Те миниатюрные косматые копытные, из-за которых я едва не отправился на тот свет в тёмном штреке, назывались, как выяснилось из путаных объяснений Дакая, рофами. На коров они походили не случайно, а потому, что, по сути, ими и были, только местными, подземными, выведенными самим укладом этого места ради того, чтобы жрать мох в пещерах и жить там, где любая нормальная земная бурёнка давно бы свихнулась, плюнула на молочную продуктивность и принялась бодать хозяина, требуя справедливости и солнечного света. Мясо у них, если верить Дакаю, по питательности ничуть не уступало говядине, а разновидностей у этих пещерных скотин имелось несколько, и каждая, по его словам, шла на своё дело. Сам я в животноводстве понимал примерно столько же, сколько в высокой моде или тонкостях балета, то есть решительно ничего, а Дакай, который в этой теме явно разбирался куда лучше меня, попросту не располагал таким запасом слов на системном языке, чтобы разъяснить мне все различия толком и без мучений для обеих сторон. Так что из его объяснений я усвоил только главное, самое грубое. Бывают рофы мясные, бывают молочные, бывают шерстяные, и одного такого шерстяного бычка мы общими усилиями и превратили в запас пресноватого, но всё равно драгоценного для голодного раба вяленого мяса.
Я дважды переспрашивал его, нарочно задавая один и тот же вопрос разными словами, потому что после знакомства с Барзахом уже успел понять простую вещь. Недопонятая здесь мелочь оборачивается не путаницей и не досадным недоразумением, а пробитым боком, потерей единственного шанса бежать или новой стаей желающих тебя сожрать. Однако в этот раз всё оказалось именно так, как я понял с первого раза. Кроме пещерных коров под Драконьим Хребтом водились ещё и гоблины, которые, как ни смешно, тоже считались местной пещерной разновидностью знакомой мне по книгам фэнтезийной расы. В остальном они вполне соответствовали тем взрослым сказкам, где зелёные твари либо тащат чужое добро, либо режут друг друга из-за этого добра, либо с большим удовольствием делают то и другое попеременно. Если уж тут водятся кинокефалы, демонические пещерные коты и рофы, жующие мох в древних катакомбах, то чему вообще удивляться, что есть ещё и какая-то пещерная разновидность гобов.
Кроме глубокого, по его собственному мнению, знания пород рофов, Дакай обладал и ещё одним важным достоинством, о котором предпочитал упоминать с той горделивой небрежностью, какая обычно свойственна юнцам, пока ещё не успевшим понять, что сам по себе знатный отец от копья в живот не защищает. Дакай оказался сыном местного мелкого хана из гоблинов-фоду, то есть кем-то вроде отпрыска вождя. Тут он снова путался в словах, а я не до конца уловил все оттенки смысла, но общая картина, пусть и приблизительная, всё же выстроилась у меня в голове. И на первоочередного наследника он не тянул, вторым или даже третьим в роду тоже не числился, а шёл где-то дальше, примерно шестым или седьмым, тем самым запасным сыном, которого в случае нужды зовут на совет, посвящают в маршруты кочевий, держат в круге важных решений, но при этом не спешат возложить на его плечи государственные надежды. И всё же фигурой в своём хотане он, по собственным уверениям, был заметной, а потому знал не только внутренние дела рода, но и ближайшие пути, стоянки и то место, куда его гоблины-кочевники должны подойти в ближайшее время.
Родной хотан, как он уверял, должен был вскоре остановиться возле реки, там, где я когда-то впервые очнулся в этом мире и ещё не успел понять, насколько плотно во всё это вляпался. От пещер до той реки, если верить Дакаю, было не так уж и далеко. Следовало всего лишь выбраться из старых выработок, спуститься к истоку, дойти вниз по течению и уже потом переправиться к стойбищу. На словах всё звучало несложно, красиво, просто и почти разумно. На словах вообще многое выглядит намного приличней, чем в жизни, особенно когда рассказ ведёт человек, у которого до свободы сейчас столько же шансов, сколько у меня до спокойной старости на даче с шашлыками и свежей газетой в руках. Особенно, если учесть, что дачи у меня-то и нет.
Словом «хотан» у фоду, насколько я сумел разобрать, называлась община родственных семей, которые вместе кочуют по Пустоши Антов, сопровождая полудикие стада хеков. Кто такие эти хеки, я уточнять не стал. В моей голове и без того уже хватало новой, плохо уложенной информации, которая пока не могла принести ни куска мяса, ни лишней пары рук в побеге, ни ключа от кандалов. Учиться я всегда любил, это чистая правда. Вот только в моём нынешнем положении знания, которыми нельзя воспользоваться немедленно, чаще раздражали, чем радовали. Дакаю моё невежество нисколько не мешало гордиться собственным стадом в две сотни голов. Судя по тому, как он это произносил, такой запас живности делал его в глазах сородичей человеком, если слово «человек» здесь вообще было применимо, не бедным и не последним в роду. Помочь же нам прямо сейчас его стадо не могло ничем, кроме разговоров, а разговорами, как известно, сыт не будешь.
Сам Дакай был довольно высоким для низкорослого племени гоблинов, но почти на голову ниже меня, а если считать по массе, то наверное раза в два меньше, хотя и я сам сейчас выглядел далеко не как борец сумо. Обросший неопрятной бородой и лохматый, он казался старше своего возраста, однако стоило присмотреться внимательней, как становилось ясно, что под всей этой пылью, щетиной и лагерной грязью скрывается совсем ещё мальчишка, лет семнадцати или восемнадцати, едва ли больше. И вот как раз от этого его самоуверенные речи о собственной важности начинали звучать чуть иначе, чем ему хотелось бы. В них было куда больше желаемого, чем действительного, и я чувствовал это всё острее.
Если он и впрямь так ценен для своего хотана, как пытается мне внушить, то почему за ним до сих пор не пришли? Почему кочевники не послали в лесистые предгорья спасательный отряд, не спешились и не прочесали тот участок, где их люди попали в плен? Объяснение Дакая про то, что кавалерия теряет подвижность в лесу, выглядело убедительно ровно до той секунды, пока я не начинал думать дальше первого слоя слов. Наездник остаётся кавалеристом лишь до тех пор, пока сидит в седле, а спешиться и идти по следу своими ногами, если речь идёт о сыне хана и других пленённых воинах, им вроде бы ничто не мешало. Что-то в рассказе Дакая скрипело и не сходилось. Однако ни другие фоду, ни Молдра, ни Фэйа, ни Зэн ему не возражали, не качали головой, не перебивали. Значит, либо я чего-то не понимал в местной степной логике, либо всем остальным было просто не до этого. И то и другое выглядело вполне правдоподобно.
Сам план побега, при всей его рискованности, был устроен до обидного просто. Следовало дождаться дня, когда часть кинокефалов уйдёт на охоту, выбрать подходящую ночь, когда у клеток с рабами останется толстяк-кашевар или кто-то столь же ленивый и малоподвижный, тихо проскользнуть мимо и уже потом бежать что есть сил к реке. Никакой многоходовой стратегии, красивых отвлекающих манёвров, сложной диверсии и тем более никаких тонких политических интриг. Просто ночь, усталые рабы, один жирный пёс у котла и бег в темноту. Чем проще план, тем меньше в нём мест, где идиоты вроде меня могут всё испортить преждевременным геройством.
После того как мясо рофа подсохло, а на это ушло несколько дней, жизнь в рабском лагере заметно изменилась, хотя назвать эти изменения хорошей жизнью у меня бы язык не повернулся. Дополнительный белок сделал нас живее, злее и чуть более твёрдыми в коленках, а в наших обстоятельствах это уже тянуло на маленькое чудо. Но мяса всё равно было мало. Слишком мало, чтобы по-настоящему наесться, и ровно столько, чтобы живот вспоминал, что пища в мире существует, а потому принимался требовать её ещё яростнее, чем прежде.
Я очень быстро понял, что раньше попросту не знал, что такое настоящий голод. На Земле мне казалось, что жизнь со мной обходится жёстко, временами даже откровенно по-свински, но только здесь я по-настоящему оценил, насколько беззаботной, удобной и сытой была та самая жизнь, которой я имел наглость быть недовольным. Там мне не приходилось надрываться под тяжестью камня с раннего утра и до темноты, спать в вонючих, кое-как скреплённых шкурах, ходить по холодному камню босиком и считать удачей полусырой ломтик мяса, если его удавалось урвать. Здесь я понял, что значит не просто быть голодным, а хотеть жрать так, что мысль о любой съедобной твари, от крысы до рофа, перестаёт казаться шуткой и начинает восприниматься как вполне разумный план на ближайшие сутки.
Возможно, я переносил бы это легче, если бы не приходилось каждый день гробить себя работой. С раннего утра и до темноты нас гоняли в штреки, заставляя таскать, откалывать, волочить, поднимать и перетаскивать, пока мышцы не начинали гудеть глухо и ровно, как натянутые провода. Ночью становилось не лучше. С пустым животом я даже спать научился не сразу, а уж медитировать и вовсе пришлось учиться заново, потому что на Земле в мои привычки не входили медитации в движении или манера садиться в позу внутреннего просветления после дня каторжного труда, имея в брюхе вместо ужина свистящий сквозняк.
Если бы не скудная подкормка из вяленого мяса, пришлось бы совсем худо. На четвёртый день после той охоты один из надзирателей заметил, что я не просто не сдох, а ещё и начал понемногу приспосабливаться к режиму, и решил, что это недоработка с его стороны, которую необходимо срочно устранить. Работы мне добавили не жалея. Теперь я таскал камень не только за Зэном и Фэйей, но и за фоду, работавшими хоть и недалеко, но уже на соседнем участке, так что ходки стали длиннее, а паузы между ними — короче.
Бурая похлёбка из хлебного корня, которую нам выдавали дважды в день, хоть и варилась на костях, всё равно оставалась редкостной пресной мерзостью. На вид она напоминала не еду, а свежие нечистоты, которые кто-то по недоразумению решил вскипятить и подать на стол, а запах у неё стоял такой, что любой уважающий себя повар после одной только дегустации выбросился бы из ближайшего окна, если бы окно в этой подземной дыре вообще существовало. Низкая питательность этой травянистой дряни отлично сочеталась с мастерством жирного кинокефала, который раз за разом умудрялся то недоварить её, то прижечь до горечи, то добиться сразу обоих результатов одновременно, будто издевательство над рабами было для него не побочным эффектом работы, а отдельным кулинарным направлением, в котором он оттачивал собственный почерк. Я никогда не считал себя любителем возни у плиты, но даже мне было ясно, что из тех же ингредиентов можно было сварганить куда менее отвратительное варево, будь у повара хоть капля ума, мяса, соли, крупы или хотя бы совести. Ни одним из этих достоинств жирная псина, похоже, не обладала.
В первое время я, если честно, опасался всякого. После плена, побоев и кинокефальих ухмылок ждать от лагеря можно было любого унижения, какое только способно прийти в голову человеку, ещё не окончательно разучившемуся воображать. Однако в этом смысле можно было выдохнуть. Фэйа как-то объяснила мне, что у псоглавцев существует строгое табу на связь с человеческими самками, а уж такие, как Молдра или она, их в подобном смысле и подавно не интересовали. Рабы же, какими бы они ни были до попадания в эту дыру, выматывались за день так, что к ночи едва находили в себе силы лечь на вонючие шкуры, не то что мечтать о каких-то телесных развлечениях. Здесь все затягивали пояса всё туже и берегли остатки сил не для страсти, а для того, чтобы утром снова встать и не упасть под первым же коромыслом.
Ненависть к псоглавцам за эти дни росла во мне ровно так же уверенно, как голод. Пару раз мне даже снилось, как я подкрадываюсь к жирному кашевару со спины, хватаю ту самую огромную ложку, которой он мешает бурую бурду в котле, и с чувством, с толком, с полным одобрением собственной совести принимаюсь колотить его куда придётся, особо не разбирая, куда именно прилетит очередной удар. После таких снов я просыпался не с раскаянием, а с неприятным удовлетворением и пониманием, что становлюсь человеком всё менее мягким. С другой стороны, мягкость в рабском лагере у Рваного Уха была достоинством примерно такого же порядка, как вежливость у крокодила.
От отчаяния я начал охотиться на скальных крыс, которых вокруг пещер водилось в избытке. Эти твари были размером с хорошего бультерьера, имели первый уровень и в одиночку со мной предпочитали не связываться, мгновенно уходя в щели и боковые ходы, если я подходил слишком близко. Однако даже одна такая крыса, вздумай она не убегать, а броситься, могла стать вполне серьёзной проблемой. О том, что будет, если подобные твари соберутся хотя бы в небольшую стаю, я старался лишний раз не думать. Думать там, в сущности, было не о чем. Кончилось бы это для кого-то из нас очень плохо, и не факт, что для крыс.
Однажды мне всё-таки повезло. В одну из ходок я, решившись снова рискнуть, метнул копьё и, сам не до конца веря, что попал, вернулся уже с добычей, волоча скальную крысу за длинный голый хвост. Фэйа разделила тушку честно и без долгих разговоров, так что досталось всем. Ели её мы сырой, только слегка закопчённой над факелом, а я, давясь обугленными, жестковатыми кусочками, с удивлением поймал себя на том, что эта сомнительная крысятина кажется мне чуть ли не праздничным блюдом. Зэн, как обычно немногословный, пояснил мне тогда ровно то, что и без него следовало бы понять. Охота на такую мелочь почти бесполезна, потому что сил на неё уходит больше, чем можно получить потом из этого жалкого мяса. И был прав. Я это понимал. И всё равно не послушался.
Организм требовал хоть какой-то подкормки. Да и, кроме голода, с телом происходили вещи, которые становилось всё труднее объяснять одной лишь каторжной работой. На шестой день я вдруг поймал себя на странной мысли. Я устал скорее головой, чем мышцами. Психологически меня давила монотонность, тупое повторение одного и того же дня, один и тот же штрек, одинаковый гул кирок и кандалов, одинаковая бурая дрянь в деревянной миске, а вот само тело, вопреки здравому смыслу, не разваливалось, как в первые дни. Мышцы словно уплотнились, стали жёстче и надёжнее, как будто внутри меня кто-то медленно и без лишнего шума менял дешёвую человеческую сборку на что-то куда более прочное и практичное. Ладони, содранные в кровь в первый день, зажили так быстро, что я не успел толком к ним привыкнуть, и больше мозоли на них не лопались. Ступни перестали так остро бояться острых камней. Перепады температуры, от холодных штреков до душной пещеры с котлом, я переносил легче, чем следовало бы тому, кто ещё недавно жил в квартире с централизованным отоплением, а не в подземной норе глубоко под горой.
Сначала я списывал всё это на тяжёлый труд, голод и общую перестройку организма под новый режим, но потом заметил очевидное. С остальными этого не происходило. Эти люди, гоблины и обезьяноподобные рабы сидели здесь куда дольше моего, таскали камень не первый день и не первую неделю, однако на ладонях они по-прежнему срывали кожу, ноги продолжали страдать на острых осколках, тела слабели, а не перестраивались. Вечером, когда мне всё-таки удалось уйти в медитацию поглубже обычного, меня вдруг словно ударило изнутри простой и неприятно ясной мыслью. Это не из-за работы происходит, а из-за моих практик с Ци.
У меня было то, чего не было у остальных. У всех прочих здесь не имелось ни техники, ни навыка, ни открытой системы, которая позволяла бы телу перестраиваться изнутри, а у меня всё это было. Я успел совсем немного расширить меридианы, продвинуться лишь на малую долю от возможного, а эффект уже проступал в теле достаточно явственно, чтобы его нельзя было списать на простое самовнушение. От одной только этой мысли внутри поднялась тревожная жадность. Если даже на таком жалком начальном уровне я уже чувствую результат, то что же будет дальше, если я доживу и смогу развивать свои техники всерьёз.