На следующем сеансе Куп показал психотерапевту грубый карандашный рисунок.
– Вау.
– Он стал видимым.
– Вау.
– На секунду.
– Вау.
– Кривовато. Мой старый друг Бомба нарисовал бы лучше.
– Да нет, очень хорошо. Значит, рта нет, да?
– Нет.
– А это?
– Головная дырка. Не для того, чтобы говорить. Они телепаты. Так они дышат, и слушают, и кормятся, и трахаются.
Брови терапевта поползли наверх.
– Кормятся?
– А хотели спросить о другом, да? – сказал Куп.
– Да. – признался терапевт.
– Ага. Иногда они едят… – Куп скривился. – …цветы?
– Цветы?
– Да. Но в основном эмоции.
Терапевт много кивал. Пожалуй, даже слишком много.
– А это похоже на крылышки, – наконец сказал он.
– Да, маленькие зачаточные крылышки. Как кошачьи ушки.
– О, точно.
– Они быстро порхают, как у колибри. Они умеют очень быстро летать. Иногда я слышу пронзительный треск – как от цикад в брачный период. Но мягче. Такие как бы доплеровские волны жужжания?
– Как телефонные провода зимой?
– Да. Только намного, намного мягче. Обычно ниже порога слышимости. Если хочешь пожать им руку, они пользуются вместо руки крылышком.
– И какой хвост.
– С его помощью они ходят. Он вьется за ними, как змея.
– Вау.
– Ага.
– Но для нас? Они же так не выглядят? Они появляются?..
– …в том виде, в каком мы хотим.
– А вам он показал истинную форму. Почему?
– Не знаю.
– Плоские головы?
– Как чашки. – Куп пожал плечами. – Не спрашивайте.
– Что это за слова?
– А, просто накарябал. Так они иногда себя зовут. «Забываемые». То, что у них всех есть общего. Мы их забываем.
– И они могут сделать так, чтобы забывали мы, – сказал терапевт.
– Этого я сам не понимаю.
Терапевт долго молчал.
– Быть забытым значит быть потерянным. Потерять себя. Свое место. Свою историю.
– Три великих утраты, – сказал Куп.
– Три?
– Утрата невинности. Утрата любви. Утрата жизни.
– Хорошо сказано.
– Это он так сказал.
– Вся ваша жизнь такая, – говорил Руди. – Вы учитесь терять. Свое детство. Свою любовь. Свою жизнь. Все у вас взято напрокат.
– Но, Руди. Вы же любите своих детей.
Он только надо мной посмеялся.
– Не будь ребенком. Мы вами питаемся. Мы чувствуем голод – и называем его любовью, и может, от этого кормление становится слаще. Но спроси себя, Ду-Да… – (Он меня так иногда зовет, хоть я и не знал его в детстве.) – Если любовь настоящая, если это не что-то хрупкое и умирающее, почему она уходит так быстро?
Его слова меня ранили. Я кое-что понимал насчет уходов. И знал, что объект моего вожделения достоин моей любви. Но был ли я достоин ее? Когда-то и вопроса такого не стояло. Я знал, что подвел ее. Знал, что мой алкоголизм уничтожил все шансы на любовь. И мысль, что это может быть невзаимным, что эта особая сила растет не из желания и уважения, а всего лишь из голода – из ее собственной инфантильной потребности в том, чтобы ее ласкали, защищали, касались, хвалили, хотели, – эта новая мысль ранила, как пощечина по лицу. Одно дело – быть любимым и брошенным. И совсем другое – быть расходным материалом. Тогда уже нет утешения, нет чистой скорби, а вся радость – только иллюзия. Неудивительно, что Руди так цинично отзывался о любви.
– Мы вами кормимся. Ваши гнев и печаль, ваши смех и радость – это наш хлеб. Хочешь умереть? Уходи. Подальше. Забейся в пустой угол, как умирающая кошка, и через пару недель исчезнешь. Будешь как мы. Не останется даже воспоминания.