о необходимости русско-германского союза». Ленин подчеркнул: «необходимости русско-германского союза». Повторяю: на первый взгляд в этой фразе не было ничего особенного. Со времен Бреста вопрос о русско-германском союзе возникал вновь и вновь, и перспектива такого союза не исключалась.

Однако соотнесенная с датой письма — 21 декабря 1921 года — эта фраза обретала смысл, какого в иных обстоятельствах не имела бы. Я хочу сказать: свой подлинный смысл.

Что я имею в виду? Если письмо Горького послано 21 декабря 1921 года, то оно было получено Лениным в конце декабря или в начале января следующего, 1922 года. Из истории мы знаем, что именно к этому времени относится первое полученное в Москве сообщение о намерении Антанты созвать международную конференцию и пригласить на нее Россию и Германию. Как понимает читатель, речь идет о конференции, которая позднее была созвана в Генуе и завершилась подписанием советско-германского договора в Рапалло. Известно, что идея этого договора, как средства противодействия нажиму Антанты на Россию, возникла еще до того, как советская делегация прибыла в Геную. Не могу утверждать, что фраза в письме Горького, подчеркнутая Лениным, была первым вестником Рапалло, но одно определенно: она свидетельствовала, в каком направлении в этот момент работала мысль Ленина. В этой связи четыре подчеркнутых Лениным слова очень интересны.

Если применить это средство к рассмотрению ленинских пометок на книге Уэллса, результат будет неожиданно значительным.

Заманчиво соотнести эти пометки с той же Генуей. В высшей степени интересна тема «Генуя и книга Уэллса «Россия во мгле». Еще более, на наш взгляд, весома тема «Генуя и пометки Ленина на книге Уэллса».

В самом деле, Уэллс был в Москве за год с лишним до того, как генуэзские дела завладели вниманием Ленина, а книга Уэллса легла на письменный стол Владимира Ильича и того меньше — месяцев за шесть до этого. Характерно, что не одна и не две, а серия пометок Ленина на книге английского писателя имеет прямое отношение к предстоящему диалогу между востоком и западом. Это в высшей степени благодарная тема ждет специального исследования, однако мне хотелось обратить внимание лишь на некоторые ее грани.

Как известно, Генуя взорвалась отчасти из-за того, что не было согласия по вопросу о долгах. Предъявив ультиматум об оплате старых русских долгов (долги делались царем, а позднее Керенским), Антанта отказалась возместить России ущерб, нанесенный интервенцией. Поэтому недвусмысленное ленинское «NB» адресовано тому месту книги Уэллса, где автор говорит, что «Россия попала в нынешнее бедственное положение из-за мировой войны». Чтобы быть последовательным, Уэллс должен был сказать не только о войне, но и о вторжении армий Антанты на территорию России, но на это, наверно, не хватало храбрости и у Уэллса.

Из истории подготовки Генуэзской конференции мы знаем, в какой мере глубоко Ленин изучал в тот момент перспективы развития экономических отношений с внешним миром. Его идея о широких связях с Америкой, идея, воплощенная в известном плане, который повез в мае 1918 года Раймонд Робинс американскому президенту, продолжала интересовать Владимира Ильича. Не думаю, чтобы утверждение Уэллса о том, что «единственная держава, которая может без содействия других стран помочь России в эту последнюю минуту, — Соединенные Штаты», соответствовало бы взгляду на этот вопрос Владимира Ильича, но внимание Ленина именно к этому месту книги Уэллса характерно.

Наверно, знаменательно и внимание Владимира Ильича к другому месту работы Уэллса, где писатель говорит о том, что «в случае краха цивилизованного строя в России и перехода ее к крестьянскому варварству, Европа на много лет будет отрезана от всех минеральных богатств России и лишится поставок других видов сырья из этого района». Весьма возможно, что это замечание Уэллса нашло отклик у Владимира Ильича в связи с интересом Ленина к концессионным делам Советской России, интересом, который был показателен как раз для той поры нашего государства.

Не думаю, что пометки Ленина против антимарксистских выкладок Уэллса в какой-то мере определены обстоятельствами времени; напиши Уэллс свою книгу десятью годами раньше, Ленин встретил бы подобные высказывания с той же непримиримостью.

Однако в книге Уэллса есть свидетельства, определяющие самую суть послевоенной поры в жизни Европы, отмеченной революционными взрывами. Не надо забывать, что это было время, когда Европу потрясали одна за другой три революции: в России, Германии, Венгрии. Потрясли и все еще потрясали. Поэтому в сознании Ленина реплика Уэллса о том, что в России «рухнула социальная и экономическая система, очень схожая с нашей и теснейшим образом с ней связанная», не могла восприниматься независимо от того, что переживала в то время Европа. Не могло в сознании Ленина звучать обособленно от происходящего в Европе и другое замечание Уэллса, на которое Владимир Ильич обратил внимание: «...всюду, где развивается промышленность, возникает коммунистическое движение, как порождение пороков того строя, который дает людям некоторое образование, а затем порабощает их. Марксисты появились бы все равно, даже если бы Маркс никогда не существовал...» В связи с этой последней фразой, наверно, уместно такое замечание: последняя фраза Уэллса активно противостоит его антимарксистским утверждениям, нашедшим место в России во мгле». Если возникновение марксизма в такой мере отвечало сути человека и времени, в какой об этом пишет Уэллс, то мы должны быть только благодарны человеку, сумевшему осмыслить это явление, научно обосновать и создать учение, ставшее азбукой борьбы человека за свободу.

И последний вопрос:

— А какой все-таки была общая оценка книги Уэллса Лениным? Была ли она для него хотя бы книгой непредвзятого наблюдателя, ответственного перед своей совестью?

Пометки Ленина на полях книги не дают ответа на этот вопрос, да и дать не могут — слишком лаконичен язык пометок, слишком точно они прикреплены к определенным местам книги Уэллса. Но если говорить об общем впечатлении от встречи с Уэллсом и его книгой, то даже эти пометки свидетельствуют: это впечатление не было отрицательным. Именно к этому сводится смысл пометок, большая часть которых отмечена сочувственным отношением Ленина. Если исключить место, где Уэллс пишет о Марксе и марксизме, что требует специального рассмотрения, его мнение по многим вопросам (Октябрь, Советское правительство, коммунисты, — с одной стороны, и капитализм, как и идеология и строй, — с другой), следует признать для нас доброжелательным.

Быть может, для отношения Ленина к Уэллсу характерно письмо Владимира Ильича Горькому, написанное 6 декабря 1921 года, то есть через год после беседы с Уэллсом и приблизительно через полгода после того, как была прочитана Лениным «Россия во мгле».

«...Меня просят написать Вам: не напишите ли Бернарду Шоу, чтобы он съездил в Америку, и Уэллсу, который-де теперь в Америке, чтобы они оба взялись для нас помогать сборам в помощь голодающим?

Хорошо бы, если бы Вы им написали.

Голодным попадет тогда побольше.

А голод сильный...»

В том же декабре Горький ответил Владимиру Ильичу:

«Уэллс, — видимо, уже отправился в Индию, куда он хотел ехать тотчас же по окончании конференции. Я писал ему, чтоб он повлиял на Гардинга, — чего он, кажется, и достиг, — а также, чтоб переговорил о помощи голодным с Комитетом Карнеджи и Джоном Рокфеллер — я посылал им мои воззвания. Ответа от Уэллса я не имею, но уверен, что мое письмо застало его в Америке, ибо в одной из своих статей он цитировал фразы из моего письма...»

Я воспроизвел не только письмо Ленина, но и Горького сознательно: мне представляется, что Уэллс, его взгляды, его отношение к Советской стране были предметом бесед Владимира Ильича с Горьким, и письма, воспроизведенные нами, в какой-то мере восприняли сам тон этих суждений об англичанине. В этом тоне были и доброжелательность и уважение.

А как Уэллс? Да не переоцениваем ли мы значения для него октябрьского для 1920 года? Быть может, желаемое мы приняли за действительное? Возможно, все, что произошло в душе Уэллса, было не столь значительным? Пусть на это ответит сам Уэллс своим отношением к Октябрю и к России Октября.

В том же Институте мировой литературы имени Горького нас познакомили с текстом письма Уэллса, кстати, никогда не публиковавшегося, которое со свойственной Уэллсу лаконичностью и полнотой дает ответ на вопрос, поставленный выше: «Письмо, адресованное журналу «Интернациональная литература», датировано 1933 годом. Вот его текст:

«Я считаю Октябрьскую революцию одним из величайших событий мировой истории. Она произвела глубочайший переворот в идеологических воззрениях человечества, и теперь не найти романа, пьесы, исследования в области социологии или истории, не испытавшего на себе ее воздействия. Влияние Октябрьской революции было даже более обширным и более значительным, чем влияние первой французской революции...

И несмотря на все сказанное — это еще не последняя революция в мире... Такая революция еще будет. И произойдет она отнюдь не в странах атлантических цивилизаций, и она не потребует со стороны России ни руководства, ни контроля, ничего, кроме благожелательности и большого понимания. Перед Россией стоят свои огромные проблемы, которые ей предстоит решить, чтобы соответствовать роли, отведенной ей в окончательном объединении человечества.

Г. Уэллс».

...Нечто большое прервалось и воспрянуло в жизни Уэллса с поездкой в Россию. Немного дней в его жизни могли сравниться в этом с 6 октября 1920 года...

Предыдущая главаГлава 4 из 22Следующая глава