Проведя в школе еще один замечательный год, я вернулась в Нагаоку. Я прекрасно осознавала, насколько скудны мои знания, но среди друзей слыла образованной. Положение было незавидное, но я понимала, что придется принять это, если не хочу потерять лицо перед старыми друзьями в последние месяцы перед отъездом в Америку.
Каждые каникулы мне приходилось переживать одно и то же: люди Нагаоки — простые, любящие и верные, в то же время всегда были очень упрямы. Каждый раз мне приходилось начинать заново. Мои подруги любили меня и уже несколько примирились с моей новой верой, но все же не могли не думать о том, что, должно быть, я очень своеобразно мыслю, если меня не смущает то, что я так не похожа на остальных женщин. И снова мне приходилось смиряться с холодностью приема, снова терпеливо наблюдать, как постепенно тает внешняя сухость, чтобы наконец достучаться до живых сердец.
В конце концов, я освоилась со своей жизнью дома, однако теперь ее несколько осложняли заботы, связанные с подготовкой к отъезду в Америку.
Японский брак — дело внутрисемейное, у нас не принято, чтобы посторонние дарили подарки, однако обстоятельства моего брака были настолько необычны, что многие семьи Нагаоки прислали большие пирожные моти красного и белого цветов, сделанные в форме журавлей или птиц-близнецов, — символы поздравления и пожелания долгой счастливой жизни. Дальние родственники, бывшие вассалы, слуги, подруги, даже те, кто вышли замуж и уехали в далекие края, вспоминали обо мне, присылая отрезы шелка или рулоны красной и белой мавата — легкой мягкой шелковой ткани, незаменимой в качестве подкладки для накидок и кимоно, а также для многих домашних вещей.
Большинство подарков были совершенно неприменимы для жизни в Америке, но демонстрировали такое внимание ко мне и преданность семье отца, что я была глубоко тронута. Еще проходило множество семейных обедов, где мне, сидящей рядом с матерью на почетном месте, подавали красный рис и красного окуня, запеченного с головой, а также суп с семью, девятью или одиннадцатью овощами[53].
От всего этого щемило сердце, но по-настоящему беспокойно стало, когда брат, который жил теперь в Токио, приехал в Нагаоку, чтобы вместе провести последние недели перед моим отъездом. Он привез письмо от Мацуо, где говорилось, что одна добрая американская дама, заинтересовавшись необычной японкой, пригласила нас с Мацуо к себе в поместье, чтобы там отпраздновать нашу свадьбу. Матушка читала письмо склонившись, а когда подняла голову, я с удивлением увидела слезы в ее глазах. Бедная матушка! Почти шесть лет она таила в глубине души страх, охвативший ее, когда мы узнали о решении Мацуо остаться в Америке. Для Японии ненормально, чтобы невеста уходила к мужу в дом, где нет ни матери, ни старшей сестры, которые могли бы направлять и наставлять молодую жену в ее новых обязанностях. Сообщение Мацуо о предложении американки было как нежданный шепот заботливой незнакомой души. То, что рядом со мной будет женщина, сразу успокоило матушку. Поднеся письмо ко лбу, она склонилась в традиционном поклоне благодарности, но ничего не сказала, и никто из нас так и не догадался, что за спокойным видом матери бушевал поток радостного облегчения, сметавший тревоги нескольких лет. Алтарь оставался открытым. Письмо Мацуо лежало внутри, а вьющийся перед ним дымок благовоний уносил в небеса бурную благодарность материнского сердца.
Брат наблюдал за приготовлениями к моему отъезду с явным неодобрением.
— Все это пригодилось бы невесте, которая будет жить в Японии, — сказал он, — но для Эцу-бо это просто бесполезный хлам. Что она будет делать с большим гербовым знаменем и набором для праздника кукол[54]? Мацуо, как получателю, придется заплатить большую пошлину, к тому же в Америке почти все эти вещи никогда не понадобятся.
Достопочтенная бабушка и матушка обычно слушали брата молча. Все же однажды мама мягко, но решительно запротестовала.
— Что-то вполне может оказаться бесполезным, — сказала она. — О будущем Эцу-ко я ничего не знаю. Но сейчас дочь — японская невеста, которая едет из родного дома к своему мужу. Мой долг — позаботиться о том, чтобы она отправилась в путь подготовленной как можно лучше, как велит обычай. Поэтому эти вещи тоже упакуем.
Брат поворчал, но, так как в японской семье все вопросы, связанные с внутренним укладом, решают женщины, махнул рукой. Матушка, правда, кое в чем уступила, прислушавшись к словам брата о жизни в Америке. В результате рулоны шелка и крепа, разложенные в виде журавлей, сосен, множества других символов счастливой жизни, оставили сестрам и другим родственницам. Набор для праздника кукол, который каждая девушка берет с собой в дом мужа, тоже решили оставить.
Вопрос о платье, в котором я поеду, был настолько важен, что решили созвать семейный совет. Идеи брата поразили всех. Большинство родственников были слишком хорошо воспитаны, чтобы резко высказывать свои соображения, и никто из них не был достаточно осведомлен об американских традициях, чтобы дать практический совет. Лишь дядя из Токио, к мнению которого все остальные относились с особым вниманием, встал на сторону брата, отдав предпочтение американской одежде.
— У европейцев, — сказал он, — обнажать тело считается крайне неприличным. Даже мужчины, пользующиеся в этом большей свободой, носят высокие воротники и строгие манжеты. Японское платье, с низким вырезом и узкой юбкой, совсем не подходит для Америки.
Поскольку присутствующие слабо представляли себе иностранные обычаи, слова дяди произвели на всех впечатление. Матушка тоже выглядела встревоженной, она слышала об этом в первый раз, а вот преданное традициям сердце достопочтенной бабушки было ранено и негодовало. Для бабушки Япония была страной богов, и обычаи ее народа не подлежали критике. Негромко, с большим достоинством она высказалась по этому поводу.
— Судя по фотографиям, — произнесла бабушка, — Все эти европейские костюмы с их рукавами, похожими на трубы, совсем не изящны. Они похожи на одежду, которую носят наши кули. Горько думать, что наступило время, когда мои потомки готовы одеваться как поденные слуги.
Слово почтенной бабушки, как самой уважаемой в семейном совете, имело вес, и в итоге решили взять только японскую одежду, а европейскими платьями обзавестись уже в Америке. Брат договорился, что я отправлюсь в путь в сопровождении английского торговца чаем, делового партнера моего дяди, — мистера Холмса, который с семьей возвращался в Европу через Америку.
Наконец настал день, когда все приготовления были закончены. Со всеми попрощавшись, мы с братом вновь отправились в Токио. К тому времени пыхтящий сухопутный пароход уже научился преодолевать горы, и наше прежнее восьмидневное путешествие сократилось до восемнадцати часов грохота и тряски. Разговаривали мы мало, иногда на больших станциях ненадолго выходили размять ноги и проветриться.
В Такасаки, когда мы вернулись на свои места после бодрой прогулки по перрону, брат вдруг с показной тревогой высунул голову из окна.
— Что случилось? — спросила я.
— Да просто хочу посмотреть, не оставила ли ты опять свои деревянные башмаки на платформе, — улыбнулся он.
Мы рассмеялись. Оставшиеся три часа пути надолго остались у меня в памяти как безмолвное прощание с родным краем.
В Токио нас ожидало еще больше ужинов с красным рисом и целой рыбой, еще больше бесполезных, но таких трогательных подарков, больше прощаний со скрытой теплотой и внешне сдержанными формальными поклонами.
И вот наконец я оказалась на палубе огромного парохода. Брат был рядом со мной, а внизу, покачиваясь на волнах, ждали шлюпки, чтобы вскоре вернуть провожающих на берег. Раздался третий длинный хриплый гудок, и я, с комом в горле, склонилась в глубоком, долгом поклоне. Брат стоял совсем близко.
— Маленькая Эцу-бо, — произнес он с непривычной нежностью в голосе, — я был плохим братом, которым ты не могла гордиться. Но хочу, чтобы ты знала — я не встречал человека бескорыстнее тебя.
Я увидела, как склонилась его тень, но, когда подняла голову, брат был уже в толпе, потянувшейся к шлюпкам. Он шел, высоко подняв голову, на лице его играла легкая прощальная улыбка, обращенная к мистеру Холмсу.
Через пару дней плавания я пообвыклась и путешествие по морю стало вполне приятным, только миссис Холмс, слабая здоровьем, почти всю дорогу хворала, а ее горничная занималась ребенком, поэтому я много времени проводила на палубе одна: задумчиво смотрела на волны либо читала один из японских журналов, которые мне всунули перед отъездом. Мистер Холмс был очень добр и внимателен, но я не привыкла к обществу мужчин и была немногословна. Он, зная японцев и увидев, что я удобно устроилась в шезлонге, ушел, оставив свое кресло рядом с моим. Не забывая, впрочем, присылать мне тарелку с фруктами или чашку чая.
По моему платью и журналу с иероглифами пассажиры решили, что я не понимаю по-английски, и, сидя поблизости, нередко высказывались в мой адрес или в адрес японцев. Замечания были не оскорбительными. но все же мне казалось нехорошо слушать речи, не предназначенные для моих ушей, поэтому однажды утром я взяла с собой на палубу английскую книгу и углубилась в чтение. Одна дама, проходившая мимо, остановилась.
— Вы понимаете английский! — дружелюбно воскликнула она и осталась поговорить.
Видимо, дама разнесла новость по своим попутчицам, так как больше я не слышала высказываний о «маленькой тихой японочке». К тому же женщины стали останавливаться у моего шезлонга, чтобы развеять скуку какой-нибудь ничего не значащей парой фраз.
Во время обеда у нас с миссис Холмс был общий столик. Она приходила редко, но я не чувствовала себя одинокой, так как другие пассажиры, видимо, считая себя ответственными за свою соотечественницу, неизменно проявляли ко мне любезность. Атмосфера среди пассажиров была непринужденная, и это бодрило не хуже соленого ветерка. Все желали доброго утра знакомым и незнакомым, и никого это, похоже, не удивляло. Однажды я увидела, как одна богато одетая дама приветствовала другую беззаботным «Привет! Чудесное утро, не правда ли? Не прогуляться ли нам вместе?» И, покачиваясь в такт волн, они зашагали по палубе, словно давние подруги. Ни поклонов, ни формальных обращений. Все было просто и искренне. Полное отсутствие этикета смущало и в то же время завораживало меня. В этом ощущался какой-то шарм.
Разумеется, я с большим интересом рассматривала непривычные наряды дам. Замечания дяди по поводу низкого выреза и юбки японского платья меня удивили и обеспокоили. Поскольку я была единственной японкой на борту среди пятидесяти-шестидесяти американок, то чувствовала, что представляю всю нацию. Кимоно устроено так, что его можно носить, лишь надев определенным образом, но я, движимая сочетанием девичьей скромности и истинного патриотизма, старалась подтянуть вышитые складки открытого воротника к подбородку и как можно реже вставать, чтобы не бросалась в глаза моя традиционная юбка.
В начале нашего плавания погода стояла дождливая, и женщины выходили на палубу нечасто и ненадолго, но вскоре небо прояснилось и началась активная светская жизнь, — именно тогда я стала подозревать, что мнение моего дяди не совсем верно. После вечерней программы с танцами я окончательно разуверилась в его суждениях. Как он и говорил, джентльмены действительно носили высокие воротники и строгие манжеты, однако большинство дамских платьев не имели ни высокой горловины, ни пышной юбки. Я также увидела много других особенностей, которые меня озадачили и даже изумили. Облегающие кофточки из газона с ажурными кружевами показались мне особенно неприличными, даже более неприличными, на мой взгляд, чем голая шея. Я много раз видела наших служанок, которые в самый разгар работы на жаркой кухне, спустив кимоно, обнажали одно плечо; видела женщину, кормящую ребенка на улице, или голых крестьянок, принимающих ванну на постоялом дворе, но до первого вечера на пароходе я никогда не видела, чтобы женщина открыто демонстрировала голую кожу на публике. Некоторое время я изо всех сил притворялась, что меня ничего не смущает, но в конце концов с пылающими щеками ретировалась в свою каюту, размышляя о странной цивилизации, частью которой мне совсем скоро предстояло стать.
В моих словах нет осуждения. За годы жизни в Америке я настолько изменилась, что теперь с недоумением вспоминаю свои первые впечатления. Обычаи любой страны чужды неподготовленному наблюдателю, и одной из самых примечательных загадок моей жизни здесь являлась собственная постепенная, но неизбежная внутренняя эволюция. Теперь я могу пойти на ужин или танцы и с удовольствием наблюдать за дамами в вечерних нарядах. Для меня они прекрасны, как образы на картине, моему сердцу милы счастливые женщины, прогуливающиеся с учтивыми джентльменами или двигающиеся в такт музыке, так же, как и нежные кроткие женщины моей родной страны по другую сторону океана.
От пребывания в Сан-Франциско у меня остались странные, порой совершенно сумбурные впечатления, но они были восхитительными в своей новизне. Помню удивительную маленькую комнату в «Палас-отеле» — едва мы успели в нее зайти, как та вдруг помчалась вверх. Затем мы оказались в просторных апартаментах, откуда открывался вид как с вершины горы, помню гладкую белую ванну, которую мгновенно можно было наполнить горячей водой, не подогревая ее дровами. Двери повсюду запирались, что меня очень удивляло, так как в Японии замки не были в ходу. От всех этих странностей в сочетании с постоянным обескураживающим ощущением огромности всего окружающего, меня переполняли эмоции. Грандиозность мира вокруг — широких улиц, высоченных зданий, исполинских деревьев — чувствовалась и внутри отеля. Потолки — высокие, мебель — громоздкая, стулья — гигантские, диваны — такие широченные, что сидя почти невозможно было дотянуться до спинки. Все казалось созданным для великанов, что, в конце концов, не так уж далеко от истины, ведь именно таковы американцы — великий народ, в котором нет ничего стесненного или подавленного; в нем есть и восхитительные черты, и недостатки, — и всё в преувеличенном виде. Американец — большой человек, щедрый в деньгах, с проницательным умом, добрым сердцем и свободным духом. Это мое первое впечатление впредь никогда не менялось.
Мы пробыли в Сан-Франциско несколько дней, но все происходило так спешно, шумно и непонятно, что мой мозг погрузился в состояние отчужденного ожидания. А потом кое-что произошло. Так просто, так по-домашнему, что запечатлелось в памяти четко и ясно, отдельно от всего остального, связанного с моим недолгим пребыванием в этом прекрасном городе. К нам с дружеским визитом зашел седовласый пожилой священник, живший когда-то в Японии.
После слов приветствия он достал белую коробочку и вложил ее мне в руки.
— Я подумал, что после долгого путешествия вам захочется хоть немного почувствовать себя дома, — сказал священник. — Откройте.
Я подняла крышку, и каково же было мое удивление, когда там оказалась настоящая японская еда — свежая и аппетитная. Я слышала от брата, что ее продают в Америке, но тогда я не придала этим словам значения. Сейчас же я была настолько поражена, словно уже не ожидала когда-нибудь снова увидеть японскую пищу.
Я с благодарностью поклонилась. Веселая искорка в глазах гостя и доброта, светившаяся в каждой черточке улыбающегося лица, заставили меня позабыть о непривычном окружении. Но сердце впервые кольнула тоска по дому, потому что мягкая улыбка священника напомнила мне отца.
Много лет назад, сразу после его смерти, Иси отвела меня в храм Пятисот будд, где стояли большие резные изваяния из камня и позолоченного дерева. Лица всех будд были кроткими, спокойными и умиротворенными, и среди них моя маленькая тоскующая душа надеялась найти лицо отца, ведь он теперь тоже стал буддой. Тогда я еще не знала, что тоскующая душа угадывает отражение любимых именно в мелочах. И вот наконец, взглянув в одно из лиц — кроткое, величественное, с мягкой улыбкой, — я почувствовала, что оно отражает душу моего отца. И в это миг мне сразу стало спокойно.
Теперь я вновь увидела образ своего отца в лице этого доброго старика, преподнесшего столь трогательный подарок. Я с любовью вспоминаю эту улыбку как дружелюбный привет от новой незнакомой страны, которая с тех пор стала для меня так тесно связана с моей собственной.
Всю долгую поездку через континент мне постоянно вспоминались вращающиеся фонарики, которые так восхищали меня в детстве. Быстро меняющиеся виды за окном поезда были подобны мелькающим сценкам в таком фонаре. Картинки проносились слишком быстро, чтобы их можно было успеть разглядеть, но в этой смазанности и заключался секрет их очарования.
Мистер и миссис Холмс сошли в большом городе незадолго до моего места назначения, предварительно передав меня на попечение подруге миссис Холмс, школьной учительнице. Мы распрощались, и мистер и миссис Холмс исчезли из моей жизни, видимо, навсегда. Исчезли, но оставили о себе добрую память, которую я буду хранить всю жизнь.
Когда состав вполз под свод сумрачного вокзала, я с любопытством выглянула из окна. На душе было спокойно. Обо мне всегда заботились, и меня не тревожило, что вскоре мне предстоит встреча с незнакомым человеком, которому суждено стать моим мужем. На переполненной платформе стоял молодой японец, подтянутый, настороженный, пристально разглядывавший каждого пассажира, выходящего из поезда. Это был Мацуо. Он был одет в серый костюм, соломенную шляпу и показался мне современным. прогрессивным и чужим во всем, кроме лица. Конечно, он сразу меня узнал. К моему изумлению, первыми словами моего будущего супруга были: «Почему вы в японском платье?».
В голове промелькнули серьезные лица родственников на семейном совете и слова достопочтенной бабушки о рукавах-трубах. И вот я здесь, в стране рукавов-труб, смотрю на своего будущего мужа — человека, одетого в костюм с рукавами-трубами. Сейчас мне смешно, но тогда я была лишь одинокой девочкой в одежде с широченными рукавами, которую упрекнули за ношение кимоно. Недовольство Мацуо моим платьем было вызвано главным образом тем, что мы сразу отправлялись к его уважаемой знакомой, миссис Уилсон — той доброй женщине, о которой Мацуо написал в письме, долгие годы хранившемся в матушкином алтаре. С заботой и любезностью американка предоставила Мацуо свою карету, чтобы встретить меня, и он, желая, чтобы я выглядела в глазах той как можно лучше, расстроился, найдя меня несовременной и провинциальной.
Я молча устроилась рядом с Мацуо в блестящей карете с гарцующими вороными лошадьми и кучером в форме. В полном молчании мы покатили по оживленным улицам и вверх подлинному, пологому холму к великолепному загородному дому. Тогда я не понимала, что Мацуо, возможно, было столь же неловко, как и мне, — но ведь я никогда в жизни не находилась так близко к мужчине, за исключением отца. Помню, что чуть не умерла во время этой поездки.
Карета свернула на дорожку, огибавшую просторную лужайку, и остановилась перед большим серым домом у широкого крыльца с множеством колон. Возле дверей стояли высокий седовласый джентльмен и статная дама, которая протянула мне руку и сердечно поприветствовала меня. От волнения у меня перехватило дыхание, но. когда я подняла глаза на благородное, доброе лицо седого джентльмена, мое сердце ощутило покой, потому что его мягкая улыбка снова напомнила мне отца.
Те добрые люди никогда не узнают, пока не войдут в сияющие врата, где откровение небесное проясняет наш взор, как много значила их доброта для Мацуо и для меня как до, так и после нашей свадьбы. Десять безмятежных дней провела я в этом прекрасном доме, пока не настало время второй из «трех неизбежностей» — ведь в старой Японии брак считался событием, по значению равным рождению и смерти. Свадьба состоялась в погожий июньский день. Светило солнце, легкий ветерок шелестел в ветвях могучих старых деревьев вокруг лужайки, парадный зал дома поражал коллекцией предметов искусства, собранных в разных странах, и благоухал ароматом цветов, а за чудесным инкрустированным столиком установили два скрещенных флага: американский и японский. Новобрачные — Мацуо и Эцу — стояли рядом, пока звучали священные христианские слова, сделавшие их единым целым. Рядом с Мацуо был его деловой партнер, добрый человек. Рядом со мной — та, кто с тех пор стал моим самым лучшим и верным Другом, — миссис Уилсон. Так мы поженились. Все говорили, что свадьба была прекрасная. Мне же запомнился лишь туманный круговорот странных вещей и людей в зале, в котором витал дух великой доброты. Смутно я понимала, что исполнилась священная клятва, данная богами задолго до моего рождения.
Наша дорогая миссис Уилсон всегда была добра к нам, и впоследствии я много раз имела счастье быть гостем в ее прекрасном доме. Поселиться же надолго нам с Мацуо предстояло в соседнем пригороде, в большом старомодном каркасном доме, стоящем на холме среди исполинских деревьев и лужаек, изрезанных извилистыми гравийными дорожками. Хозяйкой этого дома была овдовевшая родственница миссис Уилсон, женщина, в которой сочеталось строгое чопорное воспитание Новой Англии и мягкий аристократизм Вирджинии.
Сначала хозяйка пригласила нас погостить, потому что любила Японию и очень ей интересовалась. Но мы так быстро нашли общий язык, что решили не расставаться, и много лет прожили в этом доме вместе с «матушкой», как стали ее называть. Рядом с родной матерью в моем сердце всегда живет моя американская матушка — одна из самых благородных, самых милых женщин, которых когда-либо создавал Бог.
Из этого уютного дома, окруженная любовью, добротой и мудростью, я смотрела на Америку во всей ее красе, с вниманием и благодарностью впитывая знания, которых оказался лишен мой бедный брат во время своего недолгого пребывания в этой стране.