В Нагаоке, несмотря на окружавшую меня любовь и заботу, у меня постоянно возникали вопросы, на которые я не находила ответов. Религиозное образование развило мой ум, но я росла в атмосфере сдержанного молчания, ибо, как ни либерален был отец в своих взглядах на мое обучение, я находилась под влиянием царившего в доме консерватизма. Говорить откровенно мне редко доводилось даже с отцом.
Все же иногда эта атмосфера сдержанности нарушалась. Однажды, отвесив много прощальных поклонов уходящим гостям — в день трехсотлетия со дня смерти одного из наших предков, я спросила:
— Достопочтенный отец, а кто был самый первый наш предок?
— Дочь, — строго произнес отец, — это слишком смелый вопрос для воспитанной девочки, но я буду честен и скажу, что не знаю. Великий Конфуций ответил своему ученику на этот же вопрос так: «Мы не знаем жизни».
Я была еще очень мала, но хорошо понимала, что в будущем мне следует быть более женственной и сдержанной, а не лезть с вопросами, как любопытный мальчишка.
Школьная жизнь в Токио влияла на меня постепенно. Я подспудно расширяла круг своих представлений и в конце концов пришла к убеждению, что задавать вопросы, когда учишься, — это нормально. Тогда, впервые в жизни, я попыталась выразить словами некоторые свои потаенные мысли. Мои тактичные учителя ненавязчиво подталкивали к этому, и со временем я все больше понимала, что они удивительно мудрые женщины. Мое доверие к ним росло.
Подобное отношение, а также заразительное жизнелюбие учительниц изменило мои взгляды на жизнь. Мое детство было вполне счастливым, но почти лишенным беспечной радости. Я смотрела на полную луну, плывущую по бездонному небу, со всем поэтическим восторгом японского сердца, но тут же, как тень, мелькала нечаянная мысль: «Завтра луна уже станет меньше».
Наше любование цветами доставляло мне удовольствие, но неизменно, возвращаясь домой, я с грустью думала: «Прекрасные цветы завтра облетят от порывов ветра». Так было во всем. В моментах радости я бессознательно отыскивала проблеск печали. Я отношу эту болезненную склонность к буддийскому образованию в детстве, ибо буддизм весь пронизан нотками обреченности и печали.
А вот школьная жизнь вдохнула в меня здоровую жизнерадостность. По мере того как ослабевала сдавливающая, словно тиски, сдержанность, во мне таяла и склонность к меланхолии. Иначе и быть не могло, ведь учителя, работая, играя с нами, веселясь или даже отчитывая, постоянно нас удивляли. Дома что-то новое случалось нечасто. Люди кланялись, ходили, говорили и улыбались точно так же, как кланялись, ходили, говорили и улыбались вчера, позавчера и во все предыдущие времена.
Но наши удивительные учителя всегда были разными — они так неожиданно менялись в голосе и манере поведения с каждым собеседником, что сама их переменчивость была притягательной. Они напоминали мне цветущую сакуру. Японцы любят наделять цветы символическим смыслом. Меня с детства учили, что слива, мужественно пробивающаяся сквозь снег ранней весны, — это свадебный цветок, потому что олицетворяет собой чувство долга, преодолевающее трудности и препятствия. Вишня прекрасна тем, что ее красота никуда не девается, ибо легкий ветерок превращает опавшие, но еще свежие ароматные лепестки в красоту ярких плывущих облаков, которые затем становятся ковром из нежных бело-розовых ракушек на берегу. Совсем как мои учительницы, всегда разные и всегда прекрасные.
Сейчас я понимаю, что мои первые впечатления об американских женщинах были слишком идеализированы. Все же мне не пришлось об этом жалеть, ведь они помогли мне осознать грустную истину, что японка, подобно цветку сливы, скромная, нежная, безропотно переносящая трудности и несправедливости, зачастую является лишь никому не нужной жертвой; американка же — уважающая себя, свободная, быстро меняющаяся в новых условиях — вдохновляет любое сердце, ибо такая жизнь, подобно цветку вишни, свободна и естественна.
Осознание это пришло не сразу и принесло много вопросов. Как все японцы, я с детства знала, что женщина значительно уступает мужчине. Эту догму я никогда не оспаривала. Так предначертано. Но, взрослея, я все чаще замечала, что судьба приносит тяготы и унижения праведным людям, и стала почти неосознанно, по-детски, думать об этой великой недоброй силе. Наконец наступил день, когда моя душа открыто взбунтовалась.
С тех пор как начались тяжелые времена Реставрации, у матушки периодически случались приступы астмы, которые, как мы все искренне верили, были карой за какой-то неведомый проступок, совершенный ею в прошлой жизни. Однажды, услышав после очередного приступа мамин вздох: «Так предначертано, надо терпеть», я прибежала к Иси и с возмущением спросила, почему судьба заставляет мою маму страдать.
— Ничего не поделаешь, — со слезами на глазах ответила няня. — Так происходит из-за несовершенства женщин. Однако не следует терять самообладания, Эцу-бо-сама. Ведь достопочтенная госпожа не жалуется. Она переносит все это с достоинством.
Я не могла еще понять смысл всего сказанного, однако сердце мое восставало против могущественной, таинственной несправедливости. Я забралась на колени к Иси и, судорожно прижимаясь к ней, стала умолять немедленно рассказать сказку про скрещенные в смертельном поединке мечи, летящие стрелы, про героев, которые сражались и побеждали.
Японских детей не учили, что бунтарские мысли, если их не высказать, — это проступок перед богами, поэтому в моей душе копилась обида. Становясь все сильнее, она смешивалась с недоумением, почему моя матушка и Иси, когда наступают трудности, в которых они не виноваты, должны принимать их не только покорно и терпеливо — как полагается женщине, — но и с гордостью. Что-то во мне негодовало против этого. Мне казалось, что как бы женщины ни покорялись, рано или поздно сердце должно восстать. Но матушка и Иси без всякого принуждения несли наказание за то, в чем были неповинны! То, что обе эти достойные женщины превозносили самоуничижение, возмущало меня сильнее, чем суровые удары судьбы.
Конечно, то были лишь смутные, еще не сформулированные обрывки мыслей. И тогда, и в последующие годы мое представление о судьбе — а в судьбу я верила твердо — было невнятным и расплывчатым. Судьба представлялась мне некой всеобъемлющей могучей силой, перед которой можно испытывать лишь возмущенное недоумение.
Очередная загадка возникла передо мной в один из дней середины лета. Странно, что это произошло именно тогда, ведь для меня дни проветривания в доме были самым беззаботным и веселым временем. Из кладовых выносили вещи, на солнцепеке растягивались длинные веревки, на которых вывешивали прохудившиеся флаги с нашим гербом, старые походные знамена, старинные самурайские регалии и множество одежды диковинного кроя, относящейся к тому времени, которое Иси в сказках называла «давным-давно». Под низким выступом крыши громоздились неуклюжие конские доспехи, перевязанные выцветшими веревками из крученого шелка; в укромных уголках сада расставляли старинное боевое оружие — копья, боевые топоры, луки, связки стрел. Все свободное пространство возле дома оказывалось занято. Даже на перилах мостика и каменных фонарях висели доспехи и лакированные шлемы с устрашающими масками.
Этот живописный хаос завораживал. Отец ходил со мной, останавливаясь перед каждым антикварным предметом, и объяснял его назначение. Затем мы — вспотевшие, с ослепленными солнцем глазами — возвращались в дом и, спотыкаясь в заставленных всякой всячиной коридорах, шли в комнату достопочтенной бабушки — наверное, единственное в это время место в доме, где царил порядок. Повсюду сновали слуги, которые чистили, складывали или перетаскивали вещи и при этом неугомонно болтали. Дни проветривания, хотя и влекли за собой дополнительные хлопоты, были развлечением в нашем довольно однообразном быту и всегда воспринимались слугами с энтузиазмом.
Мы с отцом добрались до комнаты достопочтенной бабушки и оказались в единственном прохладном и тихом месте, отрезанном от всей царящей в доме суматохи. Помню, как отец, облегченно вздохнув, задвинул за собой дверь и, вежливо отказавшись от предложенной подушки, уселся на соломенный коврик у открытых сёдзе, выходящих в тенистый «дикий» сад. Обмахиваясь веером, отец сидел и беседовал с бабушкой о былых временах.
Сразу после обеда с горячим китовым супом и баклажанами, который всегда подавался в дни проветривания, отец направился в свою комнату. Я увязалась было за ним, как вдруг заметила Дзию и еще одного слугу в парадных одеждах, идущих через сад со стороны хозяйственного двора. Они осторожно несли сундук из беленого дерева, похожий на храмовый ларец для священных книг. На передней стенке сундука красовался наш герб, а сам сундук был перевязан соломенной веревкой со свисающими синтоистскими бумажками. Я много раз видела этот сундук в кладовой, где он одиноко возвышался на деревянном помосте. Там хранились семейные реликвии, некоторым из которых насчитывалось несколько веков. Слуги в церемониальных одеждах отнесли его в приготовленную матушкой комнату, где в торжественной тишине сундук откроют и бережно переберут находящиеся внутри священные предметы.
Я разочарованно присела на крыльцо, так как поняла, что отец, переодевшись в парадную одежду камисимо, скоро скроется в комнате, куда отнесли сундук с реликвиями, и больше в этот день я его не увижу. В дни проветривания я обычно ходила за ним по пятам, но порог этой комнаты мне категорически не дозволялось переступать. Я не задавалась вопросом почему. Так было всегда.
Сидя в одиночестве на крыльце, я задумалась. Через некоторое время подошла к Иси.
— Иси, — обратилась я, — с отцом мне можно ходить везде. Почему я не могу пойти с ним в комнату, где проветривают святыни?
— Эцу-бо-сама, — отозвалась няня самым будничным тоном, вытряхивая длинную бахрому пепла из старинного шарика для благовоний, — это потому, что ты родилась дочерью, а не сыном.
Я почувствовала в этих словах личный упрек и с вековой, терпеливой покорностью японской женщины медленно побрела в сторону комнаты достопочтенной бабушки. Для самоуспокоения я обратилась мыслями к ней — моей величавой благородной бабушке, на которую с благоговением взирали все домашние, даже отец. Тут вдруг, как порыв холодного ветра, меня осенила мысль, что многоуважаемая бабушка и та не посмела бы прикоснуться к святыням, посвященным синтоистским богам. Она всегда ухаживала за буддийским алтарем, но забота о белом синтоистском киоте была обязанностью и привилегией отца. Во время его отсутствия этим занимался Дзия или другой слуга-мужчина, ибо ни одна женщина не смела прикасаться к этим святыням. Подумать только! А ведь верховным божеством синто почиталась женщина — богиня Солнца!
В тот вечер я набралась смелости и спросила отца, является ли его почтенная мать такой же недостойной женщиной, как и все остальные женщины.
— А как ты сама думаешь, дочь? — спросил в свою очередь он после минутного колебания.
— Этого не может быть, — ответила я. — Ты слишком почтительно к ней относишься.
Отец улыбнулся и ласково коснулся рукой моей головы.
— Продолжай верить в это, доченька. — нежно сказал он. — И все же не забывай строгие наставления своего детства. Они составляют течение хрустального ручья, который, протекая сквозь века, хранит японских женщин достойными, как твоя бабушка.
Только много времени спустя, когда знания последующих лет расширили мой кругозор, я поняла скрытый смысл этих слов. Женщина может вынашивать любые мысли, если не позволяет им разрушить свою женственность. В ночь, когда понимание меня озарило, я записала в дневнике: «Бесполезная жертва приводит лишь к сожалениям. Самоуважение ведет к свободе и надежде».
За стеной нашей школы начиналась грунтовая тропинка, уходящая к двум небольшим деревням, разделенным рисовыми полями и заросшим клевером пустырем. Однажды, когда учительница повела нас на дальнюю прогулку, мы наткнулись на высохшее рисовое поле, сплошь усеянное полевыми цветами. Мы собирали их, весело болтая и смеясь, когда мимо прошли два человека, по виду крестьяне.
— До чего докатился мир, — сказал один из них, — молодые трудоспособные девицы без всякой пользы бродят по диким кустам и сорной траве!
— Это кузнечики, которые пытаются взобраться на гору, — ответил другой, — но солнце опалит их без всякой жалости. Можно только пожалеть парня, которому достанется такая в жены.
Мужчины были грубы и невежественны, но это были мужчины. Хотя все мы сделали вид, что не заметили их, ни одна из девушек не была настолько свободна от оков прежнего воспитания, чтобы не смутиться от услышанного.
У заросшей мхом каменной стены старого храма учительница остановилась и указала на стоящую рядом вишню. Молодая, стройная вишня росла из дупла упавшего дерева, ствол которого был настолько стар и скрючен, что напоминал дракона с окаменевшей чешуей. Рядом в землю была воткнута одна из тех деревянных табличек, которые часто ставят в живописных или памятных местах. Табличка гласила: «Цветы дня сегодняшнего черпают силу в тысячелетних корнях прошлого».
— Это дерево похоже на вас, девочки, — с улыбкой произнесла учительница. — Прекрасная древняя японская цивилизация отдала свою силу вам, современным девушкам. Теперь ваш долг — уверенно расти и дать новой Японии взамен еще большую силу и красоту, чем та, что была у прежней. Не забывайте!
Мы повернули обратно. Уже у наших ворот в живой изгороди одна из одноклассниц, до этого молчавшая, обернулась ко мне.
— А все-таки, — сказала она с вызовом, — кузнечики упрямо лезут на гору к солнечному свету!
По мере того как я училась ценить женственность, я все больше понимала, что тяга к свободе и вера в то, что у меня есть право стремиться к ней, означают нечто большее, чем просто свободу действовать, говорить, думать. Свобода подразумевала и право на духовный рост.
Я не смогу объяснить, как я пришла к тому, чтобы принять христианство. Знаю только, что решение не было внезапным. Думаю, то был естественный путь внутреннего развития. Настолько естественный, что, оглядываясь назад, я, в обшем-то, не вижу для себя другого пути. Чем больше я читала, думала и чувствовала, тем сильнее душа тянулась к неизвестному. Постепенно, легко, почти бессознательно, я перешла от веры в философию, мистицизм и покорность судьбе к вере в высокие идеалы, свободу, радость жизни и надежду. О чудесах и славе того, что я считаю величайшей верой на земле, я не пишу. Это и так известно. А то, что я обрела благодаря христианству, не сможет выразить ни один язык в мире.
Когда меня отправляли в миссионерскую школу, тот факт, что преподаватели были другого вероисповедания, вообще не имел значения. Считалось, что учителя лишь научат меня языку и познакомите нравами и культурой Америки. Поэтому, когда я написала матушке письмо с просьбой дать согласие на то, чтобы я приняла христианство, не сомневаюсь, что та была крайне обескуражена. Но матушка была мудрой женщиной. Она ответила: «Дочь моя, это очень важный шаг. Думаю, тебе лучше подождать до каникул. Тогда все обсудим».
Пришлось отложить крещение. Когда наступили каникулы, я отправилась в Нагаоку. Люди там мало что знали о христианстве. Мнения большинства из них сходились на том, что это диковинная религия, в которой нет церемоний, а новообращенные христиане обязаны попирать японские святыни. Встречалось, особенно среди стариков, и полное неприятие «секты дзаке»[51], но отстраненное, почти безразличное. Жители Нагаоки воспринимали истории о христианских мучениках Японии как нечто далекое и жалкое, без содрогания и ужаса, которые испытывали многие жители юга страны, не забывшие о трагедиях четырехвековой давности[52].
Матушка, перенявшая у отца терпимость к чужому мнению, не имела предубеждений против новой религии, но считала, что главный долг в жизни сыновей и дочерей заключается в неукоснительном соблюдении ритуалов почитания предков и поминовения усопших. Когда я приехала домой, ее сердце переполнял страх, но, узнав, что новая вера не требует неуважительного отношения к предкам, облегчение было несказанным. Матушка с готовностью дала свое согласие.
Но что творилось с достопочтенной бабушкой! Моя гордая, верная японским традициям бабушка! Она так и не смогла меня понять. Мое превращение в еретичку явилось для нее горем на всю оставшуюся жизнь. А несчастье бабушки стало для меня тяжелым крестом.
Трудно стало и навешать родных и близких. Они смотрели на меня как на диковинку, а матушка постоянно пыталась объяснить мой выбор, оправдывалась и извинялась. Одна старая тетушка закрыла дверцы своего алтаря и заклеила их белой бумагой, чтобы предки не узнали о моей «особенности».
Другая тетушка, пригласив меня на ужин, не подала рыбы, рассудив, что раз я теперь таким непонятным образом отделилась от привычной жизни, то и угощать меня по-обычному нельзя. Отбрасывая один вариант за другим, она в конце концов пришла к выводу, что осмотрительнее всего для нее будет обращаться со мной уважительно, как со священником.
Такое отношение в привычном с детства кругу причиняло мне боль. Я могла бы стойко переносить нападки родственников, но то, что меня теперь не признавали своей, разбивало сердце. Как я тосковала по отцу! Он бы понял меня, но я была одна среди добродушного невежества. Все по-прежнему любили меня, однако смотрели теперь со снисходительной жалостью.
Сначала я очень страдала, но три месяца, проведенные дома, все же изменили отношение окружающих, да и меня саму. Когда пришло время возвращаться в школу, я увезла с собой уважение и любовь друзей из Нагаоки, которых я знала с детства и, слава Богу, сохранила до сих пор.
Я считаю себя истинной христианкой. Вера подарила мне несказанное утешение и принесла мир в мою душу. Но она не отстранила меня от родных и друзей — буддистов. Все они с уважением относятся к непривычной для них религии, ибо чувствуют, что, хотя я и предана христианскому Богу, я все же сохраняю глубочайшее почтение к предкам и уважение к вере, которая для них священна.