После короткого визита домой, где его ждал голодный кот, Николай вновь отправился на Ждановскую набережную. Нужно было спешить. Исаев звонил несколько раз, но Николай не отвечал. Он думал, что, возможно, Константин Семенович начал действовать, и тогда ничем хорошим разговор с Виктором бы не закончился. Наверняка на него уже давили.
Когда Николай входил в квартиру Волкова, он заметил на замочной скважине свежие царапины. Кто-то пытался проникнуть в квартиру, но не смог открыть дверь. Ключ был только в двух экземплярах: у него и у Василисы. Неужели Константин Семенович решится на взлом? Чего он боялся? Что там крылось – в этом запутанном архиве, в этой бездонной западне?
Вдумываться во все это было некогда. Нужно было работать. Он включил свет в прихожей и, как всегда, посмотрел на журнальные и газетные фрески 1980-х годов. На этот раз взгляд его упал на вырезки из «Огонька» 1989 года. На черно-белых фотографиях прорисовывались едва заметные очертания ГУЛАГа. Шеренги осужденных в ватниках, ушанках и кирзовых сапогах шли к железным воротам. Лица этих людей были изможденными, серыми, изъеденными самыми черными мыслями. Они шли навстречу долгим годам страданий, разлуки с близкими, навстречу вечному забвению или, возможно даже, самой смерти.
На другой вырезке из того же «Огонька» топорщилось групповое фото, где были изображены Сталин, Берия, Ежов, Молотов и Хрущев, а за ними – целая бесконечность лиц и рук. Эти неизвестные на заднем фоне смотрели на своих вождей с вожделением, они рукоплескали, по-видимому, что-то выкрикивали, приветствовали своих кумиров.
Николай переводил взгляд с одной фотографии на другую. На одной эти люди из толпы смеялись и веселились, на другой – убитые горем, шли в сторону преисподней. В голове проносились другие картинки: 1991 год – народ воодушевленно приветствует реформаторов, рукоплещет Ельцину, ходит с плакатами по площадям. А чуть позднее – безденежье, безработица, криминальные разборки, тысячи убитых, замученных, покончивших с собой по всей стране, точнее, по той части, которая осталась от страны.
Все повторялось. И наверняка повторится еще множество раз, пока толпа будет рукоплескать кумирам, а кумиры будут властны над толпой, которая и порождает этих же кумиров. Это – замкнутый круг, из которого не будет никакого выхода.
Раздался звонок смартфона. Николай тут же ответил:
– Мама, здравствуй! Как ты?
– Все хорошо, Коля.
– Ты здорова?
– Да. Все в порядке.
– Может, я перезвоню тебе вечером? Я сейчас немного занят…
– Нет, Коля. Мне нужно спросить тебя о чем-то важном.
Николай прекрасно знал, о чем мама хотела его спросить. Это была старая тема, возникшая еще в тот год, когда он женился на Нине, а затем заострившаяся, накалившаяся до предела, когда они с Ниной развелись. Этой темой была их старая квартира, где Николай родился и вырос. Теперь в этой квартире проживала Нина с Верой, на имя которой он переписал опустевшее семейное гнездо.
– Мама, давай обсудим это позднее. Сейчас это совсем некстати.
– Коля, я имею право давать тебе советы. Ты ничем не дорожишь. Весь в отца. Такая же размазня.
– Мама…
– Послушай меня!
Голос мамы звучал все громче. Николаю казалось, что он медленно вытекал из трубки, собирался в целую сеть маленьких образов, вертелся, кружился, завывал. Вот ее полупрозрачный силуэт уже скользил перед старыми фотографиями. Он подпрыгивал, дрожал, обрызгивал старые вырезки множеством горьких, деструктивных слов. Сквозь ее лицо просвечивался величественный профиль Индиры Ганди. Вот этот профиль повернулся и заговорил голосом мамы:
– Ты совсем не считаешься с моим мнением! Ты еще пожалеешь! Но будет поздно.
– Мама…
Перед глазами вставали давно затихшие где-то в глубине бессознательного бурные сцены из девяностых. Мама собирает чемоданы. Отец мрачно смотрит на нее из своего кресла. Мама говорит, что он размазня, что он не мужчина. Он молчит. Мама что-то шепчет вполголоса, чтобы Николай не услышал. Отец краснеет, затем становится белым как полотно. Мама бросает ключи на трюмо в прихожей. Хлопок двери.
– Да. У тебя в этом мире еще есть мама. Но настанет день, когда ты останешься совсем один.
– Мама, не говори так…
– Потерять такую квартиру! В самом центре! На набережной Мойки! Обвела она тебя, дурака, вокруг пальца!
– Но квартира принадлежит Вере. Твой внучке, между прочим.
– Не смеши меня. Эта интриганка, авантюристка еще сто раз выйдет замуж, заставит Веру забыть о тебе и, конечно, даже не сомневайся, продаст эту квартиру за огромные деньги.
– Ну и что…
– Что «ну и что»?
– Я сделал, мама, то, что должен был сделать. Пусть Нина поступает, как считает нужным. Меня это уже не касается.
– Какая же ты размазня!
– Да-да… Я уже понял… Как отец…
– Вот именно!
– Мама, извини, мне правда некогда. Извини.
Мама сбросила звонок. Ее прозрачная тень-оболочка тут же погасла. Лицо Индиры Ганди стало просто профилем на фотографии. Все было неподвижно. Все было тихо.
Николай, стараясь сконцентрироваться, отстраниться от захвативших его сильных эмоций, направился в кабинет Волкова. Нужно было читать тетради дальше, анализировать прочитанное, сравнивать с романом, с документами, затем все складывать в стройную систему, если это в принципе было возможно…
На этот раз разговор с Радкевичем долго не задавался. Его мучил приступ холода. Пришлось вызывать врача и ждать, пока подследственный придет в себя. Наконец, спустя примерно час после начала допроса, Радкевич смог рассказать о пятом убийстве, которое произошло прямо на том заводе, где он работал. Случай из ряда вон выходящий.
Заканчивая в тот раз смену, Радкевич почувствовал, как его левая рука начала неметь. Сначала пальцы, затем вся кисть медленно замерзали, словно покрывались невидимым льдом.
Он оторвался от станка, сел на скамейку, попытался растирать руки, понимая, что могло последовать за этим симптомом. Но сколько бы он ни старался, руки не согревались. Минут через десять уже обе руки были затянуты морозной пеленой. Он встал и, шатаясь, побрел вон из цеха.
Почти все рабочие уже ушли домой. Было больше семи часов вечера. Он переходил из цеха в цех. Искал глазами хоть кого-то… перочинный нож уже был наготове. Наконец он услышал отдаленный шорох где-то в глубине одного из цехов, за вереницей станков. Он побрел на этот шорох.
В голове уже все затянулось тонкими паутинками и кристаллами фантомного инея. Он не слышал и не видел ничего, кроме смутных звуков и очертаний. И он шел на эти звуки. Он уже видел того, кто должен стать его очередной жертвой. Это была пожилая уборщица, которую за многие годы работы на заводе он прекрасно знал, всегда здоровался с ней, расспрашивал о детях и внуках…
Но в этот момент он не вдумывался, не пытался осознать, кто перед ним. Он лишь понимал, что, когда он настигнет эту суетящуюся с ведром и щеткой оболочку, его мучения прекратятся. Ему станет легче. И он сможет наконец пойти домой.
Он подходил все ближе. Вот образ уборщицы стал совсем четким, хорошо различимым. Он видел ее синий рабочий халат, косынку в крупный цветок, черные кожаные сапоги, щетку с длинной рукояткой, железное ведро, серую тряпку, с которой стекала грязная, почти черная вода…
Когда он подошел совсем близко, то увидел ее глаза – маленькие, но очень выразительные, подвижные, живые. Она посмотрела на него и приветливо улыбнулась. Он еще вспомнил, что улыбнулась она тогда почти так же, как та женщина во дворе перед улицей Восстания, – не ожидая ничего плохого. Просто по инерции растянула губы. Но он не улыбнулся в ответ, а вместо этого, не говоря ни слова, с лету воткнул в нее нож.
Женщина громко закричала. Удар пришелся в кисть руки. Она успела закрыть ладонью шею и грудь, но лезвие, по-видимому, задело медиальную вену. Кровь брызнула фонтаном. Уборщица вывернулась и быстро побежала между станками, аппаратами и скамейками. Радкевич устремился за ней. Оттого что ноги уже онемели от холода, бежать было трудно. Он отставал, начинал задыхаться. Но ее крик поддерживал его сознание. Он должен был догнать ее. Должен был, чтобы не окоченеть от холода.
Она неслась впереди. Ее крик разрывал застывшую тишину опустевшего цеха. Никто не видел их. Никто не слышал. Радкевич замечал тонкую струйку крови, которая оставалась за ней, словно едва ощутимый шлейф. Он шел по этому следу, как охотничья собака. Он был уже совсем близко. Женщина устала, начала задыхаться. Он слышал, как она заплакала и упала недалеко от одного из станков, почти у самого выхода во внутренний дворик.
Теперь ему не нужно было спешить. Он замедлил шаг. Тихо подошел к ней.
– Не трогай меня, Вадим… – услышал он тихий, еле живой голос. – Пощади меня. У меня дети, внуки… У тебя у самого дети… Вспомни…
Он подошел совсем близко. Сел рядом с ней на корточки. Она повернула голову и посмотрела ему прямо в глаза.
– Я не Вадим… – ответил он переменившимся, почти металлическим голосом. – Я не Вадим. Я не знаю тебя…
Он поднял нож и со всей силы ударил ее в спину. Он бил ее столько раз, что, очнувшись, не узнал свою жертву. Он только понял, что сидит посреди целого озера крови и что он полностью согрелся.
Вставая, Радкевич схватил выпавшую из кармана женщины детскую игрушку – серого пластмассового зайца – и положил его себе в карман. Туда же он засунул и окровавленный нож.
Он огляделся вокруг себя. Все было тихо и неподвижно. В цеху и во дворике – ни души. Перешагнув через бездыханное тело, потерявшее всякое сходство с человеком, который еще несколько минут назад просил его о пощаде, он побрел к выходу. Радкевич вспомнил, что на улице в тот день было морозно, падал снег. Но ему не было холодно. Он согрелся. Еще никогда ему не было так тепло, как в тот раз.
Волков пояснял в конце записей, посвященных пятому убийству, что позднее как раз это преступление помогло сыщикам выйти на Радкевича. Он оставил столько следов, что следователям оставалось лишь сложить воедино разрозненные детали, улики и факты, которые они смогли найти до этого эпизода. Самым важным было то, что на этот раз он оставил свои отпечатки пальцев на щетке уборщицы. Но нужно было еще доказать, что оставил он их именно на месте преступления, а не в какой-нибудь другой раз. Кроме того, на щетке обнаружились следы какого-то третьего, неизвестного лица. Все сослуживцы Радкевича в один голос твердили, что Вадим был дружен с уборщицей – то вещи ей подносил, то несколько раз подвозил на машине до дому. Да и вообще, как можно было подозревать его – мастера цеха, передовика, члена президиума заводского партсобрания!
Оторвавшись от записей, Краснов на этот раз долго не мог прийти в себя. По-видимому, от чрезмерного натурализма описанных Волковым сцен преступления в голову лезли до рвоты болезненные воспоминания школьных лет. Обычно он гнал их, не давая взять верх над настроением, но в этот вечер он ничего не мог поделать с ними. Они лезли со всех сторон, как потревоженные змеи, выскальзывали из своих незаметных гнезд и впивались, причиняя нестерпимую боль.
Возник образ учительницы математики. Она размахивала своей длинной линейкой и широко раскрывала рот. Он не слышал, о чем она говорила, но понимал, что о математике речь не шла. Она нередко упоминала во время своих эскапад в адрес Николая его отца (диктора Ленинградского телевидения) и его мать (известную актрису). Она говорила, что на детях таких родителей природа отдыхает. И он – Коля Краснов – яркое тому подтверждение.
Он молча слушал. И ему было нестерпимо больно. Затем она заливалась черным животным смехом и переключала свое внимание на кого-нибудь другого…
Он закрывал руками лицо, затем отнимал ладони… Сквозь молочную пелену проступали учителя литературы, истории, географии, физики, химии. Они проходили мимо парт и жадно вглядывались в лица учеников. Их глаза были мутно-серыми, лица – белыми, как лепестки каллы, от них пахло мертвечиной. Они все были покрыты трупными пятнами, их пальцы отваливались и летели на грязный пол, частицы кожи осыпались, словно старая, поросшая грибком штукатурка, но они двигались, несмотря ни на что. Они скользили по классу, они даже подпрыгивали и приплясывали.
Николай, несмотря на оцепенение, пытался смотреть на своих одноклассников и с ужасом понимал, что все они такие же мертвые, как и эти полусгнившие учителя. И сам он тоже умер. По рукам и пальцам растекались сине-красные разводы. Мертвый класс, мертвые учителя… То время умерло… Он видел его чудовищный фантом, его оживший труп, его неупокоенную душу.
Николай содрогнулся и молниеносно открыл глаза. На душе стало совсем тягостно. Эта квартира мучила, изводила его. Ему стало мерещиться, что это была вовсе не квартира, а какая-то зона, в которую он попадал, чтобы видеть то, что невозможно увидеть другим и что он сам, не попади сюда, никогда бы в жизни не увидел. Он вытеснял все это из памяти, давно забыл эту далекую детскую травму, эту латентную форму насилия над формирующейся личностью, но здесь это пробуждалось, восстанавливалось и снова терзало.
Константин Семенович, по-видимому, тоже хотел проникнуть в эту зону, тоже хотел найти здесь что-то, что представляло для него опасность. Он стремился сюда не из исследовательского интереса, как Николай, он преследовал личную цель… Что-то далекое, что-то больное гнало его сюда. Что-то страшное заставило его вдруг очнуться и действовать. Николай почувствовал, что должен спешить. Не потому, что Исаев настоятельно просил его об этом, а потому, что Константин Семенович стоял у него за спиной и в любой момент мог нанести незаметный, но окончательный удар.