Шекспировская драма в целом и «Гамлет» в частности уже не являются церковными в средневековом смысле; но также они не являются еще государственными или политическими в конкретном смысле, который государство и политика приобрели на континенте в результате развития государственного суверенитета в течение XVI–XVII веков[93]. Несмотря на некоторый контакт и связь с континентом и некое сродство в развитии от Ренессанса до барокко, английская драма не определяется такими характеристиками. Она занимает совершенно уникальное место в историческом развитии острова Англия, которое началось в ту пору со стихийного прорыва к великому захвату моря. Отсюда проистекает духовно-историческое положение шекспировской драмы.
Вальтер Беньямин рассматривает различия между драмой и трагедией (S. 45–154)[94] и говорит (судя по названию его книги), прежде всего, о пьесе скорби немецкого барокко. Книга, однако, богата исследовательскими результатами и прозрениями, важными как для истории искусства и интеллектуальной истории, так и для шекспировской драмы и, в частности, для его «Гамлета». Особенно плодотворной мне представляется характеристика Шекспира в разделе «Аллегория и драма» [Allegorie und Trauerspiel][95], где показано, что у Шекспира аллегорическое столь же существенно, как и стихийное. «Всякое стихийно-элементарное высказывание тварного создания становится (у Шекспира. – К. Ш.) значимым благодаря его аллегорическому существованию, а всё аллегорическое – усиленным благодаря элементарной стихийности мира чувств» (S. 228)[96]. О «Гамлете» сказано, что «в финале этой драмы [Trauerspiel] вспыхивает драма рока [Schicksalsdrama], вспыхивает как заключенная в ней, правда, преодоленная» (S. 132)[97].
Главный фрагмент о Гамлете находится в конце раздела «Драма и трагедия» [Trauerspiel und Tragödie] (S. 153)[98]. Этот фрагмент также относится к финалу «Гамлета» (Акт V, сцена 2). Вальтер Беньямин уверен, что в ней можно усмотреть некий специфический христианский смысл, потому как незадолго до смерти Гамлет говорит о христианском провидении, «в лоне которого ее [жизни] трагические картины обращаются в блаженное бытие». Должно быть, здесь эпохе удалось «вызвать к жизни человеческий образ, соответствовавший двойственности неоантичного и средневекового освещения, в котором барокко видело меланхолика. Но не Германия оказалась на это способна. Речь о Гамлете»[99].
Это великолепный отрывок из книги Вальтера Беньямина. Но за этим следует: «Один только Гамлет является для драмы [Trauerspiel] зрителем милостью Божьей; однако не то, что ему представляют другие, а лишь сама его собственная судьба его достойна»[100]. Я понимаю противопоставление игры и судьбы, которое здесь проговорено, но я должен признать, что эта фраза, к которой примыкает ссылка на христианское провидение, в остальном осталась для меня темной. Я не могу предполагать, что Вальтер Беньямин хотел таким образом сделать Гамлета своего рода «Божьим игроком» в лютеровском смысле, как это сделал лютеранский теолог Карл Киндт в своей книге «Божий игрок: шекспировский «Гамлет» как христианский мировой театр» (см. примечание 16). Беньямин говорит: «Одному Шекспиру удалось высечь христианскую искру из барочного, в равной степени не стоического и не христианского, в равной степени псевдоантичного и псевдопиетистского оцепенения меланхолика»[101]. По этому поводу я хотел бы отметить следующее:
Гамлет не является христианином ни в каком специфическом смысле, и даже знаменитый отрывок о провидении и гибели воробья (V, 2, 217/8)[102], к которому обращается Вальтер Беньямин, не может этого изменить. Возможно, от него ускользнуло, что Гамлет говорит о special providence (специальном провидении). Тем самым мы уже вступаем в богословские споры о специальном и общем провидении. Более того, этот тип провидения упоминается только во II кварто. В I кварто сказано: predestinate providence (предопределенное провидение)[103]. За этим уже разверзаются адские врата теологического спора и религиозной гражданской войны[104]. На мой взгляд, более по-христиански было бы просто процитировать отрывок из Евангелия от Матфея 10:29[105]. Но теологизирующее дополнение отвечает предпочтениям богословствующего Якова.
Первая часть пьесы, вплоть до убийства Полония (III, 4, 24)[106], содержит собственную тему мести. Здесь Гамлет оказывается между противоположностями католического и протестантского, Рима и Виттенберга. Его сомнения по поводу призрака отца, являющегося ему, также обусловлены противоположностью католической и протестантской демонологий, проистекающей из различия догматов о чистилище и аде. То, что может здесь быть названо христианским, передалось от Якова, сына Марии Стюарт, стоявшего в самом центре конфессионального противостояния. Единственное действительно христианское в этой, посвященной мести первой части пьесы – молитва убийцы в монологе III акта (III, 3, 36–72)[107].
Вторая часть пьесы включает в себя схватку не на жизнь, а на смерть и убийство наследника. Сам по себе мотив убийства наследника является одной из древнейших христианских тем: Мф. 21:38; Мк. 12:12; Лк. 20:9–19; Деян. 7:52. В шекспировском «Гамлете» нет и следа этого, хотя Гамлет, несомненно, считается законным наследником престола.
Шекспировская драма уже не является христианской. Но она также не стоит еще на пути к суверенному государству европейского континента, которое должно быть религиозно и конфессионально нейтральным, поскольку возникло в результате преодоления религиозной гражданской войны. Даже если это государство признавало государственную религию и государственную церковь, это было основано на его, государства, суверенном решении. В своей книге Вальтер Беньямин ссылается на мое определение суверенитета (S. 55–56, 64 и в примечаниях S. 241)[108]; он выразил мне свою благодарность в личном письме в 1930 году. Мне кажется, однако, что он недооценивает разницу между английским островным и общеевропейским континентальным положением, а потому и разницу между английской драмой и барочной пьесой скорби XVII века в Германии. Эта разница также существенна для интерпретации «Гамлета», поскольку ее нельзя постичь в корне при помощи таких категорий истории искусства и интеллектуальной истории, как Ренессанс и барокко. Данное различие можно наиболее быстро и точно охарактеризовать с помощью крылатой фразы-антитезы, значение которой показательно для интеллектуальной истории понятия политического. Это антитеза варварского и политического.
Шекспировская драма приходится на первый этап английской революции, если – насколько это возможно и целесообразно – начать отсчет с уничтожения Непобедимой армады в 1588 году и завершить изгнанием Стюартов в 1688 году. За это столетие на европейском континенте в результате нейтрализации религиозной гражданской войны сложился новый политический порядок, суверенное государство, imperium rationis, как его называет Гоббс – больше не теологическое царство [Reich] объективного разума, как говорит Гегель («Философия права», § 93 и 218), чье ratio кладет конец эпохе героев, праву героев и героической трагедии.
Столетняя религиозная гражданская война между католиками и протестантами могла быть преодолена только путем свержения теологов, которые своими учениями о тираноубийстве и справедливой войне беспрестанно вновь разжигали гражданскую войну. Вместо средневекового феодального или сословного строя возникают общественное спокойствие, безопасность и порядок, установление и поддержание коих является легитимирующим достижением нового государственного образования. Было бы недопустимым и только сбивающим с толку называть государством какие-либо другие общности, системы или властные порядки, относящиеся к мировой истории. Мыслителей, ожидавших спасения от отчаяния религиозной гражданской войны теперь уже не в церкви, но в государстве – среди которых юрист Жан Боден – во Франции, ведущей стране европейского континента, называли в особом смысле politiques, политиками[109]. Суверенное государство и политика олицетворяют собой противоположность средневековым формам и методам церковного и феодального господства.
В этой ситуации слово политический приобретает полемический и, следственно, совершенно конкретный смысл противопоставления слову варварский. Говоря словами Ханса Фрайера: вторичная система вытесняет стихийные и первичные порядки, которые плохо функционируют[110]. Это современное государство преобразует воинство, наличный благой порядок [gute Ordnung], организацию продовольствия [Nahrung] и устроенное право [gute Recht] в организации, которые характеризуют его как государство: армию, полицию, финансовую и судебную системы. С их помощью оно устанавливает то, что им же называется общественным спокойствием, безопасностью и порядком, и делает возможным состояние «полициированного бытия» [polizierten Daseins]. Таким образом, политика, полиция и политес становятся своеобразной тройкой современного прогресса в противоположность церковному фанатизму и феодальной анархии – короче говоря, противоположностью средневековому варварству.
Только в этом суверенном государстве мог возникнуть классический театр Корнеля и Расина с его классическим, или, точнее, юридическим [juristischen], или, еще точнее, легистским [legistischen] единством места, времени и действия[111]. Понятно с этой точки зрения, что Вольтер видит в Шекспире «пьяного дикаря». Напротив, немецкое движение XVIII века «Буря и натиск» в своей борьбе против французской драмы обращалось к Шекспиру. Это было возможно потому, что условия тогдашней Германии были отчасти еще догосударственными, хотя – благодаря первым результатам воздействия государственности – уже не такими варварскими, как в Англии времен Тюдоров. В то время (в 1771 году) молодой Гёте произнес, под влиянием балта Гердера, свою чудесную речь «Ко дню Шекспира» со знаменитой фразой: «Французик, на что тебе греческие доспехи, они тебе не по плечу. Поэтому-то все французские трагедии [Trauerspiele] пародируют самих себя»[112].
Англия эпохи Тюдоров во многих отношениях следовала по пути становления государством. Слово state встречается у Марло и Шекспира в специфических значениях и заслуживает специального этимологического изучения. В своей книге «Номос Земли» (Кёльн, Greven-Verlag, 1950, S. 116–117)[113] я упомянул об этом в более широком контексте. Конечно, такой экскурс в этимологию потребовал бы более подробной информации по вопросам теории государства и истории понятия политического, чем та, которую содержит, в остальном прекрасная, книга Ганса Х. Глунца «Государство Шекспира»[114]. В сочинениях Бэкона также содержатся важные свидетельства касательно истории слова государство[115].
Но именно в эти сто лет, с 1588 по 1688 год, остров Англия отделился от европейского континента и сделал шаг от овладевания сушей к морскому существованию. Он стал метрополией заморской мировой империи [Weltreich] и даже колыбелью промышленной революции, не проходя через узкие рамки континентальной государственности. Англия не занималась организацией ни государственной армии, ни полиции, ни судебной или финансовой системы в континентально-государственном смысле; вместо этого, под руководством сначала каперов и пиратов, а затем торговых компаний, она включилась в захват земли [Landnahme] в Новом Свете и захват мирового океана [Seenahme der Weltozeane].
Такова столетняя Английская революция, происходившая с 1588 по 1688 год. На ее первом этапе располагается драма Шекспира. Не следует рассматривать это местоположение исключительно из прошлого или настоящего, средневековья, Ренессанса и барокко. В сравнении с цивилизационным прогрессом, который представляет собой идеал континентальной государственности – реализованный, однако, только в XVIII веке, – Англия Шекспира всё еще кажется варварской, то есть в данном случае – догосударственной. Однако по сравнению с цивилизационным прогрессом, представленным промышленной революцией, начавшейся лишь в XVIII веке, елизаветинская Англия, как кажется, переживает грандиозный прорыв от сухопутного к морскому существованию – прорыв, который в результате промышленной революции вызвал гораздо более глубокие и фундаментальные потрясения, нежели континентальные революции, и который оставляет далеко позади лежащее в основе континентальной государственности преодоление «варварского средневековья».
Роду Стюартов было предначертано судьбой, что они ничего не подозревали об этом и не могли вырваться из церковно-феодального Средневековья. В этом-то и заключается безнадежность духовной позиции, на которую ссылался Яков I в своей аргументации в пользу божественного права королей. Стюарты не смогли понять ни суверенного континентального государства, ни перехода к морскому существованию, который остров Англия совершил во время их правления. Таким образом, они исчезли с современно-исторической сцены, когда решался вопрос о великом захвате моря и когда новый глобальный порядок суши и моря получил свое первое документальное подтверждение в Утрехтском мирном договоре 1713 года.