К книге
Звук его рогаЗвук его рога[1]. VII
50%
Звук его рога[1]. VII
8

Указания графа были тотчас исполнены. И хотя еще утром, видя меня вместе с доктором, егеря относились ко мне если не дружелюбно, то по крайней мере без открытой враждебности, теперь они не обращали ни малейшего внимания на мои вопросы, как будто я был для них не человеком, а просто зверем. Они действовали грубо и бесцеремонно, и, если я мешкал, выполняя их приказы, им не надо было даже меня бить: они ясно дали понять, как ловко и незамедлительно подавят малейшее сопротивление.

Меня привели в какую-то комнату в той длинной веренице построек рядом с загонами для дичи, там заставили снять одежду, которую дал мне доктор, и надеть странный костюм из гардероба, где было много подобного снаряжения. Костюм состоял из пары бриджей, сшитых из незнакомого материала, с первого взгляда похожего на оленью кожу или замшу, но на деле оказавшегося тканью, эластичной, как натуральная кожа, с густым коротким ворсом снаружи, напоминающим шерсть животного. Еще мне дали облегающую фуфайку с длинными рукавами из того же материала, а затем, изрядно потрудившись, подогнали по мне пару мокасин из натуральной оленьей кожи, плотно зашнурованных и удобно облегающих стопу.

Экипировав с головы до ног, меня вышвырнули во двор, где стояла маленькая запряженная лошадьми повозка, даже скорее не повозка, а квадратная деревянная клетка на колесах. Меня впихнули в нее, дверцу заперли, пара лесничих уселась на крыше, и мы тронулась по темной лесной дороге.

Мили четыре или пять мы бодро ехали густым буковым и дубовым лесом по довольно приличной грунтовке. Затем остановились, меня выпустили и заставили дальше идти пешком, причем возница шел впереди, освещая путь фонарем, прежде висевшим на повозке, а другие следовали за мной, и в поясницу мне упиралось ружейное дуло. Мы шли по узкой песчаной тропинке, пересекавшей открытую поляну. Луну закрывали облака, и я мог бы, метнувшись в сторону, оторваться от преследования; да, мог бы, если бы не был уверен, что сейчас они мучить меня не собираются: при всей своей странности приказы фон Хакельнберга были совершенно однозначными и выполнить их надлежало буквально. Теперь я знал, что леса Хакельнберга окружает надежная ограда; быть свободным здесь означало лишь оказаться в более крупной тюрьме. Но быть хозяином самому себе даже в этих четко очерченных пределах – это казалось шагом к полному освобождению. И мне не хотелось испортить все дело, получив пулю в ногу.

Мы остановились в маленькой рощице – фонарь осветил крохотную хижину из плотно переплетенных ветвей, крытую толстым слоем камыша. Меня подтолкнули к темному низкому дверному проему, и один из охранников грубо приказал:

– Жить будешь здесь. Еду найдешь рядом. Но если мы тебя увидим, пристрелим, как дикого зверя, или натравим на тебя собак.

Он ткнул меня прикладом, я отлетел во мрак хижины и распростерся на полу, беспомощно ловя ртом воздух. Сумев наконец разогнуться, я увидел, что свет фонаря уже исчезает за деревьями.

Ощупывая в темноте стены хижины, я испуганно отпрянул, когда моя рука коснулась копны чьих-то волос. Раздался сдавленный крик, похожий скорее на визг, и я понял, что это существо боится меня еще больше, чем я его. Что-то громко зашуршало – не то солома, не то сухие листья, и нечто большое споткнулось о мои ноги, стремясь к двери. Я схватил это «нечто» и понял, что держу человека.

Он рухнул наземь, всхлипывая и бормоча голосом таким тихим, слабым и сбивчивым, что я не сразу понял, человеческая это речь или искаженные звуки, которые только и могли издавать графские рабы-славяне. Потом, когда я приподнял его, он успокоился, и я понял, что он говорит по-французски.

Позволив мне ощупать себя, свою голову и все тело, он дрожал и постанывал от страха. У него были длинные волосы и длинная борода, и точно такой же, как мой, костюм из материала, напоминающего звериную шкуру. Он был невысокого роста и, как показалось, намного меня старше. Изо всех сил стараясь утешить его на ломаном французском, я подтащил его к куче сухой соломы, которую нащупал в углу хижины, и усадил рядом с собой.

Наконец он стал испытывать ко мне некоторое доверие и в свою очередь начал робко ощупывать мое лицо и одежду, потом спросил, кто я. Услышав, что я англичанин, бежал из лагеря для военнопленных, во время побега наткнулся на лучевое заграждение вокруг Хакельнберга и после лечения отпущен в лес по приказу графа фон Хакельнберга, он содрогнулся при упоминании имени графа и глухо застонал.

– Они убьют вас, – сказал он, едва не рыдая. – Убьют. Они всех нас убьют. Меня гоняют с места на место. Гоняют без отдыха. Я спать не могу, я сойду с ума! – И он раз десять повторил это «сойду с ума», постепенно переходя на визг ужаса и отчаяния, так что меня передернуло.

Очень скоро я убедился, что он и вправду балансирует на грани безумия, мучимый неким воистину невыразимым ужасом, облечь который в слова ему было не под силу, как я ни старался его разговорить. Я-то думал, что сумею успокоить его, если упрошу рассказать его историю, но удержаться дольше минуты на каком-либо ином предмете, кроме того ужаса, который преследовал его в этих лесах, он не мог: вздрагивал, как дикий зверь, при каждом звуке, доносившемся снаружи, шипел на меня, призывая замолчать, странно втягивал в себя воздух и, словно окаменев, прислушивался к далеким, едва различимым шумам.

Я смог понять лишь то, что человек он образованный; наверное, писатель: бессвязно бормоча, плача, как ребенок, пытающийся объяснить, за какой проступок его наказали, он говорил о каких-то своих письмах или статьях, путаясь в исковерканных немецких именах и фамилиях и причитая:

– Я делал только то, что они мне говорили. Я же не знал, что это неправильно. За что меня наказали? Почему мне не дали возможности публично покаяться, выступить с отречением? Они же понимают, что я никогда не написал бы этого, если бы знал, что это неправильно. Они специально меня запутали, чтобы мучить, чтобы убить чисто удовольствия ради. О господи! Они хотят убить меня для развлечения!

Я просидел на соломе с этим несчастным безумцем чуть ли не полночи, пытаясь то утешить его, то понять, чего же такого он настолько боится, хотя, Господь свидетель, в Хакельнберге я тоже получил свою долю ужасов и вполне мог вообразить, на что еще способен граф, чтобы свести человека с ума. Мой новый знакомец явно не только был раздавлен страшным душевным напряжением, но и смертельно устал; когда же я спрашивал его, чем он обычно занимается в лесу днем, и где берет еду, и в этой ли хижине обычно ночует, он либо не отвечал ничего, либо слабым голосом, с хитроватой, эгоистичной сумасшедшинкой бормотал, что ничего мне не скажет, поскольку я его предам.

Мне хотелось есть, но в хижине не нашлось ничего съестного, вдобавок я устал, и раз помочь этому бедняге ничем не мог, как и он мне, а бояться его было незачем, я вытянулся на соломе и уснул.

Разбудили меня солнечные лучи, в хижине я проснулся один. Окружающий лес поражал великолепием свежей зелени в золотистых отсветах, радовал прохладой. Я окинул взглядом прекрасную поляну, прислушался к пению птиц, потянулся и вздохнул полной грудью. Может быть, моя свобода была обманчивой, но мне она казалась настоящей; и в ярких утренних лучах, окруженный такими настоящими деревьями, спокойно и с подлинным совершенством осуществляющими извечный круговорот всесильной природы, я не мог поверить, что порочные извращения естественной красоты, виденные мною при свете факелов, это унижение и оскорбление человеческой природы, которые я наблюдал накануне, – что все это было на самом деле. Оглядываясь по сторонам в поисках моего соседа, я со смехом вспоминал его ночные страхи, но нигде его не видел; смеялся и над самим собой: в этих меховых бриджах я был похож на коротко остриженного Робинзона Крузо.

Меня поражало, что преступников у графа наряжают так роскошно (а я определенно должен был считаться преступником). Очень непохоже на нацистов: они не тратили хорошую одежду на человеческий хлам, подлежащий ликвидации. Но потом я вспомнил изысканные костюмы девушек-птиц. И хотя мне не верилось, что страхи французского писателя перед ужасной гибелью оправданны, я не сомневался, что и ему, и мне предназначена некая роль в графских фантастических играх.

Где-то неподалеку приглушенно журчала вода. Я пробрался сквозь густой кустарник и по заросшему склону спустился на звук. В тенистом буковом лесу с редким подлеском плескался на камнях небольшой чистый ручей, наполнявший соблазнительной влагой водоем с песчаным дном, усыпанным редкой галькой. Но тут грянул неистовый собачий лай, и я опрометью взлетел назад и, выглядывая из-за куста, увидел двух-трех лесничих с парой псов.

Лесничие что-то делали за грубым деревенским столом неподалеку от пруда, один из них смотрел в мою сторону и вдруг без предупреждения вскинул ружье и выстрелил. Я инстинктивно присел, и дробь посекла сучья над моей головой. Я метнулся к хижине и не выходил до тех пор, пока не услышал, как злобно ворчащих собак уводят вглубь леса. Тогда я выбрался с превеликой осторожностью, вслушиваясь и оглядываясь по сторонам, прежде чем выйти из-за кустов на открытое пространство.

На столе я нашел оставленную ими снедь – хлеб, сыр, картошку, свежие овощи и яблоки. Голодный, я готов был схватить ломоть, но, похолодев от внезапного подозрения: что, если егеря таким образом выманивают меня на открытое пространство? – снова кинулся в укрытие.

Наверное, битый час я прятался в кустах, умирая от голода, но боясь приблизиться к столу. Одной лишь угрозой им удалось превратить меня в животное. Не то чтобы я испугался их ружей или собак, но я понимал, что рисковать не могу: если меня ранят, пропадет последний шанс бежать отсюда, и это чувство взяло верх над остальными. Результат был один и тот же. Назови это трусостью или излишней осторожностью, но я лежал и по-животному терпеливо ждал, пока абсолютно не удостоверился, что путь свободен. Тогда я сбежал по склону, быстро напился и схватил то, что мог унести. Я не вернулся в хижину, а устроился есть на широкой травянистой прогалине с хорошим обзором.

В этом и заключалась горечь моей «свободы»: зная, что меня выпустили для некой жестокой графской забавы, я не имел представления, что за форму она примет, какой злобной выходки мне опасаться. Лес был прекраснее рая, но меня не радовал; все мои чувства были напряжены в постоянном ожидании подкрадывающейся опасности.

И тем не менее у меня была цель. Я льстил себе тем, что слеплен из другого теста, нежели французский писатель с больными нервами. Не берусь утверждать, что мне нравится, когда в меня стреляют, однако я побывал в нескольких переделках и мимо моих ушей свистела не только дробь, но и кое-что покрупнее. Итак, поев и чувствуя себя намного лучше, я в первый раз отправился на разведку.

Лес оказался совсем не таким густым и диким, как я ожидал. Кругом были видны следы облагораживания; если не считать небольших рощиц, весь подлесок вычистили, поваленные деревья распилили и сложили по бокам просек, а траву там коротко подстригли. И если бы не огромные размеры Хакельнберга, этот лес не отличался бы от английского поместья. Здесь, как и там, царил дух уединенности.

За все утро я не встретил ни одной живой твари, если не считать нескольких птичек и одной-двух белок. Это меня тоже удивляло, пока я не задумался об особенностях охоты в Хакельнберге. Если что и нужно было гостям фон Хакельнберга, так это легкая добыча без усилий, а не превратности погони за диким оленем. Но я сам слышал, как граф ночью скачет по лесу и трубит в свой рог. Какую же дичь гнал он в темноте, под луной? Теперь я, кажется, знал ответ на этот вопрос и то и дело прикидывал, как высоко стоит солнце над горизонтом и сколько часов осталось до заката.

Была уже середина дня, когда я подошел к ограде. Перед этим я обогнул широкую всхолмленную пустошь, окруженную соснами; стараясь держаться в тени деревьев, я направлялся к лежавшей за пустошью лесной полосе. За соснами начиналось открытое травянистое пространство, по медленной пологой кривой разворачивающееся влево и вправо, насколько хватало глаз. Ярдов на двести вокруг не было ни одного укрытия, способного спрятать хотя бы лисицу, но что важнее и немедленно привлекло мое внимание – это высокая деревянная сторожевая вышка посреди пустого участка, ярдах в четырехстах-пятистах от меня. Верхняя часть башни была загорожена, и я не видел, есть там кто-нибудь или нет, но так и так был уверен, что в бинокли и прицелы ружей все открытое пространство великолепно просматривается.

Сама же ограда выглядела до смешного хлипкой: всего один ряд тонких стальных столбов, поддерживающих три ряда проволоки, ярко сиявшей на солнце. Я подполз на животе, насколько хватило смелости, укрываясь за росшими неподалеку от сосен кустами вереска. Проволока была не похожа на колючую, и при дневном свете я не замечал никакого странного свечения, которое видел (или мне казалось, что видел) в ту лунную ночь, когда пришел в Хакельнберг.

Я прополз еще несколько дюймов вперед и вспугнул птиц, те шумно выпорхнули из куста вереска впереди и устремились к островку леса за оградой. Самец летел высоко, а курочка, чуть отставшая от него, намного ниже. Я видел, что если она не поднимется, то с трудом перелетит через верхнюю нитку проволоки, протянутую в десяти футах над землей. Но она все же взлетела повыше, заметив проволоку, и точно должна была через нее перемахнуть. И тут курочка упала замертво, как будто в нее выстрелили из ружья двенадцатого калибра. Я услышал глухой звук: это ее тушка ударилась о твердую голую землю у подножья ограды. И тем не менее могу поклясться, что проволоки она не задела. Уверен, что она не долетела до нее фута два, когда упала на землю. И потом, если бы она коснулась проволоки – такая большая птица, да и летящая так быстро, – я бы обязательно увидел, как проволока, яркая и заметная, завибрирует. Я сразу бросил взгляд на сторожевую башню – интересно, заметили там птицу или нет, – но никто не шелохнулся.

Я стал продвигаться влево, стараясь не высовываться из-за кустов. Нашел несколько мест, где можно было подойти к ограде намного ближе, по-прежнему укрытым, и оттуда увидел, что на расстоянии двух футов в каждую сторону от нижней нитки проволоки земля абсолютно голая на всем протяжении ограды. То там, то здесь на этой мертвой полосе я замечал пучки меха и перьев – останки птиц и мелких животных, пытавшихся пересечь ограду.

Примерно в полумиле виднелась еще одна сторожевая вышка. Сама собой напрашивалась мысль, что башни расставлены по всему периметру на равном расстоянии друг от друга, чтобы вся ограда была под наблюдением. Если бы это было не так, рассудил я, мне бы точно не лежать сейчас здесь живым и не наблюдать за ними с внутренней стороны ограды. Еще некоторое время я пролежал в своем тайном убежище, размышляя над увиденным. Теперь я мог прикинуть эффективный радиус действия лучей Болена, испускаемых при помощи проволоки. Если каждый проволочный ряд действовал на два фута, ясно, что ограда представляла собой смертельную преграду шириной в четыре фута и высотой в двенадцать. Единственный выход – копать туннель. Если земля и проводила лучи, то вряд ли далеко, судя по тому, что сразу за двухфутовой полосой росла густая здоровая трава. Но минимальное расстояние, на которое я приближался к ограде, составляло около сорока футов. Будет ли у меня время на то, чтобы в одиночку, пользуясь лишь теми инструментами, которые смогу смастерить, вырыть туннель как минимум в пятьдесят футов длиной?

В обратный путь я двинулся заранее. Еще по дороге к ограждению я предусмотрительно оставлял отметки – заламывал ветки на деревьях, чертил камнем крестики на участках голой земли, – так что почти не заплутал и вернулся к своей хижине, прежде чем стемнело. По пути я обдумывал, как избежать тех неприятностей, которые готовит мне граф, и не последовать ли случайно оброненному совету француза о том, что место ночлега надо менять каждую ночь. Но потом что-то во мне – инстинкт ли, упрямство или гордость – восстало против того, чтобы меня гнали, как дикого зверя. Мне отвратительно было бежать от них, как кошка удирает от собаки, – бежать для их удовольствия. Если собираются меня мучить, пусть лучше найдут меня в моем логове, а там посмотрим, кто кого. Я безумно жаждал свободы, но, думаю, на самом деле больше боялся превратиться в робкую полоумную развалину, как тот француз, чем погибнуть в неравном бою.

Поэтому я вернулся назад, смело подошел к столу, не видя и не слыша никого поблизости, от души наелся той снедью, что там лежала, а остаток прихватил с собой в хижину. Потом я нашел несколько длинных палок, собрал из них что-то вроде грубой решетки и перегородил вход; никого она, конечно, не остановит, но, если кто-нибудь попробует вломиться, я хотя бы проснусь от шума. И наконец я положил самую толстую палку и подобранный камень рядом с моим соломенным ложем и улегся спать.

Ночь была беспокойная. Хоть я провел целый день на ногах, толком уснуть мне не удалось. Все страхи, загнанные внутрь дневными заботами, всплыли на поверхность, а шепоты, вздохи и шелест, не прекращавшиеся в лесу всю ночь, стали для них прекрасной питательной почвой. Мое воображение перетолковывало даже знакомые звуки вроде уханья сов и превращало их в голоса тех отвратительных существ из собачьего питомника фон Хакельнберга. Я слышал, как шуршит в сухой траве мелкая зверюшка, и воображал мальчиков-бабуинов, кружащих вокруг моей хижины.

И все-таки разбудило меня и прогнало сон в ранний час вовсе не воображение; я подскочил, уставился в серый квадрат дверного проема и напряг слух – что, если звук повторится? Долетевший сквозь сон издалека, безошибочно узнаваемый, он выводил длинную завершающую ноту – как будто охотник наконец отзывал своих собак. Луна этой ночью приближалась ко второй четверти, наверняка просеки хорошо освещены. Холодный предрассветный воздух проник в хижину через решетчатые стены, и я зябко поежился.

Как только взошло солнце, я всеми силами постарался стряхнуть оцепенение и беспомощность. Мои планы пока не сформировались; у меня были только самые общие идеи, которые я, чтобы не впасть в полное отчаяние, никак не мог отважиться соотнести с фактами, которые успел узнать. Поэтому я поставил перед собой конкретную и выполнимую задачу: добыть какой-нибудь инструмент или орудие, и самое лучшее, что я смог придумать, – это выпросить или украсть его в хозяйстве доктора. Я не мог поверить, что сестры, ухаживавшие за мной так заботливо, настолько лишены чувства жалости и готовы подчиняться приказам столь бездушно и педантично, как с гордостью заявлял доктор.

Я подождал в кустах, пока егеря уйдут, оставив на столе новый запас продуктов, а затем, сунув под фуфайку ломоть хлеба и несколько яблок – сухой паек на день, – отправился искать дорогу в больницу. Дело это было долгим и утомительным, и на каждом шагу подстерегала опасность. И хоть я старательно обходил стороной любую тропинку или просеку, что могла бы привести прямо к «шлоссу», все же несколько раз я едва не столкнулся с группами охотников: слышал голоса егерей и конский топот, а один раз мне пришлось броситься на землю и замереть в высокой траве над склоном, пока внизу, вдоль ручейного русла, двигался небольшой отряд: впереди две ищейки на поводке, за ними четверо нетерпеливых мальчиков-бабуинов с сетями наготове, а замыкала шествие пара зорко озирающихся лесничих, в руках у которых были широкоствольные ружья, стреляющие паутиной волокон.

Вскоре после полудня сквозь ветви замаячили строения замка, и, прикинув направление, я стал медленно обходить «шлосс» по широкой дуге. Искомое нашлось лишь благодаря везению: когда солнце уже начинало клониться к закату, в конце очередной тропинки-туннеля мне вдруг открылись белые стены больницы и узкая полоса мха и дерна, где я обычно гулял под присмотром сестер.

Повторяю: у меня не было заранее подготовленного плана. Зная, где расположена кухня, я решил, спрятавшись за деревьями и улучив момент, пробраться туда и прихватить большой нож, или лопату, или тесак – любое подходящее скобяное изделие. Ну а если проникнуть на кухню незамеченным при свете дня не выйдет, что же, дождусь, пока рабы не лягут спать, и попробую вломиться в дом уже тогда.

Прячась за деревьями, я подобрался к зданию поближе, осторожно пригляделся к тому крылу, где располагались спальни медсестер, и увидел мою Дневную Сестру, та сидела в одиночестве на деревянной скамье у стены и читала газету. Охваченный неожиданным порывом, я смело шагнул вперед и сказал: «Привет, Дневная Сестра!»

Она вскочила, вскрикнув дрожащим голосом, и зажала рот тылом кисти, когда меня узнала. В страхе она уставилась на меня, и глаза ее были полны такого смертельного ужаса, что явись я ей при свете луны, одетый в могильный саван, и то, наверное, не напугал бы сильнее. В ответ она не сказала ни слова – да, наверно, и не слышала того, что я говорил: просто стояла, застыв от ужаса и плотно прижав пальцы к губам. Не знаю, следовало ли мне убеждать ее в том, что я живой или что не причиню ей зла, – шансов у меня все равно не было. За спиной прозвучали шаги, я обернулся – и одна из сестер, увидев меня, с громким криком метнулась за угол здания. Я сделал глупость – побежал следом, надеясь поймать ее, чтобы не всполошила весь дом, – но не успел: трое плотных рабов сбежали по ступенькам веранды, угрожая мне швабрами, и начали колотить меня, порыкивая и гортанно клокоча. Я отбивался, но к ним присоединилось еще несколько рабов, вооруженных уже дубинками, и мне досталось несколько сильных ударов по голове, рукам и плечам. Тут распахнулось окно, и краем глаза я увидел, что оттуда высунулся доктор, бледный как мел, и подзадоривает рабов. Я крикнул ему по-английски, но в ответном крике услышал лишь грубое неистовство, рожденное паникой. И, заслоняя голову от ударов, я устремился обратно в лес.

Рабы не стали преследовать меня далеко, но я продолжал еще некоторое время бежать, прежде чем сел и стал растирать ушибы и кровоподтеки, обдумывая свое положение.

Было ясно, что проникнуть в больницу сегодня у меня ни малейшего шанса. Конечно, они тщательно проверят все окна, прежде чем лечь спать, да и рабы теперь будут настороже всю ночь, и я бы не удивился, если доктор предупредит кого-нибудь из лесничих о том, что я неподалеку. Мой наряд означал для всех, что я превратился в графскую добычу, вот почему их всех ужасала даже сама мысль о том, чтобы оказать мне помощь или дать приют вопреки его приказаниям.

Остаток светового дня я двигался назад к своей хижине, но когда наступила ночь, нашел пятачок высокой сухой травы неподалеку от густого кустарника и решился заночевать там. Ночь была смертельно холодной, а к утру начал моросить дождь; утешением служило лишь то, что графского рога я не слышал.

На следующее утро искать дорогу к своей хижине заставил меня, вероятно, голод. Я все обдумывал, как мне попасть теперь уже в сам замок, раздобыть там какой-нибудь одежды на смену этому проклятому оленьему наряду и вдобавок найти оружие или инструмент. Да сумей я только украсть костюм лесничего – и в таком лабиринте, как замок, среди такого множества народа, наверно же, я смогу в сумерках зайти и спокойно выйти, не будучи обнаруженным, и даже не раз. Но этот проект откладывался до следующего вечера, а пока что надо было поесть.

Утро было на исходе, когда я добрался до своей хибарки, предполагая, что егеря уже оставили на столе у ручья свежий запас продуктов и давно ушли. И все же, пробираясь сквозь прибрежные кусты, внизу в приглушенном лесном свете я уловил какое-то движение. Раздвинув ветви, чтобы лучше было видно, я понял, что это вовсе не егеря, а напряженно застывшая у стола девушка: быстро оглядываясь по сторонам и при малейшем звуке готовая отпрыгнуть в сторону, она тем не менее жадно заглатывала съестное.

Лохмотья, оставшиеся от ее костюма, все еще можно было узнать, и я был уверен, что уже видел эти густые черные волосы и длинные ноги. Я вспомнил, как вчера повстречал отряд с ищейками и мальчиками-бабуинами, и мысль о том, что они потерпели неудачу, наполнила мое сердце радостью: они не поймали ту «птицу», по которой стрелял да промахнулся наш жирный спортсмен. Ей удалось сдвинуть на макушку уродливую маску с клювом и отодрать приклеенные к рукам крылья, а также коричневые с золотом перья хвоста, хотя узенький поясок, к которому они крепились, оставался на талии. Перышки на «птичьей» шейке безнадежно испачкались, и вся она с ног до талии была вымазана засохшей грязью, как будто пробиралась по болотам и запрудам.

Я ломал голову, как бы не испугать ее до смерти своим появлением, и решил, что лучше всего смело показаться ей с некоторого расстояния, от ручья, дабы она могла разглядеть меня и убедиться, что я не лесничий, прежде чем сумею подойти ближе. Поэтому сначала я шел за кустами, а потом с показной беззаботностью ступил на берег ручья.

Но ее уже и след простыл: она промелькнула меж деревьями подобно оленихе или косуле. Не спеша я подошел к столу, взял ломоть хлеба и начал есть, оглядываясь по сторонам. Ее нигде не было видно. Прошла минута-другая, и я позвал ее по-английски. Уловив едва заметное движение листвы на нижних ветвях дерева, я понял, что она следит за мной. И снова заговорил по-английски, надеясь, что, даже если она не поймет меня, само звучание иностранной речи убедит ее, что я пленник, как и она, или раб. Но ответа не последовало. Я не отрываясь смотрел на то место, где минуту назад шевелились листья: похоже, она вскарабкалась по свисающим ветвям огромного бука и спряталась в его густой кроне.

И тут, не думая о той страшной исторической пропасти, которую мне таким странным образом пришлось перепрыгнуть, и не помня точно, где и когда в моей прошедшей жизни я видел этот жест, я показал ей знак «V» – ну, ты знаешь, это жест Черчилля, которым, по словам наших пропагандистов, так часто пользовались в оккупированной Европе.

Листья снова зашевелились: показались плечо и рука, и я увидел тот же самый жест. Поняв это, я подошел ближе, к самим ветвям, и начал объяснять по-немецки, насколько позволяло мое знание этого языка, что я видел, как она убежала после неудачного выстрела, и что я тоже пленник графа. Она прервала меня на чистом английском, без малейшего акцента, сказав очень твердо:

– Если вы знаете сравнительно безопасное место, где можно поговорить, пойдемте туда. Вы идите первым, а я за вами.

Удивляясь ее хладнокровию и уверенному голосу, странно взволнованный тем, что встретил здесь, в этом лесу, свою соотечественницу, я медленно пошел к своей лачужке. Но, не заходя туда, вышел на открытое место, где завтракал тем первым утром, которое провел в этом лесу. С трех сторон там открывался хороший обзор, а с четвертой вплотную подступала густая роща с зарослями буйно растущей сорной травы, где в случае необходимости можно было быстро спрятаться. Я шел через эти заросли, не оглядываясь, но когда остановился и присел на корточки, увидел, что девушка идет за мной по пятам, пригибаясь так низко, что трава скрывала ее почти полностью. Она съежилась и стала маленькой, как куропатка, и мне была видна лишь ее голова в причудливом шлеме с клювом. У нее было милое, слегка веснушчатое лицо и умные серые глаза. Пока мы говорили, она ела прихваченную со стола снедь и не спускала с меня изучающего и оценивающего взгляда; лицо ее было не испуганным и не измученным, как я ожидал, а скорее настороженным и временами, когда она рассказывала мне о своих злоключениях, дерзким.

Моя же собственная история прозвучала неубедительно и казалась неполной, поскольку я почувствовал, что не должен даже пытаться объяснить ей (вернее, описать) мой невероятный прыжок сквозь время. Не хотелось, чтобы она усомнилась в моей нормальности. Поэтому я просто сказал ей, что бежал из лагеря для военнопленных, полагая, что уж какие-нибудь концлагеря в рейхе наверняка сохранились. Я успел заметить, что пребывание англичанина в немецком заключении совсем ее не удивило. Ей хотелось расспросить меня о лагере, о преступлении, за которое я туда попал, о моих товарищах, но она сдержалась, как будто вдруг поняла, что для моей скрытности могут быть серьезные причины. Я долго размышлял, правильно ли сделал, показав ей тот знак, и с удивлением узнал, что после ста лет нацистского порабощения этим символом все еще пользуются. Осторожно поинтересовавшись, откуда ей известно значение этого жеста, я услышал:

– Ну как же, – и вид у нее был удивленный, – ведь этот знак был в ходу во времена Старого Сопротивления, так? Я не очень хорошо разбираюсь в делах подполья, у меня было так мало времени, чтобы узнать об этом, прежде чем меня взяли, но я помню, что в нашей учебной группе в Эксетере кто-то читал доклад, и рассказывали, как этими жестами обменивались во времена Волнений, то есть после Вторжения Сорок Пятого Года. Этот жест означал засечку на прицеле тогдашних винтовок. Я не знала, что у Друзей до сих пор в ходу этот знак, но, когда увидела его, рискнула показаться вам, решив, что вы тоже Друг.

Она казалась такой юной, когда серьезно рассказывала о своей «учебной группе». Говорила она с поразительной уверенностью и часто ссылалась на непонятные аббревиатуры – вероятно, начальные буквы названий подпольных патриотических организаций. Но из ее рассказа я понял, что после ста лет авторитарного немецкого господства в Англии все еще существует сопротивление, во всяком случае среди молодежи и студентов, таких как она. Однако, похоже, сопротивление перестало быть вооруженным: скорее речь шла о сознательном отклонении от официальной доктрины и партийной теории по отдельным пунктам – о расхождениях, неуловимых для непосвященного, но жизненно важных для нее, а мне казавшихся совершеннейшей схоластикой, подобно диспутам средневековых теологов. Но в Средние века, думал я, отклонения от единственно верного учения заканчивались костром. Моя работа состояла в том, чтобы бороться с нацизмом, находясь на борту военного корабля, и она делала то же, но другим способом – искажая партийные лозунги на студенческом митинге. Должно быть, для этого ей требовалось даже больше мужества, потому что я и мои товарищи были свободны, имели хорошую воинскую выучку и за нами стояла могучая держава. А рисковали мы одинаково: на карту была поставлена не только жизнь – в случае провала или плена нас ждали все пытки и унижения, какие имеются в арсенале жестокого абсолютизма.

Я спросил у нее, как она оказалась в Хакельнберге.

Она пожала плечами:

– Думаю, как и все. Причины две – легкомыслие и донос. Хотя мне лично повезло: они не смогли предъявить мне ничего конкретного. Поэтому наказание было легким – меня послали на переподготовку в Школу лидеров в Восточной Пруссии. Ну, это такое заведение, где обучают руководство союзов молодежи, будущих офицеров. Туда направляют некоторых иностранцев – только нордической расы, конечно. Предполагается, что нравственная и интеллектуальная атмосфера этой Школы очистит их сознание от ошибочных мыслей. Кроме того, кадетам нужно практиковаться на ком-то в искусстве лидерства – а они любят непокорных арийцев, особенно девушек.

– Но как ты попала в руки фон Хакельнберга? – спросил я.

– Убежала из Школы, – сказала она спокойно. – Знаю, это была ошибка. Тактика Друзей состоит в том, что уж если попадаешь в школу переподготовки – вытерпи все, вызнай все хитрости и закончи курс образцовым нацистом, чтобы потом, вернувшись, разлагать систему изнутри. Но эта проклятая Школа была адом. Я не сумела вытерпеть. И убежала. Конечно, меня поймали. Если убегаешь, тебя считают злостным нарушителем и направляют на принудительную службу в какое-либо учреждение рейха, где на тебя распространяются те же дисциплинарные правила, что и на низшие расы. Вот так я и оказалась здесь. И хватит обо мне. Вопрос, что нам делать с тобой, твое положение много хуже моего.

Я ответил, что, на мой взгляд, мы в равных условиях.

– О нет! – возразила она с прямотой и практицизмом юности. – Я – ценное имущество, ты же всего-навсего Преступник и подлежишь ликвидации. Не знаю точно, что главный лесничий делает с Преступниками, которых ему передают, но процедура эта наверняка грязная и медленная. А что ты там успел увидеть?

Я рассказал ей.

Она кивнула:

– Я никогда не видела этих женщин-кошек, только слышала о них. И их самих тоже слышала. Думаю, без специальной медицинской процедуры там не обошлось.

Будничность ее тона поразила меня даже больше, чем суть ее предположения. Хирургическое вмешательство и удаление из прекрасного человеческого тела того, что освещает его внутренним светом души, было для нее не ночным кошмаром, а всего лишь привычной банальностью, тем, что делается ежедневно.

– Я здесь уже шесть месяцев, – рассказала она мне. – Знаешь, кто я для них? Jagdstück[17]. Я – дичь, которую держат специально для охоты. Они выбирают для этого самых лучших бегунов; нас тут много – и арийцы, и низшие расы. В промежутках между охотничьими забавами все не так уж и плохо. Лесничие – они по-своему неплохие ребята, пока дело не доходит до стрельбы. Самое страшное – это не они, а собаки. Знаешь, что бежать нельзя, но не можешь совладать с ужасом, когда слышишь позади их лай. И еще понимаешь, что им позволят тебя растерзать, если не побежишь, потому что тем самым лишишь их развлечения, и они тебя накажут, чтобы другим неповадно было. И даже лучшие из егерей сатанеют, когда гонятся за тобой. На меня охотились по-разному. Иногда у них бывают в гостях настоящие охотники, не то что компания этого гауляйтера. Сначала они гоняют диких оленей во внешнем лесу, а затем, чтобы повеселиться, гоняют здесь человека в оленьей маске. Тебя выпускают на свободу за день до охоты, а потом выслеживают с собаками. Ты хочешь спрятаться в самых густых и непроходимых зарослях, но когда собаки тебя находят, охотники посылают вперед уже не ищеек, а свирепых, злобных псов – и ты срываешься и бежишь со всех ног. И тут в тебя стреляют чем-то вроде крохотного дротика, который вонзается в твою плоть, к нему приделана длинная яркая нить, чтобы легко было узнать, кто же именно в тебя попал. При этом ты одет в костюм оленя из плотной ткани, напоминающей звериную шкуру; а некоторые части тела остаются открыты, чтобы дротики вонзились, не повредив ткани. Эти штуки вызывают жгучую боль, и выдернуть их на ходу невозможно. Увидев, что тебя ранили, они спускают мальчиков-обезьян – а те уже ловят тебя и вяжут. Но в этой игре у тебя есть еще один шанс: дротик должен попасть в определенное место, потому что не может пробить плотную ткань костюма, и, если не вонзился в голую кожу, «обезьян» не спускают. На меня охотились три раза, и два раза мне удалось сбежать.

– Но ведь потом тебя все равно выслеживают? – спросил я и рассказал ей об отряде с ищейками и «бабуинами», который видел накануне.

– А, ну да, – ответила она спокойно. – Вчера они гонялись за мной чуть не целый день, но я улизнула через болото. Конечно, рано или поздно они меня поймают, следя за местами кормежки, но до тех пор я от них хорошо побегаю.

– А ты не боишься того, что они с тобой сделают, когда поймают?

– Ничего они не сделают. Ну, дадут «обезьянам» побаловаться со мной немного… Это отвратительно. Но за само бегство они не наказывают – в конце концов, именно этого от тебя и хотят. А если сдаешься, им это неинтересно.

– Но если все же отказываешься бежать?

– Тогда тебя сожрут собаки, – сказала она спокойно, словно подводя черту. – Но, если в тебя хоть раз угодили дротиком, в следующий раз будешь изо всех сил стараться увернуться. Они их чем-то смазывают, чтобы больнее было.

Низко пригнувшись, мы просидели в зарослях почти все утро, теплое и солнечное, и я не уставал удивляться тому, что слышу ее приятный юный голос, говорящий на моем родном языке, голос, в котором странно смешивались наивность, и опытность, и откровенное приятие наших фантастических обстоятельств. Спустя какое-то время я осознал: она окончательно уверилась в том, что я входил в подпольную организацию английского Сопротивления. О моей «работе» она всякий раз говорила с почтительным уважением, как будто я опытный подпольщик, а она всего лишь новичок. Она так часто называла меня «Другом», вкладывая в это слово особый смысл, что я наконец понял: такую форму обращения практикуют члены организации, – и тоже начал называть ее Другом, и увидел, как она обрадовалась.

– Но что же нам все-таки с тобой делать? – повторила она.

– Я убегу, – сказал я уверенно.

– Но как?

– Через изгородь.

Она очень серьезно помотала головой:

– Это невозможно. По проволоке же передаются лучи Болена. Одно прикосновение – и прости-прощай. Мы об этом говорили – я и другие злостные уклонисты-арийцы. У нас была девушка, за которой однажды уже охотились, и она ужасно боялась, что ее опять поймают, и так и сказала: мол, в следующий раз, когда за мной погонятся, побегу прямо к ограде, брошусь на нее и умру. Ну и вот однажды нас с ней вместе опять нарядили оленями. Она спряталась неподалеку от ограды. Ее нашли и, когда она выскочила, в нее попали. Я видела своими глазами. Она побежала прямо к ограде. Но не погибла – во всяком случае не сразу. Я видела, как она упала, и слышала ее крик – она кричала от ожогов. Но когда что-нибудь большое попадает на проволоку, ее отключают. Часовые на вышках могут отключить излучение. Девушку подобрали и унесли. Думаю, она умерла от ожогов. Мы ее больше никогда не видели.

Я рассказал о моем собственном опыте с лучами.

– Но я не собираюсь бросаться на проволоку, – объяснил я. – Думаю вырыть туннель.

Почувствовав, что озадачил ее, я прочел натуральную лекцию об искусстве подкопа в понимании военнопленных. Она слушала меня внимательно и сразу подметила очевидные недостатки моего плана.

– На это уйдет слишком много времени, – заметила она. – Они ведь не оставят тебя в покое надолго.

– Но должны же быть в лесу и другие преступники, кроме меня, – возразил я. И рассказал ей о французе. – Мне кажется, он тут бегает довольно давно. И вроде бы знает, где прятаться.

Она склонила голову так, что лица ее почти не было видно в траве.

– Не знаю, – сказала она тихим неуверенным голосом. – Не знаю, что с ним случилось. Я слышала рог…

– Ну хорошо, – ответил я. – Я все-таки попробую. Главное – достать инструменты. Ты здесь знаешь все ходы и выходы, не то что я. Где у них тут хранятся лопаты?

Заразившись моим энтузиазмом, она тут же начала строить планы, как достать все необходимое. Она сказала, что знает где – в павильоне Кранихфельс. Именно там лесничие, ухаживавшие за долиной с просеками и стрельбищными валами, хранили инструменты. И павильон был ей хорошо знаком: перед очередной охотой там девушек и держали. Отлично, сказал я, тогда отправлюсь туда сегодня же вечером и посмотрю, как и что там можно стянуть.

– Нет, что ты! – воскликнула она. – Это сделаю я. Тебя же сразу узнают. А я могу проскользнуть незамеченной в сумерках. Там есть девушки-рабыни, и я вполне могу сойти за одну из них. Только помоги мне снять эту идиотскую маску.

Детали ее костюма были подогнаны таким образом, чтобы их невозможно было снять без посторонней помощи – нужны были как минимум ножницы или нож. Отыскав два камня, я несколько раз ударил одним по другому, пока не образовался острый край, и как пилой разрезал шов, скреплявший маску с горжеткой. Теперь, когда я мог внимательно рассмотреть ее одеяние, меня поразило, как искусно оно было сшито.

– Ох уж эта немецкая дотошность! – воскликнула она с презрением и забросила свою птичью маску в кусты. – Ты не поверишь, сколько они трудятся над тем, чтобы каждая деталь сидела как влитая. Эти лесничие – настоящие психи, и самое нечеловеческое – что они совсем не видят человека в тебе. Они часами будут корпеть над тобой, вертеть тебя и так и сяк, лишь бы одеть ровно как нужно для твоей роли в их спектакле, и тем не менее чувствуется, что они ничего не понимают в девушках, да и вообще в людях.

На шее у нее была цепочка, на которой болталась бирка. Я перевернул ее, но на оборотной стороне не было имени владельца – лишь несколько букв и номер. Мои пальцы коснулись ее теплой, нежной шеи, и пока она говорила, я отметил про себя какую-то новую нерешительность и глубокую обиду в ее голосе; она все еще была ребенком, и ее грубо остановили в самом начале той дороги, которая должна была привести ее в страну любви, понимания и свободных человеческих взаимоотношений. Течение ее жизни было силой изменено и направлено в иное, тесное, искривленное русло. И несмотря ни на что, она сохранила потрясающее здравомыслие, душевное здоровье и неизуродованную душу. Каждую минуту я восхищался ее мужеством и спокойной дерзостью. Но что сильнее всего тронуло меня, что одновременно смирило и дало новую надежду и цель, – вероятно, ее невинность и свежесть в этом изуродованном мире. В лесу Хакельнберга она была тем прекрасным деревом, которое, несмотря на всю безумную изобретательность главного лесничего, неспособно изменить собственной природе.

Понимаешь, до этого момента я вынуждал себя сосредоточиться исключительно на проблеме побега; я не мог позволить себе задуматься над тем, что тяжким грузом давило на мою душу, – то есть о кошмарном мире рабов, который я, вероятно, обнаружу за пределами Хакельнберга. Теперь я знал, что правда, мужество и гордость, остатки старой славы и великолепия, которыми гордилось человечество, – все это по-прежнему существует. Мы должны выбраться из Хакельнберга. Мы спасемся, поклялся я, и найдем ее Друзей.

Я вертел в пальцах маленькую бирку, а девушка стояла, запрокинув голову и подняв подбородок, с тихим, доверчивым удивлением принимая мою ласку, нежное прикосновение моих пальцев к ее шее.

– Тут нет имени, – сказал я и понял, что она догадалась о моих чувствах к ней по моему голосу.

– Меня зовут Кристин Норт, – сказала она. – Но дома меня всегда звали просто Кит.

Да, мы знали друг друга так недолго – всего день, с утра до восхода луны, один долгий летний день. Самый долгий в моей жизни. Теперь мне кажется, что я никого не знал так хорошо, как Кит. Чувствую, что, если бы я начал рассказывать обо всем увиденном и принесшем мне радость в этот день, я бы никогда не закончил, даже если бы потратил остаток своей жизни на то, чтобы освободить память от груза воспоминаний. И все же в памяти моей до сих пор живет тот залитый солнцем густой лес. Мне кажется, что я могу вспомнить каждый изгиб травинки, форму каждого листика, каждую сосновую иголку, игру света и тени, каждого жучка и мотылька, которые попались мне на глаза в тот день. Я и сейчас чувствую сосновый дух, запах трав и земли. Слышу, как гудят насекомые в знойном воздухе. И во всем этом присутствовало какое-то редкое качество, которое нельзя отнести ни к моей эпохе, ни к ее, – что-то похожее на волшебный свет, который освещает воспоминания о чудном летнем дне из нашего детства. Это яркость красок и блеск тех давно ушедших дней, тех лет, когда ты жил и играл, недосягаемый для печалей и забот, отдавая свое сердце и душу редкостным чудесам живой земли.

Мы бродили по Хакельнбергу, как двое влюбленных, вновь обретших друг друга в заколдованном лесу. Каждому из нас его прошлое виделось далеким и нереальным, словно злые чары, рассеянные лучами утреннего солнца. Ганс фон Хакельнберг казался великаном-людоедом из сказки: мы верили в него, но не всей душой, а лишь настолько, чтобы наше приключение стало еще восхитительнее. Мы смеялись и планировали наш побег так, будто все это было игрой.

Мы внушили себе, что завтрашний день не наступит никогда; мы были так счастливы, когда нашли радость друг в друге, когда дивились безграничности этой открытой нами страны, и восторг от познания открывшихся сердец был так сладок и необуздан, что нам казалось, души наши вмещают в себя весь реальный и значимый мир; мы одни, бродя в изумительном летнем лесу, и были весь мир.

За целый день мы не увидели ни души, не услышали ни звука человеческой речи, ни собачьего лая. Столь полное уединение внушило нам такую уверенность в незыблемости настоящего, что мы медленно, беззаботно, рука об руку шли по травянистым просекам, играли на полянах и громко смеялись. Так мы провели долгие часы в разговорах, в ленивых прогулках без определенной цели, и все же во второй половине дня наши блуждания стали постепенно приближать нас к павильону Кранихфельс. Задержавшись, чтобы собрать чернику в вересковых лощинах, которые хорошо знала Кит, мы стояли по пояс в кустах и, лакомясь ягодами из ладоней, смеялись над перепачканными лицами друг друга.

Незадолго до заката мы подошли к известняковым скалам, нависавшим над ручьем, который наполнял маленький водоем у их подножья, забрались наверх и уселись на мягкий дерн, откуда сквозь густую листву можно было разглядеть часть узкой тропинки, ведущей к павильону Кранихфельс. Кит сказала, что до него оставалось не больше полумили. Вечерний воздух был неподвижен. Скалы блистали в закатных лучах, согревая нас теплом, которым напоило их за день солнце.

– Ах, – после долгого молчания проронила Кит, – со всей их властью, если бы только они смогли сохранить такой чудный и спокойный лес для любви, для тебя и для меня и для всех других влюбленных, которые бродили бы здесь, пока молоды…

Мы тихо просидели там, пока не сгустились сумерки. Потом Кит начала выдергивать нитки из швов своей горжетки. Я нашел острый осколок камня и стал помогать ей распарывать швы и наконец освободил от остатков ее наряда. Девушки-рабыни, которые могли бы бездельничать в окрестностях Кранихфельса в теплые летние сумерки, должны быть обнаженными, сказала мне Кит: это был своего рода знак, по которому отличали раба – представителя низшей расы. Если только им не была предназначена роль в каком-то представлении, летом голая кожа служила им своего рода форменным одеянием. В неверном сумеречном свете любой егерь, случись ему увидеть Кит, заметит блестящую стальную цепочку на ее шее и примет ту за ошейник раба. Что же до возвращения ко мне в час, когда рабов уже обычно держат взаперти, тут Кит уповала на густую темноту под сенью деревьев.

Соскользнув со скалы, она искупалась в маленьком бассейне, смывая с кожи засохшую грязь. Я проводил ее немного по тропинке до тех пор, пока она не сказала, что дальше нельзя, и мы расстались. Мне же пришлось снова вернуться к скалам, назначенным местом нашей будущей встречи.

Все еще пребывая в странной уверенности, что ничего страшного с нами случиться не может, по-прежнему веря, что моя встреча с Кит разрушила чары свирепого злого волшебника, я не скрываясь шел по травянистому лугу за ручьем. Мне казалось, мы просто играем в некую игру, и это чувство было таким сильным, что я не мог тревожиться за Кит; меня просто переполняли нетерпение и жажда вновь увидеть ее, обнять и снова ощутить вкус ее губ. Дело, которое мы хотели исполнить сообща, казалось в сравнении с этим куда менее серьезным.

Сумерки сгустились, а я все бродил, прислушиваясь к тишине, горя желанием услышать тихий оклик, которым, как мы договорились, она предупредит меня о своем приближении. Начиналась ночная жизнь леса, полная все более знакомых мне звуков: приглушенный шепот, отдаленные вскрики и какое-то совсем близкое шуршание. Я замер на опушке редкой березовой рощицы и весь обратился в слух; мне не было холодно, но между смутно белевшими стволами повисла, наподобие невидимой ткани, какая-то льнущая к телу прохлада. Я прошел еще немного и в мрачноватой тьме начал чувствовать себя диким оленем, осторожным, готовым в любую минуту сорваться с места – это чувство, не раз испытанное мной до встречи с Кит, вернулось в мое тело.

На пятачке земли, заросшем высокой травой (в темноте мне все же удалось разглядеть, что трава примята, как будто здесь лежали олени или крупный рогатый скот), я наступил на что-то странное – не ветку и не камень. Подняв этот предмет с земли, я скорее догадался, чем увидел, что это мокасин из оленьей кожи – в точности такой же, как у меня. Он был холодный и влажный, и, ощупав его, я понял, что подошва сносилась до дыр; казалось бы – старый башмак, брошенный в лесу, – и тем не менее сердце мое забилось от страха. Мне хотелось унестись со всех ног от этого пятачка затоптанной травы, но я заставил себя порыскать вокруг, почти вслепую пытаясь найти хоть что-нибудь, что подтвердило бы мою догадку. И нашел: клочья ткани, на ощупь и по запаху совпадавшие с тем материалом, из которого был сшит мой собственный костюм – ворсистый наряд одного из фон-хакельнберговых осужденных преступников. Но волоски ворса на этих рваных клочьях слиплись, эта ткань сначала промокла, а потом затвердела и засохла. Когда я ощупывал их, моя память подсказала мне долгую ноту графского охотничьего рога, звучавшую так одиноко, таким окончательным приговором в темноте предрассветного часа. Я не рискнул искать новые доказательства – в этом не было необходимости. Слишком хорошо зная, что за вещество засохло на этих клочьях, я отбросил их в сторону, вытер пальцы, и без того сухие, о траву и вышел, спотыкаясь, из березовой рощи на открытое место.

Луна, которой оставалась всего ночь до полной фазы, поднялась над верхушками деревьев и выбелила наши скалы. Теперь я боялся света почти так же, как темноты в роще, и потому съежился в тени, отбрасываемой скалой, и снова и снова мыл руки в ручье, как будто, отмыв их, очищу сознание от страшной картины гибели француза.

Я больше не мог дожидаться возвращения Кит и пошел впотьмах по тропинке, укрытой плотным пологом из листвы, сквозь которую не мог пробиться лунный свет; в моей голове смутно зрела идея предупредить Кит об опасности или умолить ее вернуться в Кранихфельс, снова стать рабыней и все стерпеть, лишь бы свирепые клыки не коснулись ее тела.

Продвигаясь очень медленно, ибо в кромешной темноте леса я боялся потерять тропинку и, кроме того, постоянно наталкивался на деревья, спустя какое-то время я снова увидел луну и мерцающий сквозь листву проблеск желтого света, должно быть, падающий из окна павильона. Я спрятался неподалеку, там, где мог следить за небольшим отрезком освещенной луной тропинки, и замер в ожидании.

Прошло много времени, и, не дождавшись шагов Кит, я все-таки начал успокаиваться оттого, что никаких других звуков тоже не услышал. Луна поднималась выше и выше, но по-прежнему взывал к ней лишь голос леса.

И тут до меня донеслось слабое позвякиванье. Хрустнула сухая ветка, и снова что-то металлическое стукнуло по металлу. Я тихо позвал Кит – и на ярко освещенном луной пятачке некий силуэт замер на секунду как вкопанный, а потом растворился во мраке. Я подошел к ней поближе, успокаивая тихим голосом, нашарил в темноте ее руку и почувствовал, что Кит во что-то одета: эта мягкая ткань на ощупь напоминала шерсть хорошего качества, или бархатистый мех, или нечто, похожее на молескин. В тихом смехе Кит звучало радостное волнение, но она не стала ничего рассказывать, пока мы не добрались до наших скал. Прислонясь там к камню, часто и тяжело дыша, она вложила мне в руку остро наточенную лопатку и секач.

– На это ушло много времени, – сказала она. – Я забыла, где находится сарай с инструментами и не рискнула расхаживать по двору, пока не стемнело, а когда стемнело, все здания заперли. Но даже в темноте я знала, как пройти в Ankleidezimmer – это что-то вроде костюмерной, – где нас наряжают в наши маскарадные костюмы перед охотой. Чего там только нет. Дверь была заперта, но окно оставалось открытым. Я влезла в окно, нашла вот эту одежду, что на мне, а потом увидела открытую дверь в кладовку и там вот эти инструменты. Смотри, совсем новые! Но, увы, я ничего не нашла для тебя из одежды.

Она снова засмеялась и вообще была так довольна собой и тем, чего ей удалось добиться, что, хоть я и собирался рассказать ей о своей находке и умолять сдаться, сердце мое подвело меня, и у меня не хватило духу. И только когда она склонилась над ручьем, чтобы напиться, и я увидел ее всю целиком в лунном свете, мне стало понятно, что во всех планах Ганса фон Хакельнберга относительно его рабов, в мельчайших подробностях их жизни прослеживается некая маниакальная логика и что из сетей его безумной идеи не уйдешь: одежда Кит представляла собой комбинезон, плотно облегающий тело и подчеркивающий его пропорции, вроде того, что танцоры носят на репетициях, и тем не менее он был сшит из ткани, не отличимой по дьявольской задумке от шкуры животного. И когда Кит стояла на четвереньках, низко опустив голову к воде, так что лица ее не было видно, а лунный свет мерцал на странной, лоснящейся темной шкуре, покрывающей ее тело с головы до ног, она была похожа на гладкошерстного гибкого зверя, выскользнувшего из темноты леса на водопой. На какую-то секунду она показалась мне совершенно чужой и незнакомой, и, потрясенный, я почувствовал, что колдовские сети снова опутали нас, и увидел как наяву злобную усмешку, игравшую на губах Ганса фон Хакельнберга, когда он положил конец нашему короткому празднику существования в человеческом, а не зверином обличье.

Я схватил ее и рывком поставил на ноги, вернув в нормальное положение, но, когда увидел, что моя резкость ее испугала, смог лишь нервно пробормотать, что ее костюм показался мне очень странным.

– Ну конечно, как же иначе, – ответила она спокойно и рассудительно. – Я довольно часто его видела, а ты нет. В таком костюме рабы ходят зимой: он охраняет от самого свирепого ветра и непроницаем для дождя и снега.

– Давай уйдем отсюда, – сказал я и, подобрав с земли инструменты, отправился в обход скал, подальше от открытого пространства и темной березовой рощи.

Пока еще не поздно, я должен был сказать ей, что мой план никуда не годится: нельзя, мол, рассчитывать, что фон Хакельнберг оставит нас в покое на те несколько недель, что займет рытье подкопа. Но я уже заразил ее своим энтузиазмом; не только словами как таковыми, а самим своим присутствием, своей нежностью я убедил ее, что побег возможен, осуществим, реален, потому что мы так сильно его жаждем. И к тому же она была так довольна собой, так гордилась ролью, которую уже сыграла, что у меня духу не хватило разрушить ее иллюзии.

Мы быстро шли по освещенным луной просекам, Кит все время говорила торопливо и тихо, предлагая для подкопа то одно место около заграждения, то другое, но я слушал ее вполуха. Мне надо было придумать другой план, а я не мог. Тайком от Кит я провел пальцем по острию лопаты; секач был куда удобнее, зато лопата – тяжелее. Я попросил Кит взять секач.

Мы направлялись в ту часть леса, про которую Кит говорила, что она максимально удалена от замка; там густо разросся подлесок, упавших деревьев никто не убирал, и егеря туда заглядывали редко. Кит укрылась там, когда на нее охотились, и отсиживалась там неделю, прячась от собак. Она выучилась отыскивать туда дорогу в темноте после того, как ночами ходила к столам с едой в менее укромных уголках леса. Насколько она помнила, кустарник и вересковые заросли подходили там довольно близко к ограждению. Удачное, судя по всему, место для нашей затеи; по ночам будем там копать, днем – прятаться, а чтобы добывать еду, Кит собиралась действовать по тому же плану, что и в Кранихфельсе, но на этот раз она отправится в бараки для рабов прямо в замке. Единственный способ посрамить немецкую дотошность, заявила Кит, – это сделать что-то дерзко-абсурдное: немцы никогда не заподозрят, что ариец способен добровольно влезть в шкуру раба-недочеловека.

Вот так мы и шли: Кит – с верой и радостью, я – ломая голову в попытках изобрести какую-нибудь новую уловку, и пришли наконец на какую-то возвышенность, поросшую папоротником, густой высокой травой и редкими дубами. Ночь была очень тихая и совсем не холодная. Запыхавшаяся Кит оттянула ворот своего комбинезона.

– О господи! – воскликнула она. – Да я в этой шкуре сварюсь заживо. Если бы только…

Ее речь оборвалась на полуслове. Она схватила меня за руку, и при свете луны я увидел, что глаза ее расширены.

– Ты слышал? – прошептала она.

Да, я слышал. Наконец я услышал тот звук, которого ожидал с того самого момента, когда нашел остатки лохмотьев бедного француза. В тишине ночи далеко, но очень отчетливо протрубил рог. Звук его донесся через залитые лунным светом леса, веселый боевой призыв, и, прозвучи он ранним осенним утром, моя кровь радостно заструилась бы по жилам. Мы стояли, замерев, и все прислушивались к тишине даже после того, как звук угас, не смея снова поднять глаза и взглянуть друг на друга. И он прозвучал опять, торжественно, ликующе, и на этот раз к нему добавился отрывистый, нетерпеливый лай собак, напавших на след.

Я схватил Кит за плечи:

– Ты должна вернуться! Назад, в Кранихфельс! Иди и сдайся. Граф сейчас охотится на меня. Одной тебе ничего не угрожает.

Я был неистов в своей настойчивости, но она не поддавалась на уговоры:

– Нет! Я тебя не оставлю. Я покажу, где можно спрятаться. Они мне ничего не сделают, даже если я буду с тобой. И лай этот я узнаю – эти псы не из свирепых, просто ищейки, не для травли. От них можно сбежать. Пошли! Ну же!

Звучало довольно убедительно – похоже, шанс у нас был. Так или иначе, единственная надежда на спасение состояла в том, чтобы добраться до знакомой Кит чащобы. И мы побежали по тропинке, ведущей сквозь редкую дубраву.

Вскоре я получил еще одно доказательство того, что мое прошлое не было галлюцинацией, поскольку оно снова предало меня в моем сегодняшнем, столь невероятном настоящем. Бег по пересеченной местности должен был даться мне без особого труда, но я обнаружил, как и при побеге из Офлага XXIX Z, что два года плена, два года недоедания и недостатка физической активности отняли у меня силу и выносливость. Уже после первой мили я начал обливаться потом, я задыхался, и ноги мои были как две колоды. Я больше не уговаривал Кит меня бросить, и не только потому, что надо было поберечь дыхание: увы, без нее я ни за что не продержался бы на этой скорости. Горько было думать, что, даже спасаясь бегством от фон Хакельнберга, мы исполняли его волю. Ведь именно для этой цели и тренировали Кит: я представил себе, как он восхищается ее красивым, свободным бегом, ее легким дыханием и злобно скалится, гордясь творением своих рук.

Прошло некоторое время, прежде чем мы снова услышали звук рога, и теперь он был слабее. От собак мы оторвались, только местность вокруг была уже крайне неровная, эти тропинки напоминали скорее русла горных речушек, и здесь легко было упасть, растянуть связки и переломать ноги. Но мои оленьи мокасины и туфли Кит из мягкой кожи не давали нам поскользнуться, и, подстегиваемые страхом, мы смело перепрыгивали с камня на камень. Я подумал, что с холодного камня запах выветрится быстро, и потому где можно было мы скатывались по широким скальным плитам, усеявшим склон долины. Нашим главным и самым верным союзником была вода, и Кит явно думала так же. Мы нырнули в высокую траву у подножья холма, среди редкой поросли берез и тополей, и я почувствовал, что земля под ногами пружинит и хлюпает. Вскоре мы оказались в травянистой трясине, погружаясь глубже и глубже, вот уже вода стала мне по грудь. И тут мы почувствовали под ногами относительно твердое дно и, отгребая руками, как веслами, форсировали небольшой пруд посреди трясины. И продолжали идти, пока не нашли питающий его ручей, а затем поднялись по его течению, спотыкаясь на камнях и проваливаясь в промоины, и постепенно взобрались вдоль русла по долине. Оно вывело нас к нагорному болоту, и там мы наконец отдохнули, присев на тряский сырой дерн.

– Они потеряют кучу времени на болоте, – выпалила Кит, ловя ртом воздух. – Им придется обойти его кругом, чтобы собаки снова взяли след. Пошли!

Но теперь она не могла сообразить, в какую сторону нам идти, и мы сами потеряли кучу времени, медленно продвигаясь по болотистой равнине, и то и дело останавливались, пытаясь в лунном свете приглядеться к окружавшим нас низким лесистым холмам. Когда же мы выбрались на твердую землю и Кит заявила, что узнает это место, снова подали голос псы.

Мы продолжали путь, иногда трусцой, где это было возможно, а по большей части еле волочили ноги. Кит была совершенно вымотана. У нас не было сил говорить, и мы брели молча – рядом, но отделенные телесным дискомфортом, у каждого – своим, и прислушивались к вырывающемуся из груди сердцу, натруженным легким и свинцовым конечностям. Я продолжал тащить лопату, хотя она мне ужасно мешала, Кит же давно бросила свой секач. Я слишком устал, чтобы на это реагировать.

Тропинки больше не было. Мы вслепую продирались сквозь подлесок, такой густой, что местами вынуждены были ползти на четвереньках. Не знаю, сколько времени мы преодолевали этот кустарник; не знаю и того, как далеко нам удалось убежать, – все спуталось и перемешалось в моей голове: то, что мы делали сейчас, казалось, продолжается уже тысячу лет, а наше барахтанье в пруду было чем-то очень давним, когда мы еще были свежими и полными сил.

Я чуть не споткнулся о Кит. Она лежала неподвижно и застонала при моем прикосновении.

– Не могу больше, – прошептала она.

Я лег рядом, сам слишком вымотанный, чтобы понуждать ее двигаться, и навострил уши. Из-за нашего тяжелого дыхания мне ничего не было слышно. Мы лежали до тех пор, пока не отдышались, но и тогда казалось, что тишину ничто не нарушает.

Надо было признать: сумасшедший охотник получил то, что ему было нужно, – лай его собак и звук его рога превратили нас в жалких испуганных животных, съежившихся от страха в подлеске, с безумной надеждой на избавление. Оставалось лишь уповать на то, что собаки нас не найдут, – бежать мы все равно больше не могли. Я снова проверил остроту лопаты и крепче сжал черенок. Хотя бы прикончу пару псов, прежде чем мне перегрызут горло. Но для боя не на жизнь, а на смерть место не очень подходило – толком не замахнешься. Густые ветви кустарника держали меня крепко; собака же могла проползти на брюхе и схватить меня, как хватает хорек крысу, засевшую в норе. Я попробовал уговорить Кит выползти на более открытое пространство.

– Здесь самый густой подлесок, – ответила она устало. – Ограда где-то неподалеку. Лучшее, что мы можем сделать, – лежать здесь тихо. Им же больше радости, если выгонят нас на открытое место.

Я лежал до тех пор, пока ко мне не вернулись силы, но бездействие и молчаливое ожидание не для меня. Волоча за собой лопату, я начал пробираться вперед – хотелось посмотреть, где заканчиваются эти заросли.

Пару раз я потихоньку окликал Кит и, удаляясь от нее, слышал ее голос. Я не хотел уходить за пределы слышимости – боялся ее потерять. Спустя какое-то время кустарник поредел и я обнаружил, что могу идти прямо, не сгибаясь, раздвигая ветви плечами, хотя пока еще ничего не видел вокруг, кроме луны. Считая, что нахожусь не очень далеко от Кит, я буквально вывалился из кустов на вересковую пустошь. Мне пришлось сразу же спрятаться, упав на землю за невысокими кустами, потому что в трехстах-четырехстах ярдах сбоку от меня находилась сторожевая вышка. А впереди, всего в пятидесяти-шестидесяти ярдах, я увидел ограждение – ту самую слабо светящуюся стену, которая была видна в ту лунную ночь, хотя сейчас мне казалось, что я различаю более бледные линии проводов. Я пополз по краю кустарника налево – подальше от сторожевой вышки, держась, как я предполагал, примерно на одном и том же расстоянии от того места, где оставил Кит.

Вскоре я заметил, что кустарник понемногу отступает от ограды, и передо мной предстало большое открытое пространство – широкая, хотя и неухоженная просека. Возможно, она предназначалась как противопожарная полоса – и вела прямо к ограде. Окажись мы всего на сто ярдов левее – и можно было бы добраться до нашего нынешнего убежища без мучительной битвы с подлеском; также отметив с тоской в сердце, что полоса кустарника в том месте, где мы укрылись, очень узкая, я сел и задумался, что же нам делать. Не успел я устроиться в высокой траве, как услышал где-то за спиной лай собак.

Теперь они были ужасающе близко, и я слишком хорошо знал эту уверенную, сильную ноту в их лае. Я напряг слух и услышал еще один звук – хруст сухих веток под ногами людей. Звонкое, радостное «Ату!» донеслось прямо из кустарника и было подхвачено вдали на просеке. Не рискнув окликнуть Кит, я начал ползком пробираться в ее сторону. Затем остановился, подумал и вернулся на просеку, опять спрятавшись в засохшей траве. Собаки шли по моему следу – в этом я был уверен, поскольку на девушек-птиц тут по ночам не охотились. Кит это тоже знала. Я предположил, что она, конечно же, попытается уползти в сторону от нашего следа; ищейки не погонятся за новой добычей, когда мой запах так силен: они пробегут мимо нее, мой запах выведет их на открытое место, где они устремятся за мной в обход кустов. Крепко ухватив лопату, я стал ждать.

Снова раздался лай, и теперь мне казалось, что они миновали то место, где я оставил Кит. Мои планы изменились: я приподнялся, думая, что теперь, отдышавшись, могу побежать вдоль просеки, уводя собак от девушки. Но прежде чем я распрямился, на просеке раздался громкий шум: звонкая трель графского рога, властная, возбуждающая и повелительная, топот конских копыт и – кошмарно близко и пронзительно – поток искаженного человеческого лепета и безумного визга, уже дважды слышанный мною в Хакельнберге.

Ганс фон Хакельнберг скакал по длинной просеке в сопровождении всех своих «кошек», визжащих и жаждущих крови. Они приближались на огромной скорости, и, к своему ужасу, я понял, что не могу ни стоять, ни бежать. Я видел темные силуэты всадников, мчащихся галопом сквозь высокую траву и вереск, а перед ними дюжину – нет, десятка два или даже больше – человеческих силуэтов, скорее прыгающих, чем бегущих, двигающихся длинными летящими скачками. Я видел, как чернеют на фоне залитого луной неба взлетающие вверх головы «пантер»; на фоне травы их выгнутые спины казались не черными, а коричневато-серыми, и конечности их отблескивали в молочно-белом свете. Ищейки лаяли у меня за спиной, там, где я недавно прошел у ограды, но я больше не обращал на них внимания. Я не мог оторвать глаз от этих существ, скачущих ко мне, и думать о чем-либо ином, кроме стального блеска когтей на их темных руках, тоже не мог. А потом я увидел среди них человека, в лунном свете казавшегося гигантом, – и поперек груди у него мерцало серебристое кольцо. Он еще раз протрубил в рог, громко и дерзко заявляя о своем праве на вожделенное кровопролитие. Я вытер ладони о ворсистые бриджи, медленно распрямился у густого куста и на пробу замахнулся лопатой.

И тут за спиной у Ганса фон Хакельнберга вдруг раздался громкий крик; сам же граф сдержал свою лошадь и резко протрубил в рог. Визг и бормотание «кошек» тут же слились в единый хриплый вопль. Но увидели они не меня.

Отделившийся от кустарника темный силуэт пересекал залитое луной открытое пространство в нескольких ярдах от своры. Человек обернулся и побежал вдоль просеки прямо к ограде.

И «кошки» понеслись в погоню над вересковой пустошью. Визжанье стихло, но, когда они пролетели мимо, я услышал громкий всхлип, напоминающий один общий вдох, как будто каждый свирепый рот втянул в себя глоток воздуха, уже напитанного запахом крови. Черная фигура все еще вела их за собой. Она бежала так, как бегут, спасая свою жизнь, но прямо к бледно лучащейся стене, испускающей свет ярче лунного. Слишком поздно, подумал я, она уже не свернет. Еще не зная, что мне делать, не думая ни о Гансе фон Хакельнберге, ни о его «кошках», ни о его псах, я закричал и побежал за ней следом.

Фон Хакельнберг тоже понял, чего добивается Кит. Он поскакал за сворой, громовым голосом посылая проклятья, затем начал трубить в свой рог, отзывая «кошек» короткими резкими трелями. За графом неслась его свита, к звукам рога добавились громкие протяжные свистки.

Но «кошки» сосредоточились на своей жертве; они быстро догоняли ее, и я знал, что ничто их не остановит. Я видел, как Кит бросилась на светящийся барьер, будто это была твердая стена, на которую можно взобраться, и выкрикнул ее имя, холодея от ужаса: та, кто своей нормальностью словно доказала и мое собственное здравомыслие, сейчас обезумела от страха. Но уже в следующий миг я понял, что это не так. Даже когда прыгнула на ограду, она выкрикивала мое имя. Я слышал ее, слышал, несмотря на крики, свистки и дуденье рога, я слышал, как она зовет меня, и в голосе ее звучало не безумие, а ужасная преданность: «Алан! Алан! Беги! Беги через ограду!»

А под нею, черными силуэтами на фоне слабого белесого свеченья, вся свора сбилась в кучу – переплетенные тела, контуры вздернутых рук. И сейчас я снова услышал их крики – короткие, отчаянные вопли и мучительные стоны. Тени всадников мельтешили между кустарником и оградой, свистки раздавались непрерывно, и столь же непрерывно трубил рог фон Хакельнберга, сигнал за сигналом.

Я продолжал двигаться в их сторону, пробираясь сквозь редкий кустарник по краю подлеска, и все время не сводил глаз с черной фигуры, замершей над судорожно дергающейся массой; Кит лежала совершенно неподвижно, раскинув руки, как будто их поддерживал верхний ряд проволоки; голова ее упала, и ноги повисли. Она висела там, мертвая, как символ жертвенности и спасения. И когда я остановился по колено в траве и вереске, растущем у самой ограды, я увидел, что тело Кит объято слабым свечением, будто каждую ворсинку бархатной шкуры, облегавшей ее тело, тронула изморозь.

Мой мозг и мое сердце были так потрясены этим страшным ударом, что я забыл об опасности, которую она старалась увести от меня. Кажется, я, спотыкаясь, пошел к ней, уже не прячась, выкрикивая ее имя, когда вдруг ее голос, столь же реальный, как эхо, снова прозвучал у меня в ушах: «Алан! Беги!» – и тут я понял, почему она выбрала смерть, и вспомнил, как она рассказывала о похожем случае. Свечение ограды быстро угасло, прекратили надрываться свистки. И прежде чем луч прожектора ударил со сторожевой вышки, я увидел холодный блеск проволоки под луной, а за ней – вереск и березы, и черный массив соснового леса. Луч на секунду задержался на ограде, потом отыскал группу людей у проволоки и остановился на ней.

И тут мне стало совершенно ясно, что́ я должен делать. Лесничие подъехали вплотную к ограде. Я слышал хлопанье их тяжелых кнутов, вой обезумевших от боли «кошек», их визг и стоны. Клубок из тел, рук и ног откатился от ограды и распался на дюжину «кошек», те крутились под копытами лошадей, ворчали, фыркали, визжали, пытались терзать своих раненых товарок, пока егеря с руганью разнимали их и кнутами отгоняли к опушке. И я побежал, уверенный, что все рядом ослеплены лучом прожектора, что псари придерживают своих ищеек, думая, будто их работа на сегодня закончена, и что часовые на вышке сосредоточены на том, что осталось от своры. Я пересек два ярда голой земли у забора, приподнял проволоку, проскользнул под ней и побежал, пригибаясь к земле, сквозь вересковые кустики туда, где лежало тело Кит.

Но прежде, чем я добежал, Ганс фон Хакельнберг и двое лесничих спешились. Они шли между черневшими тут и там на земле телами (одни лежали неподвижно, другие корчились в муках), и короткими сильными ударами своих кривых сабель двое парней успокаивали тех «кошек», что все еще были живы. А Ганс фон Хакельнберг шагал прямо к повисшему на ограде телу. Он сдернул его с проволоки своими лапищами и вскинул над головой. Я был для него невидим, потому что стоял вне прожекторного луча, но теперь я шагнул вперед, и он увидел меня в полутени – между нами было с дюжину футов и хлипкая ограда.

Парни тоже увидели меня и вытянули клинки, как будто собираясь напасть, но фон Хакельнберг остановил их коротким криком. Он стоял, держа в руках обмякшее тело Кит в саване из пепельного бархата, мерцавшего в луче прожектора, затем медленно повернулся и взглянул на остатки скулившей своры, которую с трудом сдерживали конные егеря. Потом опомнился и снова посмотрел на меня. В ярком свете лицо его обернулось карикатурой гнева и жестокости, еще в большей степени лишенное всего человеческого, нежели создания его собственной злой фантазии, но я его больше не боялся. Мое внимание переключилось с его свирепой силы на жалкое мертвое тело у него в руках, и тут я впервые понял, что такая потеря вырывает с корнем из души все муки и страдания и превращает сердце в пустыню, куда никогда уже не вернутся страх и боль. Его гневный крик оставил меня равнодушным, и я понял смысл его слов уже после того, как он отвернулся.

– Ступай! – заревел он. – Сегодня ночью ты свободен. Ганс фон Хакельнберг милует тебя сегодня, чтобы вновь охотиться на тебя, когда взойдет другая луна!

Я не знал и не хотел знать, по каким законам его безумной садистской логики мне была дарована жизнь. Лесничие отступили и вложили сабли в ножны. Я должен был перелезть через ограду и встретить смерть от стальных когтей своры, но прожектор погас, проволока полыхнула по всей длине белым сиянием, и я увидел фон Хакельнберга с его страшной ношей сквозь этот странный экран – бесцветного, не отбрасывающего тени, лишенного материальности, столь же удаленного от меня, насколько я был удален от белой, холодной и спокойной луны. Его черный призрачный силуэт зашагал к призрачным «кошкам», и, снова вскинув мерцающее тело Кит, он швырнул его в гущу своры.

Не знаю, сколько я пролежал в вереске, уставившись на тонкую светящуюся стену. Должно быть, я смотрел на нее, не в силах ни думать, ни двигаться, еще долго после того, как за ней замерло последнее движение. Я ничего не слышал и ничего не видел. Моя память не запечатлела того, что произошло позднее в эту ночь или много-много ночей спустя. Но тело до сих пор смутно помнит, как я встал и содрал с себя наряд из гардеробной фон Хакельнберга и как потом в трансе измождения брел по лесу, брел и брел до тех пор, пока лунный свет и тени не закачались у меня перед глазами, я ослеп, и земля улетела у меня из-под ног.

Предыдущая главаГлава 8 из 16Следующая глава