Я поймал себя на мысли: почему с таким пристальным вниманием рассматриваю женевскую афишу, набранную старомодными русскими литерами, в которой сообщается о реферате Владимира Ильича? Для меня эта афиша очень интересна по той причине, что точно свидетельствует, кем был Ленин для русской общественности — да только ли русской? — до Октября. А что, если это не афиша, а статья? Да, большая дооктябрьская статья о Ленине, да еще написана человеком, который имел возможность наблюдать Владимира Ильича годы и был авторитетом для самого Ленина? Сказать, что это необыкновенно интересно — наверно, не все сказать. Истинно, дух захватывает при одной мысли об этом. А вместе с тем такая статья существует, при этом никто и никогда не делал секрета, что она существует.
«Человек, портрет которого помещен выше, один из самых замечательных вождей русской социал-демократии. Он вырос из массового движения русского пролетариата и рос вместе с ним: вся его жизнь, его мысли и деятельность неразрывно связаны с судьбами рабочего класса. В счастье и несчастье, в момент бурного революционного подъема и в долгие годы бешеного разгула реакции он оставался верен интересам русского и международного пролетариата и для него была лишь одна цель — социализм, лишь одно средство — классовая борьба, лишь одна опора — революционный международный пролетариат...
Самое характерное в этом человеке — неистощимая энергия и его необычайная определенность в принципах, которая помогла ему в годы реакции остаться верным революционной социал-демократии и собрать своих единомышленников вокруг знамени Интернационала... Вскоре Ленин вернется в освобожденную Россию, где товарищи ждут с нетерпением приезда желанного вождя».
Эта статья напечатана шведской буржуазной газетой «Политикен» 6 апреля 1917 года и принадлежит перу Вацлава Вацлавовича Воровского. Разумеется, у Воровского были и другие статьи о Ленине. Они были написаны в том же 1917 году, но не в начале года, а в конце. Впрочем, не только в 1917 году, но неоднажды позже. Особенность первой статьи Воровского о Ленине, написанной в апреле 1917 года, заключается в том, что автор в ней свидетельствует, каким он видел Владимира Ильича в ту историческую весну 1917 года, когда Ленин прибыл из Швейцарии в Стокгольм, чтобы проследовать в Россию, в революционную Россию.
Я сказал: прибыл из Швейцарии в Стокгольм. Для Воровского эти стокгольмские годы и пора творчества революционного, и пора поиска профессионального — я имею в виду новую профессию Вацлава Вацлавовича — дипломатию.
Итак, Стокгольм. Интересно даже теперь, через полстолетия с лихвой пройти по улицам Стокгольма — они помнят, должны помнить Воровского. И четырехгранная башня ратуши, у стен которой любил гулять Воровский, — море рядом, и здание Королевской библиотеки, в которой Воровский просиживал днями — в регистрационной книге читального зала должна быть и его роспись, и Королевская улица Стокгольма, неширокая, но с широкими тротуарами, с характерными для Стокгольма мостами-переходами, связывающими одну сторону улицы с другой, и, разумеется, скалистые острова старого города с их соборами: церкви святого Николая и Риддархолмская, все тринадцатый век, седая стокгольмская древность — Вацлава Вацлавовича с его интересом к скандинавской архитектуре это увлекало.
Отто Гримлюнд, шведский социалист, хорошо знавший Ленина, как впрочем, и Воровского, сказал мне: «Воровский прибыл в Швецию, когда революция в России была всего лишь в перспективе, но такое впечатление, что он явился к нам, имея в виду эту перспективу». Да, Воровский был необыкновенно хорош для этой миссии полпреда революционной России в Швеции.
Он прибыл в Стокгольм в качестве инженера фирмы «Сименс и Шуккерт», инженера, безупречно подготовленного, чьи знания и опыт заметно импонировали шведам, — уже тогда Швеция начала свое индустриальное восхождение. В мире людей, приобщенных к технике, познания Вацлава Вацлавовича в таких областях человеческих знаний, как искусство, литература, история, производили впечатление. Познания эти распространялись за пределы отечественной культуры и опирались на знание языков: всесильная латынь была прочной основой, как, впрочем, и греческий. Это помогло Вацлаву Вацлавовичу познать немецкий, французский, английский, итальянский, шведский, при этом шведским и итальянским Воровский овладел на дипломатической работе в Стокгольме и Риме.
У Вацлава Вацлавовича был немалый жизненный опыт, который сочетался с опытом революционной работы среди студентов, потом рабочих, при этом его трехлетняя ссылка в Орел (имя этого города Воровский сделал своим вторым именем — под его фельетонами стояло: Орловский) немало способствовала и жизненному, и политическому возмужанию.
Воровский имел возможность работать с Владимиром Ильичем, работать много лет. Стоит ли говорить, какое значение это имело для формирования Вацлава Вацлавовича — революционера и человека? Когда мы говорим о Воровском «последовательный марксист», мы имеем в виду и это: верный ученик и сподвижник Ленина. Как ни круты были повороты истории, Воровский был вместе с Лениным.
И. И. Скворцов-Степанов, который хорошо знал Вацлава Вацлавовича и многократ наблюдал его в общении с Владимиром Ильичем, свидетельствует, что Владимир Ильич глубоко уважал «остроумного, мягкого, культурного, в истинном значении этого слова, Вацлава Вацлавовича. Он знал, что на этого человека можно положиться, что спокойный, мягкий среди друзей, он тверд, неуклонен в стане врагов».
В Стокгольме, в Королевской библиотеке, я встретился с инженером-энергетиком Эрнстом Эльв, престарелым сотрудником концерна сильных токов «Сименс и Шуккерт». Высокий, похудевший с возрастом Эльв повел меня в тенистый парк, лежащий позади библиотеки, и вспомнил то далекое время, когда скромный русский инженер Вацлав Воровский стал послом Страны Октября в Стокгольме.
— Положение господина Воровского было более чем своеобразным: посла назначили до того, как был совершен акт признания... — сказал Эльв и развел длинные руки. — Надо было обладать деликатностью Воровского, чтобы выполнить эту задачу...
Эльв так и сказал: деликатностью Воровского. В самом деле перед Воровским встала задача архитрудная. Декларируя нейтралитет (в трудах, посвященных Швеции, он назывался «историческим»), правительство этой страны не намерено было в ту пору признавать Советское правительство. В этой связи привилегии, которыми обычно пользовались иностранные дипломаты, не распространялись на Воровского. Больше того, его деятельности чинились всяческие препятствия. В этих более чем сложных условиях надо было быть Воровским, чтобы, минуя подводные камни, которых на пути полпреда было немало, выполнить задачу, возложенную на него правительством Республики Советов. А дел у Воровского было много, при этом весьма сложных дел. Советская Россия нуждалась в технической помощи Швеции, и Воровский выступил здесь не только как полпред, но и как инженер, знаток шведской промышленности. Это сочетание оказалось в высшей степени плодотворным: оно позволило Воровскому вести переговоры с крупными шведскими фирмами, не обращаясь к консультации лиц, в лояльности которых еще надо было убедиться. Результаты этих переговоров известны: Воровский совершил крупную сделку на покупку шведских паровозов — стоит ли говорить, как это было важно в ту пору для Советской страны?
Но у Вацлава Вацлавовича были и чисто дипломатические задачи. Это было время напряженных переговоров с немцами в Бресте. Воровский считал: не в интересах Советской стороны вести эти переговоры именно в Бресте, где у немцев и власть, и средства общественного воздействия. Для нас было выгоднее, если бы эти переговоры удалось перенести на нейтральную почву, например, в Стокгольм. Немцы встретили предложение Воровского в штыки. Они поняли, что, приняв это предложение, Германия рискует многим. Переговоры велись в Бресте, но это не смутило Воровского — он продолжал держать их в поле своего зрения, находя средства сообщить Советскому правительству об этих переговорах нечто такое, что было для правительства ценным. Источником этой информации стал немецкий дипломат Рицлер, тот самый Рицлер, который позднее был назначен советником германского посольства в Москве и после убийства Мирбаха был даже поверенным в делах. Как свидетельствовал Вацлав Вацлавович, Рицлер осведомлял советского полпреда о ходе брестских переговоров, при этом полпреду сообщалось все, что немцы не могли или не хотели говорить в Бресте. Депеши Воровского о беседах с немецким дипломатом были полезны Советскому правительству чрезвычайно — эта информация была тем более важна, что сопровождалась более чем ценными комментариями Воровского.
В декабре 1918 года Вацлав Вацлавович был приглашен в шведское министерство иностранных дел и ему было сказано, что он и его коллеги должны покинуть страну.
Таким образом, Вацлав Вацлавович пробыл полпредом в Швеции год и один месяц. Впрочем, из этого срока должно быть вычтено время командировки в Москву летом 1918 года, необычной командировки, когда Воровский, застигнутый в Москве июльскими событиями, пошел волонтером на баррикады. Посол на баррикадах? Это и есть Воровский.
Говорят, Вацлав Вацлавович Воровский в пору своей работы в Риме иногда, улыбаясь, читал пролеткультовские вирши:
Во имя нашего завтра — сожжем Рафаэля...
Читал и шел в залы Ватиканского музея смотреть искусство высокого Возрождения.
— Кто сегодня помнит в Риме Вацлава Воровского?
— Террачини, конечно.
Сейчас я вспоминаю: да, Террачини. Когда открывали памятник Вацлаву Воровскому на площади в начале Кузнецкого моста, наряду с Чичериным, Литвиновым, Красиным и Лозовским выступал и Умберто Террачини.
И вот Рим шестьдесят восьмого года. Осень, поздняя даже для Италии. Милан уже прикрыт шапкой тумана, и верхние этажи знаменитых миланских небоскребов, символизирующих могущество здешних индустриальных магнатов, оплел тяжелый войлок тумана — там, хотя и ближе к солнцу, но темнее, чем у основания блока, поэтому в окнах верхних этажей свет, нижние — не освещены. Да и в Венеции заморосило: прибывшая вода проникла даже на площадь Святого Марка — прохожие пересекают ее по мосткам. Чтобы из Венеции попасть в Рим, надо своеобразно прошибить Апеннины, многокилометровый туннель заканчивается почти у Флоренции. И сразу вас охватывает райская голубизна. А потом Рим — здесь та же солнечность и теплынь.
Рабочая комната сенатора Террачини в здании итальянского сената. Человек, облаченный в атлас и бархат, встретил меня в вестибюле и, почтительно склонив голову, дал понять, чтобы я следовал за ним.
Путь наш был длинным. Мы шествовали торжественно и неторопливо, пересекая залы, опоясанные золотым бордюром и уставленные таким количеством колонн, что в них можно было заблудиться, как в лесу, вступая в коридоры, устланные алыми коврами и в такой мере раззолоченные, что, казалось, они ведут к самому богу. А я шел и думал: в строе современной итальянской жизни мало что осталось от римской империи, но вот эта любовь к золоту, которым отягощены большие и малые палаццо, костюмы военных и государственных служащих, да только ли? Золота достаточно и на униформе городских полицейских, больших и малых швейцаров, правда, золото качеством пониже — ливрейное золото!.. И вот в этом океане благородного металла, тщательно надраенного и по этой причине огненно полыхающего, точно незамысловатое грачиное гнездо в райских кущах, помещалась рабочая комнатка Террачини. Да, он был чем-то похож на многомудрого грача, старый сенатор Террачини, ветеран итальянской революции, сподвижник Тольятти и Грамши... Такое впечатление, что комнатка Террачини находится не в раззолоченном палаццо сената, а где-то на дороге из Неаполя в Калабрию в ветхом особнячке мелкопоместного помещика. Да и обстановка комнаты свидетельствует об этом: на столе в коричневой рамке, очень домашней, точно снятой с бабушкиного комода, портрет женщины — и ее прическа, и платье, и весь ее облик свидетельствуют: портрет сделан еще в начале века. А под стеклом, которым накрыт письменный стол, веер фотографий — видно, товарищи по борьбе, все те, кто был с Террачини и в горах Пьемонта — Террачини стоял там во главе своеобразной партизанской республики.
Нелегко припомнить подробности, а они как раз и драгоценны. Шутка ли, двадцать второй год и шестьдесят восьмой — сорок шесть лет! Меня интересует Генуя, и Террачини пытается припомнить все, что относится к Воровскому в этой связи, но потом, словно озарившись, старый сенатор вспоминает, что Воровский хотел написать книгу об итальянском искусстве и все свободное время отдавал тому, чтобы претворить это свое намерение в жизнь.
— Нет, это был не просто интерес образованного человека к тому, что есть итальянское Возрождение, — произносит Террачини и встает из-за стола: ему хочется в движении, в спором шаге разогреть мысль. — Его интерес был действенным: он ведь много думал, что есть искусство будущего...
— Вы полагаете, что мысль о том, что сотворили мастера Возрождения, была ему полезна?..
— Да, очень.
Меня не покидает мысль: Воровский, один из тех, кто был предтечей нового искусства, его теоретик и мыслитель, жил в Риме и думал написать книгу об опыте Возрождения. Нет, Воровский не был бы Воровским, если бы он писал просто монографию об опыте Возрождения. Здесь был замысел неизмеримо более могучий и современный. Ну, например, в какой мере опыт Возрождения воспримут художники будущего? Ну, например, реализм Возрождения, жизнестойкий и естественный, как естественно само человеческое видение мира? Знание человека и тех сил, которые заключены в нем от природы, сообщены человеку опытом деяния?.. Непреоборимость созидательного начала, которое есть в искусстве Возрождения, идущая от первоприроды человека, его способности радоваться солнцу жизни, его энергии творить? Но где-то должна лечь и последняя грань: здесь опыт Возрождения для нас кончается. Где?
Иду в ватиканский музей, как на работу, а потом на виллу Бургезе и в собор Святого Петра. С утра до вечера, с утра до вечера. Страдные римские дни, страдные... В знаменитой Сикстинской капелле, как на солдатском плацу после строевой муштры, десятки, а может быть, сотни молодых людей опрокинулись на спины. Только взгляд их устремлен не в зенит, а в обширный потолок, на котором фантазия Микеланджело вызвала к жизни мир героев... Нет, я не оговорился, молодые люди смотрят Микеланджело, распластавшись на скамьях, как на нарах. Наверно, это поза наиболее естественна: в конце концов первым, кто опрокинулся вот так на спину, был сам Микеланджело, только не на скамьи, а на леса — весь потолок расписал он сам.
Наверно, где-то вот тут лежал, вытянув худые ноги, и Воровский. Смотрел и, быть может, думал: парадоксально уже то, что фрески Микеланджело надо смотреть в Ватикане. Ведь искусство Возрождения возникло, как протест против тысячелетней тирании церкви. Искусство, ниспровергающее деспотию феодалов, а вместе с нею и деспотию церкви, которая была опорой феодалов, — это и есть революционное начало Возрождения. И тем не менее Ватикан...
А потом шел через анфиладу станц, украшенных фресками Рафаэля и, поставив плетеный стул, располагался перед «Афинской школой», располагался прочно. Вот он, Рафаэль Санти с его радостной естественностью и праздничной обыденностью во всем. Именно, во всем: в натуральности момента, взятого для картины, и облике героев картины, в том, как они расположились на полотне, в выражениях их лиц и поз, в свете, что пронизывает картину, в самой атмосфере происходящего, в настроении, что объединило людей. Что-то есть в этом настроении незамутненное, что помогает человеку быть самим собой. Именно, самим собой, и это должно быть для Воровского важно, так как позволяет проникнуть в главное: насколько действенна его способность понимать большой мир человеческой души. Для достижения того, что есть искусство Возрождения, ничего нет более значительного, чем это... Если художник грядущего через могучую гряду столетий обратит свой взгляд в прошлое, первое, что он спросит своего могучего предтечу из века XV или XVI: как ты, знатный мой предтеча, совладал с человеком, как ты проник в его «я» и в какой мере помог узнать его? Человек, человек!..
Могучего предтечу? Рафаэля, например?.. Он был для своего времени прогрессивен, больше того, революционен. Движение за единство Италии, вдохновлявшее всех тех, кто был становым хребтом высокого Возрождения, возглавлялось и Рафаэлем. Первоосновой искусства Рафаэля была реальная действительность, оно проникнуто мечтой о совершенном мире, оно, это искусство, полно веры в земную красоту и человека-творца. Говорят, Рафаэль был одним из тех, чей лабораторный труд, предшествующий созданию образа, был особенно упорен. Эта лаборатория творчества отражена в знаменитых эскизах Рафаэля — их разнообразие дает представление, сколь он был тщателен, требователен и неутомим в своих поисках. То, что вошло в искусство под именем «Рафаэлевой мечты» и что вернее всего было бы назвать способностью художника видеть день грядущий, опиралось на его понимание того, что есть действительность и, разумеется, человек...
— Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля?
Говорят, многоопытный Воровский не без горькой усмешки иногда повторял эти строки. Повторял и шел в Ватикан смотреть Рафаэля.