К книге
Дух современности. Последние годы философии и начало нового Просвещения. 1948–1984IV Радикальные – решения (1969)
55%
IV Радикальные – решения (1969)
6

С. С.

Задачи. Подобный опыт не забывается. Ни со стороны радикалов, ни со стороны силовиков. События мая 68-го породили новое настоящее. Связанная с этим потеря ориентации стала еще более острой, когда в конце августа 1968 года полумиллионное войско стран Варшавского договора входит в Чехословакию, чтобы в течение нескольких дней насильственно покончить с «контрреволюцией» Пражской весны. Какой бы прогресс ни подразумевала точка зрения левых, его нельзя было ожидать от советского режима и его сателлитов. Во всяком случае, «новый человек» должен был появиться на свет в другом месте. Какие формы взаимодействия и сопротивления следовало выбрать для этого? Какие стили речи и пропаганды? Что будет означать «революция» в будущем?

Сьюзен Сонтаг тоже активно задается этими вопросами осенью 1968 года. Новый сборник эссе уже анонсирован издателем на весну следующего года, не в последнюю очередь для того, чтобы люди забыли о провале ее последнего романа. Планируемое название: «Notes Toward a Definition of a Cultural Revolution»[496] [497]. Именно с эссе ассоциируется ее имя на рынке. Именно они, по сути, обеспечивают ей финансирование как внештатному автору. В то время как тексты сборника 1966 года «Искусство и антиискусство» всё еще сопровождала эйфория от выхода в новые миры чувств, теперь следует приступить к рассмотрению выходов в измененное сознание:

19 сентября 1968 Стокгольм

…Эссе, которые предстоит написать: Арто, Адорно, психотехника (духовная свобода + психологическая дисциплина), «Заметки к опр[еделению] к[ультурной] р[еволюции]» [498].

Вслед за «Death Kit» и Фуко творчество и имя французского драматурга Антонена Арто символизируют путь к безумию как освобождению от всех господствующих условностей и границ.

Теодор Адорно в своих трудах пропагандирует более контролируемую форму интеллектуальной депривации, которая в режиме негативной диалектики отвергает любую идеологическую слепоту и самообман.

Наконец, термин «психотехника» фокусировался на надежде инициировать социальные изменения посредством преобразующего ключевого опыта (наркотики, сексуальность, духовность).

Париж, Франкфурт, Беркли – культурное пространство возможностей для тех, кто сейчас известен во всём мире как «новые левые».

Дети революции.

Вместо того чтобы написать обещанные тексты [499], Cонтаг взялась за полноценный репортаж о своей поездке во Вьетнам. Перечитывая записи в дневнике, она чувствовала себя почти неловко. В течение тех самых двух недель, пока в ее любимом городе Париже бушевала революция, она, сидя в ханойском отеле, пришла к разочарованному выводу, что дети вьетнамской революции – это двумерные полусущества, чья очевидная языковая и культурная конформность с самого начала подрывала всё, что просвещенный субъект связывал с идеалами политического совершеннолетия:

Какой-то частью своего естества я воспринимаю их как детей – красивых, наивных, упрямых детей. И я знаю, что я не ребенок – пусть в их театре мне и приходится играть такую роль [500].

Но какой смысл быть писательницей? Что плохого было в послемайской потуге романтизировать собственное пребывание как преображающий опыт революционной силы? Пробуждение испытали бы не только ее французские знакомые, но и она сама!

Умелыми руками Сонтаг простое путешествие превращается в настоящую «Поездку в Ханой» [501]. Выражаясь пронзительными словами зарождающегося репортажа о пробуждении:

Когда американские радикалы посещают Северный Вьетнам, всё ставится под вопрос – их неизбежно американское отношение к коммунизму, к революции, патриотизму, насилию, к языку, вежливости, эросу, не говоря о более общих западных чертах их личности. Я могу засвидетельствовать это. По крайней мере, мир стал казаться мне намного больше, чем раньше, с тех пор, как я съездила в Северный Вьетнам [502].

Событие, благодаря которому осознаются новые ощущения, всегда представляет собой самый важный опыт для человека. Сейчас это еще и настоятельный моральный императив. Я думаю, что мне выпала удача… <…> Сам по себе такой опыт ведет к глубинным изменениям в личности. Он неизгладим.

Я осознаю отдаленную аналогию с моим последним пребыванием в Париже в начале июля, когда, беседуя со знакомыми, которые были на баррикадах в мае, я обнаружила, что они в действительности не приняли провала своей революции. Причина отсутствия у них «реалистичности», я думаю, в том, что ими и сейчас владеют эти новые чувства, открывшиеся им в течение тех недель – тех драгоценных недель, когда огромное число обычно подозрительных, циничных горожан, рабочих и студентов вели себя с беспримерным благородством, теплотой и непосредственностью по отношению друг к другу. В каком-то смысле юные ветераны баррикад правы в том, что не вполне признают свое поражение, в том, что неспособны полностью поверить, что всё вернулось к предмайской норме, если не хуже. <…> Тот, кто испытывает такие новые чувства <…> никогда уже не будет прежним [503].

Даже если записи в ханойском дневнике не содержат ни малейшего намека на такую трансформацию, в таком писательском настроении открываются врата преображенной ретроспекции, позволяющие перенести на «вьетнамцев» всё, что хочется преодолеть в собственном существовании и обществе. Сонтаг беззастенчиво поддается этому искушению во второй половине своего репортажа. В конце концов, у «вьетнамцев» можно было многому научиться: их истинно целомудренной культуре стыда, в которой полностью отсутствовала вина; их нежной укорененности в локальном, которая способствовала патриотизму, далекому от любого властного шовинизма; но, прежде всего, их радостной поглощенности повседневностью, святой слепоте к любым формам нарциссического самопознания.

В пересказе Сонтаг «вьетнамцы» превращаются в народ из сорока миллионов Симон Вейль, которые каждый день выполняют самые сложные задачи, но при этом делают всё вокруг легким и радостным. Их поддерживает наполненная мудростью цельность, которую легко принять за простодушие.

Вьетнамцы – «цельные» люди, а не «расколотые», как мы. Неизбежно такие люди производят на посторонних впечатление «простодушия». Но при ближайшем рассмотрении их вряд ли можно счесть простыми в том смысле, который дал бы нам право относиться к ним покровительственно. Это не просто – любить молчаливо, доверять безусловно, надеяться без насмешки над собой, действовать храбро, выполнять трудные задания с беспредельными затратами энергии [504].

В то время как на современном Западе люди на протяжении более чем трехсот лет страдали от необходимости рефлексировать и выражать свои мысли посредством языка, во «Вьетнаме» Сонтаг они испытывают освобождение от необходимости постоянно говорить и спорить о том, что их в глубине души объединяет. Это особенно актуально в отношении развития их собственной революции.

Stop making sense[505].

Разве не безнадежный избыток уже сказанного прежде всего беспокоил западные коммуникационные общества? Уводил их дух от скептицизма к цинизму, от навязчивой индивидуализации – в тупики самобичевания, от желанного диалектического снятия – во всё новые внутренние противоречия?

Годом ранее Сонтаг уже исследовала эту гипотезу в эссе под названием «Эстетика безмолвия». Исходя из диагноза формирующего культуру избытка смысла и рефлексии в современности, она обозначила выход в тишине и безмолвии как объединяющем центре современного авангардного искусства.

Немногим более чем за два века историческое сознание превратилось из духа освобождения, из символа открытых дверей, из благословенного просвещения в ношу самосознания, почти неподъемную. Для художника едва ли возможно написать хоть одно слово (создать образ или сделать жест), которые не напомнили бы ему о чем-то уже достигнутом [506].

Вместо того чтобы продолжать изнурять себя в беличьем колесе стремления к оригинальности или разочаровываться в режиме саморефлексии, визионеры, как Сэмюэл Беккет и Джон Кейдж, своими работами указали на тишину как на высший горизонт трансцендентности в их собственном настоящем. Хватит придавать смысл!

Согласно описанию Сонтаг своего недавнего опыта пребывания за границей, «вьетнамец» уже достиг такого выхода за рамки всех противоречий совершенно обыденным образом. Он олицетворял собой прыжок в радикально иное отношение к миру, в котором Сонтаг видела выход из собственного повседневного отчаяния.

Совершенно неожиданно весной 1968 года к ней обратилась шведская продюсерская компания. С бюджетом в 180 000 долларов [507] синефилка, мастер слова, получила приглашение снять фильм в Стокгольме, полностью основанный на ее собственных идеях. Именно о таком творческом освобождении Сонтаг давно мечтала как о выходе из своей вечной депрессии. В добровольной летней изоляции в стокгольмском отеле Nobelhotel ей не хватало лишь идеи для сценария:

В течение последнего года мне было так сложно думать о себе, понимать себя. Одни лишь старые избитые мысли… [508]

Одна идея оказалась убедительной: «Снять фильм о языке – каждый человек в фильме говорит на своем языке» [509]. Язык не как медиум разума и мост к другому, а как инструмент эгоистического запутывания и демонического стремления к господству. Язык как средство контроля над другим, с конечной целью сексуального подчинения. Сценарий поставлен как последовательно фрагментированный кошмар повседневной несоизмеримости. Размытая структура сюжета: две разнородные академические пары в одном доме, а фигура немецкого профессора в изгнании и бывшего политика (доктор Бауэр) выступает в роли садиста-церемониймейстера на пути к вечному аду взаимного несогласия. Название сценария: «Дуэт для людоеда».

Красный, голод.

То, что было задумано как лейтмотив, вскоре определило и взаимодействие со съемочной группой и актерами. Никто на шведской съемочной площадке не понимал, чего и зачем требовала радикальная художественная воля Сонтаг. Ничего хоть отдаленно напоминающего сюжет не прослеживается в отдельных, не связанных между собой сценах. Разве что личная несостоятельность пар толкает их либо к унижению, либо к соблазнению, либо к самоубийству. В сновидческом сюрреализме этих сцен, подобном предыдущим романам Сонтаг, остается неясным, представляет ли это всё так называемую реальность или это последние муки сознания человека, отчаянно желающего умереть.

В любом случае хорошей концовки нет. И никогда не было. В соответствии с тезисами доктора Бауэра – явно списанного с Якоба Таубеса, как его эфирная жена Франческа списана со Сьюзен Таубес, – даже в модусе революции. Даже Ингрид, самая младшая и жизнерадостная из людоедской четверки, во время ужина поддается очевидной абсурдности всей ситуации.

Доктор Бауэр: Может быть, тогда я был еще более идеалистичен?

Ингрид: Вы имеете в виду более революционен?

Доктор Бауэр: Революция не наступит так скоро.

Ингрид: Когда же наступит время для революции?

Доктор Бауэр: Либо слишком рано, либо слишком поздно.

Ингрид: Значит, сейчас самое подходящее время? [510]

Вместо ответа главный людоед доктор Бауэр изрыгает обратно на тарелку наполовину пережеванный кусок мяса и наливает Ингрид чрезмерное количество красного вина.

Снято.

М. Ф.

Hic Vincennes[511]. Некоторые вещи не меняются даже после провалившихся революций. И профессор Мишель Фуко теперь ценил его превыше всего – этот имперский взгляд сверху. Его первым официальным актом после возвращения из Туниса в октябре 1968 года стала покупка просторной квартиры на восьмом этаже нового жилого дома, из высоких окон которой открывался панорамный вид на западную часть Парижа. Он приехал, чтобы остаться. Необходимо было с надлежащей осмотрительностью подходить к предстоящим решениям. Единственное, в чем он был уверен, – это то, что он больше не хочет преподавать психологию. Скорее, философия. Вернее, то, что, по его мнению, должно была заменить эту дисциплину [512].

В предыдущие годы он неоднократно ездил во Францию. Тем не менее, вернувшись в Париж, он оказался под обрушившимся «штормом теорий, дискуссий, проклятий…», который «совершенно выбил его из колеи» [513]. Вместо того чтобы способствовать новому единству, майские потрясения только сильнее раскололи французских левых. Пиком радикализации теперь является недавно созданная «La Gauche prolétarienne» (GP), отколовшаяся революционная группа маоистского толка. Верные максиме Мао: «Политическая власть исходит из ствола винтовки», Даниэль Кон-Бендит и молодой философ Андре Глюксман сделали ставку на эскалацию, подобную гражданской войне, путем целенаправленной хаотизации.

Очередное обострение не в последнюю очередь является следствием того, что власть имущие проявили удивительную ловкость. В том числе и особенно в сфере образовательной политики и университетов. Наиболее заметным выражением стремления к реформам в направлении большего «участия» – как нового руководящего понятия для желаемых социальных изменений – стало создание так называемых «Centres expérimentaux» (экспериментальных центров)[514]. Согласно замыслу министерства, эти реформаторские университеты должны были апробировать новые формы обучения и самообразования с максимально возможной свободой: групповое обучение, возможности для участия студентов, университетское самоуправление, полная учебная автономия и прием студентов даже без оконченного школьного образования.

В течение нескольких месяцев лета на бывшем военном полигоне в Венсенских лесах была построена первая образцовая школа. Ее застеленные коврами коридоры были оборудованы телефонами (связь, как же это важно!), а семинарские аудитории – телевизорами. Даже кафетерий должен был установить новые кулинарные стандарты. Занятия должны были начаться уже в начале 1969 года.

То, что касалось материальных ресурсов флагманского проекта, должно было относиться и к преподавателям в Венсене. Из нового только лучшее! Во всяком случае, Фуко не сектант и, по-видимому, на рынке идентифицируется как желательный кандидат. Он не только получил бы долгожданную должность профессора философии в Венсене, но и, как часть кооптации, отвечал бы за кадровый состав нового философского факультета здесь. Фуко не заставил себя долго упрашивать. После юга сорокадвух-летний Фуко был готов играть политическую роль в своей собственной стране.

Ведь его предыдущие работы содержали уже намеки на структуру будущего преподавания: археология знания вместо анархического иконоборчества, раскрытие эпистемы вместо междисциплинарности общих мест, выявление разрывов вместо традиционной преемственности.

Новые учения.

Вскоре начинается организованное сопротивление, особенно в лагере GP. В сопровождении статей, памфлетов и Комитета обязательных действий 6 ноября 1968 года на заседании Венсенского кооптационного центра они публично мобилизуются против Фуко. Присутствующие зачинщики, особенно Андре Глюксман, осудили автора бестселлера «Слова и вещи» как голлиста и структуралиста. Во время майских событий Фуко выделялся лишь своим отсутствием, всегда поддерживал прекрасные связи со своими министерскими коллегами, и теперь они явно поручили ему публично превратить Венсен в место внутренних академических разногласий, а не обеспечивать революционную «базу для внешних действий» [515]. Чем же был еще этот «экспериментальный центр», как не до смешного очевидной уловкой, призванной заманить наиболее радикальные молодежные силы из центра Парижа на опушку леса ложными обещаниями, чтобы там их лучше контролировать? В самом деле, университеты – для чего же существовали эти буржуазные учебные заведения, если не для того, чтобы быть административными центрами знаний о господстве капитализма? Нет, если в то время и существовало настоящее философствование, то лишь для того, чтобы сменить ницшеанский молот на коктейль Молотова городского партизана! Подлинными революционными школами жизни были не семинарские аудитории, а заводские конвейеры!

Фуко безропотно переносит провокации. В конце концов, теперь на нем лежит личная ответственность за свои действия. Но, естественно, они задевают его гордость. Тем более что некоторые из поднятых вопросов кажутся обоснованными и ему.

Это, конечно, не имеет никакого отношения к репликам самопровозглашенных пролетариев Глюксмана. Их призыв вернуться на фабрики – для Фуко это был плохо переработанный Руссо, в котором образ «благородного дикаря» был заменен на образ проницательного работника сборочного конвейера. Романтика самонадеянной аутентичности – левый китч. И то же самое относилось к безоговорочно боеготовому предубеждению против любой формы теоретического интереса к дифференциации. Как будто для истинного революционера не было задачи тщательно изучить противника и только затем нанести удар по его невралгическим слабым местам: «Float like a butterfly, sting like a bee!»[516] Однако Фуко полагал, что растерянность в лагере радикальных левых была еще глубже. Как и сферы науки и искусства, эта область еще не освободилась от иллюзии о «революционном субъекте» как истинной движущей силе социальных изменений. Будь то в конкретной форме лидера, всемогущей партии или даже просто класса.

По мнению Фуко, любой, кто мыслил власть с точки зрения субъекта, просто неправильно ее понимал. Скорее, для достижения устойчивых изменений необходимо было сначала аналитически визуализировать практически безликую динамику репрессивной власти. Потому что сложно принимать верные решения относительно того, что неочевидно.

В той мере, в какой политические пробуждения, подобные майским 1968 года, содержали в себе решающий потенциал разрыва с устоявшимся порядком, они заключались в осознании того, что господствующий порядок вещей не является абсолютно необходимым. Получение такого опыта – освобождение предшествует свободе! – также указывало путь для будущего обучения. Отныне его целью стало знакомство с историей («своей») мысли, а также с ее нынешними возможностями и ограничениями в радикально новом ключе. Для преподавания философии, согласно ви́дению Фуко в Венсене, это означало временное разделение преподавания на две основные области: политический анализ настоящего и анализ наук. В конце концов, именно наше собственное настоящее было знаком того, что эти науки, особенно гуманитарные, проникли в самые дальние уголки субъективации. Не в последнюю очередь в форме психологии, оптимизирующих психотехник и патологизирующих исключений.

В противовес психологии как науке системообразующей самооптимизации Фуко хотел, чтобы в Венсене впервые во Франции была создана университетская кафедра психоанализа.

Best never rest[517].

Поздней осенью 1968 года новаторские амбиции Фуко достигли предела, и не только из-за крайне краткосрочного характера проекта. Чтобы его кафедра не развалилась еще до начала преподавания, ему пришлось сочетать желаемый им плюрализм с наступательной политикой. Помимо политически независимых, уже зарекомендовавших себя ученых, таких как Мишель Серр и Франсуа Шатле, необходимо было учитывать все политические группы в лице их перспективных деятелей. Так, был приглашен Этьен Балибар, член Французской коммунистической партии (ныне подозреваемый в фашизме в леворадикальном лагере); троцкистов представлял Анри Вебер; а маоистов – целая толпа молодых дикарей. Фуко даже предложил агитатору Андре Глюксману должность ассистента (он отказался). А поскольку Франция остается Францией, возрождение Венсена не обошлось без непотизма. Дефер, естественно, получил должность среди социологов, точно так же, как кафедра психоанализа, связанная с философами, была передана под опеку семьи: помимо дочери Жака Лакана Жюдит Миллер (также члена GP), на должность там был назначен ее муж Жак-Ален Миллер, а также, на всякий случай, его брат Жерар Миллер. Даже участие в скандале с педофилией, как в случае с философом Рене Шерером, не стало препятствием для назначения[518]. С Фуко они были знакомы с начала 1950-х годов.

Политика Фуко в области вербовки напоминала не только буржуазную прессу, но и фильм «Грязная дюжина», вышедший всего годом ранее. В этом фильме также ставилась цель сформировать максимально боеспособную группу из ограниченного числа заключенных и правонарушителей для секретной миссии в тылу врага. Жуткое сходство между вечно бритым налысо Фуко с его хронически широкой улыбкой и исполнителем главной роли Телли Саваласом делало подобные ассоциации неизбежными.

Вы хотели открытого эксперимента – вот он! Контролируемое безумие – вот оно. Заявленная цель Фуко заключалась именно в этом. Была только одна вещь, которую следовало полностью исключить в Венсене, и в этом он был полностью согласен с товарищами из GP: выпустить еще одно поколение полезных системе идиотов, из философского семинара в пожизненное преподавание в гимназии.

Т. А.

Мастер перехода? Обвинения Глюксмана против Фуко были словно бы просто переведены Кон-Бендитом на немецкий язык в начале декабря 1968 года во Франкфурте. В частности, студенты заявляют, что больше не желают «играть в левых идиотов авторитарного государства, которые критичны в теории и послушны на практике». «Мы сыты по горло», – говорится в тексте соответствующей листовки Базовой группы социологии, —

обсуждением университетской реформы с критически настроенными профессорами, не позволяющими студентам контролировать производительную силу науки. <…> Нам надоело, что во Франкфурте нас готовят к тому, чтобы мы стали теневыми политическими леваками, которые после окончания учебы обеспечивают комплексное алиби авторитарного государства. Франкфуртские профессора высокомерно, с позиции своих профессорских привилегий, обвиняют студентов в бессодержательности их протеста и отсутствии критической контрконцепции; они игнорируют тот факт, что авторитарная организация их курсов и система экзаменов, основанная на результатах, как раз и приучают нас быть мирными идиотами [519].

Поэтому, прежде чем считать себя обязанными принять участие в семинаре, хотелось бы

…обсудить с профессорами вопрос о немедленной реорганизации программы по социологии в пятницу, 5 декабря, в 19:00 (в лекционном зале VI)… [520]

…на общем собрании социологов. «Мы зашли так далеко», – пишет Адорно, прилагая листовку к короткому письму Хоркхаймеру от 5 декабря 1968 года. «И это не проекция».

Среди студентов ходил упорный слух, что профессор Адорно намеревался явиться на вышеупомянутую дискуссию с еврейской звездой [521]. Однако он появился без нее. Вместо нее рядом были Юрген Хабермас и Людвиг фон Фридебург, которые снова были готовы участвовать в так называемой дискуссии. Однако видимость открытого диалога продлилась недолго. Так называемая «фракция кожаных курток» толпой сидела во втором ряду, как и Кон-Бендит, стратегически расположившийся на крайнем правом фланге. Адорно даже выдержал ультимативное требование отказаться от всех институциональных прав. Когда сразу же после этого ветеран Социалистического союза немецких студентов (SDS) объявил истинной целью акции уничтожение всего «буржуазного академического истеблишмента», профессора молча покинули зал [522].

Всего шесть дней спустя – оккупированный социологический семинар был переименован в «семинар Спартака» – Адорно сообщил Шолему в Иерусалим о настоящей «Вальпургиевой ночи студентов»,

…где псевдореволюция выливается в самые безумные действия. Они <…> срывают все лекции, выгнали Хабермаса с его кафедры и творят зверства, которые могут примирить только крайняя безысходность и наивность… До сих пор здесь не было физического насилия, но, если ситуация обострится, можно ожидать чего угодно [523].

Тем временем на «семинаре Спартака» на всё новых и новых листовках распространяются лозунги («двадцать лет неэффективных предложений демократических реформ достаточно. Мы не можем оставить университет авторитарному государству»), а стены расписываются изречениями франкфуртской традиции: «„Буржуазная критика пролетарской борьбы – логическая невозможность“ (Хоркхаймер)» [524]. И это в то время, когда Герберт Маркузе, последний, с точки зрения радикалов, заслуживающий доверия теоретический идол был вынужден скрываться в далекой Калифорнии из-за анонимных угроз смерти (предположительно от ку-клукс-клана).

Как раз в то время, когда Адорно был готов окончательно погрузиться в мир возвышенных мыслей, работая над книгой об эстетике, обстоятельства вернули его на землю. Шесть летних недель отдыха в Швейцарских Альпах были прерваны уже в начале октября. Особенно тяжелой была потеря его давней возлюбленной в Мюнхене (она собиралась выйти замуж). Его короткая книга о композиторском искусстве Альбана Берга («Мастер мельчайших переходов») также была встречена в Вене довольно прохладно. Тем временем он снова подвергся пересудам в дальнейших комментариях Ханны Арендт, а теперь и Эрнста Блоха, которые в итоге вышли за рамки того, «с чем я, как мне кажется, могу справиться» [525].

В довершение ко всему, ему пришлось столкнуться с обвинениями в излишней чувствительности: «Как будто, во имя Бога, такой инструмент, как я, мог бы функционировать, или вообще был бы возможен, без такой чувствительности» [526].

Против политики идентичности.

Какой интеллектуальной выгоды можно было ожидать от активистов, которые считали себя имеющими безусловное право на действие исключительно благодаря использованию таких ключевых слов, как «буржуазный», «привилегированный» или «авторитарный»? Конечно, эти понятия с самого начала были концепциями Франкфуртской школы – от ранних социологических исследований «авторитарной личности» и критического анализа власти в «Диалектике Просвещения» до «Негативной диалектики». Но теперь Адорно увидел, как их критическое использование подверглось такому жестокому обращению, что его самого бросило в дрожь. Как будто они с Хоркхаймером десятилетиями исследовали в своей лаборатории идей своего рода концептуальное ядерное деление, которое теперь использовалось в военных целях и, таким образом, высвобождало энергию, способную фактически уничтожить мир.

Вместо воли к упорному преодолению мнимых противоречий теперь возобладало обострившееся стремление к коллективной власти. Хотя преобладающий псевдоактивизм давно уже вышел за рамки открытого убеждения, сопутствующее ему притворство необходимо было исправить, по крайней мере для самих себя и для потенциально более обнадеживающих констелляций:

Ошибочность существующего сегодня примата практики становится очевидной в приоритете тактики над всем остальным. <…> Поэтому повсюду звучат призывы к обсуждениям, в первую очередь, конечно, из антиавторитарных побуждений. Но… доминирующие клики заранее готовят желаемые результаты. Дискуссия служит манипуляции. Каждый аргумент подгоняется под поставленную цель, независимо от его обоснованности. Слова оппонента остаются практически незамеченными; в лучшем случае им можно возразить стандартными формулировками. Люди не хотят приобретать опыт, если вообще могут его получить. Собеседник по дискуссии становится функцией соответствующего плана: овеществленным сознанием, malgré lui-même[527]. Либо его хотят убедить сделать что-то полезное с помощью дискуссионных техник и давления солидарности, либо дискредитировать в глазах последователей; либо он просто болтает впустую ради публичности, пленником которой он является: псевдодеятельность может существовать только благодаря непрестанной рекламе [528].

Он бы больше не позволил втянуть себя в подобные рекламные трюки. Но что бы он сделал, если бы в его собственном институте произошел инцидент с применением насилия?

П. Ф.

Контраиндукция. Для Пола Фейерабенда этот вопрос уже не был гипотетическим. Не без гордости он сообщает Гансу Альберту 8 декабря 1968 года из Беркли:

Дорогой Ганс,

В спешке:

Я всё больше и больше изучаю Гегеля и нашел отличное введение в «Разум + Революция» Маркузе (его единственной хорошей книге). Здесь царит хаос: губернатор Калифорнии объявил чрезвычайное положение в Беркли (университете); полчища полиции, сгорел главный лекционный зал (ущерб имуществу 500 000 долларов), взрываются бомбы, людей избивают, я перенес лекцию из университета в церковь, поддерживаю «революцию», критикую ее беспорядки, основной текст моих лекций: «On Liberty[529]» Милля – тоже потрясающий… Скоро напишу еще, но сейчас мне пора; меня ждет одна блондинка. Всего наилучшего.

Пол [530]

В разгар протестов ему, как преподавателю, оставалось лишь одно: недвусмысленно воплощать собственные идеалы! Что может быть естественнее, чем объявить буйствующим радикалам из People’s Park, да еще и в церкви, что учение архилиберала Джона Стюарта Милля – истинный основополагающий текст «новых левых»? Истинное «самостоятельное мышление» начиналось со смелости быть эксцентричным. Оно начиналось с разрыва с коллективом!

Как можно прочитать слово в слово у Милля (а теперь и во всё более динамичном коллаже Фейерабенда, вопреки любым методическим ограничениям):

Именно потому, что тирания мнений представляет эксцентричность предосудительной, желательно, чтобы люди были эксцентричны, чтобы сломить эту тиранию. Не следует также признавать обоснованность аргументов для свободного обсуждения и при этом возражать, когда они доводятся до крайностей. Если доводы не подходят для крайнего случая, то они не подходят для любого случая [531].

Насколько Фейерабенд мог судить об истории современного знания, рациональные принципы сегодняшнего дня всё равно завтрашнему покажутся идиотизмом, подобно тому, как мифы позавчерашнего дня однажды послужат основой для новой утренней зари. Эта динамика сохранялась не в последнюю очередь и в философии. Той самой области, которая, особенно в ее университетско-профессиональной форме, слишком охотно называла себя наукой и даже получала особое удовольствие, сужая себя до безоговорочного следования якобы незыблемым предписаниям мышления во имя «смысла», «истины», «демократии» или даже «человечности». Согласно девизу: здесь учатся мыслить логически!

Каким было на самом деле представление уважаемых коллег-аналитиков на семинаре в Беркли об актуальности их текущей работы? Неужели они действительно верили, что смогут направить трудности и ограничения грядущего восстания в более четкое русло с помощью фетишизированного анализа правильного использования фраз вроде «я знаю» или «у меня есть доказательства»? Или же именно они не были подвержены стремлению к упрощению, которое Фейерабенд сформулировал в своем коллаже как определяющее всю господствующую идею производства академического знания:

Сначала определяется область исследования. Она отделяется от остальной истории (физика, например, отделяется от метафизики и теологии), и задается ее собственная «логика». Полное овладение такой «логикой» оказывается необходимым условием для работы в данной области: она делает действия исследователей более единообразными и вместе с тем стандартизирует большие отрезки исторического процесса. Возникают устойчивые «факты», которые сохраняются, несмотря на все изменения истории. Существенная часть умения создавать такие факты состоит, по-видимому, в подавлении интуиции, которая может привести к размыванию установленных границ. Например, религия человека, его метафизика или его чувство юмора (естественное чувство юмора, а не вымученная и чаще всего желчная профессиональная ироничность) не должны иметь никакой связи с его научной деятельностью. Его воображение ограниченно, и даже язык не является его собственным. Это, в свою очередь, находит отражение в природе научных «фактов», которые воспринимаются как независимые от мнений, веры и основ культуры. Таким образом, можно создать традицию, которая будет поддерживаться с помощью строгих правил и до некоторой степени станет успешной. Но желательно ли поддерживать такую традицию и исключать всё остальное? Должны ли мы передать ей все права в области познания, так что любой результат, полученный каким-либо другим методом, следует сразу же отбросить? [532]

Если бы Галилей или Коперник подчинились ограничениям такого режима, ни одна из их идей не была бы возможна! Как и в случае с Ньютоном, Гейзенбергом, Эйнштейном или Гёделем! Или с Миллем, Марксом, Гегелем, Кьеркегором или Витгенштейном! И всё же существующие университеты, прежде всего нынешние философские факультеты, стали государственными центрами подготовки такого фимотического самосужения. Более того, по убеждению Фейерабенда, они даже стали очагами прикладной мизантропии, которая препятствовала развитию вверенных им личностей и калечила его так же долго, как слишком тесная обувь калечит ногу китаянки. В этом диагнозе он, в частности, соглашался с самыми радикальными силами «новых левых». О чем он также дает знать Лакатосу в Лондоне.

Дорогой Имре,

Я дочитал Кон-Бендита [533] и полностью с ним согласен. Он, как и я, против теорий. Он, как и я, против организаций. Он, как и я, против «лидеров», будь то профессора, которые «знают», или генералы, которые командуют. Он, как и я, за веселье и против жертв: «Истинный смысл революции – не в смене руководства, а в смене человека». <…> Когда я завершу свою научную карьеру, надеюсь, что моя «человеческая» карьера будет иметь успех (первый шаг: лекция в Чикаго под названием «Philosophy of Science – an Expensive Fraud»[534]) [535].

Если знамения времени его не обманывали, его карьера в Беркли уже была на грани искупительного конца. Ему сообщили, что его коллега по институту Джон Сёрл, глава университетского комитета «За академическую свободу», запустил юридическую проверку, чтобы определить, можно ли уволить Фейерабенда за нарушения правил (перенос преподавания за пределы кампуса, выставление высших оценок без каких-либо доказательств достижений).

В Свободном университете Берлина отношения с руководством института после полутора семестров обучения также настолько обострились, что дальнейшее участие в этом процессе казалось невозможным. Возможно, дело было в бутербродах и сладостях, которые Фейерабенд раздавал в лекционном зале Свободного университета, охраняемом вооруженной полицией, но во время семинара по философии Поппера в октябре 1968 года Юрген Хабермас также неоднократно появлялся на его лекциях: «Этот человек не так уж глуп, он просто воспринимает всё слишком серьезно»[536], – тут же сообщает Фейерабенд своему другу Альберту в Мангейме о появлении франкфуртского шпиона и после первого прочтения недавно опубликованной работы Хабермаса «Познание и интерес» заключает: «Вполне неплохо» [537].

Что особенно поразило его в этом довольно технократическом произведении Франкфуртской школы: «Какие запутанные, чудовищные предложения способен строить этот человек! <…> Никто не способен продвигать науку и одновременно делать ее интересной» [538].

В своей будущей карьере свободного автора Фейерабенд пообещал себе избавиться от всех проблем, «требующих более искусственного способа изложения». Прежде всего, он пообещал отказаться от «точного, скучного, академического стиля» [539].

Staying alive[540].

Уже были составлены планы на весеннюю лекцию 1969 года под названием «Введение в философию» в Беркли – вероятно, на ней снова соберется около тысячи студентов; используя таких авторов, как Лессинг и Брехт, Гейне и Ленин, он будет читать лекции по вопросам житейской мудрости:

Как закончить университет, потратив минимум времени и не нанося интеллектуального ущерба? Как писать так, чтобы это нравилось и тебе, и читателю? [541]

Он планировал групповую работу по созданию коллажей на эти темы. При желании участники, конечно же, могли бы и станцевать свои ответы. Депрессия, как он знал по собственному опыту, скоро пройдет. А пока он просто продолжал раскачиваться. Увлекаемый новым попутным ветром. Так, в начале декабря 1968 года частный иезуитский университет в Чикаго объявил о присуждении ему почетной докторской степени («Они, должно быть, сошли с ума») [542]. В то же время маоисты из лондонского издательства New Left Books объявили о намерении опубликовать собрание его сочинений. А итальянские ленинисты собрались немедленно перевести его на итальянский.

Поэтому педагогически публичные оскорбления Фейерабенда со стороны публики звучат еще более воодушевляюще. «Вы знаете», – зачитывает он студентам этот сценический номер со свободной кафедры в конце зимнего семестра, —

Вы вообще знаете, что значит совершить «революцию»? Совершить революцию – это не значит разбить пару окон, обозвать полицию свиньями и скандировать «Fuck Reagan!»[543] <…> Тру́́сы (вы), интеллигентные деревенщины, озабоченные только собственным удовлетворением, совершенно не думая о других! Вы хоть задумываетесь, что полицейский в этом проклятом штате тоже может быть не совсем счастлив? Что ему живется хуже, чем вам, которым платят за ничегонеделание, за чтение нескольких книг и за перепрыгивания из одной кровати в другую! [544]

Неудивительно, что радикалы Беркли прозвали его «суперлибералом».

М. Ф.

Правила игры. Суперлиберал и трус – именно эти два обвинения Мишель Фуко не хотел бы услышать снова никогда в жизни!

В Венсенском университете было зарегистрировано пять тысяч новых студентов, в том числе около одной тысячи на факультете философии. В принципе, всё было готово к началу занятий в январе 1969 года. Оставался главный вопрос: для чего? Фуко запланировал мероприятия, посвященные «Дискурсу сексуальности» и «Концу метафизики», на первый семестр. Еще до начала занятий в кампусе прошли первые митинги протеста. Главной целью было свести на нет притязания профессоров на власть и контроль.

Конкретный повод для расширения зоны боевых действий появился 23 января, когда ученикам одной из школ Латинского квартала запретили показывать кинохронику мая 1968 года. В знак протеста они прошли маршем к Сорбонне, расположенной в ста метрах от здания, где – теперь всем известны правила – немедленно выразили свою солидарность, устроив забастовку и заняв кабинет ректора. Точно так же, как они это сделали тем днем в Венсене.

Там было занято здание комплекса D, а вход в него забаррикадирован[545]. Менее чем через два часа около двухсот студентов, находящихся внутри, сталкиваются с контингентом из примерно двух тысяч полицейских. Одетые в полную защитную экипировку, они ждут дальнейших указаний во дворе кампуса, имеющего прямоугольную планировку. Переговоры, или то, что они собой представляют, затягиваются. Вскоре после полуночи поступает приказ о штурме. Когда полиция, используя слезоточивый газ и тараны, проникает в здание, «защитники Венсена» бегут на плоскую крышу восьмиэтажного бетонного здания. Перед этим они забаррикадировали лестничные пролеты, используя все имеющиеся учебные материалы.

Наверху на крыше они, конечно, в ловушке. Но, по крайней мере, с высоты тридцати метров теперь можно бросать не только коктейли Молотова и булыжники, но и легендарные телевизоры в сотни людей, собравшихся во дворе.

В отблесках полицейских фар на крыше выделялся мужчина. И дело не только в его гладко выбритой лысине и тонком вельветовом костюме. Даже сам товарищ Глюксман должен помнить: «Фуко сражался на передовой, это было восхитительно!» [546]

На короткий остаток ночи всех участников беспорядков доставляют в ставший легендарным среди студентов центр управления парижской полиции Beaullion.

Когда Фуко выходит на улицу утром 24 января 1968 года с всё еще красными от слезоточивого газа глазами, он с трудом может поверить в свою удачу. Наконец-то его признали своим!

Т. А.

Потеря суверенитета. Весть о событиях в Венсене дошла и до Франкфурта, где триумвират Адорно – Фридебург – Хабермас распорядился закрыть оккупированную социологическую семинарию указом ректората. По всей видимости, там готовились «незаконные действия». Об этом оккупантам сообщили утром 31 января 1969 года, в пятницу. Вместо того чтобы открыто воспротивиться выселению, делегация во главе с Хансом-Юргеном Кралем отправилась в Институт социальных исследований, чтобы обсудить дальнейшие действия.

По словам шпиона Адорно, они прибыли туда в 13:00 по местному времени, «быстро, слаженно, но неплотно» [547]. На вопрос фон Фридебурга, что они там делают, Краль ответил: «Это не ваше дело!» Фон Фридебург, пользуясь полномочиями палаты представителей, приказал ему немедленно покинуть здание. Краль ответил, что фон Фридебург должен наконец «заткнуться», и жестом пригласил свой отряд войти [548].

После краткого совещания и еще более краткого диалога с оккупантами Адорно, Хабермас и Фридебург около 14:30 решают вызвать полицию. Спустя двадцать минут на Зенкенбергштрассе прибыл отряд из нескольких сотен сотрудников. Семьдесят шесть человек были предварительно арестованы и зарегистрированы в полиции; Краль, единственный, был задержан. Руководство института предъявило ему обвинения в незаконном проникновении и принуждении.

«Я могу только повторить тебе», – объяснит Адорно вновь появившемуся Герберту Маркузе, —

…что они (полиция) обращались со студентами гораздо снисходительнее, чем со мной: это не поддается описанию. Я также не согласен с вами относительно того, когда следует вызывать полицию. Недавно, на обсуждении в студенческом совете, мистер Кон-Бендит сказал мне, что я имею право вызывать полицию только в том случае, если кто-то захочет избить меня палками. Я ответил, что к тому времени, вероятно, будет уже слишком поздно [549].

В любом случае Краль и его последователи полностью достигли своей цели, совершив то, что институт назвал «псевдоанархическим актом насилия» [550]: Адорно и его последователи были вынуждены принять недвусмысленное обязательство. Столкнувшись с выбором, лидеры критической теории выбрали монополию государства на насилие!

Реакция на местах была соответствующей. Вечером 31 января взломали кабинет деканата философского факультета на первом этаже главного здания университета: «Шкафы, стулья и столы были разбиты, документы разбросаны, телефонные кабели порваны» (хроника ректората университета). В другой листовке от подпольной социологической группы говорится:

Сговор критиканов и нытиков Хабермаса & Co с полицией – лишь часть скоординированных усилий университетской администрации и бюрократии авторитарного государства по подавлению внепарламентской оппозиции. <…> Если Краля не освободят до вторника, МЫ НАНЕСЕМ ОТВЕТНЫЙ УДАР, КОГДА, ГДЕ И КАК ЗАХОТИМ! Этот город, как и все гессенские полицейские, не обретет покоя! [551]

На собрании SDS 7 февраля 1969 года Краль, временно освобожденный, предъявил городу Франкфурту ультиматум с требованием снять запрет на демонстрации. В середине того же дня Хабермаса забросали яйцами во время его лекции. Более того, протестующие специально наняли актера, чтобы тот, как отмечается в ректорской хронике, «имитировал манеру речи Хабермаса (у Х. заячья губа)» [552].

Вот это фашизм! Кон-Бендит объявил об акциях предстоящей недели, «чтобы показать полиции, что нас не запугать». Его пророчество: «Летний семестр станет решающим для революционного движения» [553]. Адорно тоже мог только согласиться с этой оценкой: «Бог знает, что произойдет в следующем семестре, когда я снова начну читать» [554].

Тем временем Герберт Маркузе советует своему измученному другу смириться с неизбежным. Теперь нужно просто признать тот факт, пишет он Адорно из далекой Калифорнии, что «эти студенты находятся под нашим влиянием (и, конечно, не в последнюю очередь под вашим) – я очень рад этому и готов принять отцеубийство, даже если это иногда причиняет боль». Более того, «мы (и они) знаем, что ситуация не революционная, даже не предреволюционная» [555].

С. С

La isla bonita[556]. Именно так Сьюзен Сонтаг оценила общую субкультурную ситуацию. В декабре 1968 года она спонтанно отправилась из шведской зимы на Кубу, чтобы выяснить, что именно отличает кубинское революционное сознание от сознания ее собственных «новых левых». Еще одно путешествие, полное открытий, за пределы собственных предрассудков.

В день приезда ее приглашает на полуночный ужин бывший глава разведки Кастро Мануэль Пиньейро Лосада (по прозвищу Рыжая Борода) [557]. И всё остальное на Кубе тоже захватывает дух. А как насчет арестованных писателей и концлагерей для ? Во-первых, это было (уже) не так. А во-вторых, это вопрос перспективы. Которую она объясняет в репортаже под названием «Мысли о правильном (для нас) способе любви кубинской революции» [558].

В марте 1969 года этот текст появился в флагманском журнале «новых левых» Ramparts, обрамленный многостраничной рекламой энциклопедий «Эротическое искусство Востока» и – совершенно новых на рынке – «Музыкальных кассет и прилагаемого к ним диктофона»!

Контраст содержания с тем, что Сонтаг рассказывает своим товарищам о пути на Кубу, не может быть сильнее. Реклама иллюстрирует то, что Сонтаг называет специфически американским левым заблуждением: что «рок-музыка, курение травки, лучшие оргазмы, безумные наряды и единение с природой» – вот настоящий ключ к борьбе с системой. Или, если выразить это немного более теоретически: для предположения, что господствующие капиталистические структуры обязаны своей стабильностью прежде всего «успешной дегуманизации действующих в них индивидов». Вот почему, с точки зрения революции, немного гимнастики сознания и освобождение от сексуального напряжения были бы уже существенными вещами: главный ошибочный путь Герберта Маркузе со времен «Эроса и цивилизации» – квартирант в роли гробовщика. И в своем репортаже Сонтаг далее называет это главной идеологической причиной, по которой революционный эксперимент Фиделя Кастро воспринимается с таким скептицизмом и даже гуманистическим отвращением, особенно в США. По ее словам, это крайне провинциально.

В то время как американские левые радикалы вечно твердят «нет» любым формам организаций и институтам, ставя сохранение своих собственных особенностей и личных свобод превыше всего, на Кубе каждый день на улицах снова ощущается это великое «да»! Да обществу, да труду, да большей справедливости, да большему образованию, да большей военной мощи!

В качестве доказательства такого избытка энергии Сонтаг сообщает, что на этом чудесном острове с самого начала революции по-прежнему было принято «работать и дискутировать без сна по несколько дней и ночей в неделю» [559].

Именно потому, что в каждой стране свой собственный путь к революции, Cонтаг призывает радикалов своей родины изначально относиться к другим экспериментам с благожелательностью. Как будто между индивидуализмом и конформизмом нет третьего пути. Как будто общество изначально не может означать и общность. Интернационализм – это не патриотизм, а предписанная государством короткая стрижка не означает личное освобождение. Как здесь – на Кубе!

Но прежде всего в Америке нужно было наконец окончательно распрощаться с фантазией о революции, которая автоматически возникнет из трансформации каждого отдельного сознания: контркультура была чрезвычайно важна, но, следуя по стопам Маркузе, она была не путем к истинному освобождению, а скорее составной частью самой либеральной болезни:

Если сейчас наибольшие усилия направлены на создание альтернативной или противостоящей культуры, то эта борьба за свободу (а не, скажем, за справедливость) процветает исключительно по-американски. И еще более специфически американским является то, что понимается как содержание свободы, – гарантия свободы для личности. <…> Американская мейнстримная культура сама по себе укрепляет преобладающее убеждение «новых левых» в том, что между индивидуализмом и радикальной политикой нет неизбежного конфликта, что один из лучших способов – хотя, конечно, не единственный – атаковать систему – это делать что-то для себя, для своего подлинного «я». Американская радикальная мысль граничит со своего рода доктриной Адама Смита, согласно которой стремление к личной выгоде, даже в вопросах революции, неизбежно ведет к общественной. Американцы – известный оптимистичный народ, но, думаю, нам придется долго ждать нашей Laissez-faire *-революции [560].

П. Ф.

Перманентная революция. Согласился бы Фейерабенд на такое в Беркли? Как раз к началу семестра в Калифорнии, 17 февраля, было взорвано административное здание Университета штата Сан-Франциско. «Вся система колледжей на грани краха. Посмотрим» [561], – сообщает он Лакатосу. Его Лондонская школа экономики в Лондоне также бастовала. Чтобы предотвратить захват Философского института, бывший научный руководитель Фейерабенда, профессор Джон Уоткинс, в конце января приковал себя цепями к специально установленным ограждениям. Пяти студенткам в масках, одна из которых была вооружена топором («Не бейте его, он же профессор!»)[562], потребовалось несколько часов, чтобы отцепить его.

«Поэтому я провожу всё свое время на заседаниях комитетов (контрреволюционного толка, конечно)», – отвечает Лакатос из Лондона. И: «P. S. Надеюсь, ты не тратишь жизнь на мелочи вроде академической работы». Фейерабенд этого не сделал. Вместо этого в начале марта он с радостью сообщил своим европейским друзьям в Лондоне и Мангейме о завершении финальной версии

…моей последней статьи («Against Method»[563]). <…> Итак, я еду в машине, сигналящей перед домом, которая отвезет меня вместе с левой красоткой в Сан-Франциско на соревнования по вольной борьбе, где Рэй Стивенс, членом фан-клуба которого я являюсь (почетным, поскольку я профессор), сегодня защищает свой титул… [564]

Если матч и был согласованным, то, по крайней мере, подтасованные карты должны были быть раскрыты! Реслинг также преподнес важные уроки использования игрового насилия. В конце концов, в этом карнавальном зрелище никто по-настоящему не пострадал. Развитие событий в кампусе Беркли указывало на иное направление.

3 марта 1968

Дорогой Имре,

…здесь, в Беркли, почти каждый день применяется слезоточивый газ, введена Национальная гвардия, разбиты окна офисов (некоторые прямо рядом с моим), избит полицейский, во время лекций взрываются бомбы, вспыхнул очередной пожар, на этот раз в Дуинелл-холле. Популярность Ригана достигла исторического максимума (78 % сейчас считают, что он хорошо справляется со своей работой, в основном из-за того, что он говорит о студентах по телевидению)…

Проблема чернокожих (смешанная со всем происходящим здесь хаосом) с каждым днем усугубляется. Уже четыре раза я видел, как чернокожие активисты и члены Американской нацистской партии договаривались о панельных дискуссиях по телевидению. Здесь, в Беркли, чернокожие испытывают к белым радикалам лишь презрение и используют их только в случае крайней необходимости. Ко мне подходят плачущие девушки со значками Мао: «Мы им не нужны». Насилие уже давно охватило весь кампус[565].

Фейерабенд уже решил, что это будет его последний семестр там – если возможно, даже последний в качестве преподавателя. Что касается использования собственного интеллектуального потенциала, сорокачетырехлетний мужчина считал, что он использует его в лучшем случае на 20 % после более чем двадцати лет профессиональной философии [566]. Это было связано не с самой философией, а скорее с ее академическим устройством. А также с авторами, которых слишком долго игнорировали. В частности, его всё больше увлекал Гегель. Насколько он понимал к тому времени, всё его осмысление реальности основывалось на предположении, что

…каждый объект содержит небольшую долю свойств, которые его не характеризуют. Например, каждый маоист содержит небольшую долю попперовских качеств или каждый электрон содержит небольшую долю признаков протона. Обычно эта доля остается ниже порога видимости (или измеримости), но не остается таковой надолго. Ведь некоторые из этих скрытых и нехарактерных свойств объекта (нехарактерных в обычном понимании) имеют тенденцию (физическую тенденцию) выходить на первый план (это закон природы) и тем самым инициировать развитие объекта [567].

Точно так же, как это произошло с ним в Беркли. «В любом случае Гегеля нужно изучать, и я, по крайней мере, приложу усилия», – писал он Гансу Альберту. Ах да, и еще кое-что:

P. S. Я только что узнал, что лекцию Адорно сорвали студентки, обнажившись до пояса. Не мог бы ты организовать мне гостевую лекцию во Франкфурте? [568]

Переигран. Действительно. «Дорогие студенты прервали мою лекцию при скандальных обстоятельствах», – пишет Адорно Шолему 29 апреля 1969 года среди всего этого «хаоса» [569].

Он ожидал беспорядков в начале семестра. Но не в этот раз! Двадцать второго апреля, еще до того, как он добрался до микрофона в переполненном лекционном зале VI, чтобы прочитать свою лекцию «Введение в диалектическое мышление», по залу разнеслись крики: «Долой профессора-доносчика!» Раздавались листовки («Адорно как институт мертв»), а его призывали к публичной «самокритике» в свете январских действий полиции [570].

Вместо того чтобы ответить, Адорно просит студентов сначала прояснить между собой, стоит ли проводить лекцию. Когда он возвращается к кафедре через пять минут, на доске написано: «Тот, кто позволит дорогому Адорно править, сохранит капитализм на всю оставшуюся жизнь». Адорно замечает, что его просьбу о прояснении, по-видимому, неправильно поняли: «Тогда изъясняйтесь по-немецки, чтобы вас понимали!» [571]

Под общий смех три студентки танцуют, приближаясь к кафедре, снимают длинные кожаные пальто и, теперь, по всей видимости, с обнаженной грудью, пытаются осыпать голову Адорно лепестками роз и поцеловать его в щеку (что одной из троих удается). Размахивая руками, Адорно отбивается от посягательств, лихорадочно хватает портфель, шляпу и пальто – и выбегает из зала. Два дня спустя он сообщает министру культуры земли Гессен о необходимости отменить все его занятия на неопределенный срок.

Что-то подошло к концу. Ровно через двадцать пять лет после публикации «Диалектики Просвещения» и через два десятилетия после возвращения Адорно наследие его собственной теории казалось более шатким, чем когда-либо. А вместе с ним и будущее всей республики. В марте он вместе с Хоркхаймером еще раз проштудировал всё произведение, предложение за предложением – Suhrkamp планировал юбилейное издание на осень 1969 года. Только один отрывок казался абсолютно необходимым к удалению, учитывая нынешние обстоятельства. В оригинале 1944 года он гласил: «В Европе почти не осталось страны, где бы не расстреляли за оплошность» [572]. Сегодня всё было иначе. И радикально. Пока у него не хватало слов, он говорил. В начале мая 1969 года он дал интервью журналу Der Spiegel о том, что теперь стало известно всей стране как «атака грудью».

Spiegel: Профессор, две недели назад мир, казалось, был в порядке…

Адорно: Мне нет.

<…>

Spiegel: Вас отталкивает только способ, которым студенты, которые когда-то вас поддерживали, сегодня выступают против вас, или вас беспокоят и ваши политические цели? Судя по всему, в прошлом между вами и бунтарями существовало согласие.

Адорно: Разногласия кроются не в этом… В своих произведениях я никогда не предлагал модели каких-либо действий или поступков. Я человек теоретического склада ума, и теоретическое мышление необычайно близко моим художественным замыслам. Мое мышление всегда имело весьма косвенное отношение к практике. Возможно, оно и имело практические последствия, поскольку определенные мотивы проникали в сознание, но я никогда не говорил ничего, что было бы прямо направлено на практические действия.

<…>

Spiegel: Как вы решаете, какое действие осмысленно, а какое – нет?

Адорно: Во-первых, решение во многом зависит от конкретной ситуации. Во-вторых, у меня есть самые серьезные сомнения относительно любого применения насилия. Мне пришлось бы отречься от всей своей жизни – от опыта при Гитлере и от того, что я наблюдал при сталинизме, – если бы я не отвергал вечный цикл насилия против насилия. Я могу представить себе осмысленную, преобразующую практику только как ненасильственную [573].

М. Ф.

Феноменология насилия. Фуко в Венсене определенно воспринимал это по-другому. Там не проходит и дня без забастовки, бойкота или массовой драки. Когда того требует внутренняя динамика, Мишель Фуко тоже постоянно прибегает к железному пруту. А также к булыжникам, которыми забрасывает приближающихся полицейских. «По словам всех опрошенных очевидцев, – резюмирует ранний биограф Фуко Дидье Эрибон, – кафедра философии всегда была в авангарде этих перманентных беспорядков» [574]. И наконец, что не менее важно, факультет с удовольствием доводит до абсурда любую форму оценки успеваемости, позволяя во время закрытых сессий факультета подсовывать под дверь списки всех официально зарегистрированных студентов и отмечать каждого из них наивысшей оценкой. Особо преданные своему делу сотрудники, такие как Джудит Миллер с кафедры психоанализа, вскоре начинают раздавать сертификаты об успеваемости всем пассажирам парижского общественного транспорта без разбора. На смену гордо представленному образцовому кафетерию пришли бесплатные барбекю во дворе (так называемые «Souk[575]»), по обе стороны от которых расположились бесплатные книжные стенды с переоборудованными фондами из факультетских библиотек.

Когда проводятся мероприятия, они определяются дискуссионным климатом, который напоминает более зрелым людям, таким как Мишель Серр, сталинистский «интеллектуальный терроризм» [576], распространенный в пансионах École normale supérieure в годы их блаженной юности. Это тоже конец философии, хотя и не такой, каким хотел его представить Фуко.

Он всё еще верил, больше чем когда-либо, в силу освобождающей рефлексии. В частности, размышляя о силе того, что он уже называл «дискурсом» в своем «Порядке дискурса». Одно подозрение стало руководящим принципом: что, если господствующие дискурсы разума и их правила, вместо того чтобы служить свободному знанию, в настоящее время используются для контроля и изначального лишения власти современных субъектов? Действительно, эти субъекты, которые в большинстве своем считали себя самоопределяющимися, сами были ничем иным, как результатом сознательно мобилизованных дискурсов угнетения? В данном случае смелость просвещать и мыслить самостоятельно следовало продемонстрировать прежде всего смелостью пролить свет на историю, меры и механизмы такого угнетения.

То, что применимо к установлению клинического различия между «рациональным» и «безумным», может быть применимо и к другим важнейшим различиям в дискурсивной игре разума. В частности, к различию между (сексуально) запрещенным и разрешенным или, что, пожалуй, наиболее фундаментально, к различию между «истинным» и «ложным» [577].

Разве у этого различия не было собственной истории преобразований? Как оно в настоящее время укрепилось и, по-видимому, натурализовалось? [578] Каковы были решающие поворотные моменты в его истории? И, возможно, они были очередным поворотным моментом в самом Венсене? К осени 1969 года Фуко начал читать отдельный курс по этой теме под названием «Ницше и генеалогия».

Take the crown[579].

Первое представление о том, с каким рвением Фуко отнесется к этому будущему судьбоносному вопросу своей мысли, стало понятным уже 11 февраля 1968 года. Около трех тысяч человек собрались в парижском конференц-центре Mutualité на акцию солидарности с 34 обвиняемыми, которым за участие в январской битве при Венсене грозило исключение из университета, а юношам – призыв на военную службу (от которой студенты освобождались). Фуко также включил себя в лист выступающих на вечер. Впервые.

Однако в начале к публике должен обратиться Сартр. Выходя на сцену, он обнаруживает на трибуне записку: «Сартр, будь краток!» [580] Такого не случалось уже двадцать пять лет. При умеренном резонансе Сартр обнажает скрытые противоречия новой руководящей концепции «участия». Совсем иначе обстоит дело с Фуко, который, как пишет Le Monde, будучи одним из самых резких ораторов вечера, осуждает «преднамеренные репрессии» государственного аппарата, которые преследовали единственную цель – лишить легитимности венсенский эксперимент еще до его начала [581]. Он объясняет, что протестующие ни разу не совершили никаких противоправных действий, не говоря уже об умышленном повреждении имущества или даже телесных повреждениях. И он должен был это знать наверняка, ведь он сам там был!

Это еще больше накалило обстановку. Тем более что в заключение Фуко подробно объяснил, что, учитывая его опыт, следует обратить внимание на возведение баррикад из десятков телевизоров.

Даже если бы полиция настаивала на своей версии, он бы настаивал на своих, альтернативных фактах. Просто бывали моменты в истории, когда нужно было сначала возложить корону истины на свою голову. Опыт подсказывал, что соответствующие «факты» вскоре появлялись.

Что угодно, только не капитуляция перед господствующими рассуждениями о разуме и монополии государства на насилие, которое их подкрепляет! Что угодно, только не нерешительная программа реформ, основанная на банальных фундаментальных ценностях этой незрелой зрелости!

С. С.

Vi ses![582] Проведя добрых двенадцать месяцев в стране, по-видимому, последней надежды на освобождение сознания, Сьюзен Сонтаг приходит к столь же радикальному выводу. Хотя Швеция и ее культурная поддержка с точки зрения независимого кинорежиссера заслуживают похвалы, в июле 1969 года в семнадцатистраничном «Письме из Швеции»[583] она сообщает читателям журнала Ramparts Magazine, насколько глубоко разочаровывающим, даже бесчеловечным оказался ее проект социальных реформ. На первый взгляд, в этом «пресловутом раю социал-демократии» многое удалось и заслуживает похвалы.

Я не могу выразить словами, как приятно и освобождающе находиться в городе, где женщина может гулять без сопровождения в любое время дня и ночи, на нее никто не смотрит и даже мужчины не преследуют ее [584].

В целом, однако, Швецию следует рассматривать как полный и особенно вопиющий провал в плане изменения сознания. Молчаливый, как вьетнамец, «швед», но не разделяющий его самодовольства в своем протестантском самоуничижении; позитивно конформистский, как кубинец, но без присущего ему задора и избытка общительности. В конечном счете даже культура наготы, освобожденная от притворства, и свободно разрешенная порнография служат лишь увековечиванию глубочайших телесных зажимов.

Швеция пережила большую реформу, но не радикальные изменения. <…> Какими бы гуманными и изобретательными ни были эти реформы, они не затрагивают сущность шведского народа. Они не избавили шведов от вековой хронической депрессии, не высвободили новую энергию, не создали новое человечество. Чтобы этого добиться, Швеции нужна революция [585].

Последнее журнальное приветствие Сонтаг из принимающей страны на американскую домашнюю базу:

iHasta la victoria siempre! Love, Susan![586] [587]

Т. А.

Отправление. Выражать уверенность в победе с помощью формул никогда не было в стиле Адорно. Последнюю попытку возобновить лекции в начале июня пришлось прервать. Несмотря на то что в начале года он сделал прививку, в марте его настиг гонконгский грипп, распространявшийся по всему миру. Вызванное этим ослабление здоровья было уже невозможно отрицать. В качестве последнего испытания в конце семестра он был вызван в суд в качестве свидетеля по делу Краля. Когда Краль подвергается своеобразному перекрестному допросу, свидетель Адорно признает, что на протяжении многих лет институт неоднократно предоставлялся Кралю и его сторонникам для проведения дебатов, за что его осыпают насмешками присутствующие студенты. «Опираясь на руку студентки, он покидает зал суда» [588]. Это было 18 июля 1969 года. Через два дня Адорно отправляется в высокогорные Альпы Швейцарии. Его врач строго запрещает ему любые физические нагрузки во время этого пребывания. Двадцать шестого июля Адорно предупреждает Герберта Маркузе, который также проводит лето в Швейцарии, чтобы тот был готов к встрече в Церматте с «сильно помятым Тедди» [589].

М. Ф.

Название и работы. Прямо как генерал де Голль, который в апреле 1969 года объявил о своей отставке с поста президента, Фуко, будучи руководителем Венсена, к лету окончательно устал от того, что его «постоянно окружают полусумасшедшие» [590]. Он проводит меньше времени на территории кампуса и ищет альтернативы. В Collège de France, самом престижном научно-исследовательском учреждении страны, после неожиданной смерти наставника Фуко Жана Ипполита в октябре 1968 года освобождается кафедра. Осенью 1969 года сорокатрехлетний Фуко официально рассматривается в качестве преемника и получает предложение подать заявку на должность профессора кафедры «История систем мысли», которая, судя по всему, была создана специально для него. В отличие от традиционной истории идей или духа, здесь предполагается попытка «устранить субъект» из исторических исследований и писать историю «без обращения к человеческой природе» [591].

Во втором туре выборов 30 ноября сорокатрехлетний Мишель Фуко получает 25 голосов – минимальное количество, необходимое для назначения. В своей вступительной лекции под названием «Порядок дискурса» он в общих чертах обрисовал «весьма предварительную область» своей предполагаемой исследовательской работы. Она основана на гипотезе,

…что в любом обществе производство дискурса одновременно контролируется, подвергается селекции, организуется и перераспределяется с помощью некоторого числа процедур, функция которых – нейтрализовать его властные полномочия и связанные с ним опасности, обуздать непредсказуемость его события, избежать его такой полновесной, такой угрожающей материальности [592].

П. Ф.

Без него. Не говоря уже о сопутствующей этому ликвидации субъекта: даже Пол Фейерабенд не смог бы сформулировать свое ви́дение будущего более ясно. Вместо новой работы он ищет новый дом, потому что в настоящее время «книги <…> постепенно вываливаются из окон» [593]. Джон Сёрл хочет продать свой дом. Дело сложное. Фейерабенд всё же решает посмотреть его, но уже в дверях жена Сёрла обзывает его порождением «дьявола» [594]. В любом случае он скорее думал о горах, «потому что там гораздо чище воздух, запах бензина постепенно начинает действовать мне на нервы, а сенат Калифорнии только что утвердил закон, согласно которому после 1975 года на калифорнийских дорогах не будет больше бензиновых автомобилей», – он пишет об этом 5 августа 1969 года Альберту в Маннхайм. А также о том, что он получил запрос от студенческого союза во Франкфурте с вопросом, «не хочу ли я занять должность профессора философии в Университете Гёте», поскольку «я единственный подходящий философ для такой должности» [595]. Что на это сказал Хабермас? Может быть, он даже за этим стоял, чтобы инициировать необходимые изменения?

Но сначала Фейерабенд должен был приступить к работе в Йеле и получить там королевское жалование. Уже на вводной лекции между ним и местными левыми разгорелась дискуссия.

И я должен сказать, что они все не большого ума. Всё чаще и чаще я ощущаю, что сижу между двух стульев, между старомодным рационализмом и «революцией», ни один из них мне не подходит, потому что моралисты есть с обеих сторон, самоуверенные моралисты, а я индивидуалист, который не присоединяется ни к одному движению (один левый коллега здесь сказал мне: «Присоединяйся к нам, мы сможем тебя хорошо использовать», на что я ответил: «Никто не будет меня использовать», на что он ответил: «Но у тебя есть долг!..» Так что это снова старое пуританство, только с другими признаками; люди не думают, они просто возмущаются и топчут других людей, просто потому что они возмущены. Not for me[596] [597].

На дворе 13 октября 1969 года. Фейерабенд уже мысленно покончил с экспериментом в Йеле. И его «Против метода», несколько раз переработанная, наконец отправлена в печать в Minnesota Press. Вместо Франкфурта он теперь задумывается о недавно предложенной профессуре в Новой Зеландии. Если уж конец света, то хотя бы на другом его конце.

С. С.

Последний выход. В середине октября 1969 года Сьюзен Сонтаг, пребывающая в апокалиптическом настроении, сидит вместе с режиссером Аньес Варда в телестудии VII Нью-Йоркского кинофестиваля и пытается уклониться от попыток интерпретации ведущего Джека Кролла (кинокритика журнала Newsweek). По сравнению с критикой ее фильма «Дуэт для каннибалов», «Death Kit» два года назад был принят с восторгом.

Нет, это не политический фильм. Нет, речь не идет о пропасти между частной и публичной ролевой моделью. В целом не было ничего, что можно было бы спасительно обосновать. За исключением того, что в заключение цикла катастроф Сонтаг подводит итог общей ситуации в поствудстокскую осень революции, заявляя, что «положение плохое, и создается впечатление, что скоро станет еще хуже» [598]. В экологическом плане, во внутренней политике. Не говоря уже о том, что она называет «столетней войной во Вьетнаме». Когда разговариваешь с молодыми людьми, например шестнадцати- или семнадцатилетними (вероятно, не случайно ее сын Дэвид именно в этом возрасте), общий пессимизм в отношении будущего становится особенно заметным: «Они действительно не верят, что доживут до взрослого возраста» [599].

Незадолго до своего очередного отъезда в Швецию для съемок второго художественного фильма Сонтаг вместе с писателем Стивеном Кохом получает официальное предъявление для опознания тела женщины. Оно было выброшено на берег в Хэмптоне, недалеко от Нью-Йорка, днем 6 ноября 1969 года.

Четыре дня назад дебютный роман под названием «Divorcing[600]» (по-немецки «Развод причиняет боль») был сравнен в New York Times с «Death Kit» Сонтаг – и, соответственно, безжалостно раскритикован.

«Это ваша подруга Сьюзен Таубес?»

«Да, – ответила Сьюзен, – это, без сомнения, она» [601].

Мужчина опустил покрывало. В той же комнате стоял стол. Ее рука дрожала так сильно, что она не могла держать ручку. Затем она пришла в себя и подписала документ. Их вывели из комнаты. Возвращаясь к машине, Сьюзен сказала: «Значит, она все-таки покончила с собой, глупая женщина» [602].

___

После самоубийства Сьюзен Таубес пройдет более двадцати лет, прежде чем Сьюзен Сонтаг опубликует следующий роман.

По-прежнему являясь профессором теории науки в Беркли, Пол Фейерабенд в 1975 году публикует книгу «Против метода» (оригинал: «Against Method – Outline of an Anarchistic Theory of Knowledge») в издательстве New Left Books (сегодня: Verso Books). В предисловии Фейерабенд называет текст «письмом к другу», умершему в 1974 году Имре Лакатосу. Это первая опубликованная книга Фейерабенда.

Второго декабря 1970 года Мишель Фуко занимает кафедру «История систем мысли». Его первая книга после назначения на эту должность выходит в 1975 году под названием «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы».

После похода на высоте трех тысяч метров Теодор В. Адорно 5 августа 1969 года поступает в больницу Св. Марии в коммуне Висп недалеко от Церматта с жалобами на сердце. Утром 6 августа он умирает там от сердечного приступа.

Предыдущая главаГлава 6 из 11Следующая глава