Не имев склонности к воинской службе, я нетерпеливо ждал капитанского чина, последнего по гвардии, и наконец первого января в 1796 году получил его. В крещенский парад, на гранитном берегу Невы, я отправил первую и последнюю службу в новом чине, командуя гренадерскою ротою. Вскоре потом отпросился в годовой отпуск с твердым намерением в следующий год выйти в отставку, к умножению московских бригадиров: тогда их было столь же много, как ныне действительных статских советников.
…С каждым протекшим месяцем утешался я мыслию, что еще ближе стал к цели моих желаний. Но шестое число ноября, день достопамятный не только для меня, но и для всей империи, внезапно рассеял все утешительные надежды и, так сказать, подавил меня всею тяготою неизвестности о будущей судьбе моей. Императрица Екатерина Вторая скончалась скоропостижно. Едва я узнал о том, как тотчас поскакал в Петербург. Проезжая Москву, слышу о разных переменах, последовавших в гвардии и по всем частям государственного управления; далее, по петербургской дороге, встречаю непрестанно гонцов, скачущих в разные стороны, или гвардейских сослуживцев, успевших выйти в отставку, и узнаю от них еще более. Таким образом, еще в продолжение пути, я мог надуматься, какие на первый случай взять лучшие меры.
По прибытии моем в Петербург на другой же день я объявил себя в полку больным и посылаю к баталионному командиру вместе с паспортом и прошение на высочайшее имя об увольнении меня от службы. После такой решимости уже никакие честолюбивые виды не обольщали меня. Я хотел только получить спокойную независимость. Не прошло еще недели, как сверх чаяния моего я получил отставку, и притом с благоволением: ибо я уволен был с чином полковника и с ношением нового мундира, между тем как некоторые из старших капитанов отставлены были в тех же чинах или надворными советниками[112]. К тому же я и по старой службе не мог бы получить повышение чином, не выслужа в настоящем [звании] полного года.
Доволен будучи столь удачным началом, я расположился еще несколько дней просидеть дома, а потом представиться императору Павлу и принести ему благодарность мою на вахтпараде[113]; но представление мое случилось прежде, чем я ожидал, и притом необыкновенным образом.
В самый день Рождества Спасителя, поутру, я лежал на кровати и читал книгу. Растворяется дверь, и входит ко мне полицмейстер Чулков, спрашивает меня, я ли отставной полковник Дмитриев? Получа подтверждение, приглашает меня к императору, и как можно скорее. Я тотчас обновляю новый мундир и выхожу с Чулковым из моих комнат. В сенях вижу приставленного к наружным дверям часового. <..>
Выйдя из ворот, мы садимся в полицмейстерскую карету и скачем ко дворцу. Останавливаемся на углу Адмиралтейства, против первого дворцового подъезда. Полицмейстер, выскоча из кареты, сказал мне, что он скоро возвратится, и пошел во дворец.
Между тем как на Дворцовой площади продолжался вахтпарад, зрелище для меня новое, я в одном мундире, в тонком канифасном[114] галстуке дрожал в карете от жестокого мороза и ломал себе голову, чтоб отгадать причину столь внезапного и необыкновенного происшествия. Однакож невольно видел всю гвардию, от офицера до рядового, в новом убранстве или, лучше сказать, в том образе, в каком она в Семилетнюю войну находилась.
Наконец полицмейстер показался в подъезде, махнул платком, и карета подъехала. Вышед из оной, встречаюсь я с сослуживцем моим штабс-капитаном В. И. Лихачёвым, отставленным со мною в одно время и жившим, как и я, в Гороховой улице. По приезде моем в Петербург мы еще в первый раз увиделись. Полицмейстер ставит нас рядом и приглашает следовать за ним вверх по лестнице.
Доселе я довольно бодрствовал, ибо забыл о празднике и думал, что проведут нас пустыми комнатами, мимо часовых, прямо в кабинет к государю, но с первым шагом во внутренние покои я поражен был неожиданною картиною: вижу в них весь город, всех военных и статских чиновников, первоклассных вельмож, придворных обоего пола во всем блеске великолепного их наряда, и вдоль анфилады – самого государя! Окруженный военным генералитетом и офицерами, он ожидал нас в той комнате, где отдавались пароль и императорские приказы. При входе нашем в нее он указывает нам место против себя, потом, обратясь к генералитету, объявляет ему, что неизвестный человек оставил у будочника[115] письмо на императорское имя, извещающее, будто полковник Д*** и штабс-капитан Л*** умышляют на жизнь его. «Слушайте», – продолжал он и начал читать письмо, которое лежало у него в шляпе. По прочтении оного государь сказал: «Имя не подписано; но я поручил военному губернатору (Н. П. Архарову) отыскать доносителя. Между тем, – продолжал он, обратясь к нам, – я отдаю вас ему на руки. Хотя мне и приятно думать, что это клевета, но со всем тем я не могу оставить такого случая без уважения[116]. Впрочем, – прибавил он, говоря уже на общее лицо[117], – я сам знаю, что государь такой же человек, как и все; что и он может иметь и слабость, и пороки; но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло, хотя бы и хотел того». Помолчав немного, заключил сими словами: «Если же хотеть, чтоб меня только не было, то надобно же кому-нибудь быть на моем месте, а дети мои еще так молоды!» – При сем слове великие князья, наследник и цесаревич, бросились целовать его руки. Все восколебалось и зашумело: генералы и офицеры напирали и отступали, как прилив и отлив, и целовали императора, кто в руку, кто в плечо, кто ловил поцеловать полу.
Когда же все утихло и пришло в прежний порядок, император откланялся. Архаров кивнул нам головой, чтобы мы пошли за ним. В передней комнате сдал нас полицмейстеру, который и привез нас в дом военного губернатора.
По возвращении г<осподина> Архарова из дворца мы были позваны в его гостиную. Он обошелся с нами весьма вежливо, даже довольно искренно. На какие-то мои слова он отвечал мне: «За вас все ручаются». После обеденного стола, к которому и мы были приглашены, он отдохнул и поскакал опять к государю, а мы с Лихачёвым простояли в одной из проходных комнат, прижавшись к печи, до глубоких сумерек и не говорили друг с другом почти ни слова. Наконец домоправитель г<осподина> Архарова с учтивостию предложил нам перейти в особую комнату, для нас приготовленную. Мы охотно на то согласились, и он, доведя нас до нашего ночлега, приготовленного в верхнем жилье, пожелал нам доброй ночи. Это были две небольшие комнаты, из коих в первой нашли мы у дверей часового. При входе же в другую первая вещь, бросившаяся мне в глаза, был мой пуховик с подушками, свернутый и перевязанный одеялом. Признаюсь, что я не порадовался такой неожиданной услуге. Товарищ мой, найдя также и свою постелю, разостлал ее на полу и вскоре заснул на ней, а я, сложа руки, сел на свою, не думав ее развертывать. Между тем свеча, стоявшая в углу на столике, уже догорала, а я еще не спал; неподвижно упер глаза в окно, и что же сквозь его видел? Полный месяц ярко сиял над Петропавловским шпицом. Не хочу описывать всего, что я чувствовал, что думал и куда занесло меня воображение. Довольно сказать, что после первых волнений стал я входить в себя, начал обдумывать все возможные случаи, и твердо решился, где бы ни был, что бы ни было, поставить себя выше рока.
Уже в самую полночь товарищ мой проснулся и стал уговаривать меня лечь на постелю. Оп помог мне справить ее, и я забылся. Но с первыми лучами солнца жестокая нервическая боль в голове разбудила меня. Вероятно, она была следствием простуды и сильных душевных движений. Военный губернатор, узнав о том, прислал ко мне домового врача, с помощию которого болезнь моя чрез несколько часов прекратилась.
На другой день поутру известились мы, что донощик, или клеветник наш, отыскан, и вот каким образом: военный губернатор, от природы сметливого ума и опытный в полицейских делах, приказал немедленно забрать и пересмотреть все бумаги, какие найдутся у наших служителей, не забыв перешарить и все их платье: в ту же минуту найдено было в сертучном кармане одного из слуг письмо, заготовленное им в деревню к отцу и матери. Он уведомляет в нем о разнесшемся слухе, будто всем крепостным дарована будет свобода, и заключает письмо свое тем, что если это не состоится, то он надеется получить вольность и другою дорогою. Этот слуга, не старее двадцати лет, принадлежал брату Лихачёва, Семеновского полка подпоручику.
На третий или на четвертый день нашего задержания, часу в десятом пополудни, были позваны мы к военному губернатору. Он приветствовал нас надеждою скорого освобождения. Хотя подозреваемый в доносе, прибавил он, еще не признаётся, но изобличается в том родным своим братом: он застал его дописывающим на листе бумаги императорский титул; изобличается также и рабочею женщиною, при которой старший брат, ударя младшего, отталкивал его от стола, чтоб не мешал ему писать; наконец военный губернатор объявил нам, что государь приказал доносителя, несмотря на его запирательство, предать суду Уголовной палаты, а нас уверить, что мы не более двух или трех дней будем продержаны.
Сколь ни отрадна была для нас весть о скором освобождении, но признаюсь, что тридневный срок представился мне тогда целым годом. Однако эта ночь была для меня спокойнее прочих: сон мой был крепок и продолжителен. Едва я успел встать с постели, как вбегает к нам в горницу ординарец с известием, что военный губернатор прислал из дворца карету, с тем чтобы мы поспешили приехать во дворец до окончания вахтпарада.
Мы отправились, но уже одни, без полицмейстера. Встречался ли кто с нами в дворцовых сенях, по какой лестнице всходили, я не помню. Только мы с четверть часа простояли в какой-то маленькой комнате, между двух-трех лакеев, сидевших с господскими шубами. <..>
Император принял нас в прежней комнате и также посреди генералитета и офицерства. Он глядел на нас весело, и, дав нам занять место, сказал собранию: «С удовольствием объявляю вам, что г<осподин> полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачёв нашлись, как я ожидал, совершенно невинными; клевета обнаружена, и виновный предан суду. Подойдите, – продолжал, обратясь к нам, – и поцелуемся». Мы подошли к руке, а он поцеловал нас в щеку. «Его я не знаю, – примолвил он, указывая на Лихачёва, – а твое имя давно мною затверждено. Кажется, без ошибки могу сказать, сколько раз ты был в Адмиралтействе на карауле. Бывало, когда ни получу рапорт: все Дмитриев или Лецано». <..>
Потом император пригласил нас к обеденному столу и отправился со всею свитою в дворцовую церковь для слушания литургии.
Таким образом кончилось сие чрезвычайное для меня происшествие. Скажем несколько слов о последствиях оного: сколько я ни поражен был в ту минуту, когда внезапно увидел себя выставленным на позорище всей столицы, но ни тогда, ни после не восставала во мне мысль к обвинению государя; напротив того, я находил еще в таковом поступке его что-то рыцарское, откровенное и даже некоторое внимание к гражданам. Без сомнения, он хотел показать, что не хочет ни в каком случае действовать подобно азиатскому деспоту, скрытно и самовластно. Он хотел, чтобы все знали причину, за что взят под стражу сочлен их, и равно причину его освобождения. По крайней мере так я о том заключал, и от того-то, может быть, и сохранил всю твердость духа в минуту моего испытания. <..>
Недели две после того я был предметом всеобщего разговора. Начались догадки, чем я буду вознагражден за претерпенную тревогу. Одни предсказывали мне получение деревни; другие – ордена Св. Анны второго класса. Наконец, передали мне, что некто из вельмож, ближайших к государю, намекал, что едва ли я не буду статс-секретарем. Я вздрогнул от этой вести: мне тотчас представилась несносная скука, вставать в зимнее утро до света, читать прошения, писанные большею частию нескладным, надутым слогом; пробиваться потом сквозь толпу докучливых и добровольных тружеников этой недремлющей стражи передней комнаты государственного человека; скакать во дворец, и там в ожидании докладного часа сидеть одному в пустой комнате. – И всякую неделю, думал я, и во весь круглый год то же и то же!
Но не так, видно, заключали об условиях сего звания при дворе и в городе. С первого появления моего во дворце приметил я большую перемену в обращении со мною. Все отменно ласкали меня; предупреждали в учтивостях; равно и в частных домах прежние незнакомцы стали приглашать на обеды и вечера свои. Я отгадывал причину и внутренно смеялся. Как часто мы ошибаемся в наших расчетах! В то самое время, когда они запасались знакомством с будущим статс-секретарем, я только и желал быть московским ценсором книг. Но когда задумал просить об этом месте, оно уже было занято. <..>
Его высочество наследник, узнав… о желании моем вступить в гражданскую службу, соблаговолил вызваться быть за меня ходатаем. Вскоре потом весь двор отправился в Сарское Село, дабы оттуда предпринять путь в Москву. <..>
Высокое покровительство наследника превзошло мое ожидание: тотчас по приезде моем в Москву я получил место за обер-прокурорским столом в Сенате; в первые же дни после коронации повел ено мне носить семеновский новый мундир; и в какое же время государь благоволил оказать мне сию милость? Когда он в короне и далматике[118] сидел на троне в Грановитой палате, наполненной военными и гражданскими чиновниками, и я уже в французском кафтане вслед за другими с коленопреклонением принимал его руку. В эту минуту он шепнул наследнику, по правую сторону трона, чтобы я впредь до повеления считался по-прежнему полковником и ходил в мундире. Чрез несколько дней после того я получил новое звание товарища министра в новоучрежденном Департаменте удельных имений. <..> По возвращении же двора в Петербург, месяца чрез три, я определен был в должность обер-прокурора во временный Казенный, а потом переведен в Третий департамент Сената с награждением чином статского советника, а в следующем году пожалован в действительные обер-прокуроры. Отсюда начинается ученичество мое в науке законоведения и знакомство с происками, эгоизмом, надменностью и раболепством двум господствующим в наше время страстям: любостяжанию и честолюбию. <..>
<..>
По описании первого периода гражданской службы не неприлично сказать несколько слов и о тогдашнем дворе и влиянии оного на государственные дела, на общество и частные лица.
Восшествие на престол преемника Екатерины последуемо было крутыми переворотами во всех частях государственного управления: наместничества раздробились на губернии; учреждение[119], изданное для управления оных, изменилось; директоры экономии[120] уничтожены; совестные суды упразднены[121]; некоторые из уездных городов превращены в посады; вместо древних, греческих или славянских, названий, данных при князе Потемкине-Таврическом многим городам в Крыму и Екатеринославской губернии, возвращены имена прежние, татарские, или русские простонародные: Эвпаторис, Севастополис, Григориополис стали называться опять Кизикерменем, Козловом и пр. Все воинские и гражданские постановления сего недавно столь могущественного вельможи отброшены; даже и самый мавзолей, воздвигнутый под сводом церкви над его прахом, приказано было разрушить.
В войсках введены были новый устав, новые чины, новый образ учения, даже новые командные слова, составленные из французских речений с русским склонением, и новые, наконец, мундиры и обувь по образцу старинному, еще времен голстинских герцогов.
Вскоре за сим последовали перемены и в участи именитых особ: фельдмаршал граф Суворов-Рымникский по исключении из службы сослан был в собственную его деревню под строгим присмотром чиновника, а потом уже предводительствовал двумя армиями: нашею и австрийскою – против французов, и за освобождение Италии получил титло генералиссимуса и князя Италийского. Светлейшему князю Зубову и брату его Валериану, начальнику армии против персов, приказано также иметь пребывание в деревнях своих. Та же участь постигла и вице-канцлера графа Панина.
Сначала первыми любимцами государя были Кутайсов, бывший камердинер его, родом турок, присланный к двору еще мальчиком после взятия Анапы, Ростопчин и Аракчеев. Они все трое получили графское достоинство. Но фортуна неизменна была только к первому, двое же последних были потом удалены и жили в деревнях своих до самой перемены правления.
Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде. В большие праздники все придворные и гражданские чины первых пяти классов были необходимо в французских кафтанах, глазетовых[122], бархатных, суконных, вышитых золотом, или по меньшей мере шелком, или с стразовыми пуговицами, а дамы – в старинных робах, с длинным хвостом и огромными боками (фишбейнами)[123], которые бабками их были уже забыты.
Выход императора из внутренних покоев для слушания в дворцовой церкви литургии предваряем был громогласным командным словом и стуком ружей и палашей[124], раздававшимися в нескольких комнатах, вдоль коих, по обеим сторонам, построены были фрунтом великорослые кавалергарды под шлемами и в латах. За императорским домом следовал всегда бывший польский король Станислав Понятовский под золотою порфирою[125] на горностае. Подол ее несом был императорским камер-юнкером.
Непрерывные победы князя Суворова-Рымникского в Италии часто подавали случай к большим при дворе выходам и этикетным балам. Государь любил называться и на обыкновенные балы своих вельмож. Тогда, наперерыв друг пред другом, истощаемы были все способы к приданию пиршеству большего блеска и великолепия.
Но вся эта наружная веселость не заглушала и в хозяевах, и в гостях скрытного страха и не мешала коварным царедворцам строить ковы[126] друг против друга, выслуживаться тайными доносами и возбуждать недоверчивость в государе, по природе добром, щедром, но вспыльчивом.
Оттого происходили скоропостижные падения чиновных особ, внезапные высылки из столицы даже и отставных из знатного и среднего круга, уже несколько лет наслаждавшихся спокойствием скромной, независимой жизни.
В последний год царствования императора многим из выключенных[127] и изгнанников позволено возвратиться в обе столицы и вступить опять в службу; в том числе и двум братьям Зубовым: светлейшему князю Платону и графу Валериану. Обоим поручено начальство над кадетскими корпусами: над Сухопутным первому, а над Инженерным второму.
Тогда ближайшими к государю были: граф Пален, бывший в одно время и военным губернатором, и управляющим Коллегией иностранных дел, обер-шталмейстер граф Кутайсов и генерал-прокурор Обольянинов. Два первых имели большое влияние на двор и общество.
В это время я, по домашним делам моим, приезжал в Петербург на короткое время. Несколько раз, по воскресным дням, бывал во дворце, и, несмотря на все прощение исключенных, находил все комнаты почти пустыми. Вход для чиновников был уже ограничен; представление приезжих, откланивающихся и благодарящих, за исключением некоторых, было отставлено. Государь уже редко проходил в церковь чрез наружные комнаты. Строгость полиции была удвоена, и проходившие чрез площадь мимо дворца, кто бы ни были, и в дождь, и в зимнюю вьюгу, должны были снимать с головы шляпы и шапки.
В последний раз я видел императора на Невском проспекте, возвращавшимся верхом из Михайловского замка в препровождении многочисленной свиты. Он узнал меня и благоволил отвечать на мой поклон снятием шляпы и милостивою улыбкою. По возвращении моем в Москву меньше нежели чрез месяц последовала внезапная его кончина. Пусть судит его потомство: от меня же признательность и сердечный вздох над его прахом!