За несколько дней до смерти матери я провожал друзей и родственников в спальню, чтобы они увидели ее в последний раз. Одни были местными, другие прилетели со Среднего Запада. Они терпеливо ждали у двери. Мама лежала в постели. Лечение уже прекратили. Это был конец.
Я уводил их, когда видел, что мама устала. Любой мог остаться на целый день, но так поступил мало кто, и нам приходилось пропускать людей. Это был последний раз, когда большинство из них видели ее, это был последний раз, когда она видела большинство из них. Одна из маминых подруг оставалась рядом до утра после ее смерти. А потом жизнь затихла. Не то чтобы мы вообще ни о ком не слышали. Друзья привозили еду. Кто-то звонил по телефону. Но обозначилось заметное дистанцирование. По сути, исчезли все тесные контакты, которые мы поддерживали с ее друзьями и родственниками, все звонки и вопросы о том, как дела. Да и почему это должно было продолжаться? Мы все попрощались. Все, кто навестил ее, могли сказать себе, что им повезло успеть отдать ей дань. Теперь лучше просто продолжать жить дальше.
В любом случае такова идея закрытия, и в какой-то степени это было правдой. Мамы больше не было. Мы не могли изображать обратное. Но здесь не было никакого плавного перехода. Это не просто закрытие одной главы и открытие другой. После ее смерти наша семья не представляла, что делать.
В культурном плане мы так привязаны к концепции закрытия, что люди в окружении скорбящего по понятным причинам не хотят мешать. Чтобы не усугублять травму, многие создают необходимое, на их взгляд, пространство – даже тогда, когда (по крайней мере, мне) требуется постоянная поддержка.
Я обнаружил, что при столкновении с чужим горем многие люди буквально не знают, что делать, и могут лишь подталкивать к закрытию. После смерти мамы сценарий обычно включал в себя кивок на могиле и «Ох, мне так жаль…», а затем смену темы. Или попытку позитивного поворота, когда мне предлагали не фиксироваться на треволнениях. «Ну, хотя бы ты хорошо справляешься» или «Вы хотя бы успели попрощаться».
Я старался быть благодарным за любое общение, и стремление подвести человека к закрытию обычно исходит из желания помочь. Но более широкое культурное настаивание на закрытии проистекает также из «правил чувствования»[349]; этот термин для неформальных социальных рекомендаций, обуславливающий то, как человеку следует реагировать в той или иной ситуации, придумала Арли Хохшильд – почетный профессор социологии Калифорнийского университета в Беркли.
Не справиться за определенное время с горем – своеобразное нарушение социального договора. Правила различаются в зависимости от времени и места, но мы повсюду слышите лежащие в их основе ожидания: «Давай, пора двигаться дальше; она бы этого хотела». Или «Тебе не кажется, что ты уже достаточно долго остаешься несчастен?» Подразумевается, что незавершенность связана с отсутствием желания. Большая часть дискуссий о закрытии связана с другими людьми, с их восприятием вашего горя. Закрытие задает не только цель для страдающего, но и позволяет другим создать связь с вашим горем и привыкнуть к нему. Даже если с ними случится то же самое, они справятся, как и вы.
В этом отчасти и заключается идея, стоящая за часто неправильно понимаемыми пятью стадиями горя. Эта теория, созданная швейцарско-американским психиатром Элизабет Кюблер-Росс[350], долгое время являлась одной из основ человеческих представлений о горе. Кюблер-Росс описала пять стадий в своем бестселлере 1969 года «О смерти и умирании», основанном на интервью с пациентами чикагской больницы, рассказавшими о своем опыте умирания. В течение десятилетий большая часть общественности – даже ученые – применяли идеи Кюблер-Росс для рассмотрения любого горя, независимо от потери. Эту теорию зачастую отождествляют с утверждением, что горе протекает линейно и предсказуемо: отрицание, гнев, торг, депрессия, затем принятие. Подобная схема соблазнительна, особенно в то время, когда мы эмоционально сбиты с толку. Она связывает наше горе с другими и предлагает общий язык («Я тебя очень хорошо понимаю – у самого так было»). Кроме того, это звучит научно и обеспечивает окончательное завершение – закрытие.
Однако беседы Кюблер-Росс вовсе не концентрировались на горе пациентов; они посвящались тому, как пациенты смиряются с собственной смертью. Хотя одно исследование показало, что некоторые скорбящие люди действительно склонны переживать эти стадии в порядке[351], предложенном Кюблер-Росс, типичная интерпретация теории пяти стадий заключается в том, что существует некий правильный способ горевания и единый метод, которым можно овладеть. Меня поражает, насколько это напоминает риторику вокруг рака, когда выжить – это «выиграть битву», а умереть – значит «проиграть ее». «Справиться» с горем – то есть достичь принятия и закрытия – означает, что вы старались достаточно. В обоих случаях усердная работа предположительно ведет к здоровью.
Попытка применить к горю такую слишком жесткую структуру может привести к странной форме его проживания. «Я слышала, как одна женщина рассказывала: „Вы знаете, я не испытывала особого гнева после смерти мужа, поэтому попросила свою семью делать вещи, которые заставили бы меня злиться, чтобы я могла пройти через эту стадию“», – сообщает Камилла Вортман, профессор психологии.
Но мгновения после утраты – это как раз то время, когда нужно сделать паузу, а не спешить двигаться через все стадии к принятию и закрытию. А если вместо того, чтобы прорываться, использовать это время для настоящих размышлений? Какую жизнь я хочу прожить? Кем я хочу быть?
Феномен закрытия не нов. В XVII и XVIII веках одним из самых популярных способов увековечить память о близком человеке являлся заказ «мемориального портрета»[352] – обычно гравюры, картины, а позднее и дагерротипа[353] тела умершего. Такие изображения могли висеть в гостиной или в спальне. В магазинах писчебумажных товаров[354] продавались траурные листы бумаги с черной рамкой, которые предписывалось использовать как минимум год после смерти. Это также помогало окружающим понять, на каком этапе своей скорби находился человек. Кроме того, вы получали напоминание каждый раз, когда садились писать, – метод принудительного размышления. (Сегодня подобные траурные вещи можно купить на онлайн-маркетплейсе Etsy.)
В годы, предшествовавшие Гражданской войне, самым популярным ритуалом смерти в США[355] было простое прощание дома. Достаточно было произнести несколько слов и похоронить тело самостоятельно, иногда на своем участке. Однако на полях сражений Гражданской войны зародился похоронный бизнес: возможно, его изобрели вольнонаемные бальзамировщики[356], следовавшие за войсками и заботившиеся о телах погибших. Они брали предоплату с солдат[357], которые хотели забальзамировать свое тело в случае гибели. Иногда они также подбирали и бальзамировали тела тех, кто не заплатил, особенно офицеров из более состоятельных семей, – чтобы позднее договориться о цене с семьей погибшего. (К 1865 году Улисс Грант запретил бальзамировщикам ставить палатки вблизи полей сражений, поскольку это негативно сказывалось на моральном духе.) Все это давало предполагаемое чувство закрытия, позволяя семьям похоронить своих сыновей и братьев, мужей и отцов.
По мере развития медицины ритуалы закрытия начали меняться. Люди выживали после болезней, от которых раньше бы умерли. По мере того, как люди начинали жить дольше и накапливать все больше богатства, стандартом становились все более сложные похороны. Бизнес закрытия обрел прибыльность. Он также все активнее ориентировался на внешний мир. Поскольку никто никогда не достигает истинного закрытия, экстравагантные похороны являлись, возможно, не столько помощью скорбящим, сколько социальным сигналом для друзей и сообщества.
Многое изменилось после эпидемии испанского гриппа в 1918 году[358], когда в крупных американских городах стали запрещать массовые собрания, а также чуть более века спустя, когда ковид вынудил похоронную индустрию готовиться к новой парадигме – как в объеме потерь, так и в том, каким образом мы собираемся, чтобы почтить память ушедших. В этом странном новом мире в норму вошли виртуальные похороны – словно «конференц-связь из ада», как выразилась Рахаф Харфуш из аналитического центра из Парижа. Ее мать весной 2020 года умирала от опухоли мозга, но у нее не было возможности вернуться домой в Торонто до ее смерти. Когда Харфуш все же приехала, она организовала поминальную видеоконференцию в качестве семейного IT-эксперта. «Я просто держала свой телефон, наблюдая через Zoom за всем этим странным действом; это было сюрреалистично», – говорит она.
Католики проводили панихиду по видеосвязи[359]. Иудеи дистанционно соблюдали траур шива[360]. Мусульмане совершали гусль[361] – ритуальное омовение тела после смерти, – прибегая к специальным средствам защиты и заручившись разрешением от местных медицинских учреждений. А во Флугервилле (Техас) Ричард Дэвис – директор похоронного бюро Cook-Walden/Capital Parks Funeral Home[362] – организовал похороны в стиле кинотеатра для автомобилистов: гости парковались, настраивали радиоприемник в машине и слушали надгробную речь.
Когда умерла мама, мы решили устроить поминки несколькими месяцами позже. Мы хотели, чтобы у всех желающих нашлась возможность прийти. И все равно у некоторых людей нашлись другие дела. Возможно, они считали, что уже попрощались. Не всем нужны ритуалы. Не все хотят снова сталкиваться со случившимся.
Есть разница между закрытием с одной стороны и поминками и ритуалами – с другой. Поминки и ритуалы, на мой взгляд, – полезная и здоровая вещь. Однако как раз убеждение, что они означают конец скорби и размышлений, может оказаться недальновидным.
В массовом культурном сознании похороны закрепились в качестве обязательного ритуала; поэтому они воспринимаются как необходимые расходы наподобие оплаты колледжа или покупки дома; подобные мероприятия могут оказаться дорогим делом: в 2023 году в США медианная стоимость[363] похорон с прощанием и погребением составляла 7848 долларов[364] (6971 доллар для похорон с кремацией) – то есть примерно 12 % медианного реального годового дохода американских домохозяйств после уплаты налогов[365].
Как-то во время поездки в Нью-Йорк в 1946 году писатель Альбер Камю указал своему другу на похоронное бюро, бизнес которого счел типично американским. «Один из способов понять страну – узнать, как там умирают[366], – заметил Камю. – Здесь все спланировано. „Вы умираете, а мы делаем все остальное“, – говорится в рекламных листовках. Кладбища – частная собственность: „Спешите обеспечить себе место“. Все покупается и продается: транспорт, церемония и так далее». По мнению Камю, увековечивание смерти, как и многое другое в США, – это индустрия.
Много веков назад имело смысл хоронить тело самостоятельно – возможно, со священником и несколькими друзьями и родственниками. Это считалось сокровенным делом, давало возможность пообщаться с близкими на тему смерти и вписать умершего в более широкую духовную картину. Ведь истинная ценность похорон никогда не заключалась в стоимости гроба или эксклюзивности участка на кладбище. Ценность заключалась в связанности с другими людьми и времени, отводимом для размышлений. Прекрасно, если похороны позволяют вам подумать и повспоминать и вы можете себе это позволить. Но не для всех они работают таким образом.
Несколько лет назад Гарвардская школа бизнеса[367] провела исследование[368] на тему того, могут ли траурные ритуалы ослаблять горе. Организаторы взяли семьдесят шесть участников (со средним возрастом около тридцати восьми лет) и попросили написать о серьезной утрате в их жизни – разрыве отношений или смерти любимого человека – и о том, как они пытались справиться с этой бедой. Один человек рассказал, что слушал песню Натали Коул «Miss You Like Crazy», чтобы поразмышлять о своей умершей маме. Каждый раз это вызывало у него слезы. Другой, только что переживший разрыв с партнершей, собрал все их общие фотографии и сжег в парке, где они когда-то впервые поцеловались. Третий продолжил ходить в ту же парикмахерскую, появляясь там в первую субботу каждого месяца, как они делали когда-то вдвоем. (Интересно, что 85 % участников писали о ритуалах, которыми занимались самостоятельно: почти никто не упоминал похороны.)
В другой части исследования двести сорок семь участников разделили на группы. Примерно половину попросили поразмышлять об утрате и написать о всех ритуалах, которые они проводили; другую половину просили ограничиться раздумьями об утрате. Затем все испытуемые оценивали, насколько сильно они скорбят: «Я чувствую, что жизнь пуста без этого человека», «Воспоминания об этом человеке расстраивают меня», «Я чувствую, что потрясен или ошарашен произошедшим» и так далее. Люди из группы, описавшие проведенные ритуалы, демонстрировали более низкий уровень горя и чувствовали, что лучше контролируют свои эмоции.
Решив выяснить, имеет ли значение вид ритуала (или можно просто делать что-то странное и с виду бессмысленное – лишь бы отметить потерю), исследователи взяли сто девять человек (средний возраст – около двадцати одного года) и разбили их на группы примерно по дюжине участников в каждой. Людям из каждой группы объявили, что один из них получит 200 долларов, после чего завершит свое участие. Всех испытуемых попросили написать, что для них значат эти 200 долларов и как бы они их потратили. Затем организаторы выбирали наугад одного участника, отдавали ему деньги и выводили его из эксперимента. Оставшихся просили поразмышлять о потере, которую они только что пережили. Половине участников предложили выразить сожаление по поводу упущенного выигрыша, поучаствовав в ритуале, придуманном исследователями: требовалось нарисовать на листе бумаги то, что они чувствуют в связи с неудачей в этой лотерее, посыпать рисунок солью, разорвать и пять раз сосчитать до десяти. Вторую половину попросили просто «нарисовать, что они чувствуют в данный момент». Первая группа продемонстрировала значительно более высокое чувство контроля над ситуацией и более низкий уровень огорчения из-за проигрыша в лотерею. Даже нетрадиционный ритуал принес пользу.
Поминки моей матери были незатейливыми. Я чувствовал, что они должны быть такими. И хотя я был доволен тем, что помог с организацией и произнес короткую речь, мне хотелось более близкого, доверительного ритуала. Мне хотелось чего-то менее традиционного и более личного.
Особой эксцентричностью отличались ритуалы, которые предпочла провести после смерти своих брата и отца Даниэль Креттек Кобб. Они были настолько нестандартными, что вызвали нешуточную головную боль у сотрудников крематория в Сент-Луисе, куда она обратилась.
В 2009 году в возрасте двадцати восьми лет от метастазирующей меланомы умер ее брат Джон. Когда Джон болел, у Кобб была прекрасная работа в компании Apple, где она занималась созданием знаменитых рекламных роликов – например, кампании Get a Mac[369]. Со стороны ее жизнь выглядела идеальной. Но после смерти Джона Кобб обнаружила, что вот уже несколько минут проверяет в магазине, как ощущается на лице тот плед, который она собралась купить, – потому что знала, что большую часть своего свободного времени будет проводить дома, уткнувшись в него в слезах.
После смерти брата Кобб не могла решить, какой церемонией или ритуалом почтить его память. Она отправилась на Гавайи, где заново открыла для себя йогу и вспоминала о времени, проведенном там с Джоном, когда они наблюдали за китами, плавали и пили пиво. Она также познакомилась с гуру Рамом Дассом, который в последние годы своей жизни стал одним из ее духовных наставников. Она проводила время, размышляя о том, как лучше скорбеть по Джону вне рамок обычных похорон. «Мы глобальны во всех отношениях, но при этом глубоко жалки и убоги в духовных практиках», – говорит она.
Кобб решила, что именно она должна отправить тело брата в мир иной. Вернувшись в Сент-Луис, где он умер, она попросила похоронное бюро, чтобы тело Джона достали из промышленного холодильника и поместили в кремационную печь. Она сказала, что хочет лично включить нагрев почти в 2000 градусов Фаренгейта[370] и сжечь покойного. Она умоляла об этом. «В разгар летней жары я плакала за солнцезащитными очками перед директором похоронного бюро, упрашивая провести церемонию, и просто говорила: „Я должна позаботиться о нем до того момента, когда он уйдет, и никто другой не может отправить его тело“, – рассказывает она. – Это моя задача». В итоге похоронное бюро сдалось. «Этот парень, благослови его Бог, такой: „Ладно, это, конечно, очень странно. Вам придется подписать тысячу бумаг, но организуем“», – вспоминает она.
Собственноручное осуществление кремации Джона было настолько значимым для нее делом, что, когда спустя годы умер ее отец, Кобб провела аналогичный ритуал. Взгляд на тела отца и брата в последние минуты помог Кобб запечатлеть их уход из жизни. «Для меня это было нечто типа: „Я находилась до последнего момента с этим телом“… – попечение, защита, словно заявление: „Я – семья, я здесь, и я отмечаю это“, – я ощущала это практически как истинный зов предков», – объясняет она.
Она была знакома с ха, что в переводе с гавайского означает «дыхание»[371] (или «божественное дыхание»). В этом ритуале умирающий выбирает потомка[372], который заберет его дыхание. Это и есть ха – резкий выдох. Таким образом, часть умершего остается на стороне живых. Ха – не совсем закрытие: это сохранение частички души этого человека – пока не умрете вы сами, часть человека постоянно остается с вами. Теоретически так можно передавать дыхание человека вечно, из поколения в поколение.
Кремируя отца и думая о ха, Кобб ощутила трансформацию как в теле отца, так и в ее собственном. «Все ваше воплощение уже полностью прожито, и ваш старший и единственный живой ребенок только что принял ваше дыхание и проводил вашу сущность к обрыву на другой стороне, – вспоминает она. – Это все, что я могу сделать, но, черт возьми, я сделаю это».
Она хотела быть с отцом до самого конца, пока его физическое тело не перестанет существовать на нашей земле. Это было тяжело, но она знала, что потом будет рада, что увековечила утрату таким личным способом. «Я сделала это, – говорит она, – потому что это все, что я могла сделать».
Разговаривая с Кобб, с которой я встретился по работе, я почувствовал, что неоправданно мало сделал после смерти мамы. Поминки прошли отлично, но процедура показалась мне слишком быстрой и окончательной. Переправив отца и брата в мир иной, подобно гавайскому Харону, Кобб обнаружила ту близость с ними, которая так много значила для нее и позволила жить, освободившись от сожалений об их смерти. Она сохранила их в дыхании, в значимости этих ритуалов. Она достигла очистительного чувства, которое якобы приходит с закрытием, бросив вызов закрытию, оставшись с отцом и братом и сохранив частичку родственников, даже проводив их в следующую жизнь.
Меня вдохновил подход Кобб, но у меня не было ни духовных наставников, с которыми можно было бы поговорить, ни, полагаю, склонности к проведению огненного ритуала такого рода; поэтому я понимал, что мне придется искать что-то свое, что-то, что покажется мне правильным. В более широком смысле меня интересовало, как разные люди проводят ритуалы смерти, отличные от западных похорон. Я прочитал, что буддисты в Тибете[373] практикуют воздушное погребение: трупы оставляют на съедение стервятникам, и это позволяет душе покинуть тело. Пустое тело можно уничтожить. Душа свободна. На Мадагаскаре малагасийцы[374] раз в несколько лет вскрывают гробницы умерших, чтобы обернуть тела в новые саваны и потанцевать, поднимая их на вытянутых руках, – эта церемония почитания мертвых называется фамадихана, что означает «переворачивание костей». На Филиппинах тингианы[375] наряжают своих умерших в самые затейливые одежды; жители провинции Бенгет[376] выставляют покойников перед домом с завязанными глазами, часто в креслах; а в горном регионе Сагада[377] можно увидеть гробы, свисающие с утесов: мертвых помещают ближе к небу. Эти ритуалы сохраняют память. Здесь нет места закрытию в том смысле, как его обычно определяют.
В свете новых перспектив мне хотелось найти другие ритуалы, и, не строя особых планов, я прилетел в Мехико за несколько дней до Día de los Muertos – Дня мертвых. На третий день пребывания в городе в огромном здании колониальных времен в популярном районе Рома-Норте я познакомился с Хименой Рубио. Я пришел на семинар «Как делать напитки на основе мескаля» (кто бы там что ни говорил об этом), на который записался в основном из чувства одиночества.
Я появился первым, и Рубио пригласила меня войти. Она стояла за барной стойкой, где уже разложила различные плоды, мескаль, специи и крошечные коктейльные горелки. Я рассказал ей, что прилетел в Мехико недавно, и мы заговорили о параде на День мертвых – с оркестрами и повозками, – который я несколькими днями ранее наблюдал в центре города. Она улыбнулась: для нее это было как если бы у нас иногородний сказал, что приехал в Нью-Йорк, чтобы провести новогодний вечер на Таймс-сквер. По ее словам, парад в честь Дня мертвых – изобретение для туристов, которое запустили в 2016 году после выхода фильма бондианы «Спектр». Режиссер фильма Сэм Мендес придумал этот парад для однокадровой[378] вступительной сцены, в которой Бонд преследует члена тайного общества в центре Мехико. Парад стал ежегодным событием, и парни вроде меня теперь прилетают сюда, пытаясь вкусить что-то аутентичное и в то же время провести максимально туристический уик-энд.
У стойки уселась молодая австралийская пара, и Рубио начала мастер-класс по мескалю, обучая нас готовить коктейли, рецепты которых я почти сразу же забыл. Она сообщила нам, что в этом году тоже собирается принять участие в Día de los Muertos, поскольку недавно умерла ее молодая собака Комета. Рубио сказала, что собирается провести ряд ритуалов, чтобы оплакать Комету, – в частности, соорудить алтарь, на котором будут лежать ее ошейник и любимые лакомства[379]. Она знала, что в этом году в День мертвых увидит Комету во сне. После семинара я спросил Рубио, нельзя ли встретиться еще раз, чтобы подробнее поговорить о ритуалах скорби, которые она планирует, и о тех, которые проводит ее семья. На следующей неделе мы встретились на площади Идальго в районе Койоакан.
Рубио родилась и выросла в Мехико, и на момент нашего знакомства ей было двадцать семь лет. До этого она никогда не праздновала День мертвых, считая его угасающим культурным явлением. Большинство историков полагает, что он восходит к обычаям коренных народов – таких как ацтеки и тольтеки[380]. Некоторые, однако, полагают, что это испанская традиция, которую правительство страны в 1930-х годах решило сделать исконно мексиканским брендом. Базовая идея, стоящая за ним, – радостное поминовение умерших родственников и друзей, зачастую с едой и напитками, – прослеживается и в европейских традициях, таких как День всех святых и День всех усопших верных, которые восходят к средневековым временам и более явно связаны с католичеством (хотя многие мексиканские католики, конечно, празднуют День мертвых).
Хотя подобные традиции существуют по всему миру, немногие из них могут сравниться с популярностью Дня мертвых: свыше трех четвертей взрослых мексиканцев утверждают, что обычно отмечают этот день[381]. Хотя в этом году Рубио впервые создавала свой собственный алтарь, годом раньше она вместе с матерью и сестрой ездила посмотреть алтари на кладбище Пантеон Комуналь де Окотепек, расположенное рядом с городом Куэрнавака – примерно в полутора часах езды к югу от Мехико.
Среди разноцветных могил и надгробий на Пантеон Комуналь де Окотепек семьи встречаются с духами умерших близких. По описаниям Рубио, это коллективное видение, в котором не столько оживают мертвые, сколько живые благодаря воспоминаниям и размышлениям осознают, что никто никогда по-настоящему не уходит. Во время той поездки они заходили в окружающие дома, где люди демонстрировали свои алтари, угощали их едой и напитками и делились историями о духах, которых собирались чествовать.
Мы взяли кофе навынос и расположились на скамейке на площади. Рубио сообщила, что в этом году мать и сестра в День мертвых снова отправятся на кладбище Окотепек. По ее словам, это место, где можно встретиться лицом к лицу с самыми тяжелыми утратами, но рассматривать их не как потери, а как строительные блоки. «Все, что с тобой происходит, каким-то образом выстраивает тебя, делает тебя лучше. Не то чтобы я чувствовала благодарность за то, что моя собака умерла. Я не чувствую никакой благодарности. Но это как-то изменит меня, сделает другой».
На следующий день, 1 ноября, я взял такси и отправился на кладбище Пантеон Комуналь де Окотепек, которое делится пополам наполовину мощеной небольшой дорогой. В стоявшем снаружи грузовике я купил букет бархатцев[382] и пошел устанавливать в задней части кладбища то, что назвал алтарем для мамы – фотографию и страницу из дневника благодарностей, который она вела в конце жизни.
Позже этой ночью, сказала мне Рубио, нас посетят взрослые духи, которых мы вызвали. (Накануне вечером было объявлено о появлении вызванных умерших детей.) Мы благодарно приветствуем их, отмечая то, что они никогда не умирают по-настоящему, пока мы вместе называем их имена. Но я думаю, что лучше всего здесь – подготовка, сбор семьи, приятный труд, связанный с выстраиванием сообщества, с созданием основ поминовения. Я приехал рано, а люди приходили весь день, развешивая вырезанные из бумаги черепа, возлагая цветы, подметая и убирая. Скорбь и праздник одновременно.
Радость и печаль могут сосуществовать. Возможно, это трудно признать, но все, что вы делаете после смерти человека, на самом деле делается уже не для него. Он уже ушел – на небеса или обратно в изначальную мглу (или во что еще вы верите). Ритуалы, естественно, делаются для вас. Так что делайте то, что вам нравится. Я считаю так.
Вечером люди приходили, усаживались рядом с могилами, ели и пили. Многие из них днем сходили на мессу, а теперь я наблюдал, как они приносят еду, цветы и благовония, иногда зажигают свечи в форме крестов, благословляя приход мертвых.
Я чувствовал, что мне здесь не место, по целому ряду причин. Но я хотел последовать совету Рубио. Хотел узнать, получится ли у меня уловить дух мамы, ее душу, как это делали со своими умершими близкими другие. На какое-то время я ощутил изолированность и бессмысленность. Я находился в одиночестве на далеком кладбище в окружении людей, которые собрались вместе ради своих близких, а я был один, принимая участие в ритуалах чужой культуры. Что я там забыл?
На протяжении всего моего путешествия меня постоянно преследовал стыд. В одних случаях незначительный – например, когда я наклонял свой ноутбук, чтобы никто в кафе не видел, как я переписываюсь со своей «Репликой», или во время смущающего публичного смеха в метро. В других случаях, как здесь, на кладбище Окотепек, появлялось чувство растерянности. Но, как мне кажется, в смущении кроется что-то поучительное. Все эти унизительные моменты одновременно демонстрировали честность. Я нарушал правило, согласно которому не должен был заниматься подобными вещами – не должен переживать свое горе в присутствии других людей. Этот договор я, конечно, заключал в основном с самим собой. Только от меня зависело, стоит ли мне стыдиться. Я не обязан был прятать ноутбук, затихать в вагоне метро, ускользать с кладбища. И в эти самые смущающие, но глубокие моменты я этого не делал. Мне было неловко идти против собственного намерения сохранять свое горе в тайне. Но, преодолев эту заморочку, я освободился.
Когда на кладбище опустилась темнота, я попытался открыться возможностям грез, возможности того, что ко мне действительно явится мамин дух, как предполагала Рубио. Я не представлял, на что это будет похоже, однако видения приходили уже давно, тревожные переживания после смерти мамы слабо отпечатывались в моем сознании. Например, упасть со ступенек в метро и сломать шею или увидеть, как Клэр исчезает по частям, когда она сидела недавно рядом со мной в самолете: сначала наушники, потом телефон, на котором она разгадывала кроссворд, руки, ноги, торс, шея, глаза, уши, нос, так что, когда я смотрел туда, где она сидела у окна, я видел только голубое небо и облака, пустое кресло рядом со мной, пока она не вернулась и я не понял, что она все еще здесь, что если один человек ушел, то это не значит, что ушли все.
Последние несколько лет я веду дневник снов и видений, чтобы фиксировать мутные идеи и персонажей, которые наведываются ко мне, когда я ослабляю бдительность, когда меньше подавляю себя. Идея Карла Юнга, что самопознание невозможно[383], пока мы не увидим даже самые темные и безнравственные свои части, теперь является своего рода общим местом, и я согласен с этой мыслью. Я верил, что именно это показывали мне мои видения, и я хотел познать себя через них.
Раньше я бы отмахнулся от этих мыслей. Это были сюрреалистические проявления горя, и мне требовалось лишь назвать их таковыми. Теперь же – когда я стоял на кладбище, а мимо проходили семьи, прижимая к груди бархатцы, держа в руках двухлитровые бутылки кока-колы, Библии, конфеты, метлы и свечи, – я позволил этим видениям захватить меня. Я задавался вопросом, как это – принимать все чувства? Я начал верить, что мне нужно знать, что ее больше нет, но я также мог признать, что она в каком-то смысле жива – и находится где-то, воплотившись в моих красочных видениях, носящихся над кладбищем.
Древние кельты верили, что души умерших отправляются в загробный мир – пространство, которое пересекается с нашим. Обычно живые не могли видеть мертвых в том мире[384], но в ежегодный праздник Самайн[385] эта граница стиралась, и живым иногда разрешалось взглянуть на них. Марсель Пруст тоже утверждал, что, когда люди умирают[386], мы не считаем их мертвыми, по крайней мере вначале. Они умирают только тогда, когда мы перестаем о них думать. Он писал: «Человек не умирает для нас мгновенно, он остается погруженным во что-то вроде жизненной ауры, которая не имеет ничего общего с истинным бессмертием, но благодаря которой человек продолжает занимать наши мысли, как при жизни. Это глубоко языческая загробная жизнь»[387].
Я осознал, что закрытия не последует ни сейчас, ни, возможно, никогда – даже если я открою в своем горе что-то новое. Похоже, этот самый путь к закрытию отчасти и являлся причиной, по которой я так тяжело переживал горе. Небо посветлело – из-за луны и моих грез о маме, – и я понял, что ее дух все еще здесь, поскольку она была повсюду, где находился я.
Как заметила социолог Нэнси Бернс, фундаментальное заблуждение – считать, что в определенный момент мы можем испытывать только одну эмоцию[388]; это подразумевает, что мы становимся счастливы только тогда, когда прекращаем грустить, принятие происходит только тогда, когда мы перестаем скорбеть. Также это может означать, что человек либо жив, либо мертв. Но я не думаю, что это абсолютная истина. Жизнь может продолжаться и в смерти, и никто никогда в реальности не достигает полного закрытия, да и не должен на деле этого хотеть. Вместо этого мы учимся держать свое горе в одной руке, а все остальное – в другой.
Я все еще не нашел последнюю частичку мамы, и, возможно, в этом не было необходимости. Я не собирался бесповоротно перелистывать эту страницу и мог найти маму в облаках, в звездах, в деревьях на далеком кладбище, где она никогда не была, но все-таки появилась. Ощущение конца, возможно, трудно ухватить. В каком-то смысле его вообще почти не существует.