Они ехали полупустой субботней вечерней Москвой в полном молчании.
Лука чувствовал себя повинным в этом молчании. Но винил не себя, а тех, кто вёз его. Он отравил им праздник, а они ему жизнь.
Всегда желанная ночь впервые для него была постыла. Напряжение держалось во всём теле, и каждый подскок гулко отзывался в груди. Лука вжался в дверь, скрестив руки, слушая однозвучное тарахтение, и думал о том, что иногда дверь открывается на ходу. Может быть, он выпадет и расколется об асфальт.
Само движение от дома к храму знакомым маршрутом по набережной мимо подсвеченной багровой стены и мерцающей реки всегда означало радостное начало праздника, как бы предвосхищение крестного хода, но сейчас Луку занимало совсем другое. Его, как вещь, перемещали из точки в точку. Та же чужая воля лишила его Леси.
Они вытолкнули её и требовали это принять с облегчением и благодарностью кающегося грешника.
Но он ничего не принимал. Сильнее стыда перед Лесей было обречённое отупение, как если бы её убили.
Сколько себя помнил, он слышал, что Пасха – праздник любви, побеждающей смерть. А его везли отмечать убийство любви. Все эти люди в машине – папа, мама, брат, Надя – были убийцы. Они сделали его соучастником. И он дышал с ними одним воздухом. Он молчал их общим молчанием. Чтобы потом взорваться криками, лобызаться, улыбаться, пировать…
И в этом грядущем, обязательном, предначертанном веселье тоже было предательство и умертвление его чувств.
«Почему я Лука?» – спросил он себя, не расцепляя скрещенных рук, и под курткой сквозь свитер вонзил пальцы между рёбер. За что мне это смешное редкое имя? Почему я не Саша или Дима? Или даже какой-нибудь Владислав. Мне мою жизнь навязали. Если бы у меня были нормальные родители, ничего бы не случилось. В моём возрасте все ребята влюбляются и встречаются с девочками, имеют отношения, и родители умиляются и дают добрые советы. А меня взяли в заложники с самого начала, с колыбели, да нет, прямо с зачатия, и всё должно быть мучительно и бредово, так, как только им угодно. Правильно Леся сказала: «Психи». Извращенцы… Они были бы рады, если бы я в монастырь ушёл.
При резком повороте с Моховой на Воздвиженку Тимоша, заваливаясь на Луку, прошептал что-то. Лука не расслышал что, но наверняка гадкое.
Нет, не так раньше въезжал он в Пасху.
Вне зависимости от того, была ли Пасха ранней или поздней, эта священная ночь всегда означала приход весны и будоражила, хотя бы потому, что можно было всю ночь не спать. А спать и не хотелось. Глаза расширялись сами собой, и раздувались ноздри.
Пасха действовала на Луку, как валерьянка на котёнка. Ему всё время хотелось двигаться. Его возбуждало преддверие службы, когда полицейские вставали на улице возле арочных ворот, и чёрно-золотая плащаница покоилась на высоком аналое посреди храма, и отец, в белом облачении, читал канон ещё скорбным голосом, но еле сдерживая торжество: впереди была сказочная ночь напролёт с алтарём нараспашку. Народ стекался, заполняя храм гулом и шарканьем, белыми рубахами и алыми косынками, красивыми платьями и пиджаками. Лука носился туда-сюда, как весенний ветерок, звучно приветствуя знакомых и благодушно кивая незнакомым по праву сына хозяина, созвавшего гостей в сияющий чертог. Он выскальзывал на воздух и забегал в приходской дом, в просторную столовую, полную запретного аромата: длинный стол был уставлен куличами и пасхами, среди которых стояли плетёные корзины с крашеными яйцами и кувшины с какао. Здесь же торопливые, изнурённые постом женщины-стряпухи нарезали бесконечные бутерброды с докторской колбасой и сыром. Так уготовлялся пир, который закатывали на рассвете под сводами храма для всех желающих богомольцев…
Но сегодня всё было по-другому.
Вернее, всё было так же, но не для Луки.
Он прошмыгнул в алтарь, стараясь ни с кем не встречаться взглядом, словно все уже прознали о его позоре.
Облачившись в белоснежный стихарь, Лука остался в алтаре.
Он не рассекал по храму и не проведывал яства, он стоял у форточки, лицом к решётке, за которой дышала темень.
Он выложил телефон на подоконник и вернулся в вацап-переписку с Лесей, пальцем карабкаясь выше и выше. Здесь были их фотки, сброшенные друг другу, но больше Лесиных, поскольку Лука то и дело отправлял ей её же фотографии, снятые им когда-то, и этим показывал, что думает о ней, а она часто не помнила их и удивлялась: «Откуда у тебя?»
Остановился, увидев присланное ею всего-то неделю назад сердечко. Посмотрел на это неживое сердце с недоумением и вдруг уронил длинную слезу.
Слеза мутно расплылась на дисплее, и сердечко под ней заблестело, как капля крови.
Поверх упала бесшумная тень.
Лука обернулся. Перед ним стоял отец Авель с празднично расчёсанной бородой и блестящим, словно умасленным лицом.
– Это… Это на ладан, – у Луки по крыльям носа неудержимо пробежали новые слёзы.
– Аллергия, – подсказал отец Авель, с проворностью фокусника выдавая с ладони чистый, сложенный вчетверо платок. – У меня на свечи бывает.
Лука, не понимая: подтрунивают над ним или утешают, всхлипнул, заглянул в крахмальную белизну и тихо высморкался.
– Ничего, все мы воскреснем, – отец Авель широко улыбнулся и пошёл облачаться.
Лука не понял почему, но стало легче.
Он провёл чудодейственным платком по экрану, собирая влагу, засунул телефон в карман с непонятным довольством, так, если бы Лесино сердечко получил только что, и опять направил лицо к форточке.
За стёклами всё так же стоял вечер, но это была сладкая хмельная чернота с намёком на багрянец: кагор в бутылке.
А может, действительно всё воскреснет, Леся простит его, он ей всё объяснит и даже приведёт её в гости к родным, ведь всё, что случилось, это было просто – он подумал отцовским словом – искушение.
Алтарь ожил, наполнился сладким дымом и фигурами в белоснежных облачениях.
Из поднебесья в форточку врывались отточенные колокольные удары.
Сквозь алтарную дверь слышно было густое гудение народа.
Лука почувствовал, как убыстряется сердце, в котором прежняя Пасха Красная брала своё.
Впереди крестного хода шёл Тимоша с длинной пальмовой иерусалимской ветвью на шесте. Под лучом прожектора она бросала по двору чудовищную тень, напоминавшую скелет динозавра. Следом, время от времени наступая брату на пятки, шёл Лука с живым фонарём: огонёк свечи мерцал под цветными стёклами. Хоть и поддувал ветер, Луку что-то согревало изнутри, как вино.
За мальчиками шли два алтарника постарше с бархатными хоругвями, потом – духовенство в кадильном дыму, басившее горестно и тягуче:
Воскресение Твое, Христе Спасе,
Ангели поют на небеси,
И нас на земли сподоби
Чистым сердцем
Тебе славити!
Им вторил тоскливо и нежно хор, и наконец – вразнобой подпевал народ, чёрный поток с блуждающими светлячками: свечки всё время гасли и воскресали одна от другой.
А если не сподобит? Если в этот раз не воскреснет? Вдруг для чуда не хватит чистых сердец?
Луку снова вдохновлял этот жар тайной борьбы – между жизнью и смертью, как будто мрак способен пересилить и отменить Воскресение.
Битва происходила где-то в вышине, в чёрном, чуть красноватом московском небе, куда он задирал голову, любуясь сиянием цветного фонаря.
«Христе спасе, – взмолился он золотистому остроконечному огню, который загнанно метался и лизал то зелёную, то красную стенку, – сделай так, чтобы она меня простила! Соедини и примири нас!»
За леденцовыми стёклами фонаря и прикрываемый множеством ладоней, трепетал тот самый Благодатный огонь, который сошёл сегодня в Иерусалиме во храме Гроба Господня.
Лука с детства знал, что святой пожар, яркий и прозрачный, рождался сам собой, из вспышек и молний. В первые минуты им, молочно-голубоватым, можно было умываться.
Папа говорил про тех, кто отрицает чудо Благодатного огня: «Дьявол – по-гречески – клеветник», – и раньше Лука не заморачивался. Но недавно он наткнулся на статью-разоблачение: оказывается, даже иерусалимский митрополит признался в интервью: огонь – не святой, а самый обыкновенный, просто освящённый молитвой.
Лука понимал: если он затеет разговор об этом с мамой или папой, они сильно расстроятся. Мама вообще скажет, что интервью переврали израильские журналисты.
И всё-таки он и сам так чувствовал и хотел верить: огонь настоящий, таинственный, Божий. А может быть – ибо дух дышит где хочет, – пламя сойдёт в этот раз у них в центре Москвы? Чем они недостойны? Лука, подбадривая себя, представил, как голубые молнии озаряют их железный купол и над кремлёвскими башнями поднят военный вертолёт, а на амвоне папа и отец Авель со связками свечей христосуются и хохочут, окунаясь в костерок, и бороды их сочно темнеют, как неопалимые кусты… Завтра Луку и их семью покажут в новостях, позовут на ток-шоу, он станет героем школы, и тогда уж Леся…
Шествие замкнуло круг – мимо гранитного креста, и старого тополя, и жёлтого фасада приходского дома, и вымытой блестящей «тойоты» отца, похожей на зажигалку, – чтобы вернуться к дверям храма.
Лука оказался впереди процессии лицом к кованым дверям, которые кто-то, не успевший на крестный ход, толкал изнутри. На нарушителя шикала в щель, придавливая дверь, крепкая уборщица, и в этом повторявшемся из года в год противоборстве было столько выразительного… Бережно держа фонарь, Лука высунул запястье из рукава стихаря и потряс рукой, от чего часы высветили: без двух минут полночь.
Вокруг тесно стоял народ. Сквозь дрожание бликов Лука повсюду видел людей, которых не знал, потому что они не были прихожанами. Парень в кожанке, девчонка с серебристой банкой коктейля, немолодой полный мужчина в костюме, с дипломатом, какие-то тётки.
Ветер прибил запах алкоголя и девчачий смех:
– Ой, смотри.
Эта ночь всегда затягивала в праздничный водоворот окрестных жителей, которые ещё год тут не появятся.
– Ксень, хорэ ржать, – осадил пацанский голос.
Лука посмотрел на уже зажжённые над дверями буквы, предвещавшие великое событие. Две буквы, ярко-малиновые. Знакомая благодатная аббревиатура, пароль для входа в пещеру. Мгновение он был растерян и вдруг сообразил, о чём смех. Под вертикальной чертой не горела лампочка, и поэтому вместо ХВ светилось кощунственное ХЗ.
Он обернулся на брата, спросив глазами: видит ли он, – но тот ответил беспечным отсутствующим взглядом. Конечно, никто из них, очарованно прошедших очередной круг церковного календаря, не замечал нелепицы, а значит, её и не было, и Лука тоже бы ничего не заметил, если бы не соблазнивший его посторонний смешок. Но теперь он ощутил свою греховность и испорченность, как будто сам эту лампочку выкрутил.
Он зажмурился, чтобы буквы расплылись и казались правильными. Но проклятое ХЗ проникало сквозь веки и разъедало сознание. Пошлая шифровка неизвестности, какой обменивались школьники в вацапе. Так была или нет победа над смертью? Или в ответ на пароль «ХВ» надо отвечать тем, что так подло горело сейчас над дверями? Лука припомнил слова апостола Павла, которые часто приводил папа: «Если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна».
«И тогда это всё сказка. А значит, кто я тут с этим фонарём? Петрушка в балагане. А этот человек в лиловом колпаке? Директор Староваганьковского цирка».
Наступило затишье, сопровождаемое перезвоном кадила с колоколом и долетавшим гулом машин по Знаменке. Отец как-то слабо, будто на последнем постном издыхании, возгласил:
– Слава Святей, и Единосущней, и Животворящей, и Нераздельней… – и несколько мгновений спустя продолжил совершенно другим, бодрым и крепким, зычным голосом: – Христо-ос воскре-е…
Тропарь гремел, подхваченный голосами клира, хора, народа.
Лука летел с крутой горки: он уже пел со всеми. Не было времени ни раздумывать, ни дышать.
– Христос воскресе! – отец рассёк ночь тремя разноцветными свечами, украшенными головками гвоздик.
– Воистину воскресе! – заорали братья, стараясь перекричать друг друга и остальных.
И Лука опять нырял в любимейшую песню, умывался стихотворением, чьё авторство неизвестно, а рифмы просты и горячи: «поправ» – «даровав».
– Воистину во!.. – воскликнула толпа, но тут же от этого грома отделился пронзительный крик.
Лука обернулся и отпрянул. В двух шагах от него вокруг косынчатой головы незнакомой женщины полыхал золотисто-оранжевый нимб, который она пыталась содрать и сбросить.
Толпа подалась в стороны, но в то же мгновение на огонь набросился невысокий человек в белом и ловко прибил двумя хлопками. Схватив за плечи и без того ошалевшую бабу, он хохотнул ей в лицо:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – отозвались все вокруг со счастливым смехом.
Конечно же, это был отец Авель.
Волна праздника швырнула Луку в распахнутые двери и понесла по храму в алтарь. Там не только священники, но и пономари принялись резво переоблачаться в красное.
А хор тем временем изнывал в стремительном ликовании победных стихир:
– Пасха красная… Радостию друг друга обымем…
– Приидите, пиво пием новое…
– Рцем братие, и ненавидящим нас простим вся Воскресением…
Уже рассвело, когда они выехали за ворота храма, утомлённо-возбуждённые, потрапезничав и перелобызавшись, с полным даров багажником, и Лука присвистнул, как когда-то в детстве:
– Человек двести разговелись!
– Больше, больше! – у Тимоши прилип желток к углу рта, придавая ему дополнительную цыплячесть.
Лука миролюбиво кивнул, щурясь навстречу розовому свету, слегка одурманенный выпитым бокалом красного.
– На неделе обещают плюс двенадцать, – отец прощально перекрестился на родной купол.
Мама рылась в сумке, перебирая что-то шуршащее:
– Ну и отлично! Самое время ехать на дачу.
– Куда? – спросил Лука испуганно.
– Мы с батюшкой решили: мы вас забираем.
– Кого? – зачем-то уточнил Лука.
– Едут все, – отец обернулся с переднего сиденья.
– Ура! – Тимоша хлопнул в ладоши.
– А учёба? У меня же школа, скоро экзамены, – зачастил Лука, уже чувствуя непреклонность родителей.
– Школа всё равно кончается, – сказала мама, – до ЕГЭ осталось шесть недель. Ничего нового проходить не будете. Ирина Германовна тебя отпустила.
(Ох уж эта их связь с директрисой…)
– А как же репетиторы?
– По английскому отец тебя подтянет. Сочинения писать можно где угодно, была бы ручка с бумагой.
Лука поймал в зеркале колючий взгляд Нади. Их глаза встретились, и она пропищала:
– Побыть на свежем воздухе – всегда во благо!
– Вот именно! – солидно поддержал Тимоша.
Лука полулежал, прижатый к двери, опустошённый и разочарованный. Ему смертельно хотелось спать. Или всё-таки выдавить плечом дверь, выпасть…
Солнце разгоралось и мучило даже закрытые глаза, и он ощущал, что слабеет, как если бы своей кровью подпитывал этот восход.
Он заснул, и голова его вяло свесилась брату на плечо.