К книге
Павел IЗаписки Александра Михайловича Тургенева
57%
Записки Александра Михайловича Тургенева
24

II

Я долго уже служил в полку до рокового дня несчастия России, до 6-го числа (ноября) 1796 года, дня кончины мудрой, добродетельнейшей, всегда милостивейшей, всегда справедливейшей повелительницы Севера, Великой Екатерины, императрицы всероссийской! Молодость моя счастливо и приятно прокатилась; тогда с тысячью рублей ассигн<ациями> можно было жить и приятнее, и изобильнее, нежели в настоящее время с 10 тысячами! Содержание мое пищею стоило шестьдесят рублей в год; почтенная вдовствующая супруга вахмистра Кутликова, Татиана Борисовна, содержала что ныне называют cafe-restaurant; об акцизах[128] тогда никому и во сне не грезилось, – это налетевшие к нам гости из неметчины; мы тогда жили без системы, без познания о государственной экономии, без наималейшего вмешивания в хозяйство домашнее блюстительной, неусыпной о тишине, спокойствии и порядке городской полиции! но все были довольны; тишина, спокойствие и во всем должный порядок были всегда сохранены ненарушимо, о чудо! без этого систематического порядка за пять рублей асс<игнациями> в месяц имели обед из четырех блюд и пирожки к супу, а после обеда чашку кофе. <..>

5-го числа ноября 1796 г. я был в карауле, в Зимнем дворце; офицер, начальник караула, был поручик Янкович-де-Мирьево. Вот что тогда вдруг все во дворце узнали и пересказывали о приключившейся болезни государыни.

По заведенному с давнего времени порядку императрица Екатерина в 6 часов утра 5 числа ноября встала с постели, по обыкновению сварила себе кофе (Екатерина утром сама приготовляла себе кофе), выпила, как то всегда делала, одну чашку Всегдашние бессменные в комнатах ее величества служители, горничная (камер-юнгфера) Мария Савишна Перекусихина и камердинер Захар Константинович Зотов, не заметили ни малейшего изменения в лице, поступе, в речах государыни; никакого самомалейшего признака нездоровья или изнеможения; императрица ходила по комнате твердо, бодро, занималась прочтением представленных накануне докладов, казалось, была в хорошем, веселом расположении духа – шутила в разговорах с ними.

В 8 часов Екатерина пошла в комнату, в которую и цари ходят своими ногами.

Захар Зотов заглянул в кабинет, чтоб доложить ей о чем-то; не увидев ее на креслах за бюро, притворил дверь и ожидал возвращения. Прошло минут 10, Зотов опять заглянул в кабинет и, не увидав императрицы на креслах, бросился в ту комнату, куда государыня пошла, отворил дверь и увидел государыню лежащею на полу. От испуга камердинер Зотов закричал, на крик его все бывшие в комнатах камер-юнгферской и в дежурной камердинеры прибежали.

В продолжении 10 минут вся прислуга в Зимнем дворце и весь гвардейский караул знали уже о приключившейся болезни ее величеству – матушке-государыне, как тогда Екатерину называл старый и малый. Послали ту же минуту за Роджерсоном, лейб-медиком, и к другим докторам. Императрицу перенесли в кабинет ее и положили посреди комнаты на матрасе; съехались доктора, прибежал генерал-адъютант светл<ейший> кн<язь> Платон Александрович Зубов. Екатерина не могла говорить, будучи поражена ударом апоплексическим, но сохранила память и волю; знаками изъясняла, что она никакого пособия врачебного искусства не хочет и наконец с напряжением силы отдернула руку, когда хотели ей пустить кровь.

В 10 часов утра все залы дворца были наполнены царедворцами, государственными сановниками и прочими служащими чиновниками, также и жителями города, имевшими право приезда ко двору. Дворцовская площадь была покрыта экипажами, народ толпился перед дворцом. Меня послал ген<ерал>–ад<ъютант> кн<язь> Зубов к майору гвардии конного полка, генер<ал>–майору Григорию Алексеевичу Васильчикову, с приказанием ему прибыть немедленно во дворец.

В 12 часов князь Зубов послал брата своего, графа Николая Зубова, в Гатчино (всегдашнее местопребывание вел<икого> князя наследника Павла Петровича) известить его высочество о случившемся с императрицею.

В 6 часу пополудни прибыл великий князь наследник в Петербург из Гатчино.

Вся семья его высочества при нем была созвана в комнату пред кабинетом. Наследник в тревожном состоянии духа; нетерпение обнаруживалось на лице его, негодование на смерть… Его высочество беспрестанно входил в кабинет, где лежала на матрасе страдавшая его мать, и возвращался с видом неудовольствия. Медики толпились вокруг матраса, на котором угасала жизнь лампады, озарявшей блеском славы, величия и могуществом вселенную, – систематически, ученейшим образом, объясняли свои мнения и предположения о причине происшедшей болезни, спорили, соглашались и ничего к восстановлению здравия страдавшей не предпринимали.

В комнате пред кабинетом, где было семейство царское, господствовала глубочайшая тишина и молчание; на двух лицах из присутствовавших в сем собрании – на лице великого князя Александра Павловича и светл<ейшего> князя Платона Зубова – выражалась скорбь души; прочие толпились в почтенном расстоянии от царского семейства, щитилися один за другого, чтобы не быть в первом ряду; все и каждый старались сформировать свои рожи, чтобы на них изображалось вместе радостное ожидание будущего и приличное сожаление о бывшем; украдкой, в ожидании роковой минуты, нюхали табак! У всех была дума на уме, что будет пора, когда и подышать свободно не удастся.

Великий князь Павел, только успевший выйти из кабинета, услышав, как и все в комнате находившиеся, в кабинете ужасный стон и столь громкий, что его во всех залах дворца слышали, кинулся в кабинет и едва отворил двери, [как] лейб-медик Роджерсон встретил его приветствием: tout est fini[129]. Великий князь Павел повернулся на каблуках направо кругом на пороге дверей, накрыл голову огромной шляпой, палка по форме в правой руке, охриплым голосом возгласил:

– Я ваш государь! попа сюда!

Мгновенно явился священник, поставили аналой, на котором были возложены Евангелие и Животворящий крест Господень. Супруга его величества, Мария Феодоровна, первая произнесла присягу. После ее величества великий князь, старший сын и наследник, Александр, начал присягать; император подошел к великому князю и изустно повелеть изволил прибавить к присяге слова: «и еще клянусь не посягать на жизнь государя и родителя моего»! Прибавленные слова к присяге поразили всех присутствующих как громовой удар…

Не стало одного лица между живыми, один человек отделился навсегда от миллионов – и сто миллионов бедствуют {в России в 1796 году считали 50 мил. населения, но у нас считают один мужеский пол, присоедините женщин, ибо они также человеки, и увидите, что все население России в 1796 году составляло более 100 мил. жителей… }[130].

III

В продолжение 8 часов царствования вступившего на всероссийский самодержавный трон весь устроенный в государстве порядок правления, судопроизводства – одним словом, все пружины государственной машины – были вывернуты, столкнуты из своих мест, все опрокинуто вверх дном и все оставлено и оставалось в сем исковерканном положении четыре года! Одним почерком пера уничтожено 230 городов! Места государственных сановников вверены людям безграмотным, не получившим никакого образования, не имевшим даже случая видеть что-либо полезное, поучительное; они кроме Гатчино и казарм там, в которых жили, ничего не видали, с утра до вечера маршировали на учебном месте, слушали бой барабана и свист дудки! Бывшему у генер<ал>–анш<ефа> Степана Степ<ановича> Апраксина в услуге лакею Клейн-Михелю повелено обучать военной тактике фельдмаршалов. Да шесть или семь тогда находившихся в Петербурге фельдмаршалов сидели около стола, вверху которого председательствовал бывший лакей Апраксина Клейн-Михель и исковерканным русским языком преподавал так названную тактику военного искусства фельдмаршалам, в боях поседевшим! Вся премудрость учения Клейн-Михеля заключалась в познании фронтового учения вступающего в караул батальона, в отправлении службы, будучи в карауле, как выходить в сошки[131], брать ружья, и прочих мелочей.

Первый подвиг свой {новый порядок} обнаружил объявлением жестокой, беспощадной войны злейшим врагам государства русского – круглым шляпам, фракам и жилетам!

На другой день человек 200 полицейских солдат и драгун, разделенных на три или четыре партии, бегали по улицам и во исполнение {особого} повеления срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии, капрала или унтер-офицера полицейского. Кампания быстро и победоносно кончена: в 12 часов утром не видали уже на улицах круглых шляп, фраки и жилеты приведены в несостояние действовать, и тысяча жителей Петрополя[132] брели в дома их жительства с непокровенными главами и в раздранном одеянии, полунагие.

Двери, ставни окон и все, что деревянное в строении выходило на улицу, было в одни сутки раскрашено в шахматы; вид сей и до сего времени {1848 г.} напоминают нам будки гауптвахт и фонарные столбы.

В день объявления войны соединенным врагам России, круглым шляпам, фракам и жилетам, я сам был на волос от беды, мог быть признан за лазутчика, посланного неприятелем для разведывания о состоянии войска, и конечно, молитва доброй моей матери спасла меня от бед и напастей.

Пред рассветом на 7-е число дали мы присягу воцарившемуся государю на верность службы; нам объявили приказ не надевать, кроме мундира, другого платья, – в царствование Екатерины вне службы все были одеты во фраки; всем было приказано не отлучаться с квартир, быть во всегдашней готовности.

Я достоин был быть наказанным – не исполнил приказа; но молодость и любопытство, сильные двигатели в 18-летнем возрасте, заставили меня преступить заповедь. Я надел теплую кирейку {так тогда называли сюртук}, голову прикрыл конфедераткой {шапочка, обыкновенно черного сукна, удобная, покойная и красивая} а–1а Костюшко и пошел из полка, расположенного тогда за Таврическим дворцом, по прямой линии к Смольному монастырю. Я прошел благополучно, без страха и опасения, до Невской набережной, не встретил даже ни одного обезшляпенного и оборванного высланным войском рыцарствовать, но, взойдя на мост, перекинутый через канал у бывшего дома Бецкого1, увидел с моста сильный натиск на носителей круглых шляп, фраков и жилетов. Первая мысль у меня была уклониться благовременно от нашествия. Я вспомнил о приказании не надевать другого платья, кроме мундира, не отлучаться из расположения полка; меня пугала и конфедератка на голове. К счастию моему, я был в 10 шагах от двери квартиры почтенного друга моего, Василия Алексеевича Плавилыцикова, жившего тогда в доме Бецкого, переданного уже супруге генерала Рибаса; я и юркнул к нему, как чиж в западню; хозяин велел подать кофе, и мы, будучи вне опасности подвергнуться оскорблению полицейских солдат, смотрели в окно на героев полицейских, не скажу, [что] с удовольствием, но не могли удержаться от смеха! В этом представлении мелодрамы являлись столь странные и карикатурные позы, что и одержимый тяжкою болезнию, увидев их, забыл бы свою боль тела и расхохотался. Один, лишенный шляпы, удостоенный изорвания фрака и жилета, в недоумении, что с ним сделали, ограждал себя знамением креста, которое и сохраняло пострадавшего от дальнейших и вящих оскорблений; вступивших же в спор и состязание с рыцарствующею полициею героев приветствовали полновесными ударами палкою. Жалобам не внимали, суда не давали, а из бока или спины награждения полученного не вынешь – это такой формуляр, которого {никакая} власть не может выскоблить: что на спине или на боку оттиснуто, с тем и в могилу ляжешь.

Друг мой, Плавильщиков, видев усердное исполнение особого повеления, сказал мне:

– Я вас, Александр Михайлович, не выпущу от себя до темной ночи; вероятно, с ночною темнотою буря эта позатихнет, и вы благополучно в санках доедете в полк.

Я охотно согласился на предложение и остался у него до вечера.

Василий Алексеевич Плавильщиков знал уже об объявленной войне врагам отечества; ему сообщил эту тайну знаменитый наш Иван Афанасьевич Дмитриевский, который рано утром был у военного губернатора, Николая Петровича Архарова, видел собранное войско на истребление шляп и изуродование фраков и жилетов и слышал все распоряжения и наставления, данные предводителям: наступать смело, действовать решительно, без пардона. В. А. Плавильщиков давно уже послал слугу к театральному бутафору {покупщик всех потребностей для сцены} просить какой-нибудь старой театральной трехугольной шляпы; если бы кто предложил 100 000 руб. за трехугольную шляпу, то и тогда не мог бы получить ее: во всех лавках, шляпами торгующих, и о заводе трехугольных шляп помысла не было. Слуга Плавилыцикова замедлил; вот уже два часа пополудни, а слуги еще нет! В тогдашнюю эпоху всякая безделица наводила беспокойство; но скоро мы услышали большое словопрепирание, крик и всегда сему сопутствующую брань. Мы оба потихоньку сошли с лестницы, приложили уши к двери, чтобы дознать причину словопрения, и услышали следующий разговор:

Слуга Плавилыцикова: «Да что вы за бестолочь, не пускаете меня в дом, где я живу; меня посылал мой господин вот за шляпою, видите: вот она, он меня дожидается».

Начальник когорты отвечал: «Да хотя бы сам Гавриил митрополит тебя дожидался, и тогда не пропущу; ты слеп разве, посмотри хорошенько буркалами, видишь, дверь мажут, а мазать двери повелел государь, и нам приказано до вечера все двери, ставни, квасни[133], фонарные столбы непременно вымазать в шахматы по данному образцу, а кто не вымажет назначенной лепорции {пропорции}, тому посулена стоика богатая[134] – 500 палок на спину; так я такого сытного угощения не желаю, и коли ты еще будешь нам мешать мазать, так я тебя так чупрысну по мордасу, что ты все звезды на небе пересчитаешь!»

Василий Алексеевич закричал слуге: «Что ж делать, дожидайся, пока окончат мазанье!»

Через час спустя осада со входа к нам была снята, и слуга, иззябнувший на улице, подал с ворчаньем Василию Алексеевичу засаленную и молью источенную шляпу, которая, вероятно, со времен Елизаветы, когда Аблязов {Аблесимов} сочинил русскую оперу «Мельник», валялась в углу бутафорской кладовой. Плавильщиков был очень доволен такой находке, да как и не быть довольным; что до того, что засаленный, грязный войлок на голове, да под покровительством его – голова цела, не отведут для житья каморки за Невой, в Петропавловской.

Вечером, часов в 9, мне наняли сани, и я благополучно доехал домой. Лишь только я перешагнул порог в мою комнату, Филипп, дядька, объявил мне, что дежурный вахтмейстер Ягапкин присылал гефрейтора с приказом, чтобы я в 5 часов утра явился на ротный двор просто в плаще, а там будут меня одевать по новой форме, что я наряжен на ординарцы к его величеству государю. Весть эта меня как морозом охватила; нечего делать – в 5 часов утра я был уже на ротном дворе; двое гатчинских костюмеров, знатоков в высшей степени искусства обделывать на голове волоса по утвержденной форме и пригонять амуницию по уставу, были уже готовы; они мгновенно завладели моею головою, чтобы оболванить ее по утвержденной форме, и началась потеха. Меня посадили на скамью посредине комнаты, обстригли спереди волосы под гребенку, потом один из костюмеров, немного чем менее сажени ростом, начал мне переднюю часть головы натирать мелко истолченным мелом; если Бог благословит мне и еще 73 года жить на сем свете, я этой проделки не забуду!

Минут 5 и много 6 усердного трения головы моей костюмером привело меня в такое состояние, что я испугался, полагал, что мне приключилась какая-либо немощь: глаза мои видели комнату, всех и всё в ней находившееся вертящимися. Миллионы искр летали во всем пространстве, слезы текли из глаз ручьем. Я попросил дежурного вахмистра остановить на несколько минут действие г<осподина> костюмера, дать отдых несчастной голове моей. Просьба моя была уважена, и г<осподин> профессор оболванения голов по форме благоволил объявить вахтмейстеру, что сухой проделки на голове довольно, теперь только надобно смочить да засушить; я вздрогнул, услышав приговор костюмера о голове моей. Начинается мокрая операция. Чтобы не вымочить на мне белья, меня, вместо пудроманта[135], окутали рогожным кулем; костюмер стал против меня ровно в разрезе на две половины лица и, набрав в рот артельного квасу, начал из уст своих, как из пожарной трубы, опрыскивать черепоздание мое; едва он увлажил по шву головы, другой костюмер начал обильно сыпать пуховкою[136] на голову муку во всех направлениях; по окончании сей операции прочесали мне волосы гребнем и приказали сидеть смирно, не ворочать головы, дать время образоваться на голове клестер-коре[137]; сзади в волоса привязали мне железный, длиною 8 вершков, прут для образования косы по форме, букли приделали мне войлочные, огромной натуры, посредством согнутой дугою проволоки, которая огибала череп головы и, опираясь на нем, держала войлочные фалконеты с обеих сторон, на высоте половины уха. К 9 часам утра составившаяся из муки кора затвердела на черепе головы моей как изверженная лава волкана, и я под сим покровом мог безущербно выстоять под дождем, снегом несколько часов как мраморная статуя, поставленная в саду. Принялись за облачение тела моего и украсили меня не яко невесту, но яко чучело, поставляемое в огородах для пугания ворон. Увидав себя в зеркале, я не мог понять, для чего преобразовали меня из вида человеческого в уродливый вид огородного чучелы.

В 11 часов утра стоял приготовленный караул пред дворцом, это тогда называли «вахтпарад». По вступлении нового караула в Зимний дворец пред окончанием вахтпарада, когда царю ничего не оставалось делать и его величество ожидал караульный капитан с лентою, чтобы его величество благоволил завязать свернутое знамя, подбежал ко мне ужасный Аракчеев, который тогда всем по военной части распоряжал и командовал, и сказал: «ступай за мной, ракалия[138], являться к государю».

Я пошел.

Шагов пять не доходя до царя, Аракчеев дал мне знак являться. Я остановился и во все горло, сколько было духа, проговорил: «к вашему императорскому величеству от конного л<ейб>–гв<ардии> полка на ординарцы прислан».

Всемилостивейший государь, в знак высочайшей милости, благоволил улыбнуться и, подойдя ко мне, изволил начать речь ко мне:

– Вы, сударь, из которой губернии дворянин?

– Из Московской, ваше величество, – отвечал я.

– Ваша, сударь, фамилия?

– Тургенев, ваше величество.

– Я знал артиллерии генерал-лейтенанта Тургенева, что он вам?

– Дед, ваше величество.

– Хорошо, сударь, так мы знакомые люди, – и, подойдя ко мне еще ближе, потрепав меня по плечу, изволил сказать: Эта одежда и Богу угодна, и вам хороша.

Я был уже одет по новой, т. е. по гатчинской, форме.

Плац-адъютант провел меня в предкабинетную комнату и сказал: «Будь здесь безотлучно». Брадобрей царский, Иван Павлович Кутайсов, царство ему небесное, подошел сам ко мне и начал мне преподавать правила, как я должен исполнять мою должность.

– Вот, ты видишь, у тебя над головою сонет[139], как скоро государь дернет снурок, сонет зазвенит, ты ту же минуту ступай в кабинет, да смотри – живее, не робей, по форме, да не опускай глаз вниз; когда государь тебе будет что повелевать, смотри во все глаза на его величество; никого к царю не пускай, а укажи на меня, чтобы я предварительно доложил; когда тебе идти обедать, я скажу.

Вскоре после сего наставления Ив<ан> Пав<лович> Кутайсов вышел из кабинета царского и сказал мне:

– Император сейчас изволит ехать верхом, ты поедешь за ним, ступай скорее, чтобы твоя лошадь была готова.

Я только что успел приготовить лошадь свою, как государь сходил уже с лестницы под большими средними воротами въезда на большой двор; Фрипон, верный слуга и товарищ во всех походах, сражениях и атаках в окружности Гатчины и Павловска, стоял у крыльца как вытесанный из мрамора. Его величество изволил осмотреть мундштук, заложил цепочку и с соблюдением правил экитационного искусства[140] ступил ногою в стремя и взобрался на коня. Мне было приказано ехать с правой стороны, в расстоянии, чтобы голова моей лошади равнялась с бедром коня царского; с левой стороны в таком же порядке ехал камер-гусар. Свиту составляли генерал-адъютанты, флигель-адъютанты и военный губернатор Архаров: толстое туловище с огромнейшим пузом, как турецкий барабан, и на рыжем иноходце, – карикатурнее ничего быть не может этой фигуры.

Государь, по выезде из ворот, изволил шествовать по прямой дирекции в Луговую-Миллионную улицу, потом по Невскому проспекту до Казанского собора. Переехав мост, поворотил налево, [поехал] по берегу Екатерининского канала и прибыл на Царицын луг; здесь изволил подъехать к Оперному дому {большой деревянный театр, на котором представляли оперу итальянскую}, объехал три раза вокруг и, остановясь пред входом {обычным}, охрипло-сиповатым голосом закричал:

– Николай Петрович! {военный губерн<атор> Архаров}.

Архаров подъехал к царю; его величество, указав на театр, соизволил повелеть Архарову, «чтобы его {театра}, сударь, не было!»

Пихнул по своей привычке Фрипона, наградив по голове палкою; чудесное животное был Фрипон: получив удар по голове, конь ухом не пошевелил. Павел Петрович толкнул Фрипона в левый бок шпорою и курц-галопом благополучно прибыл в Зимний дворец; сойдя с коня и дав Фрипону, верному коню, несколько кусков сахару, изволил шествовать в свой кабинет, а я – к дверям кабинета, стоять под сонетом.

Чрез четверть часа щелкнул ключ в замке дверей, и из боковой двери вышел Ив<ан> Пав<лович> Кутайсов и сказал мне: «ступай скорей за кавалерский стол, ешь досыта, да не мешкай, опять становись под сонет!»

Под сонетом стоял до 5 часов без тревоги, но не без скуки, один, истопника даже не было.

Вдруг над головою у меня задребезжал сонет; я в ту же минуту вошел в кабинет к его величеству. Государь изволил стоять подле литавр конно-гвардейских, поставленных пред штандартами; изволил сказать мне:

– Подойди сюда.

Я подошел.

Государь начал речь сими словами: «Вот здесь на литаврах должна всегда лежать труба штаб-трубача; поезжай скорее к генералу Васильчикову, возьми у него трубу штаб-трубача, привези ко мне, а ему скажи, что он дела своего не знает!»

Поскакал я в конную гвардию к ген<ералу> Васильчикову, дорога меня вела мимо Царицына луга. Вообразите мое удивление: оперного дома как будто никогда тут не было: 500 или более рабочих ровняли место и столько же ручных фонарей освещало их; работали с огнем: в ноябре в Петербурге в 5 часов пополудни темно, как в глухую полночь. Это событие дало мне полное понятие о силе власти и ее могущества в России. <..>

IV

Тридцать четыре года царствования Екатерины II, царствования мудрого, благотворного, великодушного, всегда обдуманного, всегда кроткого, постоянно милосердого, приучило все умы к постоянно плавному ходу общественной жизни: не было скачков, переломов, перемен, отмен; все и каждый знал свое дело и был совершенно уверен и спокоен, что делает не ошибочно, не страшась подъисков[141], действовал решительно и безбоязненно всякой ответственности. Справедливо сказал Нелединский-Мелецкий в одном из своих стихотворений: «Правление умы заводит, последний раб царю вслед ходит; коль пьяницы султаны, тогда имам, купец, солдат, все – пьяны!»

Екатерина сказала в грамоте, дарованной дворянству: «Отныне да не накажется никогда на теле дворянин российский».

Наследовавший ей Павел Петрович не хотел продолжать самодержавствовать по стопам ее, избрал себе примером Петра I и начал подражать просветителю народа русского, да в чем? – начал бить дворян палкою2.

Петр присутствовал в Сенате по крайней мере два раза в неделю, Павел ноги в Сенат не поставил, не знал, как дверь отворяется в храм верховного судилища; Общее собрание Правительствующего сената называл Овчим собранием.

Лишь только поднял Павел Петрович палку на дворян, все, что имело власть и окружало его в Гатчине, начало бить дворян палками. Дворянская грамота, как и учреждение об управлении губерний, лежали в золотом ковчеге на присутственном столе Правительствующего сената, не быв уничтоженными, но неприкосновенными, как под спудом.

Несправедливо обвиняют Екатерину в том, что она, видев запальчивый до исступления характер сына, опрометчивость, не дававшую в нем места здравому рассудку, наклонность его, можно сказать, и более, нежели наклонность, к жестоким наказаниям, разрушающим человека, не подумала благовременно сделать распоряжение о наследии самодержавства, не передала его внуку своему, великому князю Александру, старшему сыну сына своего.

Говорили, и утвердительно, при вступлении на трон императора Павла, что духовное завещание действительно было Екатериною написано и вверено в хранение кабинет-министру графу Безбородко, которым Екатерина назначала преемником престола велик<ого> князя Александра, родителя же его, в<еликого> князя Павла, назначала быть генералиссимусом всех войск. Если первое назначение и действительно было определено духовным завещанием, то второму нельзя дать веры.

Екатерина более и лучше, нежели кто-либо, знала, что могущество, власть, слава, крепость и существование власти опирается на войско. Возможно ли поверить, чтобы столь мудрая и прозорливая государыня, каковою весь свет признавал Екатерину, передавая Александру венец и державу, в то же время отнимала у него могущество и крепость самодержавия назначением главным повелителем войск устраненного от наследия великого князя, прямого законного наследника и родителя намеченного ею на царство! Это неимоверно.

Рассказывали, что лукавый малоросс Безбородко, немедленно по прибытии великого князя из Гатчины, поднес его высочеству вверенное хранению его духовное завещание. Великий князь, приняв от Безбородко духовную, изорвал и бросил в камин. Если это справедливо, то должно согласиться, что Безбородко поступил как высокий ум государственного правления!!

При коронации в Москве Павел пожаловал графу Безбородко 15 или 20 тыс. душ крестьян. Безбородко за пять месяцев службы императору получил награждения во сто раз более, сколько был награжден императрицею за все время служения при лице ее величества! <..>

Предыдущая главаГлава 24 из 42Следующая глава