К книге
Пятнадцать дорог на ЭгльДОРОГА ОДИННАДЦАТАЯ ИЗ ОКНА БЫЛ ВИДЕН КУПОЛ СОБОРА
55%
ДОРОГА ОДИННАДЦАТАЯ ИЗ ОКНА БЫЛ ВИДЕН КУПОЛ СОБОРА
12

Храню фотографию: бюст Ленина из мрамора снежной белизны, кажется работы Меркурова, и около него четверо: И. Г. Эренбург, посол А. П. Павлов и мы с Михаем Бужором. По-моему, говорит Эренбург, как обычно весело озаряясь, будто слова возникают из самих глаз, лукаво-озорные и иронические. У Бужора добродушно-спокойное лицо, освещенное какой-то своей мыслью, сокровенной, к которой он обратился уже после того, как слова Эренбурга были произнесены. Где и когда сделана фотография? Наверное, на приеме в ВОКСе на Большой Грузинской в конце декабря сорок шестого года. Трудно сказать, почему вся группа снята у бюста Ленина. Скорее всего случайно, но сейчас это выглядит почти символически. Особенно, если учесть, что в этой группе был Бужор...

Помню, мы вылетели на рассвете в надежде быть в Москве часов через шесть. Делегаты были предупреждены, что мы полетим на военном самолете, не располагающем никакими удобствами, и каждый, как мог, позаботился о своем снаряжении. Кто взял плед, а кто овчинный полушубок с валенками — среди делегатов было несколько человек в возрасте почтенном. Возглавлял делегацию Константин Пархон, президент академии и известный эндокринолог — уже тогда пархоновские ампулы, продлевающие жизнь, были известны далеко за пределами румынской земли, и среди корреспондентов академика, требующих ампул, были многие знаменитые старики Европы. В состав делегации входил академик Александр Россети, первый филолог университета, оперный дирижер Эджицио Массини, только что поставивший «Евгения Онегина», известная певица Дора Массини, академик Виктор Ефтимиу, доктор Семен Оэриу, князь Ласкар Катарджи, академик Оцетя, а также Михай Бужор, фигура для Румынии легендарная... Едва «дуглас» оторвался от бетонной дорожки бухарестского аэродрома «Банясы», температура в самолете упала и делегация стала преображаться на глазах: старики накинули на себя пледы, те, что помоложе, подняли воротники и поглубже надвинули высокие молдавские шапки. Единственно, кого, казалось, не коснулась стужа, был Михай Бужор. Устроившись в стороне (он, как я заметил, был отшельником), Бужор смотрел на заснеженные поля, над которыми в это время пролетал самолет — благо, что его иллюминатор еще не затянула изморозь... Видно, русская зима казалась Бужору не столь грозной, как его сподвижникам по делегации, — очевидно, это объяснялось самой натурой Бужора, а возможно, и тем, что русская стужа была ему известна не понаслышке.

Должен признаться, что меня и прежде пристально приковывал к себе этот человек. Помнится, летом сорок пятого я был в долине Прахова на развалинах знаменитой румынской тюрьмы Дофтаны. Я читал о Дофтане у Барбюса, в его книжке, полной гнева и ненависти к балканским палачам. Позднее, уже после нашей победы, прибыв в Румынию, я много раз беседовал с бывшими узниками Дофтаны. С одним из них я и совершил путешествие на развалины тюрьмы. Почему развалины? Дофтана рухнула от подземного толчка поздней осенью сорокового года — говорят, эпицентр землетрясения был где-то на Балканах, но сила его была такова, что в московских квартирах звенела посуда. Наверно, тюрьма завалилась потому, что стояла на старой соляной шахте, которая была вырыта чуть ли не древними римлянами, — известно, что Рим вывозил с Балкан не только хлеб и лес, но и соль. То, что я увидел, было и впечатляющим и грозным. На возвышенном берегу неширокой реки лежали горы битого кирпича, разделенные полуразрушенными стенами. Со времени катастрофы прошло почти пять лет, и стены затянула трава, а кое-где на них выросли даже небольшие деревца. Однако, как ни беспорядочны были руины и обильна зелень, они не могли заслонить в сознании узника Дофтаны облика этого здания, каким оно было до того, как подземный удар обратил его в руины, зловещего плана его казематов. Я помню, как мой румынский товарищ взбегал то на один кирпичный холм, то на другой, взбегал так быстро, будто сами эти каменные волны то возносили его, то низвергали, и кричал мне:

— Вот здесь была камера, в которой стоял радиоприемник — он принимал Москву!.. А переправили его в Дофтану, поместив детали в картошку!.. Да, в самую обыкновенную картошку! Потребовался всего мешок картошки! Один мешок!..

Потом, взобравшись на самый высокий холм, вдруг замирал:

— А вот здесь была камера Илие Пантилие — мы извлекли его в ту ночь из-под развалин. Он был... настоящий коммунист!

Помню, наше путешествие закончилось в дальнем конце Дофтаны, где одиноко стоял обломок стены — как мне помнится, это был край тюрьмы, дальше развалин не было.

— А вот здесь была одиночка Бужора. Именно одиночка со своим двориком — он был как бы отрезан от мира, совершенно отрезан... Сама камера метров восемь, а двор и того меньше — чтобы не сойти с ума, Бужор вырастил там некое растение, семена которого случайно занес туда ветер... Чтобы не сойти с ума, — и, помолчав, мой товарищ добавил: — В каких только грехах его не обвиняли! И главный: Ленин!.. А он не отрицал: знал Ленина!.. Знал!..

После поездки в Дофтану очень хотелось снова увидеть этого человека. Хотя бы просто увидеть. Был прием в нашем посольстве. Большой прием. Пятьсот приглашенных. И вот в этом людском море мне указали на человека с пепельными сединами, который, скрестив руки на худой груди, слушал своего собеседника, слушал молча и, казалось бы, безучастно. А потом поклонился собеседнику, при этом улыбка едва коснулась его тонких губ, и пошел прочь. Помню, он пробыл в посольстве не долго, при этом остаток вечера провел один. Тот раз я подумал: видно, он не очень хорошо себя чувствует на людях. Много лучше ему, когда он один. Позже я видел его дважды, при этом случайно или нет, но не слышал его говорящим — говорили другие, он молчал. Возникло желание узнать человека ближе, однако как подступишься к нему? И вот поездка деятелей румынской культуры в Советский Союз. Я знал: он приглашен участвовать в поездке, однако еще не ответил. Очевидно, ответить ему не просто. Для него Россия больше, чем для многих других. Вон сколько лет прошло с тех пор, как он ее покинул, сколько событий легло между той порой и нынешней. Дофтана и одиночка перед каменным квадратом дворика, где Бужор растил свой экзотический стебелек — тоже были в эти годы. Если уж побывать в России, наверно, Бужор хотел бы сделать это один, так, чтобы пройти по святым камням Ленинграда, войти в Смольный и одному, без свидетелей постоять в ленинском кабинете... Как я заметил, Бужор не всегда пренебрегал одиночеством.

— Скажите, пожалуйста, а делегация не минет Ленинград? — это спросил Бужор, где-то в сумеречных покоях дворца Ласкара Катарджи на Каля Викторией — он говорил и по-русски, но редко обращался к нему — французским он владел увереннее.

— Думаю, что... нет, — ответил я. — Москва, Ленинград — обязательно, возможно и Киев... Вы решили ехать, товарищ Бужор?

— Да, конечно, но... мне важен Ленинград.

— Смольный?..

Он как-то затревожился, будто яркий свет брызнул ему в глаза, часто заморгал.

— Да, да, Смольный.

И вот самолет держал курс на Москву, и в дальнем конце его, едва ли не у стабилизатора, сидел Михай Бужор, близко приникнув к иллюминатору.

А я смотрел на Бужора, думал: глаза этого человека, обращенные на заснеженное поле, выражают нечто очень большое, что происходит в его душе. В силу обстоятельств, наверно чисто случайных, я присутствую при событии, в котором, как в цейсовском стекле, четко, очень четко преломилась жизнь...

Мы прибыли в Москву и поселились в гостинице «Савой» на Пушечной. Пребывание делегации в Москве было строго расписано. Первый день: Оружейная палата. В те дни и для москвичей это было в диковинку: я пошел в Кремль вместе с делегатами. У румын есть характерный жест, выражающий изумление в его крайней степени: человек закатывает глаза в то время, как рука его с аккуратно сложенными пальцами взмывает над головой, при этом совершает движения, как если бы она наматывала нитки. Жест достаточно сложный, но выразительный. В этот день только этот жест был способен передать впечатление, которое произвели на делегатов сокровища палаты. Однако делегаты потратили так много энергии на осмотр палаты, что ко второму часу осмотра изнемогли и продолжали путь, как в тумане, повторяя едва ли не в полузабытьи: «Седла, обсыпанные бриллиантами!.. Седла!..» Позже, когда щедрые хозяева слишком перегружали программу, а это случалось часто, делегаты произносили: «Седла!» — и это значило: «Благодарю». Если сокровища Оружейной палаты требовали сил немалых и быстро утомляли, то сам Кремль, его архитектурные ансамбли воспринимались как воздух, — им можно было дышать бесконечно.

Вот и получилось в тот раз, что Оружейной палате мы с Бужором и Эджицио Массини предпочли Кремль и, прервав осмотр на седлах, обсыпанных бриллиантами, вышли на воздух и, обогнув Архангельский собор, остановились у борта дороги, за которой начинался Тайницкий сад.

— Не тот ли это кремлевский сад, где любил гулять Ленин? — поинтересовался Бужор.

Я сказал, что именно сад этот, и спросил Бужора, бывал ли он в Кремле прежде. Сознаюсь, что истинный смысл моего вопроса заключался, конечно, в ином. Поставив вопрос так, я хотел спросить Бужора, доводилось ли ему видеть Ленина в Москве или же все его встречи с ним происходили в Питере. Думаю, что Бужор понял мой вопрос правильно, но ответил со свойственной ему сдержанностью:

— Нет, в Кремле я впервые.

Я решил, что разговор, происшедший между нами, прямо подвел меня к вопросу, который я давно хотел задать Бужору, однако как спросить моего собеседника, чтобы не встревожить его — ведь, вопрос этот в какой-то мере деликатен, а я знаком с Бужором отнюдь не близко. Но, видно, слишком долгим был разбег, чтобы я мог так быстро остановиться:

— А разве все ваши встречи с Лениным происходили в Смольном? — спросил я.

Сейчас мы уже шли вдоль борта дороги, огибающей Тайницкий сад, направляясь к Боровицким воротам, и сам темп нашего шага определил темп речи человека, с которым шел рядом:

— Да, я ведь видел его до переезда правительства в Москву.

— Первый раз... вскоре после Октября?

Он все понял: я хотел, чтобы Бужор рассказал мне о своих встречах с Лениным. Он вздохнул, а я отругал себя: надо было сделать это много осторожнее. С таким человеком, как Бужор, нельзя вот так, как сделал я, — напрямик, в лоб... Но ведь такой возможности могло больше и не быть? — пытался я оправдать себя. А между тем Бужор заговорил. Мы шли уже Александровским садом, направляясь на Пушечную. Бужор говорил по-французски, время от времени переходя на русский, — в этом случае в разговор включался Массини — он провел детство в Болгарии, где отец его был антрепренером, и хорошо говорил по-русски.

Бужор сказал, что его первая встреча с Лениным произошла осенью семнадцатого года. Бужор возглавлял тогда группу революционеров-румын, обосновавшихся в Одессе. Румыны издавали здесь свою газету, которая жестоко атаковала Авереску и нелегальными путями пересылалась в Румынию. Помню, что Бужор говорил об Авереску с такой непримиримостью, какая не очень связывалась в моем сознании с его постоянным желанием избегать сильных слов. «Артиллерия Авереску сжигала деревни в 1907 году!» — повторил Бужор в гневе. Когда произошла русская революция, Бужор выехал в Петроград. Движение на железных дорогах было уже нарушено, и поезд шел несколько дней. Бужор сказал, что он остановился в гостинице, из окна которой был хорошо видел купол большого собора. Уже в Петрограде Бужор установил, что его дела являются компетенцией иностранного ведомства революционного правительства, и пошел на Дворцовую площадь в Наркоминдел. Бужор и тогда был не очень свободен в русском, а поэтому заготовил подробную докладную записку о румынских революционных делах. Явившись в Наркоминдел, он вручил докладную записку и выхлопотал себе возможность поработать в архиве. Кстати, для архива это было время боевое: Советское правительство решило предать гласности тайные договора, и небольшой аппарат Наркоминдела был занят их расшифровкой. Разрешение на просмотр румынских документов Бужору было дано, и несколько дней он ходил на Дворцовую площадь, как на работу. А тем временем докладная записка дошла до Ленина, и в гостиницу позвонили из Смольного: Ленин готов принять Бужора...

Мы все еще шли с Бужором Александровским садом, и мне показалось, что воспоминания воодушевили моего собеседника. Где-то в ходе рассказа была сломлена преграда его сдержанности. Он даже улыбнулся в предчувствии того, что собирался сейчас рассказать. Из Смольного в гостиницу за Бужором пришел автомобиль. Шофер усадил его в машину, довез до Смольного, оформил пропуск, прошел вместе с ним в Смольный и ввел в приемную Предсовнаркома, усадив в кресло и попросив подождать. Вслед за этим шофер вошел в кабинет Ленина, и через несколько минут в дверях кабинета появился человек с листом бумаги. Человек был одет так скромно и держался настолько непритязательно, что Бужор, никогда прежде не видевший Ленина, принял его за секретаря Предсовнаркома. Когда же человек предложил Бужору войти в кабинет, Бужор утвердился в своем мнении, полагая, что секретарь предлагает ему войти в кабинет, где их дожидается глава правительства. Каково же было удивление Бужора, когда, войдя в кабинет, он не обнаружил там главы правительства. Короче: тот, кого Бужор принял за секретаря, и оказался Лениным. Ленин уже ознакомился с докладной запиской Бужора и подготовил своеобразное решение по этому вопросу. Он прочел это решение Бужору, вернее, перевел его на французский (разговор происходил по-французски), внес в текст поправки и спросил Бужора, что он думает о положении в Румынии... Видно, в тот раз вопрос не был решен окончательно. Похоже на то, что вопросы, поставленные Бужором, были решены лишь в середине февраля, когда он был вызван в Смольный далеко за полночь (Бужор сказал: «Ленин смог выйти ко мне лишь поздно ночью — шло заседание правительства», а я подумал: «Ну, конечно же, это была одна из тех знаменитых февральских ночей, когда решалась брестская проблема»). Ленин сообщил, что создана коллегия по борьбе с контрреволюцией на юге и Бужор назначается членом этой коллегии, при этом вручил мандат за своей подписью...

По словам Бужора, в то горячее время все нити сходились к Ленину, и, как это часто бывает в страдную революционную пору, Ленин решал вопросы, которые могли бы быть решены и без того, чтобы на это тратить драгоценное время Ленина. Впрочем, как уверен Бужор, вопрос, который был доложен Ленину, когда там находился мой собеседник, требовал вмешательства Предсовнаркома: итальянское посольство в Петрограде подверглось нападению бандитов. Извинившись, что вынужден прервать беседу, Ленин отдал распоряжения, при этом подчеркнул: «Расследовать и строго наказать виновных, строго наказать!»

Вот и все, что рассказал в тот раз Бужор. Я воспроизвел общую канву рассказа, как она запомнилась и потом не раз воспроизводилась мною в разговорах с нашими румынскими друзьями. Кстати, в Ленинграде мы поселились в той самой гостинице, в которой жил Бужор осенью семнадцатого года. Помню, что стужа была поистине рождественской, и снаряжение, которым в изобилии запаслись делегаты, отправляясь в Россию, в Ленинграде им пригодилось. Очень хорошо запомнился первый вечер в Ленинграде, ужин в гостинице «Астория» и речь почтенного Пархона.

— Приветствуем тебя, благословенный город, колыбель Октября...

Помню, что были речи еще, но не помню, чтобы говорил Бужор, хотя, казалось, именно он мог сказать нечто такое, что было бы сейчас очень уместно, — видно, все, что он мог поверить в минуту волнения, он поверял только себе. А на другой день делегация смотрела Ленинград, но у Бужора была своя программа: он шел по городу какой-то своей стежкой, смотрел свой Ленинград, который незримо отождествлялся в его сознании со всем тем, что он увидел в семнадцатом... Бужор наверняка был и на Дворцовой, и в Таврическом, и у Михайловского манежа, и готовил себя к тому, чтобы побывать в Смольном.

Я был с делегацией, когда она смотрела Смольный, и я видел, как Бужор вошел в смольнинский кабинет Ленина, вошел едва ли не последним и, став поодаль, обвел его глазами, полными трудной мысли. Я не знаю, о чем думал в ту минуту Бужор, может быть, он вспомнил свою одиночку в Дофтане — из Смольного в Дофтану была прямая дорога, такая прямая, какой может быть только дорога на плаху... Бужор не принял смерть, но готов был ее принять — иначе в тот декабрьский день 1917 года он не явился бы в Смольный...

И вот я смотрю на старую фотографию, и она мне кажется символической: Бужор стоит у бюста Ленина...

Предыдущая главаГлава 12 из 22Следующая глава