К книге
Средство от горяГлава 10 Дом
93%
Глава 10 Дом
13

 Психология этого явления никогда не отличалась особой сложностью: я не мог вернуться туда, где видел смерть матери. Но среди очевидного стало трудно разобрать то, что должно быть явным. Мне потребовалось десять лет, чтобы снова принять дом моего детства, увидеть его таким, какой он есть на самом деле, а не как чистую проекцию.

Папа забирает меня из аэропорта на грязной «Тойоте Приус», которую ему перед смертью подарил его отец. Ему уже за семьдесят, но он по-прежнему физически активен и бреется каждое утро. Папа работает на своем ноутбуке, сидя на кухне. Рядом два калькулятора, коробка, в которой пришел его айфон, несколько шнуров. Он живет здесь с 1991 года. Сомневаюсь, что он когда-нибудь переедет.

В каком-то смысле это впечатляет: эта способность, это желание продолжать жить в том же физическом пространстве, на той же площади, которую он когда-то делил с женой. Во многих отношениях это не поддается моему пониманию. Я не могу понять, как он это делает. Запертый в этой коробке воспоминаний. Но мне кажется, что в этом есть нечто достойное восхищения. Оставаться в этом месте, завершая жизнь там же, где завершила жена, принимая свое горе, а не убегая от него.

Как легко оказаться поглощенным горем, утонуть в нем. Сохранить позитивные воспоминания – значит стать его хозяином. В какой-то степени это и есть великий эксперимент жизни: не стать утратой, а алхимическим образом превратить ее в мудрость. Потому что дома негативные воспоминания острее. Пока я сижу на кухне, в памяти всплывают пробы ипилимумаба и лечение лимфоцитами, проникающими в опухоль, ночи на койке в больничной палате, ее последние ночи жизни здесь, в спальне, и наши беседы. Какая-то часть меня все еще хочет набрать delete и нажать enter, как можно сделать в Project December или как это можно будет однажды сделать с воспоминаниями.

Но дома ко мне стали приходить и другие воспоминания. Вот я машу на прощание рукой, когда выхожу из машины после того, как мама подвезла меня с футбольной тренировки; вот мы подъезжаем к ресторанчику Taco Time, и я прошу маму заказать мне «два сырных шарика, но чтобы сыр не растаял»; вот мы плаваем вместе в бассейне YMCA – она обещала мне и моему лучшему другу по бейсболке, если мы проплывем расстояние от Спокана до Чикаго (она подтасовала числа). Думаю не о том, что могло бы быть – например, взять ее в последнюю поездку, увидеть на моей свадьбе или познакомить с моими будущими детьми, а о том, что было – и как нам при этом было весело.

У некоторых возникает искушение утверждать, что для исцеления даже самых разрушительных и упорных форм горя человеку не нужно ничего, кроме времени и места. Я не уверен, что это так. Но я также не уверен, что только лекарства и терапия могут оказаться действеннее. Важно развенчивать всевозможные мифы о горе. Диагностика конкретных форм горя имеет особую ценность для тех, кто с ним сталкивается: она способна прояснить ситуацию. Сложно почувствовать, что вас понимают, когда ваше горе затуманивается, запутывается в бахроме социальных отношений, когда к нему относятся без сочувствия. Не только дать название особенно сложной и незыблемой форме горя, но и пойти дальше – исследовать ее, изучить – значит проделать значительную работу по уменьшению страха перед ней, уменьшению ее загадочности и изолированности. (Адам Браун, профессор психологии Новой школы, сказал мне: «Я надеюсь, что подобные названия и диагнозы реально помогают в распространении более качественной науки».)

И все же в моем конкретном случае, даже если бы я преуспел в лечении горя собственными методами – будь то смех, псилоцибин, искусство или искусственный интеллект, – я все равно занимался бы этим в основном в одиночку или под присмотром профессионалов. Я не уверен, что это лучший сценарий. Возможно, это моя проблема и другие знают больше. Но по крайней мере для меня прорыв произошел в форме присутствия, возвращения к основам, пребывания с семьей.

Вместе было хорошо. Я приехал повидаться с папой, с братом, но мне также хотелось снова увидеть кровать, на которой умерла мама, снова сесть за стол, где она предавалась воспоминаниям, где мы беседовали. Я хотел снова лечь на тот диван, где сломался, обнял маму и прижал к себе, когда примерно за неделю до смерти до меня наконец дошло, что она на самом деле уходит, что это действительно конец.

Дома отец прибегнул к радикальному минимализму, выкидывая или раздавая произведения искусства, книги, компьютеры, телевизор. Иногда кажется, что в доме вообще никто уже не живет.

Сколько бы предметов ни выбросил папа, остаются вещи, с которыми он не может расстаться. В шкафу комнаты, где я спал, когда последний раз был дома, он оставил ее свадебное платье, запакованное в пластик. Надетое один раз, а затем запечатанное на три с лишним десятилетия, оно продолжает существовать отдельно от своей владелицы и, конечно же, будет существовать отдельно от всех нас. Осталось также ее банджо в потертом кожаном футляре. Я никогда не слышал, как она играет. «Оно было у нее по крайней мере с колледжа», – говорит папа.

«Она хорошо играла?»

Отец пожимает плечами. Он не уверен. Но мама хранила инструмент, и он тоже.

В стопках ее дневников нашлось много того, о чем я и не подозревал. Читая, я радовался. История за историей о жизни до меня – то базовое, но радикальное осознание, что ваше восприятие человека не отражает его целостности. Там было и то, что я знал: ее страсть к плаванию и фотографии, сложные отношения с отцом, вера. Но были и путешествия, которые она совершала, люди, которые ее вдохновляли, книги, которые она любила, – все это оказалось для меня совершенно новым.

Я потратил почти десять лет на горевание, которое частично подпитывалось сожалением и убежденностью в том, что я упустил что-то фундаментальное в понимании мамы. Но я знал ее. Или, по крайней мере, знал все, что имело значение: ее любовь, ее доброту. Теперь я понимаю, что мысль о каком-то недостающем фрагменте всегда была фантазией. Это позволяло мне думать, что моя скорбь могла бы быть другой – если бы только у меня было больше информации.

На самом деле у мамы не было никакой другой стороны – я не упустил ничего, что могло бы изменить мои чувства, так же как нет другого способа горевать, кроме как горевать. Это всегда тяжело. Когда я понял, насколько ошибался, я сломался. В памяти всплыла фраза, которую когда-то прочитал: «Я едва мог вынести эту благодать»[451].

Вскоре после того, как Альберу Камю исполнилось сорок, он вернулся в родной Алжир[452]. Он уехал оттуда в двадцать шесть лет, в начале Второй мировой войны, и с тех пор побывал там лишь однажды. Теперь он возвратился с надеждой вернуть молодость, обрести ту детскую свободу, которой когда-то обладал и которую не мог забыть.

 В глубине души Камю понимал, что глупо пытаться повернуть время вспять, ловить то, что уже подпорчено временем и травмами, и, оказавшись в некогда любимом месте на песчаном склоне в городе Типаза, он утомленно смотрел на Средиземное море и его усталую зыбь.

Возвращению в Типазу предшествовали дождливые и мрачные дни. Римские руины, по которым он когда-то бродил свободно, теперь окружала колючая проволока. В этот день его воспоминания о счастье и возможностях начали тускнеть; тяжелым грузом на него давили утраты прошлого, утраты войны.

Но он терпелив. Он ждет. И начинает понимать, что единственный способ вернуть прошлое – заново открыть его радость в настоящем. Начинает понимать, что счастье приходит изнутри и существует всегда – на войне, в дождь, в разруху, дома или за границей. На обращенном к морю склоне к нему начала возвращаться страсть, в нем вновь загорелись любовь и восхищение жизнью, и он увидел, что с ним все время оставались даже давние воспоминания. В его голове потеряно было все, хотя на самом деле – мало что. «Самой холодной зимой, – размышлял он, – я узнал наконец, что внутри меня – непобедимое лето»[453].

О горе сказано много, и многие утверждения теперь кажутся мне ложными или, по крайней мере, превратно понимаемыми. Закрытия не существует, и пять стадий – возможно, не самая полезная модель для ориентирования в горе. Но я обнаружил и известные истины: например, что горе подкрадывается незаметно, что оно приносит с собой сожаление и стыд, что оно существует в том же континууме, что и любовь, и что ваша жизнь в конечном итоге строится вокруг него.

Каждое поколение, каждый человек на самом деле должен заново познать для себя истины горя. Возможно, этому нет альтернативы. В конце концов, мне больше всего помогло нечто гораздо более незатейливое и более сложное, нежели я ожидал: просто посидеть с теми, кого я люблю.

Сейчас я в Нью-Йорке. Мамин фотоаппарат тоже. Он все еще сломан, металл и воспоминания придают ему увесистость. Иногда я достаю его из шкафа и надеваю ремешок на шею, чтобы почувствовать тяжесть. Когда я прикасаюсь к металлическому затвору, ничего не происходит.

В последнее время я оставляю дома свою цифровую камеру, достаю сломанную мамину, смотрю в стеклянный видоискатель, поворачиваю объектив и думаю о том, как она делала то же самое десять с лишним лет назад. В конце концов, потеря памяти о маме означает вторую ее смерть, поэтому я поддерживаю в ней жизнь, пытаясь увидеть мир таким, каким видела его она, приникаю глазом к видоискателю, как когда-то прижималась она – в больничных палатах Бетесды и Сиэтла, но также в Найроби, Париже и Спокане. Кадр – но камера не работает. Она щелкает – впустую – шум воздуха.

Я говорил со знакомым, который посоветовал мне отправить фотоаппарат в Токио, где он знает того, кто чинит «Никоны». В одной конторе в Нью-Йорке мне тоже показывали расценки на ремонт. Еще совсем недавно починка могла показаться предательством, словно я двигался дальше без мамы, меняя что-то без нее. Теперь я знаю, что это не так. Я начал понимать, что ремонт не нужен и что одного факта того, что он когда-то был жив, каким бы тяжелым и сложным он ни был, тоже может быть достаточно. 

Предыдущая главаГлава 13 из 14Следующая глава