Первый год моей жизни в Америке был полон сумбурных, противоречивых метаний от одной недопонятой мысли к другой. Тем не менее то был счастливый год. Ни одна японская невеста не тоскует по дому. Она с младенчества знает, что богами ей предначертано обрести дом в другом месте, и лишь тогда ее судьба будет исполнена. Каждая девушка принимает это как должное, примерно как необходимость ходить в школу. В браке японка не ждет счастья без трудностей, так же как и в школе не ждут одних лишь только игр, без учебы.
Одна неделя сменялась другой, а я время от времени напоминала себе, что даже в Америке «глаза самурая не знают влаги». В целом дни были полны новых и по большей части приятных впечатлений. Вскоре мне стало нравиться все в нашем доме, хотя поначалу казалось, что зашторенные окна, тяжелая темная мебель, большие картины и ковровые дорожки не дают мне дышать.
Мне нравились просторное крыльцо и широкая лужайка, спускавшаяся между извилистых тропинок пологим склоном к невысокой каменной стене.
Сверху стена напоминала вытянутую башенку замка, а массивные каменные столбы железных ворот, наполовину скрытые вечнозелеными деревьями, создавали ощущение надежной зашиты. Рядом росли высокая горная сосна и дерево ито[55], которые при свете луны создавали идеальную картину к старому японскому стихотворению: «В сплетенье веток серебристый месяц качается серпом незрелым, тонким, не ведая о дне грядущей славы».
О, как же я полюбила свой новый дом, сразу, как только впервые увидела его!
Больше всего мы с матушкой любили проводить время на одной из трех просторных веранд. Мы выходили на свежий воздух сразу после завтрака: она со своим шитьем, а я с газетой. Чтобы подтянуть свой английский, я ежедневно читала газеты, и содержание неизменно захватывало меня. Первым делом я открывала судебные новости и читала объявления о разводах. Для меня было удивительно, что женщины больше, чем мужчины, стремятся к свободе. Однажды я сказала матушке, что мне жаль брошенных мужей.
— Почему? — удивилась она. — По-моему, мужья бывают виноваты ничуть не меньше жен. Разве в Японии не так?
— Но после того, как она сама сделала выбор, женщине, наверное, трудно признать неудачу. Должно быть, это задевает ее гордость, — ответила я.
— Ну а мужчине? — поинтересовалась матушка.
В ответ я процитировала:
«Он видит, и жаждет, и манит;
Она краснеет в улыбке.
Подойти или нет? На что же решиться?
Вольна в своем выборе: отозваться иль нет».
После этого я добавила:
— Мне казалось, в Америке принято, чтобы женщина выбирала мужа.
Как и большинство японцев того времени, я именно так интерпретировала регулярные утверждения в книгах и газетах, что американские «женщины сами выбирают себе мужей». То было одно из многих преувеличенных представлений о доминирующем положении женщин и подчиненной роли мужчин в американском обществе. Из последующих разговоров я впервые узнала, что в этой стране принято, чтобы предложение руки и сердца исходило от мужчины.
— Это напомнило мне легенду о происхождении японцев, — сказала я.
— Звучит интереснее, чем судебные постановления в газете, — рассмеялась матушка. — Расскажи мне.
— Легенда довольно длинная, — начала я, — суть ее заключается в том, что бог и богиня по имени Идзанаги и Идзанами — наши Адам и Ева — спустились с неба на плавучем мосту и создали Японские острова. Здесь пара решила поселиться и построить себе дом. Они отправились к Небесному столбу для совершения обряда бракосочетания. Невеста с правой стороны, а жених — с левой обошли вокруг Небесного столба. Когда возлюбленные встретились на другой стороне, богиня не сдержалась и воскликнула: «Мой дорогой бог!» Идзанаги рассердился и сказал, что невеста испортила всю церемонию, так как заговорить первым должен был он. Поэтому им пришлось начать все заново. Богиня снова обошла справа от столба, а бог — слева. На этот раз, когда они встретились, богиня молчала, ожидая, пока к ней не обратятся.
«Моя дорогая богиня!» — произнес Идзанаги.
«Мой дорогой бог!» — поклонилась Идзанами.
Поскольку на этот раз церемония была проведена должным образом, муж и жена построили себе дом, и от них пошла японская нация.
— Похоже, японский и американский браки изначально не так уж отличались, — усмехнулась матушка.
Одной из самых больших неожиданностей для меня в Америке стало то, что мне, как жене, было трудно, а зачастую и невозможно выполнять некоторые вещи, которым меня специально учили. Мацуо приехал в эту страну будучи еще подростком и поэтому был так же незнаком со многими японскими обычаями, как и я — с американскими, из-за чего между нами нередко возникало непонимание. Некоторые случаи были довольно неприятны, а некоторые — забавны.
Одно время, несколько вечеров подряд дела задерживали Мацуо на работе до позднего часа. Мне нездоровилось, и матушка не позволяла ждать его возвращения. Я сильно тревожилась, ведь в Японии считается проявлением лени и позором для жены спать, пока муж работает. Ночь за ночью я лежала с широко открытыми глазами и думала, кого же я должна слушаться — свою родную мать, твердо знавшую японские обычаи, или новообретенную почтенную матушку, учившую меня американским традициям.
Еще один случай произошел, когда матушка на неделю уехала на похороны родственника. Наша горничная Клара слышала, что Японию называют Страной Цветущей Сакуры и, решив порадовать меня, испекла однажды на ужин вишневый пирог. В Японии вишневые деревья выращивают лишь в декоративных целях, как розы в Америке, и я никогда не видела плодов вишни. Когда Клара поставила пирог передо мной, чтобы я разрезала его и подала на стол, я почувствовала его восхитительный запах.
— Что это? — спросил Мацуо. — А, вишневый пирог… Кислятина! Не люблю его.
Ни одна японская жена не будет настолько непочтительна, чтобы есть угощение, которое не нравится мужу, поэтому я распорядилась, чтобы этот замечательный пирог съели на кухне. Но забыть я его не смогла, и с тех пор ни один пирог для меня не может сравниться с воспоминанием о его запахе.
Клара всегда делала для меня что-то доброе, и однажды я спросила Мацуо, что можно ей подарить в знак благодарности. Он сказал, что в Америке всегда рады деньгам. Я выбрала новенькую купюру и, как это принято в Японии, положила ее в белый конверт, написав на внешней стороне: «Это торт».
Как Мацуо смеялся!
— В Америке принято дарить деньги без конверта, — пояснил он.
— Но так поступают только с нищими, — ответила я с беспокойством.
— Глупости! — сказал Мацуо. — Американцы считают деньги лишь платой за услугу. В деньгах нет никакой духовной ценности.
Я долго размышляла над его словами, ведь для японца благодарность, в какой бы форме она ни проявлялась, — всегда порыв сердца.
Я любила наших слуг, но они были для меня бесконечным источником сюрпризов. Матушка неизменно проявляла доброту к прислуге и к приходящим рабочим, но не испытывала личного интереса к их делам, а у них не было бескорыстной привязанности к нам. В нашем доме в Японии слуги были второстепенными членами семьи, они радовались и переживали вместе с хозяевами, и мы в ответ проявляли сердечный интерес к их делам. Но это никогда не доходило до фамильярности. Всегда существовала незримая граница «у порога», и я не знала ни одного слуги, который преступил бы ее или даже вознамерился преступить. Японский слуга гордится ответственностью своего положения. Клара исправно выполняла свои обязанности, но ее радости находились вне нашего дома. В дни, когда она работала лишь до полудня, она принималась за дела с таким рвением, что чувствовалось стремление все успеть побыстрее. Я никак не могла перестать сравнивать Клару и мягкую, предупредительную Тоси с ее почтительными прощальными поклонами.
С другой стороны, Клара добровольно делала дли нас то, чего я бы не ожидала ни от одной служанки в Японии, за исключением моей няни. Однажды я содрогнулась от ужаса, услышав небрежный оклик Мацуо: «Клара, не отнесешь мои ботинки на крыльцо кухни, чтобы Уильям их почистил?»
Такая просьба, адресованная японской служанке, в чьи обязанности не входило ухаживать за обувью, была бы расценена как оскорбление, но Клара, не задумываясь, подхватила башмаки и унесла их, напевая на ходу. Какая же странная жизнь в Америке!
Все японские девочки приучены к работе по дому, поэтому мне было крайне интересно наблюдать за тем, как это делается здесь. Матушка поощряла мое любопытство, утверждая, что пытливый ум всегда учится, а Клара терпеливо объясняла все «этой милой маленькой миссис Шугармотер[56]». Меня особенно интересовала кухня, но утварь была слишком тяжелой, висела высоко, а полки располагались далеко одна от другой, поэтому, попытавшись что-то приготовить, я оказалась в крайне затруднительном положении. Тогда я впервые посочувствовала иностранцам в Токио, которые, как я слышала, часто жалуются на неудобную «малость» всего в японских домах. Одна из одноклассниц рассказывала забавные истории об иностранной семье, которой ее отец сдавал дом. Мужчине приходилось наклонять голову, входя в дверь, его жена ужасалась тому, что прислуга моет посуду без мыла, а овощи режут на столе на высоте шести дюймов от пола.
Все школьницы решили, что у той женщины, наверное, особый склад ума, ведь, по нашим представлениям, иностранцы пользуются мылом, как мы — мешочком с отрубями, то есть только во время купания. Но, увидев, как Клара при мытье посуды не жалеет кипятка и мыла, я поняла, что это действительно необходимо — ведь в американской кухне так много жира и масла. Японские блюда состоят в основном из овощей. Для рыбы у нас есть специальная посуда, и моют ее золой от древесного угля.
Как-то в пятницу, в день уборки, я зашла в свою комнату и с удивлением обнаружила, что Клара протирает мое бюро промасленной тряпкой.
— Что ты делаешь, Клара? — полюбопытствовала я.
— Да так, прибираюсь потихоньку, миссис Шугармотер, — ответила служанка.
Идея намазать вещь чем-то липким, чтобы сделать ее чистой, была выше моего понимания. Но когда я позже осмотрела бюро, то обнаружила, что оно сухое, блестящее и абсолютно чистое. Это удивило меня еще больше. Дерево в японских домах, как снаружи, так и внутри, никогда не покрывали маслом, олифой или краской, а на мебель не наносили ничего, кроме лака для сохранности, и чистили только горячей водой. Таки и Кин каждый день протирали всю деревянную отделку дома мокрой горячей тряпкой, а крыльцо утром и вечером мыла служанка. Наклонившись и толкая перед собой распаренную подушечку из сложенной тряпки, она шустро сновала взад-вперед от одного края крыльца к другому, следуя точно по линии досок. Со временем крыльцо потемнело и отполировалось настолько, что в нем отчетливо отражался любой проходящий человек, и этот атласный блеск сохранялся долгие годы.
Работа по дому всегда привлекала мое внимание, но уборка была интереснее всего. Во время нее я бродила из комнаты в комнату, с удивлением и восхищением наблюдая за работой Уильяма и Клары. Мне и в голову не приходило, что тяжелая ткань, покрывавшая полы, так аккуратно уложенная в каждом углу и вокруг выступов, была прибита, но при необходимости ее можно было поднять и вынести для чистки. Делалось это всегда вдвоем. В Японии полы покрывали циновками, которые прижимали одну к другой так же плотно, как костяшки в коробке домино, но каждая циновка была размером всего шесть на три фута, и Дзия легко справлялся с ними один.
Наши с Мацуо комнаты были смежными, и когда я поднялась наверх, чтобы посмотреть, убрали ли ковер с пола и у него, то увидела, что большой шкаф из красного дерева, который, как я считала, был встроенный, вытащили на середину комнаты. Мое тогдашнее удивление не передать словами! Задняя стенка шкафа — да и вообще всей нашей величественной мебели — представляла собой лишь грубые доски, такие же, какие у нас в Нагаоке возил к себе в мастерскую плотник. Это поразило меня. Никогда раньше я не видела мебели, которая не была бы отшлифована и отполирована снаружи, внутри, сверху, снизу и сзади.
Матушка объяснила, что такая американская хитрость возникла из практической экономии времени и труда. Так я получила первое представление о подходе к труду в Америке.
Однажды во время уборки у нас с матушкой состоялся первый разговор по душам. Она перебирала вещи на чердаке, а я сидела рядом, держа в руках большую лепешку камфары, от которой отламывала кусочки и заворачивала их в папиросную бумагу, чтобы матушка разложила их между складками одежды. В тот день матушка показала мне военный мундир, который носил ее дед во время войны 1812 года[57]. Открытые сундуки, разбросанная одежда, знакомый запах камфары в воздухе напомнили мне дни проветривания у нас дома. Я вдруг так ясно представила себе бабушкину комнату, куда мы с отцом всегда уходили от веревок с развевающейся одеждой и суеты занятых чисткой и перекладыванием вещей слуг.
— О чем ты думаешь, Эцу? — с улыбкой спросила матушка. — Твои глаза смотрят так, словно видят что-то за пять тысяч миль отсюда.
— Еще дальше, — вздохнула я, — они смотрят в прошлое, в то время, когда я еще даже не родилась.
Я протянула руку и погладила ворсистый воротник старого армейского мундира, лежащего на колених у матушки. Мне тогда почему-то показалось, что из всего, что есть в Америке, эта вещь сейчас мне понятнее всего.
— У нас в кладовой, — продолжила я, — тоже собраны реликвии, хранящие память о войне. Среди них — тонкая стопка листов, исписанных рукой моего отца, которые дороги всем нам. Вы этого не знали, матушка, мой отец когда-то попал в плен и долгое время был заложником в военном лагере противника. Лагерь отличался от того, что называется этим словом в Америке. Он располагался в храмовой роще. Ту часть храма, где жили священники, отвели для военных и для особо важного пленника. Хотя отец находился среди врагов, к нему относились как к почетному гостю.
Верному слуге отца не разрешалось жить при нем, но рядом были молодые самураи, которые с почтительным вниманием выполняли любое его пожелание. Они коротали время, упражняясь в фехтования и других самурайских искусствах, а иногда, как это принято у самураев, состязались в стихах или пели старинные песни. У отца были все условия для физического и душевного отдыха, но он был отрезан от мира. Стихи и классическая литература — это, конечно, прекрасно, но в них нет ни слова о том, происходит вокруг. В конце каждого однообразного дня отец опускал голову на подголовник, и в его сознании вновь возникали одни и те же беспокойные мысли: дошла ли императорская армия до Этиго? Кто командует замком в Нагаоке? Что стало с его слугами? С сыном, женой и дочерьми?
В храме-лагере был прекрасный сад, где отец ежедневно прогуливался. За воротами, возможно, стояла стража. Он не знал. Отец не видел ничего, что могло бы указать ему на его несвободу. Скорее всего, даже стражи не было. Те, кто взял отца в плен, знали, что его удерживают цепи, крепче которых не выковать, — честь самурая.
Во время плена отдушиной для отца были те редкие часы, которые он проводил за каллиграфией или игрой в го с одним из командующих неприятельской армией — человеком высокой культуры, который часто навещал его. У них были схожие вкусы и одинаковые понятия о чести, разделяло их лишь то, что они были преданы разным господам. Месяцы, проведенные вместе, скрепили их дружбу на всю жизнь. Оба они любили играть в го, оба играли хорошо и честно. Никто из них не высказывал своих тайных мыслей, но спустя много лет отец признался матушке, что сознавал — в каждой партии каждый из них отстаивал свою сторону. Иногда выигрывал один, иногда другой, чаще партии заканчивались вничью, но, когда кто-то брал верх, побежденный всегда с почтением поздравлял победителя и также получал в ответ почтительную благодарность за красивую игру.
Так проходили дни, недели, месяцы и еще месяцы, пока отец не перестал вспоминать и отсчитывать время неволи. Ни слова, ни взгляда, ни намека не доносилось до него о происходящем за пределами храма.
И вот однажды, ранним весенним вечером отец отрешенно сидел в своей комнате с видом в сад. Из смежных помещений доносились негромкие звуки монашеского песнопения. Дул ветерок, по саду кружились опадающие цветки вишни. Их душистые лепестки то и дело проносились перед окном и замирали на неровных камнях ступеней. Зреющая луна отблесками света рисовала тени в ветвях сосен. Отец рассказывал, что ту картину ему никогда не забыть.
Подошел молодой служитель и в своей обычной учтивой манере, с серьезным лицом объявил: «Достопочтенный гость, готова вечерняя трапеза».
Отец склонил голову в знак согласия, ему принесли и поставили на циновку маленький лаковый столик с едой.
Наконец-то пришло известие, которого пришлось дожидаться так долго. Миска с рисом стояла справа, суп — слева, палочки для еды воткнуты вертикально[58], как в подношении перед алтарем, а подрумяненная рыба на овальном блюде была без головы. Один самурай другому без слов передал приказ.
Отец поужинал как обычно. Когда пришло время принять ванну, служитель помогал отцу. Голова была вымыта, а длинную прядь[59], которой больше не нужно было смягчать тяжесть шлема, оставили немытой и распущенной и завязали бумажным шнуром. Отец облачился в белое льняное погребальное кимоно, поверх которого надел светлое камисимо самурая, идущего на смерть. Затем спокойно стал дожидаться назначенного часа.
Вошел знакомый командующий и приветствовал отца с той воинской строгостью в обращении, которая всегда скрывает глубокие эмоции.
— Я пришел не как представитель государственной власти, — сказал он, — но как друг, чтобы просить вас оказать мне честь передать послание вашей семье.
— Я искренне признателен вам, — ответил отец, — за эту и другие любезности. Но несколько лет назад я покинул свой дом, зная, что уже не вернусь. Тогда же я оставил все указания. У меня нет послания.
Отец лишь попросил, чтобы командующий позаботился о его денщике, который после смерти отца останется без хозяина. Командующий заверил, что выполнит просьбу, а также сказал, что его доверенный слуга будет сопровождать отца до последнего часа. Поклонившись и обменявшись формальными любезностями, эти два человека, знавшие и уважавшие друг друга, расстались без единого слова. Американцу это может показаться слишком чопорным, но такова была манера самураев, и каждый из них сердцем слышал другого.
И вот роковой час настал. Отец был старшим по рангу среди семи человек, ожидавших этой полуночи, поэтому он, одетый в свое погребальное кимоно, вложив всю гордость веков в свою осанку, первым пошел к храму. Когда он ступил за ограду, там его уже ждали остальные узники — молча, в белых одеждах. Среди них был ребенок, за ним стоял сопровождающий. Отец, едва взглянув, узнал серое лицо и напряженные глаза Миното, опекуна своего маленького сына.
Ребенок сделал движение, почти незаметное, едва ли сильнее пробежавшей дрожи. Миното вцепился в рукава мальчика. Отец пошел дальше. Дрожь прошла, мальчик сидел прямо, глядя вперед. Это был мой брат.
О, кем бы он ни стал в этом новом, незнакомом для него мире, там, в своем привычном мире — в мире, который достался ему по наследству, — он был самураем! Отец занял свое место спокойно и гордо, с высоко поднятой головой и устремленными вперед, ничего не видящими глазами. Но в душе… О, почему наш Бог, которого он не знал, не пожалел его…
Я вцепилась в широкий воротник старого армейского мундира и спрятала расстроенное лицо в его складках, ибо я потеряла свой самурайский дух. Америка оказалась столь добра ко мне, что я размякла и моя самурайская выдержка покинула меня. Я почувствовала руку матушки на своем плече, но не посмела поднять голову и опозорить отца, ибо на глазах его малодушной дочери выступили слезы.
— О, моя девочка! Моя дорогая девочка! Но он же не умер! Не умер!
Я подняла голову, но не вытерла глаза.
— Война закончилась, и новое правительство помиловало всех политических заключенных, — сказала я, успокаиваясь. — Решение уже было известно чиновникам, гонцы были в пути, но пока они не прибыли, приказы должны были исполняться.
— Да, я слышала, что такое нередко случалось в старые времена, когда сообщения доставляли гонцы на лошадях, — грустно произнесла матушка. — В этом никто не виноват. Если бы законы менялись на основании слухов, то вся страна руководствовалась бы одними догадками. А так не должно быть! Так нельзя!
Я удивленно взглянула на матушку: с покрасневшими щеками и затуманенным взором она крепко сжимала лежащий на ее коленях мундир и смотрела прямо на меня.
— Все-таки наши страны больше похожи, чем кажется, — сказала она после паузы. — Эцу, твоя старая няня была права, когда говорила, что Земля плоская, а ты просто находишься на другой стороне тарелки — вроде бы не далеко, но другого края не видно.
Мы обе улыбнулись, но губы матушки дрожали. Она нежно обняла меня, и с тех самых пор я полюбила ее.
Еще одним «столпом памяти» в моей американской жизни стал день, когда я принимала гостей из литературного клуба. Матушка состояла в литературном обществе, члены которого изучали разные страны и писали о них очерки. Собрания проходили на дому у участников клуба. Ранним утром того самого дня, когда наступила очередь матушки принимать гостей, пришла телеграмма, в которой давняя подруга звала ее приехать на вокзал, так как проезжала поездом через наш город. Матушка предполагала вернуться к концу собрания и попросила меня подготовить комнату и встретить гостей, что застало меня врасплох.
— Тебе не о чем беспокоиться, — сказал Мацуо, собиравшийся на работу. — Я слышал, как матушка велела Уильяму принести еще стульев сверху. Нужно только проследить, чтобы он расставил их рядами, как в церкви. К тому же Клара знает, что нужно делать.
— Но матушка хотела, чтобы были цветы, она говорила что-то про маленький столик для председателя и… о, еще нужно отодвинуть рояль! Матушка так велела. О, лучше бы она была здесь!
От искренней тревоги и страха я расплакалась.
— Не делай из мухи слона! Клара все устроит, — и Мацуо заторопился из дома, махнув рукой соседу, который ожидал его в коляске у железных ворот.
Умом я понимала, что муж прав, ведь Клара убрала комнаты накануне, и все главное уже сделано, но тем не менее я чувствовала себя беспомощной. В самый разгар своих страданий я увидела, что по дорожке вдоль лужайки идет наша пожилая соседка, которая иногда заходила к нам поболтать с матушкой. Я выбежала и, радушно поприветствовав и пригласив ее в дом, спросила совета.
— Рояль не мешает, — невозмутимо сказала соседка, — комната достаточно просторная, даже если придут все. Вам не нужно ничего делать, разве что поставить побольше стульев. Но, — она окинула взглядом пространство гостиной, кружевные занавески и массивное зеркало в золоченой раме, — без стола в середине комнаты стало как-то пусто. Почему бы вам не расставить здесь ваши японские вещицы, которые вы храните наверху? Они прекрасно дополнили бы интерьер.
Когда соседка ушла, я принесла несколько японских сувениров и разместила их по свободным местам. Затем вставила в вазу несколько ирисов в соответствии со строгим каноном японской цветочной традиции и отступила назад, чтобы полюбоваться.
Медленно обведя глазами комнату, я поняла: что-то не так. Японские украшения были редкой изящной работы, ваза с цветами выглядела весьма элегантно, но по какой-то причине никогда еще матушкина гостиная не выглядела столь непривлекательно. Взгляд мой упал на маленькую бронзовую подставку для благовоний, подаренную мне в детстве кем-то из детей Тоды для моего праздничного кукольного набора. На американской книжной полке вещь смотрелась странно, а когда, подняв глаза, я увидела над ней гравированного танцующего фавна, то чуть ли не в истерике схватила подставку. С быстротой молнии мое сознание перенеслось в прохладные светлые комнаты нашего дома в Нагаоке, к немногочисленным украшениям, каждое из которых находилось на своем месте. Тут я поняла, в чем дело. Мои японские сокровища выглядели бы прекрасно в соответствующей им обстановке, но здесь они терялись и совсем не добавляли привлекательности величественному залу. Здесь это были лишь чудные, гротескные диковинки. Поспешно убрав их и отнеся на кухню вазу с ирисами, я побежала в поле за конюшней, чтобы набрать там охапку маргариток и красивых трав. Вскоре все вазы в доме, независимо от формы и цвета, были заполнены свежими полевыми цветами. Теперь комната выглядела восхитительно и прекрасно гармонировала с зелеными волнами лужайки, простирающейся до серой каменной стены.
— Западу — западное, а Востоку — восточное, — промолвила я, со вздохом облегчения падая на диван. — Пожалуй, находясь здесь, лучше не вспоминать про японские законы красоты, потому что только естественность может придать очарование этим большим, светлым и по-своему уютным матушкиным комнатам.