Сама стилистика притчи смягчает катастрофу своей лёгкостью, растворяя ужас в комедии. В жизни Оруэлл страшился тоталитарной пропаганды как высшего беззакония нашего времени, удушающего истину даже как теоретическую возможность, в художественном мире «Скотного двора» образ свиньи на лестнице с кистью в руках превращает ужас в юмор, возвращая Оруэллу и читателю спокойный контроль над ситуацией. Если другие животные и поддаются на нахальные уловки Крикуна, то тем хуже для них — читатель не так глуп, и когда он смеётся над неуклюжим обманом, он тем самым утверждает своё счастливое превосходство над ним. Материал, непереносимый в жизни, в искусстве становится источником комического наслаждения. Когда только что освобождённые животные, верные первому долгу победителей, выносят окорока из кухни Джонса для торжественного ритуала погребения, читателю предлагается скорее улыбнуться, чем скорбеть.
В книге, где правит комедия, вполне уместно, что Джонса прогоняют с фермы лишь парой тычков и пинков и что, помимо его уязвлённой гордости, больше всего пострадали в Битве при коровнике его ягодицы. Разумеется, его возможная смерть от белой горячки достаточно ужасна, но это самоуничтожение, которое, подобно бедствиям в классической драме, происходит за сценой. Притча не приемлет ничего похожего на жуткий финал в екатеринбургском подвале [где был убит последний российский царь и его семья] — читателя бы отвратила сцена, где Джонсов топчут копытами или скармливают псам. Мы узнаём о том, что у Джонса есть дети, только благодаря старому выброшенному букварю, который свиньи выуживают из мусорной кучи, чтобы научиться читать. В реальности на свалку истории были выброшены сами дети царя, а не их учебник, но притча смягчает действительность. Оруэлл настаивает на бескровной революции. Когда позднее люди вторгнутся на ферму, Оруэлл не позволит убить никого из них в ходе успешной контратаки. Массивное копыто Боксёра обрушивается на череп конюха, который после этого лежит в грязи, по всей видимости, «без признаков жизни». Но и здесь нас ждёт то же желанное утешение, что и в шекспировской «Буре»: «Утешься! Пусть доброе твоё не стонет сердце: никто не пострадал»[145].
(...)
Крайне важно, что трагедия происходит в кругу животных и на их глазах. Читатель знает всё в «Скотном дворе» — в то время как сами животные пребывают в вечном неведении вплоть до финального, ошеломляющего превращения.
В «Скотном дворе», если не считать возможного раздражения от того, что нас заставляют выбирать между Наполеоном и Боксёром (варианты, представленные в тексте, неприемлемы, а приемлемый — отсутствует), читатель всегда полностью владеет ситуацией. Злодей в «Скотном дворе», в отличие от героев «Отелло» или «1984», всегда виден насквозь, подчас до смешного — нас никогда так не пугает Наполеон, как Яго или Большой Брат. Читатель находится в выигрышном положении искушённого зрителя на сельской ярмарке, наблюдающего, как кучу мужиков дурачит третьесортный шарлатан. Оруэлл выхолащивает ужас, превращая его в комическое зрелище: якобы непьющий боров страдает от похмелья и клянётся, как и все мы, что больше ни-ни. Это сцена не из мира тоталитарного ужаса, Гитлера и Сталина, чисток и концлагерей, а из мира Дональда Макгилла [британского комика] с его анекдотами о тёщах, сомнительных интрижках на выходных и семейных ссорах.
Разумеется, животные смотрят на вещи совсем иначе, но для читателя Наполеон — не столько свирепый тиран, сколько комичный плут, чьи неуклюжие попытки двойной игры вызывают скорее смех, чем гнев. Когда человеческие тираны страдают от похмелья, они, вероятно, становятся ещё страшнее, ведь число казней растёт по мере того, как усиливается их мигрень. В романе «1984» мы вынуждены отождествлять себя с Уинстоном, главным героем, и мы боимся Большого Брата — и небезосновательно, ведь наши жизни зависят от его прихотей. В «1984» читатель сам оказывается во власти приёма уменьшения, который превращает его в ничтожное насекомое, подобное Уинстону, готовое в любой миг быть раздавленным до состояния неличности[146]. В «Скотном дворе», напротив, читатель невозмутимо возвышается над этим уменьшением, с ироничной отстранённостью наблюдая за тем, как пугающая сказка из современной истории сжимается до лилипутских размеров и смягчается до уровня притчи о скотном дворе. Пророчество возвеличивает тирана и принижает читателя; аллегория же возносит читателя и умаляет тирана.
Оруэлл по личному опыту знал, насколько отталкивающими могут быть свиньи. В одном из писем он отмечал: «Боров вырос до чудовищных размеров и на следующей неделе отправится к мяснику. Мы все жаждем от него избавиться — он такой прожорливый и сеет столько разрухи, что порой забирается даже на кухню»[147]. В жизни доставляющая хлопоты свинья идёт на убой; в зловещей сказке свинья сама решает, кому идти к мяснику, и не просто забирается на кухню, а обладает неоспоримой властью над всем домом. Однако характерное для жанра притчи упрощение неизменно позволяет читателю чувствовать себя в безопасной позиции недосягаемого наблюдателя.
Все события намеренно принижены. Раскулачивание на Украине низводится до куриного бунта из-за продажи яиц; всё заканчивается девятью погибшими от голода курочками — притчевый эквивалент миллионов крестьян, чьи жизни стали платой за возвышение Сталина. Свифт в «Лилипутии» подобным же образом низводит Реформационные войны до абсурдной распри между тупоконечниками и остроконечниками. Оруэлл использует тот же приём, чтобы сменить мучительные чувства, вызванные историей двадцатого века, на олимпийское спокойствие, делая события более доступными для восприятия. Обвинения в промышленном саботаже, выдвинутые на московских показательных процессах, превращаются в разбитое окно и засорённый сток, в то время как измена делу Революции находит своё подходящее воплощение в образе овцы, справляющей нужду в пруд.
Самой забавной «житейской» подменой из всех является описание отступничества Молли. Мы узнаём, что она стала доставлять «всё больше хлопот» и ходят слухи о чём-то «посерьёзнее», чем её привычное легкомыслие. То, что марксист и социальный философ Герберт Маркузе осуждает как соблазнение широких слоёв западного рабочего класса, подкупленного подачками общества потребления, здесь изображено в духе «падшей женщины» из викторианской мелодрамы, где Молли идёт по проторенной дорожке маленькой Эмили[148] и Хетти Соррел[149]. Добропорядочная Травка изо всех сил старается спасти беспутницу — которая получает от людей сахар и ленточки и даже была поймана in flagrante delicto[150], когда позволяла щекотать свои ноздри, — но попытка спасения столь же тщётна, как и увещевания миссис Пойзер[151]. Последнее, что слышат шокированные животные: Молли разъезжает по городу с развязным трактирщиком; после этого «больше никто на ферме никогда не упоминал о Молли». Позор этого падения подчёркнут в лучших викторианских традициях. Когда животные метафорически отворачивают лицо Молли к стене, читатель аплодирует остроумию этого упрощения и в своём веселье неизбежно упускает из виду всю серьёзность этого предательства с точки зрения Маркузе.
Цель Оруэлла — обуздать предмет, который в своём повседневном проявлении и привычном масштабе причинил бы писателю боль, тревогу и возмущение. Малое поддаётся контролю; когда Сталин становится свиньёй, а Европа — скотным двором, кошмар современной истории силой искусства превращается в легкомысленную и вдохновенную фантасмагорию.
Таким образом, критиковать Оруэлла за то, что он якобы унижает простой народ, изображая его в виде слабоумных, легковерных скотов, — значит неверно истолковать книгу. Аллегорическая басня создана не для того, чтобы оскорбить обычного человека, а для того, чтобы дистанцировать самого Оруэлла от ужаса: существование становится терпимым как эстетический феномен. Философ Шиллер утверждает, что человек свободен только в искусстве[152]. Немецкий писатель Томас Манн описывал свою тетралогию об Иосифе, написанную между 1926 и 1943 годами[153] (период, охваченный басней Оруэлла), как попытку уйти от кошмара, погрузившись в невинное и безмятежное творение Духа. Простота — важнейшая часть обезоруживающей стратегии Оруэлла. «Скотный двор», как ясно из подзаголовка «Сказка», представляет собой удобное упрощение, однако эта простота далась нелегко: «Единственная из моих книг, над которой я действительно проливал пот»[154], — писал он. Усилия Оруэлла были полностью оправданы...