Представляю себе состояние баталиста, которому необходимо воссоздать картину знаменитого сражения. В заповедный час он является на поле боя. Много лет прошло с тех пор, как рассеялся дым битвы. Там, где картечь перепахала поле, какой уже раз зацвели и отцвели сады. Неузнаваемо стало поле. Да здесь ли была битва? Здесь... И на какой-то миг человек заставляет себя забыть все, что совершали с этой землей годы. Он хочет увидеть поле таким, каким оно было в час ратного подвига. Увидеть и воспроизвести в своем сознании. Все, что напоминает человеку об этом дне, каким бы оно ни было малым, помогает ему увидеть картину отгремевшей битвы. И осколок снаряда, выкатившийся из свежевспаханной земли, и откос блиндажа, случайно оказавшийся не зарытым, и патронные гильзы, разбросанные вдоль дороги, — все способно встревожить человека и обратить мысленный взор на картину минувшего боя. И какое счастье, когда в дополнение ко всем этим находкам, которые вдруг сделались бесценными, повстречается старец с клюкой и, подняв над полем слабую руку, произнесет: «Как же не помнить? Помню!»
Нечто подобное испытал и я, когда почти через 50 лет после дипломатической баталии у Генуи прибыл в этот город, чтобы потревожить его древние камни.
Однако, прежде чем начать рассказ о сегодняшней Генуе, заманчиво перешагнуть почти полстолетия и представить себе Чичерина и его друзей, отправляющихся на Апеннины...
27 марта 1922 года.
На Виндавском вокзале бил колокол, мощный, точно с соборной колокольни — когда он бил, в вагонах звенели стекла.
Колокол пробил три, и поезд отошел.
Чичерин стоял у окна.
Туман, мягко размытый, мартовский, как вода. Где-то справа твердый луч, словно свет маяка, пропалил мглу, и кажется, что блик лег на воду.
Такое впечатление, что отошел не поезд, а корабль.
Начало плавания, долгого, наверняка трудного.
Второй раз, наверно, будет легче, а вот первый... Первое плавание.
И по давней привычке, трижды проверенной и доброй, поэтому доброй, захотелось прошибить эту вязкую пемзу тумана, опередить поезд, опередить на неделю, две, месяц и заглянуть в день завтрашний. Да что день? В месяц завтрашний, а может, послезавтрашний, и увидеть: чем завершится Генуя?
Как ты видишь предстоящий поединок? Что ждут от него они и мы?
Они?
Что ждет от него Ллойд-Джордж, например?
Идея Генуи возникла в Каннах, однако, если быть точным, она витала в воздухе и до Канн.
Вот уже три года, как кончилась война, но Европа все еще далека от того, чтобы встать на ноги. Крепнет убеждение: только две страны могут помочь этому — Америка и Россия. Америка — за тридевять земель, да и участие ее в европейских делах обусловлено корыстью слишком очевидной. А как Россия? Ее нефтью можно заставить вращаться все колеса Европы. Ее углем накормить все мартены. Ее металлом, ее лесом, ее пенькой...
Для европейских магнатов отношения с Россией обусловлены во многом тем, как будет решен вопрос со старыми русскими долгами.
Если Россия обнаружит покладистость, ей обещано признание и, возможно, техническая помощь.
Обнаружит ли Россия покладистость?
Некоторые из знатоков России (они всегда были — знатоки) считают, что это не бесперспективно.
Они уверены, что нэп означает союз Советской власти с буржуазией внутренней.
Следовательно, Генуя может стать союзом Советской власти с буржуазией внешней.
Нет, за рубежом в самом деле убеждены, что Советская власть сама собой переродится в нечто буржуазное. Очевидно, эта идея руководила и Ллойд-Джорджем, когда возникла идея Генуи. Что хотел бы увидеть он в самом приезде русских в Геную? Возвращение блудного сына в отчий дом?
Так думают о Генуе они.
А мы?
России пришлось в эти годы потруднее, чем Европе, много труднее.
Какой только огонь не опустошал ее в эти семь лет!
Мировая война, гражданская война, а вслед за этим интервенция. Голод. Да и теперь, он еще жжет русскую землю.
Для нас нет задачи более насущной, чем мир, а с ним придет деятельное общение с Западом. Хозяйственное, а следовательно, и дипломатическое — нам нужно было признание. А вместе с признанием помощь машинами, промышленными товарами, может быть, даже кадрами специалистов.
Значит, Европа и Россия были нужны друг другу. Если идти от насущных нужд, которые испытывали в тот момент Европа и Россия, Генуя должна была означать соглашение.
Чичерин стоит у окна.
Когда поезд входит в полосу тумана, его шумы затихают, и такое впечатление, что шумят гребные винты, взрывающие воду.
Нет, действительно плавание.
Самое первое.
За неделю до приезда в Геную я встретился с сенатором Умберто Террачини. Ветеран партии, он много сделал для рабочего движения своей страны. 17 лет, то есть почти все годы господства в Италии фашизма, он находился в тюрьме. Выйдя на свободу, Террачини вместе с товарищами по борьбе возглавил временное правительство Пьемонта, став его генеральным секретарем. Несмотря на возраст, весьма почтенный, Террачини деятелен и сегодня. Двадцать лет Террачини сенатор.
Когда мне стало известно, что Террачини примет меня в ближайшие два дня, я вспомнил, что человек, с которым мне предстоит беседовать, был одним из тех, кто возглавлял партизанскую республику в горах Пьемонта. Уже находясь в Италии, я узнал, что именно Террачини способствовал тому, что волонтерами великой партизанской армии в горах Италии стали многие из итальянских интеллигентов. Имя Террачини, имя коммуниста-ученого, чьи работы, посвященные проблемам марксистской мысли, были известны в Италии издавна, сделали свое. Был бы Террачини только ученым, как, впрочем, только партизанским деятелем-практиком, вряд ли он смог бы сделать для Пьемонта все, что сделал. Теоретик-марксист и воин-партизан — сочетание этих начал было замечательно в этом человеке, оно оказалось притягательным для многих, кто пришел в те памятные дни в Пьемонт, чтобы сражаться с фашизмом.
Террачини вышел мне навстречу, при этом, огибая стол, наклонился и положил перо — до того, как мы вошли, он писал.
— Мне сказали, что вы направляетесь в Геную с намерением отыскать все, что имеет отношение к конференции 1922 года? — спросил Террачини, и я подумал, что у него нет времени на экспозицию беседы, и он намерен сразу «брать быка за рога». — Это было нелегкое время, — сказал Террачини. — К власти еще не пришел фашизм, но его приход обозначился явственно. Назревала схватка. Рим, Милан, Генуя тех времен были похожи на города, находящиеся в осаде. Рабочая гвардия охраняла фабрики и заводы. Все чаще на площадях и улицах больших итальянских городов можно было встретить чернорубашечников. Именно в эту пору в Италию пришла весть о конференции в Генуе. Советским представителем в Италии был Вацлав Воровский. Я не однажды беседовал с ним. Это был интеллигент, знающий историю, философию, искусство. В такой же мере он был наторен и в вопросах экономики. Помню, что беседы касались экономических связей между нашими странами. Советская страна переживала тревожные дни. Это ведь был 1922 год. В Поволжье, на Украине, Северном Кавказе было засушливое лето — Россия голодала. Следовательно, речь шла и о том, как Италия и ее рабочий класс могут помочь России.
Я сейчас не помню, — продолжал Террачини, — говорили ли мы с Воровским о конференции в Генуе. Но я хорошо помню, что наша партия была серьезно озабочена тем, как охранить советскую делегацию от угроз, которые уже тогда раздавались в ее адрес и в прессе и на фашистских митингах. Помню также, что партия обратилась к наиболее верным своим кадрам из числа рабочих Милана, Турина и Генуи с призывом создать дружину для охраны делегации. Дружина была создана и выполнила свою нелегкую задачу. К чести советских дипломатов следует сказать, — заключил Террачини, — они завоевали заметные симпатии итальянского населения. В этой обстановке какие-то эксцессы, направленные против советских дипломатов, были затруднены. В свою очередь, это значительно облегчало выполнение задачи нашими дружинниками-коммунистами. Как вы знаете, конференция закончилась подписанием Рапалльского договора между революционной Россией и Германией — рабочая Италия отнеслась к договору с симпатией. Для нее он означал: Советская республика сделала важный шаг на пути к признанию своих прав, и итальянские друзья приветствовали это.
Я поблагодарил сенатора за беседу. Она была для меня тем более необходима, что вводила в атмосферу дипломатической Генуи и предваряла посещение древнего итальянского города, который волею судеб (именно судеб — об этом я скажу позже) стал своеобразным полем битвы.
Осенним вечером наш поезд отошел из Рима в Геную. Несмотря на то что по календарю была поздняя осень, над Римом безоблачно. Однако по мере того, как поезд удалялся от Рима, погода заметно становилась осенней. Лишь в самом начале пути море было открытым. У Генуи туман укрыл его. Когда же нас приняли горы, было такое впечатление, что поезд идет сплошным тоннелем — туман соперничал в плотности с камнем.
Итак, Генуя.
Но прежде чем отправиться в поездку по Генуе, может быть, было бы уместно представить читателю наших генуэзских друзей, благодаря участию которых нам открылся город.
Еще до поездки в Италию, друзья, бывавшие там, говорили мне, что в Генуе живет необыкновенно колоритный человек. Комиссар партизанской бригады в годы Сопротивления. Кажется, депутат парламента. Вдохновенный оратор и поэт. Человек живой, участливый, беспокойно-тревожный, ищущий. Несколько лет он единоборствует с недугом. Жил у нас — лечился и повсюду оставил множество друзей, друзей верных. Больше всего их среди писателей и врачей. Кстати, последним удалось вызволить человека из беды. Даже вернуть к работе. Имя этого человека: Сербандини. Впрочем, в Италии он больше известен под кличкой, которую обрел во время войны, — Бини. Рассказ о Бини увлек меня. Если человек заинтересовал, хочется представить его зрительно. Какой же он, Бини? — спросил я друзей. Ответ, который я получил, был более чем скуп: «Чем-то похож на молодого Дзержинского».
Но вот что интересно: как ни скуп был портрет, я узнал Бини. Его борода — клинышком, тонко оструганным, устремленным вперед, так же как глаза, которые точно заволок дымный огонь, выражали и порыв и энергию. Я живо представил его в лесах Пьемонта, говорящим с партизанами перед боем. Чем-то он был похож для меня на тех русских интеллигентов, студентов-выпускников или молодых инженеров, которые стали комиссарами в годы революции, не успев сменить форменную куртку на шинель и полушубок.
Однако пусть Бини расскажет о себе сам, о себе и о своих отношениях с Россией — думаю, что этот рассказ придется читателю по душе. Читатель ведь помнит: Бини — поэт.
Сад у Красной площади,
где птицы
прыгают среди цветов, как дети,
где, счастливо улыбаясь,
женщины,
Поглядев, передают друг другу
Фотографию дочери моей.
Почему, товарищ из Вьетнама,
ты внезапно смолкнул
и улыбка
сходит с исхудалого лица?
Десять лет тюрьмы — я это знаю,
в тюрьмах бьют по голове — я знаю.
Знаю про три тыщи километров,
пройденных по партизанским чащам,
Знаю про детей — они родились
в те же годы, что и дочь моя.
«Отдохну, пройдет, —
ты отвечаешь, —
Скоро встану на ноги!»
Улыбка
озаряет вновь твое лицо.
Мы приехали из дальней дали,
мы из разных стран сюда собрались.
А в палате рядом с нами — русский,
большевик.
Ему когда-то
в маленькой донской станице
голову разбили мироеды.
Мы толкуем про свои болезни,
обсуждаем методы леченья;
говорим про печень и про сердце,
а могли бы говорить про годы
тюрем, забастовок и войны.
Как блестят глаза у вас, мой доктор,
черные, армянские, большие.
Сколько в них мужской упрямой силы,
мягкой нежности и доброты!
Помню, мои руки холодели,
а старушка няня их схватила
и к лицу прижала, чтоб согреть.
Двадцать лет подряд ходил с осколком
мой товарищ, коммунист Сачченти,
раненный в Испании на фронте
ровно двадцать лет тому назад.
Он тогда не уронил слезинки,
и теперь Сачченти не заплакал.
Слушал он, что говорит Петровский,
наш хирург:
«Все от тебя зависит,
собери все силы и держись!»
И Сачченти выдержал.
И нынче
на худые щеки итальянца,
никогда не знавшие слезы,
пали слезы радости.
А сестры
и врачи
склонились над спасенным.
Много дней он продвигался к смерти,
а сегодня повернул назад;
много дней в жару провел Сачченти,
он — ему казалось — в пропасть падал,
но его поддерживали руки,
выстроившие Волго-Дон.
Тяжесть птиц
цветы к земле склоняет.
Скоро дочь моя пойдет учиться
на врача.
Я так хочу.
(Перевод Б. Слуцкого)
Едва обменявшись со мной рукопожатием (рука у него горячая и некрепкая — конечно же, он еще слаб), Бини пододвинул телефонный аппарат, и я вдруг почувствовал, как энергичен он в желании помочь тебе. В течение каких-нибудь двадцати минут Бини встревожил настойчивыми звонками Геную и ее ближайшие пригороды: Санта-Маргерита, Кавэ-де-Лавания, Сестри Леванте, а потом вдруг раскрыл портфель (как я потом заметил, этот кожаный портфель, небольшой, но ощутимо твердый, всегда с Бини) и развернул передо мной фотокопию газеты «Лаворо» времен генуэзской конференции. «Пока вы ехали из Рима, я просил подготовить вам вот это», — сказал он. Забегая вперед, хочу сказать, что в ряду приятных сюрпризов, которые приготовил мне Бини, сюрприз с газетой «Лаворо» был всего лишь первым. Так или иначе, а встреча с этим человеком определила для меня и точность, и целесообразность и, главное, темп в осмотре Генуи и ее реликвий. Темп стремительный, за которым надо было еще суметь угнаться.
Когда же были обозначены главные вехи моего генуэзского плана, я почувствовал, что место Бини постепенно занимает Игнацио Префумо. Если Бини — глава генуэзской организации друзей СССР, зачинатель ее главных свершений и автор многих новшеств, то Префумо — генеральный секретарь ассоциации, ее исполнительная власть. Питомец генуэзской рабочей окраины Сестри, сам рабочий, Префумо, как мне показалось, принадлежит к тем людям, для которых жизнь явилась университетом столь разносторонним и всеобъемлющим, что восполнила все, что человек не смог получить в детстве. Впрочем, это было определено не только жизнью, полнотой и многогранностью опыта, который она сообщила человеку, но и способностью самого человека воспринимать явления жизни, остротой его внутреннего зрения и слуха, чуткостью его ума. В дни пребывания в Генуе, я наблюдал Префумо в общении с разными людьми, в том числе с генуэзскими аристократами, такими, как контесса Карла д’Албертис, и должен признаться: манерой говорить, тактом, всем тем, что обнаруживает один человек в общении с другими, Префумо произвел на меня впечатление человека, у которого была иная, чем у Игнацио жизнь. Префумо говорит и по-английски и по-русски. Его русский богат по запасу слов, гибок, дает возможность Префумо говорить по широкому кругу вопросов. Это очень помогает Префумо в общении с русскими друзьями, которых всегда много в Генуе. Столько русских кораблей, сколько приходит сюда сегодня, Генуя никогда не знала. Генуя сегодня — это в своем роде итальянские ворота в Россию и, пожалуй, русские ворота в Италию. Пятьсот советских кораблей бросают якорь в генуэзском порту ежегодно, и нет экипажа, который бы не посетил дом ассоциации. В сущности через Префумо и его друзей советские люди разговаривают с древней Генуей. Вместе с Префумо я был на борту нашего судна «Флорешти», прибывшего из азовского порта Жданов, — мне показалось, что я присутствую на встрече старых друзей. Позже я убедился, что это так и есть. «Флорешти» часто бывает в Генуе, и моряки дружат с генуэзцами домами.
Были дни, когда я находился в обществе Префумо с утра до вечера. Те паузы, которые неизбежно возникали между поездками, друг Игнацио заполнял ответами на мои вопросы, касающиеся Генуи, ее истории, ее обычаев и праздников, особенностей быта, семейных и общественных традиций. Делал он это охотно, неизменно с юмором.
Иногда рядом с нами оказывался Джан-Карло, помощник Префумо и своеобразный его гонец, исполнитель самых оперативных заданий. Джан-Карло молод, ему не больше двадцати двух, но выглядит он еще моложе. Всего год назад Джан-Карло женился, а незадолго до моего приезда друзья поздравили его с новорожденным. Возможно, Джан-Карло еще не свыкся со своей новой ролью и каждый раз, когда друзья заговаривали о молодой жене и младенце, румянец подступал к глазницам Джан-Карло. Рослый, с юно-бледным лицом и темными Глазами, Джан-Карло хорош собой. Как я заметил, он проворен и ловок. У него быстрая и точная реакция. Я наблюдал его за рулем. Нужно немалое искусство, чтобы в генуэзской уличной чересполосице, не снижая скорости, провести машину. Джан-Карло вел ее безупречно.
Префумо относится к Джан-Карло с покровительственной нежностью. Он любит чуть-чуть поиронизировать над молодым другом. Разумеется, недопуская того, чтобы в этом участвовал третий. Это и невозможно: друзья объясняются друг с другом по-генуэзски. Они не могут отказать себе в удовольствии, чтобы не поговорить на языке родной Сестри. Очевидно, генуэзский — язык их детства. Находясь в Генуе, я установил: язык доступен даже не всем генуэзцам. Генуэзский стоит на трех опорах: итальянском, французском и арабском. Это главные опоры. Однако есть подсобные. Язык этот вызвала к жизни сама история Генуи, века и века ее общения не столько с Западом, сколько с Востоком. Видно, генуэзский язык Префумо был ярок — его речь вызывала у Джан-Карло восторг. Однажды, когда смех Джан-Карло был особенно бурен, Префумо произнес:
— Вы знаете, чего смеется Джан-Карло? У нас зашел разговор об одном нашем сестринском приятеле, и я вспомнил генуэзскую пословицу: «Еще не осыпалось дерево дураков, а он успел уже оказаться на земле и дать ростки».
Джан-Карло сел за руль, и мы отправились смотреть Геную. Утро не принесло хорошей погоды, и наше путешествие по городу сопровождалось мелким моросящим дождем. Однако даже в эту погоду, когда небо по-осеннему низко, а знаменитые генуэзские холмы скрыты под пеленой тумана, древний город был прекрасен. Да, Генуя, торговая столица Средиземноморья, родина Колумба и Паганини, предстала во всем блеске новизны и древности. Именно это сочетание древних камней Генуи с тем, что вызвал к жизни наш век, сообщило сегодня городу свой колорит. Соседство это дает возможность познать город в сопоставлении, проникнуть в его суть сравнивая.
Во время этого первого путешествия по осенним улицам Генуи, город встал перед нами, как в панорамном кино, — весь он был четко очерченным и весомым, он был доступен и в цвете, и в объеме, и в перспективе. Дом, где родился Колумб, укрыт пологом дикого винограда — наверно, в летнюю пору дом облит зеленью, как густой краской. Зелень как бы стекает с дома. Древние генуэзские ворота — в нескольких шагах от Колумбова домика. Затейливый лабиринт припортовых улиц. Самый порт, знаменитый генуэзский порт, истинная жемчужина в короне Генуи. Вилла капитана д’Альбертис, которая, как мы установили позже, венчает самый высокий холм Генуи и с террасы которой видны и город и море, как с самолета. И разумеется, знаменитое генуэзское кладбище — оно может рассказать о прошлом города не меньше, чем сам город, и о нем есть смысл сказать подробнее.
Представьте себе горы, амфитеатром спускающиеся в долину. По гребню гор даже невооруженным глазом можно увидеть силуэты древних строений. Какие-то из этих строений сохранили свои формы: конус, ромб. Именно здесь старая Генуя встречала врагов. Вот эти ромб и конус — сторожевые башни Генуи, ее цитадели.
Кладбище — под защитой крепостных амбразур. Город оберегал кладбище от врага так же, как и свои очаги. Светлый мрамор, из которого сооружены надгробные часовенки, на густо-зеленом поле кладбищенской хвои виден издали. Кладбище спускается от вершины горы до подножья амфитеатром. И, если взглянуть на него издали, не столько печалит глаз, сколько его радует — в облике его ничего нет от города мертвых. Если смотреть издали. Но вот вы входите в пределы кладбища: это город мертвых. Белый мрамор и тишина. В самом мраморе эта тишина. В самой его способности сомкнуть уста. Мраморно-белое молчание.
Кладбище возникало многие века, и для знатока истории города кладбищенские камни — в сущности страницы генуэзской летописи. Разумеется, жестокие законы города перенесены и сюда. Как и в самой Генуе, здесь задают тон «четверо больших»: Дория, Спинолла, Фиэски, Гримальди. Их фамильные склепы построены на веки веков. Земля, где стоят эти склепы, принадлежит им так же прочно, как земля, где стоят их особняки в Генуе.
Однако в нескольких метрах от этих склепов легли своеобразные поля, где нашли свой покой бедные генуэзцы. Собственно, понятие «покой» здесь относительно. По более чем жестокому закону Генуи, впрочем, не только Генуи, пребывание на генуэзском кладбище для горожан, не обладающих состоянием, ограничено определенными сроками. Обычно это пять лет. По истечении этого срока могила должна быть освобождена, и в ней похоронят на очередные пять лет другого генуэзца, чье состояние не позволяет ему лежать в земле родного города дольше.
Когда мы покидали генуэзское кладбище, наше внимание обратила статуя солдата, одетого не совсем обычно. Вряд ли даже зимой можно увидеть итальянского солдата в войлочных сапогах, в шинели на меху и в меховой шапке. От самого вида солдата повеяло стужей и отнюдь не итальянской. Наверное, это впечатление не случайно, именно его добивался автор скульптуры. Перед нами своеобразный памятник итальянцам, погибшим в минувшую войну на снежных полях России. Собственно, это даже не памятник, а символическая гробница. Символическая, собравшая тысячи и тысячи итальянских могил, разбросанных по приволжским и донским просторам. Перед монументом — каменная площадка. Она должна быть велика, эта каменная площадка. Так велика, чтобы вместить сотни свечей, которые зажигают здесь генуэзцы в память о своих близких. Вот и сейчас зажжены свечи. Много свечей. Их пламя воспринял полированный камень, на котором они укреплены, обратив их в костер. Мне кажется, костер — символ. Для тех, кто еще не понял, это означает: так всегда будет, когда народ дает себя обмануть. Когда смеркается, отблеск этого костра лежит и на фигуре воина — можно подумать, что итальянцу в войлочных сапогах все еще холодно.
Едва ли не в первый день пребывания в Генуе я беседовал с Балестрари Леониде. Мой собеседник — генуэзский журналист. Отец Леониде был редактором одной из генуэзских газет. Сын унаследовал профессию отца. Он известен в городе как автор нескольких книг по истории Генуи. Я провел в обществе Леониде вечер. Мы начали беседу в гостеприимном Доме ассоциации «Италия — СССР» и продолжили ее в ресторане отеля «Сити», где я жил в Генуе. Таким образом, беседа продолжалась часа четыре. Я воспроизведу главное из того, что мне рассказал мой собеседник о родном городе и о той поре его истории, которая меня больше всего интересовала. Я имею в виду весну 1922 года.
— Издавна городом правили его знаменитые капитаны и прежде всего Дория и Спинолла, — начал Леониде. — Пожалуй, самым могущественным был Дория. Он и его потомки в той или иной мере оказывали влияние на генуэзские дела в течение 400 лет. Разумеется, Дория, чье восхождение на генуэзский трон совершилось в 1528 году, был в своем роде человеком незаурядным. Продолжатели фамилии Дория и сегодня живут в Генуе. Интересно отметить, как преображалась от века к веку семья Дория, как испытывала на себе влияние времени, как сама эпоха формировала этот фамильный клан. Основатель рода начал деятельность как один из зачинателей генуэзского флота. Он строил военные корабли (именно военные, а не торговые), оснащал их современным по тому времени оружием, формировал экипажи, при этом создавал своеобразные военно-морские учебные заведения и руководил ими. Иначе говоря, он строил флот, флот военный, способный вести сражения с использованием новейших средств морского боя. Этот флот создавался для обороны Генуи. Но это было не главным. Главное же заключалось в том, что Дория строил свой флот и соответственно формировал его, чтобы сдавать внаем. Да, в древней Генуе существовало своего рода агентство по сдаче в аренду военного флота. При сдаче флота в аренду учитывалось, кто будет его арендатором и в каких целях он использует генуэзский флот. Но это было не столь существенно. Важнее было иное: как хорошо заплатит «съемщик» флота и какие барыши флот принесет хозяину в итоге службы на стороне. Да, были корабли, сдававшиеся внаем, моряки и морские офицеры, приданные кораблям. В этих условиях генуэзские корабли могли быть сданы внаем враждующим сторонам и встретиться в открытом бою, как недруги. Но была ли такая ситуация в жизни? Могла быть. Однако с годами или, вернее, с веками профессиональные функции древнего генуэзского рода претерпевали изменения. Теперь уже Дория владели не флотом, а латифундиями, не военными кораблями, а банками.
Тремя китами, на которые опиралось могущество Генуи нового времени, были тот же флот, но уже торговый, финансы и промышленность, преимущественно пищевая, точнее сахароваренная. Если говорить о флоте, то большой статьей в его деятельности была торговля с Россией. Между Генуей и южнорусским портом Одессой легла большая торговая дорога. Десятки и десятки кораблей разного тоннажа шли по этой дороге из Италии в Россию и обратно. В Генуе на улице Марчелло Дураццо издавна находилось русское консульство, а на Пьяцо Кампетто — русский банк. Наш город стал центром русского капитала в Италии. Давние торговые отношения между русскими и итальянскими торговыми домами привели к отношениям родственным. В семьях одесских купцов появились генуэзки, в семьях генуэзских — одесситки. Отчасти это обстоятельство было причиной того, что русская революция 1917 года встретила столь жестокое сопротивление в семьях богатых генуэзцев. Русское консульство, а вслед за этим и русский банк после революции были закрыты. Все это произошло не сразу. Еще весной 1922 года, когда в Геную прибыла делегация советских дипломатов, некоторые из «русских институтов» в Генуе еще существовали.
Не последнюю роль в этой компании ненависти играла генуэзская пресса. Весной 1922 года в Генуе выходило несколько газет, при этом весьма влиятельных не только в Генуе, но и по всей Италии. Это прежде всего «Иль Читадино», католическая газета, основанная в 70‑х годах прошлого века, а также «Сафаро», независимая либерально-демократическая газета, весьма распространенная в кругах генуэзской интеллигенции. Если говорить о прессе, популярной в мире генуэзских коммерсантов, то это была «Секоло XIX» и «Корьерэ меркантиле». У генуэзских читателей были свои идолы, свои властители умов: например, Джузеппе Канепа, известный генуэзский адвокат и публицист, позднее ставший итальянским министром, вернее суб-секретарем министерства. Его передовые статьи, двухколонники и трехколонники, его «подвалы» и «полуподвалы» были в равной степени посвящены проблемам политики, экономики и культуры, при этом литература и искусство не исключались. С ним соперничал Аугусто Момбелло, в прошлом директор банка и знаток генуэзских финансов. Он был не столь универсален в выборе тем, как Канепа, но достаточно остр, обстоятелен и глубок в статьях, посвященных проблемам экономики и политики. Генуэзская пресса отражала интересы «четырех больших», и позиция, занятая этой прессой по отношению к СССР и его делегации на конференции, определялась, разумеется, классовыми интересами. Мы были бы не правы, если бы распространили это мнение на все газеты. В статьях «Сафаро», так же как в материалах «Секоло», а подчас и «Читадино», не все было однозначным. Эти газеты не могли скрыть от читателя, как последовательно, искусно и действенно советские дипломаты отстаивали позиции в упорной и по-своему кровопролитной битве, какой являлось для современного мира генуэзское единоборство.
В заключение небезынтересная деталь: фамилия Дория преобразилась в сегодняшней Генуе, — я имею в виду Джордже Дория, адвоката, советника муниципалитета, которого весьма почитает наш город. Случилось так, что в годы войны Джордже оказался в родовом имении Дория — в замке Монталдео, что в провинции Александрия, в Пьемонте, это в километрах 50—60 отсюда. Вокруг замка — леса и горы, которые служили защитой для партизан. Именно сюда партизаны пытались увлечь фашистов и дать им бой. Хотела семья знатных генуэзцев или нет, но она оказалась в самом горниле борьбы. И вот итог: если даже все виденное потрясло и старших, оно, как показали дальнейшие события, не заставило их изменить ни убеждений, ни места в жизни. А вот младший Дория — Джордже был так потрясен... В общем, события развивались необычно. Когда фашисты были изгнаны и семья Дория отбыла в какое-то швейцарское имение, младший Дория остался на месте и, дождавшись отъезда отца, роздал землю крестьянам. Отец, разумеется, был разгневан и лишил его наследства, но это только ускорило соответствующие процессы в жизни Джордже... Как я сказал, он — советник муниципалитета и антифашист. За многовековую историю династия Дория таких не знала.
Итак, Балестрари Леониде рассказом об истории родного города подвел к главной теме, которая привела меня в Геную. Предстояло посетить места, с которыми связано знаменитое событие, и прежде всего дворец Сан-Джорджо, чьи потемневшие стены, казалось, должны хранить следы огня и жестокой картечи.
Дворец Сан-Джорджо — генуэзская реликвия. Если говорить о том, откуда началось могущество Генуи, то рассказ следует начать с палаццо Сан-Джорджо. Характерно, что дворец расположен в нескольких шагах от порта и этим самым он как бы свидетельствует: Генуя — это море, это порт, ее торговое могущество.
Подобно многим зданиям такого рода, дворец был сооружен в честь победы на поле брани, в данном случае победы над извечной соперницей древней Генуи — Венецией. Точная дата сооружения дворца неизвестна, но известен приблизительный возраст палаццо Сан-Джорджо: 700 лет. Соорудив дворец в ознаменование победы над венецианцами, древняя Генуя, однако, построила его в стиле венецианской готики. Имя, под которым дворец вошел в историю, было дано ему двумя столетиями позже. Это имя дал ему знаменитый генуэзский банк Сан-Джорджо, тот самый банк, который, как гласит историческая хроника, участвовал в финансировании походов Христофора Колумба. Собственно, дворец Сан-Джорджо был цитаделью торгового владычества города.
Но как проникнуть во дворец? В годы войны Генуя была подвергнута бомбежке и одна из бомб повредила фасад дворца Сан-Джорджо, вернее, грань фасада. Удар был так силен, что внутри дворца рухнула статуя отца города. С тех пор дворец перманентно находится в состоянии ремонта.
Как получить разрешение на осмотр дворца?
Кто-то из служащих звонит в муниципалитет. Мне кажется, что я даже слышу имя человека, с которым говорит служащий:
— Да, господин Джордже Дория...
Разрешение, разумеется, получено.
Признаюсь, я не без душевного трепета вошел во дворец и по его широкой лестнице поднялся на второй этаж, где расположены два его знаменитых зала: зал капитанов и зал дожей. Фотографии и кадры кинохроники запечатлели облик зала капитанов в дни конференции. Столы были поставлены в виде почти правильного квадрата. Стороны этого квадрата занимали делегаты. В центре квадрата два стола, за которыми сидели сотрудники рабочего секретариата, все те, кто вел протокол этого дипломатического форума. Взяв старую фотографию и вооружившись лупой, ты и сейчас можешь рассмотреть советскую делегацию. Вот сидит, несколько склонившись над столом, наркоминдел Чичерин — виден его галстук, повязанный, как обычно, толстым узлом. Если бы Георгий Васильевич встал, была бы видна золотая цепочка поперек жилета. Рядом — заместитель наркоминдела Литвинов. Он поднял глаза, на секунду оторвав их от газеты, которую держит в руках, — на нем светлый костюм, он любит светлые костюмы. Впрочем, почему бы ему не быть в светлом костюме, когда за окном весна и Средиземное море, буквально за окном. Взгляните попристальнее и рассмотрите лица Красина, Воровского, Рудзутака — всех тех, кто в эти дни вел большой корабль нашей делегации по неспокойным генуэзским волнам.
Я иду по залу. Мне хочется поточнее представить его облик. Размеры. Краски. Самую его фактуру. Я почти точно определил размеры зала, пройдя его вдоль и поперек: 26 на 18 метров. Высота зала — метров 14—15. Зал спланирован как бы в два этажа. Все элементы оформления зала это подчеркивают: два ряда окон, два ряда скульптур. В нишах, глубоких и округло-правильных, скульптуры знатных генуэзцев. Генуя сберегла облик своих зачинателей. Хмуро-сосредоточенные лица, острые в прищуре глаза. Двадцать человек смотрят на вас как бы из самих стен древнего зала. Двадцать генуэзских капитанов, двадцать магнатов, двадцать отцов города. Разумеется, здесь и Андреа Дория, с которого началось военное и торговое господство Генуи. Здесь и его сподвижники, впрочем, не только в этом зале, но и в соседнем — зале дожей. Он выглядит не в такой степени европейским. Здесь сочетание витражей и мозаики. Здесь потолок не каменный, а коричневого дерева, как коричневым деревом выстланы и стены. Здесь пол не мраморный, а выложен своеобразной керамической плиткой. В этом зале есть что-то византийское, может быть даже восточновизантийское. Здесь, как и в первом зале, со стен смотрят на вас пасмурно-настороженные глаза отцов города. Быть может, даже не столько тех, кто стоял у кормила Генуэзского государства, сколько тех, кто опекал его военную и финансовую диктатуру. Вряд ли есть резон воссоздавать их имена, но одно имя врезано в историю намертво: это имя Девивальди Франческо. Он вошел в историю как зачинатель великого искусства ростовщичества. Он первым дал деньги взаймы в рост. Изобретатель ростовщического процента? Да, это он, Девивальди Франческо. В своем роде праотец все тех, кто, зажав в кулак пачку ассигнаций, драл три шкуры — прародитель всех скупых рыцарей.
10 апреля 1922 года.
Конференция в Генуе открылась, и Чичерин выступил со своей знаменитой речью-декларацией.
Нелегко переступить рубеж почти полустолетия и представить себе, как выглядел зал в тот день. Помогает это сделать тишина.
— Господин Георгий Чичерин, глава русской делегации! — голос председателя сурово-значителен.
Чичерин произнес речь по-французски. Произнес при настороженной тишине зала. Первую речь. Первую не только на этой конференции. В сущности первую речь советского делегата на международном форуме. Именно этой речью Чичерина была прорвана дипломатическая блокада. Вот поэтому так тихо стало вокруг. Вот поэтому импульсивный Ллойд-Джордж обратился в каменное изваяние и стал двадцать первым в ряду скульптур, украшавших знаменитый зал Генуи.
Чичерин произнес речь по-французски и, уловив, что классический язык дипломатии понятен не всем участникам конференции, повторил ее по-английски. Если бы была необходимость воспроизвести речь по-немецки и по-итальянски, Чичерин сделал бы это с той же легкостью.
Как свидетельствуют очевидцы, Чичерин говорил по памяти, редко заглядывая в текст, который лежал перед ним. Впечатление было столь сильным, что, казалось, чопорная тишина даст трещину и зал разразится аплодисментами. Однако, благодаря осторожно-настойчивому вмешательству председателя, давшему понять, что аплодисменты «неуместны», «опасность» миновала. Когда же Чичерин повторил речь по-английски, здесь уже овацию, откровенно восторженную и мощную, не могли сдержать никакие преграды. Очевидцы отмечают, что овация длилась долго, речь советского делегата заметно сказалась на настроении конференции. В перерыве, который был объявлен вскоре, участники конференции живо обсуждали чичеринскую речь.
А речь советского наркома действительно давала повод для столь бурной реакции. В течение тех двадцати минут, пока продолжалась речь (именно двадцать — продолжительность речи должна точно соответствовать ее цели и характеру), Чичерин говорил:
О мирном экономическом сосуществовании между двумя системами собственности — капиталистической и социалистической.
О равноправии обеих систем собственности.
О всеобщем для всех государств сокращении вооружений.
О созыве Всемирного конгресса для установления всеобщего мира.
Иначе говоря, Чичерин словно бы заглянул в завтрашний день советской дипломатии и определил многие из тех проблем, которые ей предстояло решать. И проблему сосуществования, кардинальную во всей ее деятельности. И проблему разоружения. И проблему создания всемирной организации, которая бы явилась в какой-то мере прообразом нынешней Организации Объединенных Наций.
Итак, конференция открылась. Главы делегации произнесли вступительные речи, и наступила пауза. Очевидно, делегаты должны были удалиться в загородные резиденции и виллы, чтобы начать то, что в дипломатической, как, впрочем, и военной, практике носит название разведки боем.
Советская делегация избрала для резиденции отель «Палаццо империале», расположенный на юг от Генуи в курортном городке Санта-Маргерита. Даже при беглом взгляде на здание отеля поражаешься его огромности. В отеле пять этажей. Как ни велика была советская делегация, а она оказалась на конференции действительно одной из самых представительных, здание отеля было для нее большим.
Я как бы последовал за делегацией в Санта-Маргерита. Моим спутником в путешествии был Бини.
— Не знаю, учитывал ли это Чичерин, выбирая для резиденции советской делегации Санта-Маргерита, но исторически это место было пристанищем русских, впрочем, не столько Санта-Маргерита, сколько Кавэ-де-Лавания — это рядом... — быстро произносит Бини, и его рука, худая и стремительная, взлетает и падает. — Если это интересно вам, готов показать. Кстати, я живу в Кавэ-де-Лавания.
Каменным утесом, устремленным высоко в небо, выглядит дом, в котором живет Бини. Не помню, на какой этаж вознес нас лифт, но, когда мы вошли в квартиру и хозяин подвел к просторным просветам, мы увидели Восточную Ривьеру на протяжении добрых ста километров. Справа были Рапалло, Санта-Маргерита и далеко за ними подернутая дымкой Генуя. Слева — цепь морских курортов: Кавэ-де-Лавания, Сестри Леванте, Сан-Ремо. Позади — густая зелень лесов, медленно поднимающихся с уступа на уступ и теряющаяся высоко в тумане.
— Посмотрите внимательно на эти леса, — сказал Бини, пытаясь движением быстрой руки обнять массивы зелени и гор. — Если вы слыхали о битвах генуэзских партизан в годы Сопротивления, то эти битвы происходили здесь. Вон за той церквушкой был штаб и нашей бригады. Вы знаете, что с нами было много русских. Среди них — ваш знаменитый земляк Федор Полетаев...
Он обратил взгляд на море и словно прочертил глазами цепь городов, расположившихся вдоль береговой линии.
— Как я уже говорил вам, наши места более, чем какие-либо иные в Италии, больше, чем Рим, больше, чем Неаполь, связаны с историей России, и не только потому, что здесь был подписан Рапалло. Исторически Восточная Ривьера была цитаделью русской политической эмиграции. Нет, Капри было позже, чем Сестри Леванте... Если быть точным, то Капри явилось преемницей Сестри Леванте. Впрочем, я хочу, чтобы вы в этом убедились сами и побывали в домах, где жили русские, знаменитые русские...
И вот скалистый берег Сестри Леванте, возвышенный, как бы собранный из огромных камней. У камней могуче-округлые формы. Так могла бы выглядеть согнутая спина великана или его твердое плечо, если бы не откровенно черная или темно-коричневая окраска камней. Такое впечатление, что камни обкатывала горная река, передавая от одного водопада в другой. А потом камни калились и стали вот такими округлыми и темными. Непонятно только, как из расщелин этих камней вырвались деревья с солнечнояркими плодами, как непонятно и то, каким образом на этих камнях утвердился особняк с черепичной крышей, под кровом которого мы оказались в этот сумеречный день.
Нашими хозяевами были госпожа Елена Брэза и господин Ансальдо Бернари. Собственно, владелица особняка Елена Брэза. Ее молодость совпала с той порой, когда Сестри Леванте были «русским» берегом. Случилось это позже — вряд ли память госпожи Брэза сохранила бы события и лица столь прочно.
— У нас повсюду здесь жили русские, — сказала женщина, охорашивая ладонью мягко вьющиеся седые волосы. — Вот взгляните в окно. Видите этот дом справа. Да, да, двухэтажный с цинковой крышей. Там жил ваш знаменитый революционер Герман Лопатин. Тот самый Герман Лопатин, что из Сибири бежал в Европу, а потом вернулся в Сибирь, чтобы освободить Чернышевского. К нему приезжали гости со всей России, и он любил гулять с ними по побережью. Я часто видела, как он шел вот этой улицей, спускался уступами вон той тропы, которая темнеет слева, и выходил на берег. Он был человеком суровой простоты, не очень разговорчивым, больше того, замкнутым. Но он был таким, когда оставался один. Когда же приезжали гости из России, он заметно преображался и в какой-то мере даже не был похож на себя. Однажды я слышала, как он пел вместе с другими русскими. Кажется, это были песни революции. Русские хорошо пели: мужественно и душевно...
А вот еще дальше за домом с цинковой крышей вы видите дом, покрытый фигурной черепицей. Там жил Кропоткин. Он приехал сюда с дочерью и, расставаясь с нашими местами, захотел, чтобы дочь пожила здесь несколько дней. Сейчас уж не помню, по чьей рекомендации он обратился ко мне с просьбой разрешить дочери остановиться в моем доме. Подлинно помню, как он стоял передо мной — белобородый, с густыми кустистыми бровями, почти скрывавшими под собой его маленькие, пристально глядевшие глаза. «Мне так кажется, — произнес он глухим, приятно гудящим голосом, — что для вас это не так трудно, а мне вы поможете, очень поможете...» Я согласилась, и дочь Кропоткина вошла в мой дом. Говорят, Кропоткин умер в Советской стране и был похоронен с большим почетом. А что вы знаете об его дочери?
Мне пришлась по душе беседа с обитателями особняка под черепичной крышей. Было понятно, что доброе отношение, с которым они встретили человека, прибывшего из России, во многом определено теми русскими, которые много лет тому назад жили здесь, цельностью их характеров, нерасторжимой цельностью их души, их верностью тому большому, чему они служили так преданно.
— Ну, что вам сказать об образе жизни этих людей? — заметил в заключение нашей беседы Бернари. — Они были людьми гонимыми. Да, я не оговорился: гонимыми и на итальянской земле. Итальянскому правительству было известно, что этот кусок Ривьеры стал русским. Не думаю, чтобы правительство было одержимо желанием преследовать русских. Не желая этого делать само, оно предоставляло эту возможность другим. Сейчас это звучит анекдотично, но ведь было действительно так: в Сестри Леванте существовало своеобразное отделение французской политической полиции, которое по просьбе русских властей установило слежку за революционерами, приехавшими из России. Как жили русские? На какие средства? Русские жили скудно, лишь немногие из них получали какие-то деньги из России. Большая же часть жила на литературный заработок и на заработок от уроков, которые они давали в городах итальянской Ривьеры, да, пожалуй, в Генуе. Характерно, что русские могли жить здесь только осенью и зимой. С наступлением же весны и приездом на Ривьеру богатых туристов, они должны были переезжать в места, где жизнь была бы им по средствам. Многие из них уезжали на Капри. В ту пору жизнь там стоила много дешевле. Собственно, эти первые русские, уезжавшие на Капри на лето, были там первыми русскими вообще и положили начало знаменитой русской колонии на этом острове...
Я благодарю хозяев и по лестнице, вырубленной в камне, спускаюсь на шоссе и иду в другой конец Сестри Леванте. Там, в доме, сложенном из грубого кирпича, в первом этаже которого находится столярная мастерская, живет жена столяра Маритина Ансальдо. Она была предупреждена о нашем приходе и давно ждала нас, устроившись у окна и глядя в пролет улицы, идущей к морю.
— Господи, сколько же лет я не говорила по-русски! — произносит она и, кажется, поражается сама тому, что в ее устах звучит русское слово. — Надо же было столько лет пролежать этим словам без дела в моей памяти... И слова-то такие добрые — здравствуйте, люди хорошие, здравствуйте, милые!..
Старая жена столяра говорит, что русские называли ее Маритиночкой. Наверное, это было очень давно — сейчас ей почти восемьдесят. Однако язык ее друзей уже вошел в ее кровь, если через пятьдесят лет она могла заговорить по-русски с таким воодушевлением, с такой радостной легкостью.
— Нет, тогда я не была еще женой столяра, я была прачкой. Вы представляете, что такое прачка? Ни на что другое, кроме хлеба насущного, заработка тебе не хватало. Не хватало. Да никто и не видел в тебе другого человека, кроме прачки, хотя кругом жили разные люди. Мне приятно вспомнить, что первыми, кто увидел во мне человека, были русские. Не потому, что они были русские. Наверно, и среди русских есть разные. Разные — так говорят, хотя лично я от русских плохого не видела. Вот и моей учительницей была русская девушка, моя сверстница. Может быть моя подруга. Надо было видеть, как ей хотелось поднять меня к свету, сделать меня человеком. Разве могу я забыть ее?
По каменным ступеням женщина поднимается на второй этаж и возвращается. На ее ладонях небольшая фотокарточка. На скамье, стоящей под пальмами, сидят две девушки: блондинка и брюнетка. Можно подумать, что фотография сделана вчера, если бы не длинные платья девушек, блондинки и брюнетки, длинные волосы, разделенные пробором и стянутые позади узлом.
— Вот это мы: я и моя русская учительница... Кстати, русские учителя были не только у меня. Я знала другую прачку, которую учила грамоте русская учительница. И еще: сапожника. И еще: каменщика. Русские любили заниматься с итальянскими рабочими. Они считали, что это может пригодиться итальянским рабочим. Они серьезно думали: может пригодиться...
Строго говоря, поездкой в Кавэ-де-Лавания я был обязан Бини. Я поехал туда не потому, что эта поездка входила в мои планы. Наоборот, Кавэ-де-Лавания имела к теме дипломатической Генуи косвенное отношение. По крайней мере, так думал я вначале — косвенное. Совершив поездку, я убедился: нет, не косвенное, прямое. И отнюдь не второстепенное значение имели в этой связи слова, произнесенные женой столяра из Сестри Леванте: «Они серьезно думали: может пригодиться!..»
Но к этому мы еще вернемся.
Я вспомнил, что сенатор Умберто Террачини говорил мне в Риме о красных дружинниках, охранявших советских дипломатов в дни конференции.
— А нельзя ли повидать кого-то из них? — спросил я у Префумо.
Друг Игнацио переглянулся с Джан-Карло:
— В самом деле, нельзя ли повидать?
Хотя фраза, произнесенная Префумо, означала вопрос, Джан-Карло понял ее как фразу утвердительную.
Так или иначе, а к вечеру следующего дня мы были приглашены в резиденцию общества.
За большим столом читального зала, где на полках стояли тома наших словарей и энциклопедий, встретились генуэзцы, как мне показалось, ровесники века.
Рассказ повел Диккенс Танини. Он явился на встречу с тетрадкой, которую обнаружил в своих старых бумагах — в нее были занесены подробности событий памятной весны двадцать второго года. Признаюсь, я очень обрадовался тетради Танини — мне казалось, что тетрадь сберегла детали, которые не способна была уберечь память.
— Я хочу рассказать, как однажды ночью был в гостях у советских дипломатов в Санта-Маргерита, — начал Танини. — Вот как это произошло. Я был членом ЦК красного профсоюза торгового флота. «Чиприяни» — корабль помощи голодающим России снаряжали мы. Среди нас было много старых рабочих-портовиков. Они были друзьями русской революции. Они много читали о ней и хотели знать еще больше. Вот они и настояли на том, чтобы мы отправились в Санта-Маргерита и расспросили русских дипломатов о том, как живет Россия и в какой помощи нуждается, — Танини заглянул в тетрадку и с особой выразительностью произнес: — В нашу делегацию входили капитан торгового флота Россини, Рико Мариотини и я. Чтобы не вызвать излишних подозрений у администрации отеля «Империале», в котором расположилась советская делегация, мы, входя в отель, представились коммерсантами. Конечно, мы понимали, что не очень похожи на коммерсантов, — подмигнул Танини друзьям, сидящим за столом. — Однако все сошло благополучно. Несмотря на то что был уже довольно поздний вечер, Чичерина в отеле не оказалось. Нам навстречу вышел Литвинов, который представил Рудзутака и Иоффе. Был еще, как я записал тогда, француз Жак Садуль... Видно, русские дипломаты привыкли работать по ночам — как я понял, мы не очень стеснили их, явившись поздно вечером. Мы рассказывали об Италии и жизни итальянских рабочих, а русские товарищи — о России. Чичерин приехал, когда было уже половина четвертого утра. Признаться, я подумал: «Как он не боится так поздно?.. Неужели он не знает, как тревожно сейчас в Италии?»
— Я перебью тебя, Танини, — подал голос человек, сидящий с Танини рядом, — он назвал себя Северино Бьянкини — он был в словах и жестах неторопливо-обстоятелен. — Я тоже думал не раз: «Ему надо бы поберечь себя!.. Поберечь!» Посудите сами: я был среди тех, кому партия поручила охранять делегатов. Два дня я прожил в Санта-Маргерита, следуя за русскими делегатами по пятам, а потом переехал в Геную. В Санта-Маргерита любопытство к русским было велико, но Чичерину удавалось ходить по улицам и одному. Другое дело: Генуя!.. Чичерин появлялся на улице, и за ним валила толпа. Шутка ли: глава делегации Советской России, да еще итальянец!.. Да, об итальянском происхождении советского министра стало широко известно в Италии, и в Чичерине хотели видеть не только русского, но и в какой-то мере итальянца. К тому же было установлено, что он говорит по-итальянски, и генуэзцы пользовались каждой возможностью, чтобы заговорить с ним. Надо отдать должное Чичерину, ему нравилось говорить по-итальянски. Он любил гулять по площади Де Ферари, а пройдя площадь, шел вниз, к морю, но обязательно останавливался у собора Сан-Лоренцо и долго смотрел на собор, он любил смотреть на этот собор. Однажды, на Виа Сан-Лоренцо была демонстрация фашистов. Во главе демонстрации шел сын известного судовладельца Далл Орсо. У него отец был наш, генуэзский, а мать русская. Он был воинствующим фашистом, одним из первых в Генуе... Вот он и вывел свою гвардию на демонстрацию. Они скандировали лозунги, как обычно направленные против коммунистов и против Советской России. Но Чичерин будто не заметил их — он не прибавил и не убавил шага, прошел мимо. И толпа, что следовала за ним от площади Де Ферари, тоже прошла вслед за Чичериным. Толпа эта точно несла охрану русского делегата вместе с нами — она состояла из обыкновенных людей, хороших людей... И я подумал еще раз: ему надо быть осторожнее... ему надо было бы поберечь себя!.. Поберечь!.. — Северино Бьянкини кончил и, обратившись к соседу, добавил: — Прости, Танини, что прервал тебя, — я просто хотел добавить несколько слов к тому, что ты сказал...
— Спасибо, Бьянкини: ты хорошо рассказал, как наши рабочие охраняли русских делегатов... — заметил Танини и продолжал: — Итак, Чичерин приехал под утро, в половине четвертого. Взглянув на него, я не почувствовал, что он устал — быть может, ему помогло преодолеть усталость волнение. Он был взволнован заметно, но это было не волнение печали, а волнение радости. «Извините, товарищи, что не смог быть раньше, — сказал он по-итальянски, он был силен в итальянском. — Я был у турецкого посла и договорился с ним о делах, очень важных для наших стран». Я тогда подумал: он мог это и не говорить нам, а сказал. Значит, видит в нас товарищей по общей борьбе. А когда прощался с нами, а это происходило уже утром, произнес, просияв: «Вчера на палубе крейсера я был представлен итальянскому монарху и должен был пожать ему руку. Как приятно после этого пожать руку рабочего...»
Мне была интересна эта встреча со старыми генуэзцами, ровесниками века — те подробности, которые они пытались припомнить, показались мне живыми — они, эти подробности, помогли мне увидеть Чичерина в Генуе.
13 апреля 1922 года.
Главы делегаций произнесли свои речи, и наступила пауза. Как ни общи были первые речи, они давали возможность определить позиции и нанести их на воображаемую карту. Нанести на карту, а значит, сопоставить позиции главных сил на конференции: Антанты, Советской России, Германии.
Возможны ли переговоры и есть ли надежда на успех?
Если взглянуть из окна чичеринских апартаментов в «Палаццо империале», видна дорога (она ведет на Рапалло), за дорогой красный особняк виллы Спинолла, а еще дальше дымчато-синяя вода залива, а за водой тонкая полоска берега — там монастырь и его угодья.
Чичерин любит смотреть на залив.
Художники говорят, что в цвете воды есть краски неба. Очевидно, везде, но только не здесь. Вода обретает здесь цвет по контрасту с небом. В то время как небо ярко-лиловое, похожее на мохнатую здешнюю сирень (кстати, она скоро зацветет), водя иссиня-синяя.
В ста метрах от виллы Спинолла из воды выпер камень. Как бы ни разогнал свой челн рыбак, он вынужден его притормозить у камня. Вон как неловко встал камень на пути, истинно камень преткновения.
Чичерин смотрит на залив, залива уже не видит. И виллы Спинолла не видит. И дальней полоски берега с монастырскими угодьями тоже не видит. И камня не видит.
Камня преткновения?
Нет, всему виной этот обломок скалы, который пророс в воде залива.
Проблема долгов — это и есть камень преткновения?
Значит, задача для союзников сводилась к тому, чтобы выманить русских в Геную и предъявить им ультиматум:
«Вы полагаете, что можно решить проблему номер два, не решив проблемы номер один? Долги — вот проблема один! Нет, не только царские, но и все те, что ссудил у союзников Керенский. Сумма более чем круглая: два с половиной миллиарда фунтов стерлингов!»
«Кто возместит России убытки, которые понесла она в результате недавней интервенции? Там сумма еще более весомая: пять миллиардов фунтов!»
Где-то здесь пройдет в переговорах линия огня.
Если ультиматум о долгах будет локализован, есть возможность договориться. В этом наша делегация заинтересована. Поэтому самое насущное: выработать тактику.
Но ведь тактика выработана еще в Москве.
И выработал ее Ленин.
В том, как он рассчитал удары нашей делегации — его понимание проблемы, его способность добираться до ее корня.
Он полагал, что фронт делегатов, которые нам противостоят, надо расколоть, противопоставив пацифистов лагерю «грубо-буржуазному, агрессивно-буржуазному, реакционно-буржуазному».
«...Программа наша состоит в том, чтобы, не скрывая наших коммунистических взглядов, ограничиться, однако, самым общим и кратким указанием на них...»
Он держался той точки зрения, что необходимо исключить из текста нашего заявления слова о том, что наша историческая концепция предполагает неизбежность новых мировых войн. «Ни в каком случае подобных страшных слов не употреблять, ибо это означало бы играть на руку противнику».
То, что говорил Ленин, имело один смысл: на добрую волю ответить доброй волей и договориться.
А если этой доброй воли не будет?
«На умаление прав нашего государства мы не идем...»
Тогда как обойти... камень преткновения?
Чичерин смотрит на залив.
Камень действительно точно пророс из воды, камень преткновения.
Быть может, есть возможность столкнуть не только пацифистов и грубо-буржуазных, но и англичан с французами, а тех и других с немцами?..
А между тем я покинул Кавэ-де-Лавания и прибыл в Санта-Маргерита. Город по нынешним временам невелик. Одноэтажный вокзал с широким навесом, укрывшим первую платформу, — едва ли не у всех городов итальянской Ривьеры такие вокзалы. Полого спускающиеся к морю улицы, выложенные плоским камнем. Побережье с затейливо вырезанной береговой линией. Нарядная набережная — особняки, облицованные цветным камнем. По борту набережной разделенные равными интервалами пальмы, эвкалипты, платаны. Потом площадь. Площадь, как залив, ее полукольцо правильно. Вокруг площади — кафе, большие и малые, игорные дома, парки. В Санта-Маргерита — немного парков, но почти все они — частные.
Я иду вдоль набережной. Вечер неожиданно теплый. Говорят, что Чичерин любил гулять по набережной. Гулял подолгу. Выходил к самому берегу, смотрел на вечернее море. Старался представить: в какой стороне моря Марсель, в какой — Корсика, в какой — далекий алжирский берег. Потом оборачивался, смотрел на город. Здесь вечер исчерна-черен. Поэтому линия прибрежных особняков вырастает над морем, объятая белым дымом электрических огней. Где-то за этим белым заревом, на северо-восток от него, лежала Россия, Россия 1922 года, весны 1922 года, голодной весны... Голодная Россия, голодная, но единственно правая.
Только вчера он вышел на окраину Санта-Маргерита и у рыбачьей хижины, сложенной из пористого камня, увидел грядку лука и сельдерея — три шага в длину, полтора в ширину. У одного конца грядки сидел отец, у другого — его шестилетний сынишка. Их любящими руками грядка была точно нарисована на чистом листе земли.
«Вся земля... здесь?» — спросил Чичерин. «Вся, синьор», — ответил хозяин хижины. «А там?» — указал Чичерин взглядом на склон холма, разделенный правильными рядами деревьев. «Все, что выше моей головы, — бога!» — ответил рыбак, смеясь, и присвистнул — видно, шутка понравилась и ему самому.
«Вы слыхали: бога? — будто бы сказал Чичерин, вспомнив в кругу итальянских друзей встречу с семьей рыбаков. — Так бы, наверно, ответил и отец рыбака, и дед, и прадед... Порядок этот заведен навечно, если в нем участвует бог. И вдруг: Октябрь!.. Вы только подумайте: вечность и Октябрь!..»
Эту историю рассказали мне в Генуе.
Рассказали и воспроизвели реплику Чичерина, в которой были и его печаль и его мечта.
Я вспомнил этот рассказ в связи с разговором, который произошел у меня в Санта-Маргерита.
Случилось так, что я был в Санта-Маргерита гостем семьи, хозяин которой итальянец, а хозяйка — русская. Молодая семья. Им обоим, да, пожалуй, вместе с их годовалым младенцем, немногим больше пятидесяти. Молодые люди соединились в Москве. Там хозяин дома был студентом советского вуза. Да и хозяйка в недавнем прошлом студентка. У молодых острое восприятие всего, что они видят вокруг. Все хотят познавать в сравнении с тем, что они видели в Москве. Неизменный вывод: вот это лучше здесь, а это много лучше там. Разумеется, как это бывает в жизни, сравнение касается и мелочей, но не упускается из вида главное. Трудно не заметить главного.
— Видите ограду, — говорит мне молодой итальянец, указывая взглядом на глухую стену, вдоль которой мы идем уже минут пять. — За этой стеной парк. Большой парк. В Санта-Маргерита, где каждая пядь земли на вес золота, этому парку цены нет. И вот представьте себе такое положение: за этими стенами живут три человека. Нет, не состоятельные хозяева, а их работники — сторожа парка. Что же касается хозяев, то они живут где-то в Швейцарии. Много лет живут и не часто посещают Санта-Маргерита. А парк пуст и бесполезен людям. Бесполезен именно там, где польза от него могла бы быть особенно велика...
Чичерин сказал тогда: «Октябрь и вечность...»
Он имел в виду прошлое, сравнивая Октябрь с вечностью.
Но вот прошло после этого сорок пять лет, а Санта-Маргерита все еще находится в плену этого прошлого, и слова Чичерина сегодня живы здесь так же, как были живы вчера:
Октябрь и вечность.
Барту сказал:
— Конференция началась пять дней тому назад, но если говорить о деле, то она началась сегодня.
Трудно оспорить Барту. Делегаты действительно заговорили по существу вопросов, которые предстояло им разрешить лишь 14 апреля. В этот день в местечке Куарто-дей-Милле на вилле Албертис, где, как уже сообщалось, была резиденция Ллойд-Джорджа, встретились делегаты. Именно здесь союзники дали бой Чичерину и его товарищам. Внешне все обстояло благопристойно. Накануне английский и итальянский эксперты Уайз и Юнг известили советских дипломатов о том, что Ллойд-Джордж хотел бы повидать их и отыскать какие-то пути к договору. Советские дипломаты ответили, что они готовы встретиться с делегацией союзников. На другой день, а именно: в пятницу 14 апреля, Чичерин, Литвинов и Красин выехали на виллу Албертис. Когда советские дипломаты прибыли на виллу, делегаты Антанты были там, и прежде всего Ллойд-Джордж и Барту.
Если говорить о беседе, которая состоялась в тот день на вилле Албертис, суть ее достаточно точно определил Чичерин. «...Когда во время переговоров в вилле Албертис, где все проблемы, претензии и условия соглашения прошли перед нами в сжатом и особо выпуклом виде, когда наша делегация упоминала о том, что народные массы России относят царские долги к абсолютно отошедшей в прошлое старой исторической эпохе, Ллойд-Джордж изумленно засмеялся и сказал: «Неужели они думают, что им ничего не придется платить?»
Как ни сдержан в своих выводах Чичерин, в этой короткой реплике он обнаружил главное: именно на вилле Албертис назрел конфликт, который привел к разрыву между советскими дипломатами и дипломатами Антанты. Привел к разрыву и предопределил полуночную встречу русских и немцев, встречу столь же чрезвычайную, сколь и естественную, вызванную всей логикой событий конференции.
А пока мы едем на виллу Албертис, чтобы воссоздать обстановку событий весны 1922 года.
— Наверно, это не очень просто посмотреть рояльный дворец, но мы что-нибудь придумаем, — сказал друг Игнацио Префумо.
(В скобках заметим, что Префумо, которому русский язык необходим повседневно, подчас пытался недостаток каких-то русских слов заменить словами итальянскими.
Так возник «рояльный дворец», что по мысли Префумо означало «дворец королевский»).
Итак, Префумо сообщил свое решение о «рояльном дворце» Джан-Карло. Тот понимающе закивал головой (Джан-Карло с его ракетной энергией все разумел с полуслова) и предложил нам занять места в машине. Пока машина набрасывала на большой генуэзский холм одну петлю за другой, взбираясь все выше, я, затаив дыхание, ждал встречи с дворцом Албертис. Тем временем маленький автомобиль Джан-Карло благополучно взобрался на холм и остановился у массивной кирпичной стены — видно, дворец Албертис был за нею. Однако проникнуть за стену было не просто. Привратник, человек преклонных лет, в комбинезоне и берете, чем-то напомнивший мне французского рабочего с заводов Рено (как потом оказалось, я не ошибся — уроженец Сан-Марино, он много лет прожил во Франции), развел руками: дворец ремонтируется и посещение его запрещено.
У меня опустились руки, Джан-Карло мало ободрил меня — он сказал, что положение действительно серьезно — кроме ремонтных рабочих, во дворец никто не допускается уже много месяцев, и, если есть какая-то возможность помочь, то это может сделать только один человек.
Я спросил:
— Джордже Дория?
Он улыбнулся:
— А вы откуда знаете?
Так уже во второй раз всесильное имя Дория возникло на моем пути, и, как я убедился тут же, действие его было магическим. Джан-Карло устремился к телефону и тут же вернулся — кажется, наши дела были небезнадежны. Правда, нам надо было набросить на самый высокий генуэзский холм одиннадцать петель вновь, теперь в обратном порядке, и вернуться в город, но не напрасно — разрешение было в кармане. Все тот же привратник из Сан-Марино вышел на звонок и, приложив ладонь к берету (ему было приятно, что все обошлось как нельзя лучше), распахнул перед нами ворота.
То, что мы увидели, немало поразило нас. Это была уединенная обитель мореплавателя, одного из тех, кто мечтал быть в славной Генуе преемником Колумба. У входа во дворец мы увидели фамильный герб Албертиса: щит в виде нагрудных лат и на нем толстые цепи, сложенные крест-накрест, и лаконичный девиз: «Сильнее, чем цепи». Но символом этого дома был не только этот герб, но и статуя, которую мы увидели на террасе, обращенной к морю. Она изображала мальчика, сидящего на берегу. В руках мальчика книга — он только что читал ее. Нога уперлась в якорь. Взгляд обращен вдаль — видно, там море. Юный Колумб. Его мечта о неведомых берегах и странах. Мечта первооткрывания и, быть может, державного господства. Мечта Колумба и Генуи. Определенно, пытливый капитан прошел землю по ее самым тайным путям. Следуя Колумбовой традиции и страсти, необоримой страсти Генуи, беспокойный капитан с большого генуэзского холма продолжал плавать и открывать, но уже не было сил утвердить приоритет великой Генуи над завоеванным, закрепить открытое. Как ни сильно было желание д’Албертиса умножить славу Генуи, его походы не имели продолжения, а сам дом чем-то незримым напоминал генуэзское кладбище: были размах, и величие, но не было силы. Все, что мы увидели в этом доме, надо было понимать в связи с этой статуей. Хозяин дома много плавал и даже в своем более чем благополучном доме, намертво утвердившемся на самой массивной генуэзской скале, хотел чувствовать себя, как на корабле. Его рабочий кабинет, расположившийся в дворцовой башне, в сущности был капитанской рубкой, в которой было все, что должно быть в рубке капитана — штурвал, компас, секстант, навигационные карты, набор оптических приборов, в которые рассматривалось море далеко вокруг. Неровен час, капитан повернет штурвал, и дворец, как с якоря, снимется со своих камней. Что же касается покоев дворца, то они являли собой своеобразный музей путешествий капитана по белу свету — у каждого путешествия свой зал со своим оформлением, мебелью и редкой коллекцией всего, что создает эта страна в ремеслах.
А между тем я переходил из комнаты в комнату и думал, почему именно это поднебесное гнездо, торжественно-холодное и не очень обжитое, избрал Ллойд-Джордж своей резиденцией, и как могло выглядеть это странноприимное жилище весной двадцать второго года. Я старался представить, как это холодное гнездо выглядело при Ллойд-Джордже, и чувствовал, что мне не просто это сделать: решительно не было никаких указаний, что историческая резиденция была расположена здесь.
— Простите, этот холм зовется Куарто-дей-Милле? — спросил я, когда осмотр дворца заканчивался.
Человек, сопровождавший нас, смутился:
— Куарто-дей-Милле... в противоположном конце Генуи.
— И там есть... вилла Албертис?
Нет, смятение определенно охватило нашего спутника.
— Ну, если допустим, что есть... что тогда?
— Тогда... нам надо немедленно ехать туда.
И вновь зазвонили телефоны, и вновь было повторено: «Вилла Албертис», «Вилла Албертис». Как и следовало ожидать, дворец, который мы осмотрели, действительно оказался для нас трагически-«рояльным». Произошла ошибка. Оказывается, капитан не имеет никакого отношения к вилле, которая нас интересовала. Что же касается истинной виллы Албертис, да, той самой, истинной, где жил Ллойд-Джордж и где он встречался с Чичериным, то эта вилла действительно существует, при этом находится она в самом деле в местечке Куарто-дей-Милле, но... Собственно, затруднения были вызваны обстоятельством, которое по существу своему следует признать счастливым: жива хозяйка виллы Албертис мадам Карла д’Албертис. Да, та самая мадам Карла д’Албертис, которая дала согласие на то, чтобы ее вилла стала неофициальной резиденцией Ллойд-Джорджа. Та самая мадам Карла д’Албертис, которая выполняла роль хозяйки дома, когда ее виллу посетили, и не однажды, Чичерин, Красин и Литвинов. Трудно сказать, служила ли эта вилла иным общественным целям, кроме сугубо частных, с тех пор как под ее крышей встретились дипломаты. Однако в последние годы вилла была в сущности фамильной цитаделью; не многие из генуэзцев, даже знатных, могут похвастаться тем, что они были на этой вилле — хозяйка слышать не хочет о посещении виллы иностранными гостями. Ее упорство не уменьшилось, когда она узнала, что ее виллу хотят видеть русские. И тогда мы робко назвали имя Джордже Дория — до сих пор это имя нам помогало. Короче: разрешение было получено столь молниеносно, что мы осмыслили этот факт, когда машина уже несла нас в Куарто-дей-Милле.
А теперь замечу: я был рад посещению уединенной обители капитана. Эта обитель дала мне понять в современной истории Генуи нечто такое, что лежало отнюдь не на ее поверхности и что очень точно характеризовало ее прошлое и настоящее.
И вот вилла Албертис, вернее ее внушительные врата перед нами. И форма ограды, и форма привратных башен, и фактура камня, из которого сложены ограда и башни, и пропорции, в которых темный камень соотнесен с белым, своеобразно повторяют облик самой виллы — она маячит вдали. Особенно хороши башни, стоящие по одну и другую стороны от ворот. Высокие, правильно-прямоугольные, они увенчаны такой же прямоугольной, островерхой крышей. В облике башен есть что-то восточное. Говорят, что это было характерно для итальянской архитектуры XVI века, когда вилла была выстроена.
По внутреннему телефону привратница сносится с хозяйкой виллы. Госпожа Карла д’Албертис готова видеть нас, и по широкой дороге, устланной битым камнем, мы идем к вилле. Много пальм — огромных, с раскидистыми кронами, каждая из которых способна укрыть сравнительно большой двор. Много хвойных деревьев — ярко-зеленых, экзотических и по форме ствола и по форме хвои. И вот в пролете деревьев, точно поднимаясь из-за холма, возникают серо-белые стены виллы. Пока мы шли от главных ворот к вилле, а путь был долгим, садовая дорожка оставалась пустынной. Тем большее внимание вызывает у нас темная, покрытая шалью фигура, которая, покинув веранду, лежащую перед домом, медленно спускается по лестнице.
— Простите, мы имеем честь говорить с госпожой Карлой д’Албертис? — в приветственном поклоне Префумо склонил голову.
— Да, разумеется... Разрешите приветствовать вас на вилле Албертис, — женщина улыбнулась и движением руки указала на лестницу, по которой она только что сошла. — На каком языке мы будем говорить? — спросила она нас.
— А какой удобен вам?
— Мне — любой европейский.
Она произносит эту фразу не без бравады. Впрочем, она имела право на эту вольность — она говорит по-французски с той же легкостью, с какой говорит по-английски и немецки.
Хозяйка приглашает нас пройти по парку.
— Признаться, я не сразу согласилась предоставить виллу Ллойд-Джорджу. Вилла — семейная реликвия и наше старое фамильное гнездо. С ней связана вся наша родословная на протяжении столетий. Может поэтому мы стремимся охранить наш загородный дом от посторонних, каким бы резонным ни было их вторжение в его пределы. Просьба о том, чтобы вилла стала резиденцией Ллойд-Джорджа, просьба в иных обстоятельствах для владельцев и лестная, вначале нами была отвергнута. Отдать виллу дипломатам, значит, позволить им нарушить ритм жизни семьи. Ничто не пугало меня так, как это. Была бы моя воля, я настояла бы на отказе, но вопрос решала не только я. Так дом в местечке Куарто-дей-Милле оказался в фокусе мировых событий. Мы понимали, что хозяева окажут тем большее внимание своим новым жильцам, если создадут впечатление, что их здесь нет. Так мы и сделали, и на эти два месяца подлинными хозяевами большого дома стали дипломаты. Распространено мнение, что труд дипломатов — это нечто среднее между раутом и банкетом. Как я установила в те дни, нет большего заблуждения, чем это. Труд дипломатов — это поистине тяжкий труд, когда утро смыкается с вечером, вечер с утром; когда только жестокие нормы возраста дают человеку право встать из-за стола и сказать: «С меня на сегодня хватит!..» Подчас это мог сказать и м‑р Ллойд-Джордж, сказать и тихо пошагать вот по этой садовой дорожке, чтобы вот с этого холма посмотреть на Геную...
Садовая дорожка, по которой мы идем, действительно выходит на край откоса, и мы обнаруживаем, как высоко находится вилла Албертис. День сумеречный, подернутый легким туманом.
Для здешних мест это типичный ноябрьский день: не яркий, мягкий по краскам. Но видимость хорошая, и с высокого откоса открывается великолепный вид на Геную.
Этой же садовой дорожкой мы приходим на террасу, просторную, охваченную с трех сторон невысоким каменным бортом. Я вспоминаю, что именно здесь Чичерин уединялся с Ллойд-Джорджем, когда беседа становилась особенно конфиденциальной.
«Когда во время перерыва в последний день совещания на вилле Албертис я сидел с ним на террасе, — вспомнил Георгий Васильевич позже, — он сказал мне, что теперь он видит, что созыв Генуэзской конференции был преждевременным...»
То, что названо виллой, по сути своей дворец, и об этом прежде всего свидетельствует первый этаж виллы, где расположены его представительские залы. Великолепный большой зал, зал-диво и по своим пропорциям, и по стенной живописи, и по лепному орнаменту, и по просветам, искусно вписанным в стены и дающим так много света, что залу позавидует день.
Человек в ливрее вносит поднос с кофе, и пока мы пьем его, хозяйка берет с кафедры, сделанной в виде колонны, книгу почетных гостей дома. Мы нашли в этой книге все большие имена дипломатической Генуи. Все. Признаться, у меня было ощущение гуда, когда на приятно шершавом поле толстого ватмана я увидел собственноручную подпись советских дипломатов.
Г. ЧИЧЕРИН, народный комиссар по иностранным делам;
Л. КРАСИН, народный комиссар внешней торговли;
М. ЛИТВИНОВ, заместитель народного комиссара по иностранным делам.
Да, мы знали, что поворотное событие в Генуе произошло на вилле Албертис, и не было причин не верить этому, но эмоциональным доказательством этого факта были три имени, увиденные на белом поле книги. И пусть шесть строк, которые легли на твердый ватман, не открывали никаких Америк, самая встреча с этими именами под крышей этого дома была радостной. На одной из страниц торжественное течение книги нарушено примитивной кляксой — оказывается, кляксу посадила жена немецкого делегата.
— Не могу себе простить, что подпустила ее тогда к книге, — произносит госпожа д’Албертис возмущенно и, заметив мою улыбку, смеется сама. — Вы хотите сказать, что женщина упрямее в своей неприязни, чем мужчина? Пожалуй, мужчине было бы достаточно полувека, чтобы забыть это...
А между тем мы продолжали осмотр виллы, в частности тех ее апартаментов, которые были связаны с переговорами. Дверь из зала налево вела в столовую. По словам хозяйки, обеды, которые давал Ллойд-Джордж, происходили здесь. Направо из зала — дверь в кабинет. Кабинет точно повторяет размеры столовой и, как столовая, высок и светел, но кажется небольшим. Стену рядом с входом в кабинет занимает фреска: «Парис выбирает возлюбленную». Мы заметили, как посветлела хозяйка, взглянув на картину:
— Эта картина была предметом неизменных острот дипломатов, — произнесла хозяйка не без улыбки. — Однажды, когда единоборство за столом достигло своего накала, Ллойд-Джордж, который, как известно, был порядочным остряком, шевельнул седой бровью и, взглянув на картину, спросил коллег, сидящих за столом: «Вы одобряете выбор Париса?» Последовал дружный смех. Очевидно, без этой фразы Ллойд-Джорджу не разрядить было напряженности. «Я бы на месте Париса, — заметил Ллойд-Джордж за всех, — сделал другой выбор: вот та крайняя справа мне больше по вкусу. А вам?»
Трудно сказать, какой смысл вложила хозяйка старой генуэзской виллы в рассказ о Парисе и Ллойд-Джордже. Казалось, что она обратилась к воспоминаниям не случайно. Если картина трактовала проблему счастливого выбора, то эта проблема действительно имела место на переговорах, происходивших на вилле Албертис. Она, эта проблема счастливого выбора, вставала и перед Ллойд-Джорджем и перед Чичериным. Не знаю, угадал ли Чичерин, кому был склонен отдать предпочтение британский премьер, приглашая советских дипломатов на виллу Албертис. Однако Ллойд-Джордж определенно не распознал, к какому решению, если говорить о перспективах выбора, должен был прийти советский министр иностранных дел.
Собственно, за ответом на этот вопрос не надо было идти далеко: подписание договора в Рапалло было не за горами.
Ночь с 15 на 16 апреля 1922 года.
В этот раз дипломаты собрались у Чичерина, когда большие напольные часы, стоящие в вестибюле отеля, пробили час ночи.
— Итак, Ллойд-Джордж полагает, что советским делегатам вообще не надо было приезжать в Геную, — заметил Чичерин, прихлебывая горячий чай — стакан чаю был спасительным, он помогал обрести тонус. — В самом деле не надо?
Наверно, то, что предстояло решить сейчас делегатам, напоминало шахматную партию, трудно разыгранную и прерванную в весьма сложном положении для одной и другой сторон — требовалось найти окончание.
Чтобы отыскать путь к выигрышу, иногда полезно воссоздать, как партия развивалась.
Итак, делегация приехала, чтобы найти общий язык с Антантой («Мы с самого начала заявляли, что Геную приветствуем и на нее идем...» — сказал Ленин).
Союзники осложнили переговоры, поставив вопрос о долгах.
Тогда советская делегация выдвинула контрпретензии с очевидным намерением вынудить союзников снять вопрос о долгах и продолжить разговор на равных.
Союзники повели себя так, точно намереваются хлопнуть дверью. («В таком случае вам вообще не стоило приезжать в Геную!») Они повели себя так, полагая, что поставят русских в безвыходное положение.
На этом партия прервалась.
Возникает вопрос: в такой ли мере положение русских безвыходно, как полагают союзники?
А если не так, то какое решение избрать?
Совещание, которое созвал Чичерин в тот полуночный час, должно было решить этот вопрос: «Какое решение избрать?»
Вопрос кардинальный — успех генуэзской миссии.
Какое же решение?
Наша делегация встала перед необходимостью принять рапалльский вариант Генуи.
Этот ход был у советских дипломатов в резерве.
Прибыв в Геную, наши дипломаты продолжали поддерживать отношения с немцами. Чичерину было известно, что союзники и в Генуе относятся к немцам, как к побежденным. Больше того, Антанта держала их здесь в черном теле. Следовательно, психологически Антанта способствовала тому, чтобы немцы обрели общий язык с русскими. Разумеется, немецкая делегация состояла из людей разных. Там были свои пацифисты и свои «грубые буржуа»: фон Мальцан — на одном полюсе, Ратенау — на другом.
В том, как Чичерин обратился к немцам с предложением начать переговоры о договоре (полуночный звонок, приглашение прибыть в «Палаццо империале»), была и уверенность в успехе дела и, пожалуй, некоторая дерзость. Если говорить об уверенности, то она могла опираться лишь на точное знание настроений немецкой делегации. Что же касается дерзости, то надо знать корректность Чичерина и его такт, чтобы понять: наверное, эти чрезвычайные меры дались ему нелегко.
Итак, в повестку дня был поставлен договор с Германией.
Какие выгоды этот договор обещал нам?
Восстановление дипломатических отношений.
Взаимный отказ от возмещения военных расходов и убытков.
Отказ Германии от претензий, государственных и частных, в связи с аннулированием частных долгов и национализацией иностранной собственности в России.
Иначе говоря, Рапалло как бы давало бой союзникам — все три статьи были приняты им в «пику».
Чичерин допил свой полуночный чай и просил сообщить германской делегации, что хотел бы видеть ее...
Посещение Генуи близилось к концу, и мы, повинуясь хронологии событий, возвращались в красный особняк, через дорогу от «Палаццо империале».
Бини волнуется вместе со мною, и его глаза кажутся ярче обычного.
— Интересная деталь, — говорит он. — Много лет прошло с того дня, как подписан договор, а особняк, в котором текст пакта был скреплен подписями Чичерина и Ратенау, сохранен едва ли не в том виде, в каком он был в исторический день 16 апреля 1922 года. И это несмотря на то, что Рапалльский договор отнюдь не отвечал интересам классового итальянского государства ни в момент его подписания, ни тем более позже — ведь в том же 1922 году к власти в Италии пришел фашизм. Почему же такая бережливость к реликвии, которая, строго говоря, является реликвией нового мира? Все дело в традициях, которые существуют у нас, когда речь идет о реликвиях исторических. Главное — чтобы это была реликвия, а все остальное имеет второстепенное значение,
— Мы ведь находимся в Санта-Маргерита, в то время как договору дано имя Рапалльский... — замечаю я. — Наши историки пробовали это объяснить тем, что «Санта-Маргеритинский» — неблагозвучно...
— Нет, по-немецки, как, впрочем, и по-итальянски это вполне благозвучно... да и по-русски, наверно, можно привыкнуть. Человеческое ухо покладисто — оно привыкло и к более трудным словам. Дело не в этом.
— А в чем?
— Отель «Палаццо империале» действительно находится в Санта-Маргерита, а вот красный особняк виллы Спинолла — в Рапалло.
— Погодите, да не хотите ли вы сказать, что дорога, отделяющая отель от виллы, является границей между Санта-Маргерита и Рапалло?
— Я хотел сказать именно это: границей.
Но, едва мы приблизились к входу в усадьбу, на территории которой расположен красный особняк, как мы обнаружили нечто обратное тому, о чем говорил наш спутник. Да, красный особняк цел. Больше того, мы допускаем, что он сбережен в том виде, в каком он был известен в момент подписания договора. У особняка даже есть новое имя, связанное с событием, которое в нем произошло. Повсюду он известен как «Дом договора». Но на этом заканчивается история этого дома, как история реликвии. Между городом, будь то Санта-Маргерита или Рапалло, и особняком непреодолимая стена. Особняк пуст, в нем никто не живет, но в него невозможно войти.
Мы позвонили в парадную дверь домика, выходящую на улицу. Дверь медленно отворилась — глянули испуганные глаза привратницы.
— Простите, могли бы мы осмотреть виллу Спинолла?
Глаза привратницы расширились еще больше: «Да не шутит ли господин?» — был смысл ее немого вопроса. — «Это исключено!.. Совершенно исключено!» — точно хотела сказать она. «Сколько помнит она себя, здесь не было не только гостей иностранных, но и итальянских!» — и это можно было прочесть на ее испуганном лице.
— Я знаю, что надо сделать. Надо позвонить Джордже Дория! — сказал я самоуверенно, разумеется, забыв при этом, что дело происходит не в Генуе, а в Санта-Маргерита.
— Нет, зачем же Дория? — мягко парировал Бини.
Мы были свидетелями весьма примечательного события: чтобы проникнуть на территорию особняка, депутат Бини должен был обратиться к своим парламентским правам.
Я огибаю особняк и выхожу к морю — оно внизу. Слышно, как волна бьется о камень. Особняк стоит на утесе. Как ни буйна растительность, укрывшая камни, особняк, наверно, виден издали. И с моря, и с далекого берега справа. У всех, кто смотрит на особняк оттуда, его красные стены точно соотносятся со смыслом события, которое произошло в его стенах сорок пять лет назад...
Однако мы рано покинули палаццо Сан-Джорджо: эхо рапалльского грома должно было отозваться в гулких залах дворца.
И вот я вновь поднимаюсь по широкой лестнице и вхожу в зал сделок — главное событие из тех, которые означали реакцию союзников на Рапалло, должно произойти здесь. Именно в зале сделок собрался корреспондентский корпус конференции, усиленный достаточно многочисленной когортой итальянских газетчиков, прибывших накануне из Рима, Неаполя, Милана, Флоренции. Со времен Версаля такой большой и представительной гвардии журналистов не собирал ни единый форум.
Предстоящее событие вызвало интерес прессы не зря: Ллойд-Джордж готовился ответить на Рапалло.
Говорят, когда английский премьер появился в зале сделок, наступила такая тишина, будто бы газетчиков было не пятьсот (а их было пятьсот), а, скажем пятеро. Быть может, им внушил такую робость вид Ллойд-Джорджа: очевидцы свидетельствуют, что гнев выбелил ему щеки, и они были неотличимы от его обильных седин.
В более чем настороженной тишине британский лев, с которым у Ллойд-Джорджа было большее сходство, чем у какого-либо иного премьера Великобритании, взревел, и в древнем палаццо задрожали стекла, как они дрожали потом только однажды, когда в палаццо угодила немецкая фугаска и одна из статуй оказалась на полу. Смысл речи сводился к тому, что английский премьер много раз повторял и позже: Англия не боится ни русских, ни германских угроз. Ее единственное стремление — предотвратить гибель Европы, но русские, как, впрочем, и немцы, препятствуют этому.
Однако, к удивлению присутствующих, лев обнаружил, что он может не только рычать — в речи премьера вдруг прозвучали интонации, которые трудно было соотнести с ее началом. Пресса поняла это по-своему: как отметила она на другой день, речь Ллойд-Джорджа для немцев явилась утешением, для Советов — надеждой.
Наверно, Ллойд-Джордж не мог обойтись без того, чтобы не разразиться по поводу Рапалло громом и молнией. В конце концов к этому его обязывало положение британского премьера, но если говорить об истинных его настроениях в ту пору, они были определены не столько первой частью речи, сколько второй, и к этому были свои причины. Даже после Рапалло Ллойд-Джордж полагал, что англичанам невыгодно хлопать дверью.
Наверно, для понимания позиции Ллойд-Джорджа важно отметить, что именно в эти дни у него на вилле Албертис побывал Лесли Уркарт, тот самый Уркарт, который в свое время овладел рудниками на Урале и в Сибири. Как известно, Уркарт стремился вернуть свои кыштымские сокровища сначала с помощью Колчака. Много позже — на правах концессионера. Исход первой акции известен. Ко второй попытке Уркарт готовился, находясь в Генуе. Очевидно, считая рудники своей собственностью, Уркарт предложил оскорбительно малую плату за аренду, и — по личному указанию Ленина — переговоры с ним были прекращены. Но это было позже, а пока он прибыл в Геную, чтобы привести в действие тяжелую правительственную артиллерию.
Трудно сказать, случайно или нет, но переговоры, которые в те дни в той или иной форме велись в Генуе, были сосредоточены на проблеме, составившей предмет бесед Ллойд-Джорджа с Уркартом на вилле Албертис: в какой мере Советское правительство намерено компенсировать собственность, национализированную революцией у иностранцев.
Глава советской делегации 20 апреля направил союзникам письмо, которое получило название «новой позиции» Чичерина. В этом письме Чичерин отошел от буквы и духа директивы, которую дало Политбюро как раз по вопросу о правах иностранных капиталистов на собственность, какой они владели в России до революции. Письмо Чичерина можно было понять так, что при известных условиях мы готовы вернуть бывшим владельцам их собственность. Позиция эта вызвала возражение делегатов, при этом Рудзутак телеграфировал в Москву. Телеграмма Политбюро от 24 апреля, текст которой был предложен Лениным, не оставляла никаких сомнений относительно ошибочности позиции Чичерина.
Телеграмма Политбюро гласила:
«Считаю мнение Рудзутака, выраженное в его телеграмме от 22 апреля, вполне правильным...
Повторяю еще раз, что мы сообщили Вам совершенно точный текст наших предельных уступок, от которых не отступим ни на йоту. Как только выяснится полностью, что на этих уступках соглашение невозможно, уполномочиваем Вас рвать...»
Получив телеграмму, Чичерин принял указание Политбюро к неуклонному исполнению — он понял ошибочность своего шага и со свойственным ему чистосердечием и тщательностью стремился учесть это в своей деятельности. Однако, отвечая на телеграмму, он отметил, что поступил так, пытаясь выиграть время.
Думаю, Ленин понимал: Чичерин обратился к этому доводу не столько из упрямства, сколько из желания психологически объяснить свой шаг. В этой ситуации у Ленина было две возможности: послать новую телеграмму Чичерину, в которой повторить прежние доводы и заявить, что выигрыш времени такими средствами не оправдан; второе — учесть, что Чичерин уже сделал все возможное, чтобы осуществить указание Политбюро и не возвращаться к ошибке.
Ленин избрал второе решение.
На телеграмму Чичерина о том, что его послание союзникам от 22 апреля было продиктовано желанием выиграть время, последовал ответ Ленина: Чичерин действовал правильно.
Как следует понимать такое решение Владимира Ильича?
Для Владимира Ильича не было никакого резона углублять конфликт: миссия Чичерина в Генуе продолжалась, как продолжалась его большая работа по руководству внешнеполитическими делами Советского государства.
В этой ситуации линия Владимира Ильича была единственно целесообразной: обратить внимание Чичерина на ошибку, сделать все необходимое, чтобы она была исправлена, и оказать необходимое доверие и поддержку Чичерину в решении тех задач, которые поставили перед ним ЦК и правительство.
Эту позицию Ленин достаточно полно выразил и в тексте постановления ВЦИКа о деятельности нашей делегации в Генуе, проект которой был написан Владимиром Ильичем.
Первый параграф этого решения гласит:
«Делегация ВЦИКа правильно выполнила свои задачи, отстаивая полную суверенность РСФСР, — борясь с попытками закабаления и восстановления частной собственности, — заключив договор с Германией».
Так и сказано: «...борясь с попытками закабаления и восстановления частной собственности».
Чтобы понять поведение Ленина в этом вопросе, важно учесть отношение его к Чичерину вообще, как к коммунисту и государственному деятелю, которому партия доверила руководство внешнеполитическими делами.
Не могу удержаться от того, чтобы не привести известной оценки деятельности Чичерина, которую дал Владимир Ильич в письме к Иоффе: «Чичерин — работник великолепный, добросовестнейший, умный, знающий. Таких людей надо ценить. Что его слабость — недостаток «командирства», это не беда. Мало ли людей с обратной слабостью на свете!..»
Ленин сказал: «Таких людей надо ценить».
Мне кажется, что в генуэзском эпизоде, который мы привели выше, Владимир Ильич достаточно убедительно показал, как это надо делать.
Где-то во второй половине мая 1922 года.
Итак, Генуя отошла в историю, однако чем явилась для Советской России Генуя?..
Ночью я иду по Генуе. Иду тем самым путем, каким ходил здесь Чичерин.
Площадь Де Ферари. Собор Сан-Лоренцо. Дворец Сан-Джорджо.
Весь путь минут десять.
Вечернее небо неярко, и кажется, что Сан-Джорджо чуть-чуть утратил свою необычность и больше, чем прежде, слился с панорамой современной Генуи. Вот так простоять пять столетий, раскрывать свои врата и Колумбу и Паганини, вызвать к жизни и мореплавателей и ростовщиков и в конце концов стать символом события, которое могло произойти в начале века двадцатого и ни в какое иное время.
Дожить до седин и вдруг обрести призвание — наверно, это и значит тряхнуть стариной. Браво, Сан-Джорджо!
Чем же явилась для Советской России Генуя?
Генуя — это возмужание. Сознание, что можно заставить и недруга служить революции, не поступившись ее идеалами.
Генуя возникла не вдруг. У нее есть своя родословная: Брест. Нет, не только потому, что в широком историческом плане сами действующие лица были теми же и их роль в событиях: с одной стороны — Антанта, с другой — Россия и Германия. Но и самой сутью: Россия отказалась тянуть тяжелый воз Антанты и пошла на договор с Германией.
Генуя отразила развитие брестских идей Ленина. Если вывести хронологию, логика ленинской мысли обнаружится воочию. В марте 1918 года в Бресте Ленин пошел на мир с Германией, чтобы новая Россия обрела время, а следовательно передышку, и отстояла Октябрь.
В ноябре 1918 года Россия расторгла брестский договор — время было обретено, время и силы — Россия встала на ноги, у нее была армия.
В апреле 1922 года в Генуе Ленин легализовал расторжение брестского договора — под расторгнутым договором подписалась Германия. Брест узаконил систему неслыханных платежей и аннексий, Генуя их отменила.
Говорят, хороший солдат носит победу в своем ранце. Генуэзский успех в какой-то мере хранился в чичеринском ранце. Да, готовясь к Генуе, наши держали в резерве ее рапалльский вариант.
Но можно обладать великолепным замыслом и провалить его осуществление. Рапалло было претворено в жизнь безупречно. Именно то, как была сохранена тайна замысла, насколько точно определены настроения немцев, как выбран момент для переговоров, как эти переговоры подготовлены и с какой энергией проведены (переговоры продолжались в общей сложности два с половиной часа), — во всем этом сказалось умение нашей дипломатии.
Однако в такой ли мере наша юная дипломатия была зрелой, чтобы противостоять многоопытной дипломатии западного мира? Дипломатия была юной, но дипломатов нельзя было назвать молодыми отнюдь. Ни по возрасту, ни по опыту жизни и политической работы, ни по степени профессионального мастерства. За плечами у них были годы и годы политической борьбы, которая одновременно была и школой интеллекта и школой жизни. Когда-нибудь будет написано об интеллекте русских революционеров, которые, взяв в свои руки внешние дела новой России, дали бой кадровым дипломатам того мира и не посрамили советского знамени.
Если говорить о Генуе, это был в какой-то мере поединок Чичерина и Ллойд-Джорджа. Кстати, противник Чичерина был далеко не самым бесталанным политиком западного мира. К тому же у него, как мне кажется, было меньше предвзятости к нашей делегации, чем у других западных дипломатов, к нашей делегации и к Чичерину в особенности, а это было преимуществом Ллойд-Джорджа. Но будучи опытным политиком, умным, находчивым, гибким, Ллойд-Джордж был дилетантом в дипломатии, у которого, как у каждого дилетанта, не было завершенности ни в знаниях, ни в опыте. Его плохое знание французского — классического языка дипломатии, в этой связи характерно. Известно, что французский Ллойд-Джорджа сыграл над ним плохую шутку, когда решался вопрос, где проводить конференцию: Геную британский премьер принял за Женеву (по-французски Генуя — Жэн, Женева — Женив). Трудно сказать, знал ли Георгий Васильевич об этом роковом промахе Ллойд-Джорджа, ставшем с тех пор достоянием всех учебников дипломатии, но, произнося свою первую речь по-французски, а потом тут же сымпровизировав английский ее перевод, Чичерин поразил цель безупречно. Встречи, которые имели место между Чичериным и британским премьером, а их было четыре или пять, прошли под знаком этого факта. Чичерин превосходил противника и знанием предмета, и образованностью, и при всем этом скромностью — для дипломата качеством бесценным. Кстати, этого последнего качества Ллойд-Джорджу как раз и не хватало. По этой причине он недооценил возможности и немцев и русских, недооценил для себя фатально и просмотрел Рапалло.
Как ни велико значение Генуи, она могла быть для нас всего лишь успехом тактическим, успехом крупным и по одному этому вошла бы в историю нашей дипломатии как ее важная глава. Но дело как раз и заключается в том, что Генуя стала для нас явлением стратегическим. Для Советской страны это было принципиально: революционная Россия взламывала кольцо блокады и вступала в широкое общение с западным миром. То, что мы сегодня зовем политикой сосуществования, было начато в Генуе.
Однако вон сколько могут рассказать древние камни Сан-Джорджо даже о событиях и не столь древних.
Так или иначе, а теперь я могу сказать: я видел Геную. Дипломатическую, ту самую, что сберегла воспоминания о весне 1922 года. Видел и прошел по ее тропам... Прошел потому, что рядом были наши друзья.
Был друг Бини. Кстати, о сюрпризах Бини (в самом начале рассказа я обещал к этому вернуться): в канун отъезда из Италии портье римской гостиницы передал мне послание генуэзского друга и посылку. Раскрыв ее, я увидел нечто для меня бесценное. Бини прислал мне микрофильм, на котором были засняты провинциальные газеты Италии времен конференции в Генуе.
Были Префумо и Джан-Карло. Кстати, любопытная подробность: встреча в Генуе была у нас не последней — через три недели после Генуи я принимал генуэзских друзей в зимней Москве, при этом для Джан-Карло это было совсем в диковинку — он в России впервые.
Был Леониде Балестрари. Перед моим отъездом из Генуи и он мне прислал своеобразное послание: тетрадь со старыми генуэзскими пословицами, которые собирал десятилетиями. И разумеется, был Джордже Дория. Удалось ли мне его увидеть? Удалось. Я увидел большого человека с бледным, но одухотворенно-прекрасным лицом, который крепко пожал мне руку. Я увидел человека, на котором древняя династия трагически пресеклась: на нем закончились магнаты Дория и начались антифашисты Дория... Могущественные магнаты и еще более всесильные антифашисты.
Я представляю состояние баталиста, которому необходимо воссоздать картину знаменитого сражения. В заповедный час он явится на поле боя...