К книге
Дочь самурая. ВоспоминанияДочь самурая. Глава XIII. Иностранцы
43%
Дочь самурая. Глава XIII. Иностранцы
15

Наши токийские родственники предложили поселиться у них. Это они устроили меня в знаменитую школу для девочек, где английский язык преподавал человек, получивший образование в Англии. В этой школе я проучилась несколько месяцев, но брат был недоволен — там уделялось слишком много внимания этикету и женским занятиям. А поскольку родственники жили в роскошном особняке, то и после школы значительную часть моего времени занимали пустяковые формальности. Брат сказал, что такое образование столь же бесполезно, как и когда-то его, и так как мне предстоит жить в Америке, нужно приобретать более практичные знания.

Вновь суждения моего бедного брата оказались совершенно не поняты родственниками, а их советов он упорно не принимал. В конце концов старый друг отца, господин Сато, предложил миссионерскую школу, в которой когда-то училась его супруга. Школа имела репутацию лучшего в Японии образовательного учреждения для девочек, изучающих английский язык. Брату идея понравилась.

В этой школе требовалось, чтобы у каждой ученицы был постоянный опекун. Господин Сато согласился на такую роль, и было решено, что к началу следующего семестра, через несколько недель, я перееду жить в семью Сато. Жена господина Сато была тихой, кроткой женщиной, скромной в общении, но за всем этим скрывался необыкновенно сильный характер. Не имея дочери, она приняла меня как родную и со всей душой обучала многим полезным вещам.

От дома семьи Сато до школы было около пяти миль. В плохую погоду меня отправляли на рикше госпожи Сато, но, верная воспитанию моего дорогого священника-учителя, я считала, что на пути к знаниям зазорно думать о физическом удобстве, поэтому предпочитала ходить пешком. Сразу после раннего завтрака я выходила из дома. Дальше нужно было спуститься с холма и идти по старой храмовой дороге до широкой улицы, тянущейся вдоль дворца Его Императорского Величества. Там я всегда замедляла шаг. В прозрачной воде дворцового рва отражался каждый камень наклонной стены, узловатые горные сосны над ней и даже небо, создавая картину спокойного, неторопливого мира. То было единственное место в Токио, которое вызывало столь знакомое мне ощущение священного трепета. Мне нравилось это чувство. Потом улица выходила на мощеную, залитую утренним светом площадь. В самом центре площади росло единственное дерево. Под ним я всегда отдыхала несколько минут, потому что дальше предстоял долгий подъем по узким, кривым улочкам, на которых вечно сновало множество подростков, часто с детьми помладше на спине. Токийские дети отличались от их беспечных сверстников с улиц Нагаоки. Здешняя детвора выглядела взрослее и серьезнее, и хотя тоже всегда находила чем заняться на улице — кто-то играл, кто-то болтал, кто-то бегал туда-сюда — шума от них, кроме стука «гата-гата» деревянных башмаков, было не в пример меньше.

Школа находилась на вершине холма. Она располагалась за длинной насыпной стеной, обнесенной колючей живой изгородью. За большими воротами открывалась просторная территория, где среди деревьев стоял длинный двухэтажный дом с черепичной крышей и застекленными окнами, разделенными на большие квадраты деревянными переплетами. Здесь я провела четыре незабываемых года и получила самые полезные в своей жизни знания.

Школа мне понравилась с самого первого дня, однако некоторые моменты все же вызывали недоумение. Если бы не постоянная поддержка и мудрые советы доброй госпожи Сато, моя жизнь складывалась бы куда труднее: ведь я была обычной провинциальной девочкой, оказавшейся в новом мире, смотревшей вокруг жадными, но весьма невежественными глазами. К тому же, я упрямо оценивала все по собственным, непримиримо высоким меркам традиционного воспитания.

Большую часть предметов, кроме английского языка и Библии, вели японцы — не священники, а светские профессора. Поскольку они приходили только на свои занятия, мы видели их совсем мало. Иностранные преподаватели были исключительно женщины. В Нагаоке я однажды видела мужчину-иностранца, но до поступления в школу мне никогда не доводилось встречать европейских женщин. Все они оказались молодые, энергичные, приятные в общении и красивые. Странная одежда, узкие черные туфли, их светлая кожа, не тронутая косметикой, — которую мы считали обязательной частью туалета, волосы разных цветов, уложенные в фривольные пучки и валики, наводили на мысли о какой-то невероятной, сказочной стране. Я любовалась ими, хотя их поразительная бесцеремонность была для меня крайне непривычна.

Мои соученицы, большинство из которых выросли в Токио, — где жизнь гораздо меньше регулировалась традиционными формальностями, чем в моем старомодном доме, — делали слишком короткие поклоны и общались друг с дружкой самым удивительным образом. Наблюдать за ними было очень интересно. Свободная манера обращения учителей с учениками и независимое поведение девочек в присутствии старших иногда просто поражали. Меня учили так: «Не наступай даже на тень учителя твоего и смиренно иди на три шага позади». В школе же в порядке вещей были непочтительные приветствия и бесцеремонные разговоры, которые казались мне недостойными со стороны учителя и совершенно неуважительными со стороны ученика.

Еще одно явление, очень меня беспокоившее, — дружеские улыбки и мелкие знаки внимания учителей. Городским девочкам это явно нравилось, но я всячески сторонилась таких фамильярностей в свой адрес. Строгое воспитание исключало какие-либо вольности по отношению как к учителям, так и к одноклассницам, и прошло немало времени, прежде чем я более или менее пообвыклась. Но со временем я вдруг обнаружила, что вместе с остальными девочками участвую в их играх и начинаю ближе знакомиться с учителями. Этому очень способствовали некоторые демократичные школьные правила, на которых не настаивали, но следование им поощрялось, и они постепенно входили в наш обиход. Одним из них был отказ от использования уважительного обращения «сама» и замена его менее официальной приставкой «О», что сразу уравнивало всех девочек. Другим, очень любопытным нововведением стал единодушно принятый всеми отказ от традиционных японских причесок. Теперь все укладывали волосы одинаково — зачесывали назад и заплетали в длинную косу. Эта перемена вызвала у меня двойственное отношение. С одной стороны, я больше не страдала от процесса «распрямления» волос с помощью ароматического масла и горячего чая, однако, будучи единственной кудрявой девочкой в школе, не могла избежать безобидных колкостей в свой адрес.

Все эти нововведения я приняла довольно легко, а вот ненужная больше привычка снимать обувь доставила мне немало хлопот. Всю жизнь, входя в дом, я оставляла обувь у двери, но здесь, в школе, мы всюду ходили в сандалиях, за исключением общежития, где пол был выстлан соломенными матами. Я медленно приспосабливалась к непривычному новшеству, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось побороть порыв каждый раз высвобождать ноги из обуви, подходя к дверям классной комнаты. Девочки нередко поджидали меня у входа, чтобы посмеяться над моим замешательством.

Эти изменения в привычках, вкупе с благодушными шутками подружек, со временем заставили меня почувствовать, что я одна из них, что Эцу-бо полностью выросла из прежней жизни и теперь с радостью начинает новую. Бывало, в коридоре кто-то окликал меня: «О-Эцу-сан!», и я, только-только привыкнув к новому имени, спешила на зов. Мои сандалии громко стучали по полу, голова была легкой от прохлады чистых волос, но где-то внутри себя я все-таки смутно ощущала необъяснимый страх, что Эцу-бо больше не существует. Впрочем, это чувство быстро проходило, ибо существовало еще кое-что, постоянно напоминавшее мне, что я все еще дочь Этиго — мое произношение некоторых звуков, сильно отличавшееся от токийского. Оно не раз веселило моих одноклассниц. Кроме того, я, видимо, все еще вела себя слишком скованно, что в сочетании с необычным говором, было, наверное, очень смешно на городской слух и взгляд. Девочки передразнивали меня, но не зло, поэтому я не обижалась. Тем не менее насмешки задевали во мне глубокую преданность родной провинции. Поскольку я не вполне понимала, что конкретно мне нужно исправить в речи, то тут я оказалась совсем беспомощна. Постепенно у меня выработалась привычка ограничиваться редкими репликами и делать предложения как можно короче.

Госпожа Сато заметила, что я стала более молчаливой, и тактичными расспросами выяснила, в чем дело. Она немедленно завела маленький блокнотик, где отметила все не дающиеся мне звуки, и после школы самым деликатным образом учила меня нужному произношению. В один из таких вечеров в доме гостил брат. Увидев блокнот, он рассмеялся.

— Эцу-бо, — сказал он, окинув меня критическим взглядом, — если чего и стоит стыдиться, так это не акцента знаменитой провинции, а старомодного платья. Давай-ка обновим твой гардероб.

Я замечала, что одноклассницы с неодобрением смотрят на пояс, который Тоси так старательно шила мне из недавно привезенной ткани под названием «а-ра-пак-ка», а потому с радостью приняла одежду, которую брат принес на следующий день. Платья были на удивление неброскими. Их черный атлас напомнил мне официантов в ресторанах Нагаоки, но все девушки наперебой убеждали, что в этой одежде присутствует «токийский стиль». Тогда я стала носить эти платья с гордостью и удовлетворением, каких никогда не испытывала по отношению к одежде, за исключением одного раза.

Случилось это много лет назад, когда отец, однажды приехав в столицу, увидел в лавке детский костюмчик из Европы и купил его для меня. Костюм был из темно-синей ткани и очень необычного кроя. Никто из нас не понял, что это одежда для маленького мальчика. Иси помогла мне одеться, и я вышла на улицу, втиснутая в облегающую курточку — холодную, колючую, неудобную. Но вся семья восхищалась моим видом, слуги смотрели, затаив дыхание от восхищения, а я была горда, как «многоглазая птица» — японский символ тщеславия.

По прошествии времени мне стали все больше нравиться наши учителя. Я перестала испытывать смущение от их бесцеремонности, когда научилась видеть скрытое достоинство, присутствующее в индивидуальности каждой из них. Наконец, я поняла, что почетное положение учителя не противоречит веселому и общительному нраву. Мои прежние, японские учителя всегда были располагающе вежливы, но неизменно высокомерны и отстраненны, — эти же улыбчивые, подвижные создания прыгали с нами в гимнастическом зале, играли в бадминтон, запросто обедали в нашей ученической столовой, где японская еда подавалась на подносах, совсем как у нас дома на маленьких столиках.

По пятницам вечером мы иногда устраивали японские представления. Достав свои цветные нижние платья — самую яркую часть японской одежды — мы развешивали их в классе, как знаменные полотнища в старинном военном лагере, сами же наряжались в разных известных личностей. Бывало, мы одалживали одежду друг у друга, чтобы сделать костюмы для своих спектаклей. Иногда какая-нибудь смелая девочка выбирала учительницу — свою любимую — и с удовольствием ее изображала. Но обычно мы ставили пантомимы по старинным историческим драмам, но без текста. Подражать настоящим актерам было бы слишком вызывающе и не по-женски. Даже в театрах женские роли по-прежнему исполнялись мужчинами, и все еще помнили времена, когда актеров называли «побирушками с берега»[46].

Преподаватели неизменно присутствовали на этих мероприятиях, смеялись, аплодировали и хвалили наши старания так же бурно и по-свойски, как если бы они были нашими ровесницами. Во время самих представлений учительницы нередко занимались вязанием, шитьем или — самое потешное из всего, что я видела в нашей удивительной школе, — штопаньем чулок.

Все же, несмотря на все большую вовлеченность в новую жизнь, меня беспокоило одно обстоятельство. Ни в школе, ни поблизости от дома Сато не было ни единого алтаря. Конечно, на утренней службе в школьной часовне читались молитвы, и они были очень красивыми и торжественными. В эти минуты мне всегда казалось, что я нахожусь в храме. Но в них не было того теплого домашнего уюта, который царил в тихой бабушкиной комнате, где у открытого киота мерцали свечи и курились благовония. Сознания близкого, оберегающего присутствия предков мне не хватало больше всего на свете.

Особенно сильно я расстраивалась от того, что не могу должным образом, как это принято, двадцать девятого числа каждого месяца почтить память отца. Перед моим отъездом из дома матушка дала мне на память свиток из особой бумаги, на котором мой дорогой священник-учитель вывел кистью посмертное имя отца. Сперва я бережно носила свиток с собой, но с началом учебы в школе у меня появилось смутное чувство, что это оскверняет священное имя и неуважительно по отношению к школе. Мне казалось, что я приношу свиток в другой мир, туда, где нет места старому. Чувствуя, что не могу хранить свиток у себя и в то же время не могу с ним расстаться, я не знала, как поступить. Однажды в выходной день я зашла к госпоже Сато. Был как раз двадцать девятый день месяца. Мы занимались шитьем, сидя на подушках у раскрытых дверей, выходящих в сад. Незаметно для себя, я перестала шить и задумалась, глядя отсутствующим взором на выложенную камнями садовую дорожку. Дорожка пролегала между двух аккуратных холмиков, огибала фонарь из тесаного камня и исчезала среди невысоких деревьев.

— О чем ты задумалась, О-Эцу-сан? — спросила госпожа Сато. — Тебя что-то беспокоит?

Обернувшись, я увидела искреннюю тревогу в ее глазах. Возможно, под влиянием школы моя сдержанность начала таять — и я поделилась с госпожой Сато своими терзаниями. Она сразу же выказала мне сочувствие.

— Мне стыдно, что у нас нет алтаря, — вздохнула госпожа Сато. — Будь мы христианами, тогда другое дело, но мы вообще не придерживаемся никакого вероисповедания. В последнее время вся эта мода на западный образ жизни… поэтому нет и киота. Но он есть в хижине монахини, в конце сада.

— В хижине монахини в конце сада! — повторила я с изумлением.

Госпожа Сато рассказала, что земля, на которой они живут, когда-то принадлежала старому храму, где проводили службы монахини. Со временем храм разорился и участок продали господину Сато — но с одним условием. Ветхая соломенная хижина, принадлежавшая служительницам храма, должна была остаться прибежищем для очень набожной старой монахини, ибо та отказалась покидать намоленное место. Вечером, пройдя по дорожке между холмами и обогнув каменный фонарь, мы направились к затворнице. За густой листвой деревьев показался маленький домик, окруженный невысокой живой изгородью. Тусклый свет свечей мерцал сквозь бумагу сёдзи, я услышала знакомое приглушенное «тон-тон-тон-тон», издаваемое деревянным барабаном, и негромкий буддийский напев. Я склонила голову, от грусти на глаза навернулись слезы.

Госпожа Сато приоткрыла неприметные бамбуковые створки ворот.

— Извините, можно войти? — тихо произнесла она.

Пение прекратилось. Дверь отворилась, и нас радушно встретила приветливая пожилая монахиня в серой хлопковой рясе. Комнатка выглядела убого, зато в углу возвышался прекрасный храмовый алтарь, покрытый позолотой и лаком. От времени и копоти благовоний он здорово потемнел. Перед золоченым Буддой лежала стопка потрепанных книг с молитвенными песнопениями и небольшой деревянный барабан, звук которого мы только что слышали. Монахиня оказалась добродушной и участливой, совсем как достопочтенная бабушка. Мне было нетрудно объяснить ей свою беду, и я показала свиток со священным именем. Подняв бумагу ко лбу, старушка отнесла ее к алтарю и с благоговением положила перед статуей Будды. Мы вместе провели простую службу, такую же, как у нас дома в комнате бабушки.

Уходя, я оставила драгоценный свиток на хранение доброй монахине. С тех пор в последнюю пятницу каждого месяца я приходила в хижину и слушала, как ее мягкий старческий голос читает молитву в память о моем отце. И на душе у меня становилось светло и спокойно.

Предыдущая главаГлава 15 из 35Следующая глава