К книге
Звук его рогаЗвук его рога[1]. VI
44%
Звук его рога[1]. VI
7

Фон Айхбрунн сдержал слово. Прошел день, и рано утром меня разбудили, но не успел я надеть присланный им лесной костюм, как услышал, что он зовет меня с веранды. Было чудесное свежее утро, лесные запахи пьянили своей сладостью. Ночью я не слышал звуков рога, ничто не нарушало мой покой, даже сны, и сейчас громкое пение какой-то птицы, шелест пробуждающегося леса, свет, играющий на листьях и стволах деревьев, и поросшие высокой травой поляны радовали мне сердце.

Для прогулки по лесу доктор надел пару облегающих темно-зеленых брюк, украшенных широкой золотой тесьмой, замшевые полуботинки и короткую куртку из оленьей кожи с богатой золотой отделкой. На голове у него была зеленая бархатная кепка с пером цапли, а к поясу пристегнут длинный кортик или, возможно, охотничий меч с рукояткой из слоновой кости. Костюм, который он одолжил мне, был в том же стиле, только проще и скромнее.

Он повел меня по узкой тропинке, круто заворачивающей в лес от здания больницы, и я заметил, что он приказал двум рабам-славянам следовать за нами.

Мы прошли не больше четверти мили, когда вдали показались первые постройки «шлосса». Мне трудно описать это место, потому что я, считай, не видел его со стороны. По сути, увидеть его целиком было бы и невозможно: лес не просто подходил вплотную к его стенам, но и рос во внутренних дворах и проходах между зданиями, а кое-где даже пологом нависал над замком. Увиденное мной мало походило на замок, который рисовался в моем воображении. Постройки были низкими, деревянными или фахверковыми и такой неправильной формы, будто перед архитекторами стояла задача сохранить все деревья до единого и подогнать свои проекты под очертания полян и всех открытых безлесных участков земли. В некоторых местах огромные буки и дубы вплетались в ткань зданий, а башенки и маленькие комнаты располагались как гнезда среди их раскинувшихся ветвей.

В утренней атмосфере все это казалось странным, таинственным. И не потому, что кругом не было ни души, – к этому я был готов. Думаю, после строгого изящества больницы я ожидал чего-то аналогичного и от замка – но увидел средневековую причудливость, вычурный примитив, искаженные пропорции. Эти низкие, хаотичные здания с их фронтонами и мансардами, свесами и закутками, окнами странной формы и заглубленными дверями как будто сами собой пробились между стволов, то выглядывая на свет, то прячась в тени, подобно диким зверям. Это были лесные жилища в полном смысле слова; их балки и доски, побелка и штукатурка, серые камни фундамента и ступени были сродни этой земле. Они были столь же лесными по духу, как и типи ирокезов или хижина поселившегося в чаще отшельника; и тем не менее их нельзя было назвать грубыми. В их конструкции чувствовалась искусность; в самой их неправильности, их, если так можно выразиться, бегстве от привычных пропорций и плоскостей присутствовало мастерство готической эпохи. Мы вступили в лабиринт дворов и узких проходов, мощенных булыжником и поросших мхом, прошли на цыпочках по выложенным дубовыми панелями галереям, и вдруг мне пришла в голову странная мысль, что мы крадемся по брошенному людьми, забытому Богом и заросшему лесом средневековому немецкому городку, над которым, видно по воле чуда, оказалось бессильно время, не сумевшее разрушить его.

Фон Айхбрунн говорил мало, оставляя без ответа некоторые мои вопросы, давая тихим голосом лишь самые необходимые и лаконичные объяснения, когда показывал мне жилые помещения и спальни, кухни, псарни и конюшни. Мне бы хотелось ненадолго задержаться и получше рассмотреть гончих и лошадей, экипажи в каретном сарае и стеллажи со старинными охотничьими ружьями и снаряжением на галереях, но он торопил меня, нервничая и явно стремясь, как мне почудилось, вновь оказаться под открытым небом (или сравнительно открытым, с поправкой на лес). Поэтому я успел понять лишь то, что главный лесничий рейха держит самых разных псов: свору черно-белых гончих французской породы святого Губерта, несколько ищеек и огромных гончих, с которыми ходят на кабана, – короткошерстных, пятнистых, невероятно сильных и свирепых, как тигры, с диким ворчанием бросавшихся на прутья решетки, когда мы проходили мимо. Я никогда раньше не встречал такой злобы и агрессивности даже у овчарок, с которыми ходили охранники в лагере. Доктор торопился миновать клетки, стараясь держаться подальше от клыков и тусклых свирепых глаз.

Ярость, которую мы навлекли на себя, так вывела доктора из равновесия, что он заблудился. Из псарни мы вышли во дворик, затененный огромными нависающими деревьями, из которого можно было пройти в несколько полутемных галерей. Фон Айхбрунн огляделся по сторонам, не зная, в какую из них войти, потом сделал знак приблизиться одному из рабов, следовавших за нами. Но прежде чем тот мог ответить, из темного прохода раздался резкий оклик. Фон Айхбрунн вздрогнул, потом с неуверенной улыбкой нырнул в одну из галерей, потащив меня за собой. И почти сразу же свернул в длинную, светлую комнату, одно из окон которой выходило во двор, где мы только что были, а сквозь другие окна, высоко под потолком, виднелось голубое небо в просветах между древесными кронами.

Позвавший нас оказался молодым человеком, одетым почти так же, как доктор. Но, в отличие от доктора, он снял свою короткую кожаную куртку и остался в одной рубашке. Наблюдая за ним из-за спины доктора, я подумал, что это великолепный образчик того, каким мы всегда представляли себе типичного молодого нациста: он был не очень плотного телосложения, но притом фигурой и позой напоминал боксера или борца; ресницы и волосы у него были такие светлые, что он вполне мог бы сойти за альбиноса, если бы не серые глаза; лицо его, прежде чем он узнал фон Айхбрунна, являло собой преувеличенно-надменную маску холодной властности, но, когда он коротко ответил на приветствие доктора, оказалось просто эгоистичным и насмешливым, и лишь в глазах его и складках вокруг рта таилась беззаботная жестокость.

Они говорили по-немецки, и доктор явно пытался объяснить что-то про меня. Чувствуя на себе взгляд молодого человека, я изо всех сил старался не встретиться с ним глазами и осматривал комнату.

Вероятно, это была комната егеря: здесь хранилось всякое охотничье снаряжение, причем в хорошем состоянии – явно за ним тщательно ухаживали и постоянно им пользовались. Даже копья для охоты на кабанов, составленные у стены в пирамиды, были начищены до блеска и вполне годились в дело: что странно, большинство снаряжения никак не вписывалось в хронологию фон Айхбрунна. Что здесь делают блестящие металлическими деталями арбалеты с новой крепкой тетивой, пики, копья и короткие мечи, почему в дальнем углу на деревянных подставках стоят, судя по всему, натуральные доспехи, хотя скорее из плотной кожи или чего-то очень на нее похожего, чем из стали? Граф фон Хакельнберг явно был без ума от старины, особенно от Средних веков. Уступку современности я заметил лишь одну – стойку с короткоствольными ружьями очень большого калибра, значительно превышавшего все известные мне калибры, с какими ходят на дичь, и еще я увидел штабеля металлических коробок, в которых, как я догадался, находились патроны. Кроме перечисленного, было здесь и снаряжение, которое очень мало меняется со временем, – собачьи поводки, смычки, ошейники и кнуты.

В комнате было так много всего, но я успел рассмотреть лишь то, что бросалось в глаза, однако вполне уместных охотничьих трофеев, вроде оленьих рогов или голов, лисьих морд и так далее, не увидел, зато имелось довольно много шкур или кусков шкур, причем все они были одного типа и висели на стене в дальнем конце комнаты рядом со странными доспехами. Они не были выставлены как трофеи, а просто висели на крючках. Я заметил длинные хвосты, и мне пришло в голову, что это могли быть шкуры леопардов, а то и пятнистых кошек. Чего бы диким кошкам и вправду не водиться в обширных лесах вокруг Хакельнберга.

И еще одна важная подробность не укрылась от моего взгляда: светловолосый юноша-егерь, стоявший у длинного и широкого стола посредине комнаты, что-то делал с некими диковинными приспособлениями, лежавшими там среди всякой всячины. Он отложил в сторону предмет, над которым работал, чтобы подойти ближе к доктору; это была маленькая деталь какого-то металлического инструмента, которую он затачивал напильником. Незаметно подойдя поближе, я увидел, что это очень странное сочленение стальных крючков, напоминавших человеческие пальцы, размером примерно с мою кисть или чуть меньше. Собственно, это была своего рода стальная рукавица без манжеты. На столе валялось несколько таких штуковин, одна-две из них были снабжены ремешками и завязками. Думаю, еще минута-другая – и я подошел бы достаточно близко, чтобы взять ее и разглядеть как следует, но доктор за руку вывел меня из комнаты.

Кажется, он усыпил подозрения молодого егеря, поскольку тот вышел из комнаты вместе с нами, добродушно болтая с фон Айхбрунном, хотя ни разу не обратился ко мне. Ну конечно, он не владел другими языками, кроме немецкого, и пусть я, как ты знаешь, могу сбивчиво объясниться по-немецки и понимаю, когда говорят достаточно медленно, фон Айхбрунну я этого не выдавал.

Егерь вывел нас из дворика на открытое пространство, напоминавшее парковую зону, где деревья стояли довольно разреженно. И там я увидел огромное здание, превышавшее размерами все увиденное здесь раньше. Хотя оно пряталось за деревьями, я разглядел это величественное каменное сооружение в готическом стиле, с остроконечной, уходящей ввысь крышей, украшенное башенками и сложным орнаментом, будто причудливая имитация рейнской ратуши шестнадцатого века.

Хотелось бы, конечно, подойти поближе и рассмотреть его, но фон Айхбрунн снова меня увел: то, что собирался показать нам егерь, находилось совсем в другой стороне. Он вел нас узкими тропинками между живыми изгородями из подстриженных лесных деревьев, отделявшими друг от друга загоны для животных, – думаю, это была ферма по разведению дичи, потому что за оградами я видел много ручных косуль, ланей и оленей, и все это были, насколько я понял, самки с потомством. По его зову они выбегали из-за деревьев и кустов и ели у него с руки, а он похлопывал их по бокам и спинам, как фермер, прикидывающий, достаточно ли жирна свинья. Вероятно, подумал я, на столе у графа никогда не переводится оленина.

Не знаю, как велика была эта ферма, но весьма вероятно, что там находились и другие, скрытые от глаз высокими изгородями загончики, в которых содержались менее кроткие существа, чем олени: был момент, когда мы гладили носы молодых ланей, и вдруг невдалеке от нас раздалось какое-то странное подвывание. Лани испуганно отпрянули и бросились в укрытие, егерь засмеялся, а фон Айхбрунн, казалось, нервничал почти так же, как тогда на псарне, когда проходил мимо собак, с которыми охотятся на кабанов, и на секунду мне показалось, что ему тоже хочется убежать в укрытие, как ланям. Это был странный, неприятный звук: я назвал его подвыванием, но он скорее напоминал сдавленный вопль, в котором слышались бормотание и резкие ноты восторга и нетерпения, звучавшие почти по-человечески; а все вместе взятое отдавало исступленностью и безумием. Я никогда не слышал, чтобы так выла собака, и тем не менее был глубоко уверен, что раньше или слышал этот звук, или же когда-то он наводил меня на мысль о собаках. И только спустя несколько минут после того, как вой прекратился, я вспомнил, где его слышал (или думал, что слышу) раньше. Именно эти звуки улавливал мой слух сквозь шум леса в ту ночь, когда я, стоя у окна, прислушивался к трубящему рогу Ганса фон Хакельнберга. Я и тогда вообразил, что это воют и подскуливают собаки, но, поразмыслив, решил, что это ветер. Разумеется, это были не собаки и не ветер.

Я не рискнул ничего спрашивать, пока егерь не вывел нас с фермы и не показал лесную тропинку, по которой доктор, с явным облегчением оттого, что вновь остался со мной наедине, пустился быстрым шагом в горку. Затем в ответ на мой вопрос, не собираемся ли мы взглянуть на большое здание за деревьями, он проронил короткое «Nein» – и больше не вдавался в объяснения, пока мы не поднялись на холм.

Он прислонился спиной к сосне и вытер лоб: день был очень теплый, а он не привык к такого рода гонкам.

– Нет, – сказал он желчно. – На сегодня достаточно. Хватит с меня замка – на пустой-то желудок. Этот егерь, Франк, говорит, что гости гауляйтера собираются отобедать в павильоне Кранихфельс – идти туда примерно час. Обед будет потрясающий. По общим отзывам, эта публика обжористая, пузатая, и я буду не я, если не получу свою долю, прежде чем они вернутся с охоты. А потом я намерен убраться с этой verfluchte[10] жары и соснуть.

– Я думал, вы хотите показать мне замок, – напомнил я.

– Ja, конечно, вы так думали, – ответил он, а потом, уже менее раздражительным тоном, слегка поостыв, добавил: – Если обещаете не убежать сегодня вечером, возможно, я проведу вас тайком в замок ближе к ночи. Но имейте в виду – за последствия я не отвечаю! – оборвал он.

Думаю, к тому моменту я хорошо изучил характер доктора и относился к нему в некотором смысле как к ребенку, а потому спокойно ответил, что он, уж наверное, как-нибудь оградит себя от нежелательных последствий; что же касается меня, я готов рискнуть. Сойдясь на этом, мы продолжили наш путь.

Спустя какое-то время он снова заговорил со мной в обычной для него легкомысленно-самодовольной манере, но теперь я не смог удержаться от соблазна подпустить шпильку и заметил, что, несмотря на его презрение к простым охотникам и их помощникам, он должен признать, что у них есть кое-какие навыки и умения, не говоря уже о выдержке, которых ему, доктору, не хватало, раз они справляются с псами, каких мы только что видели.

Я не ожидал, что мои слова произведут на него такое впечатление. Он отпрянул от меня, тяжело вздохнул и сказал что-то по-немецки, прозвучавшее как проклятье тому дню, когда он взялся за эту работу; а потом, очень трезво и рассудительно, произнес:

– Собаки, конечно, довольно-таки страшны, но упаси меня господь от кошек!

Я с удивлением услышал в его голосе настоящий страх.

– В смысле, тех, чей визг мы слышали, когда нам показывали оленей? – спросил я.

Но он был оскорблен и сердился на меня за то, что я уличил его в малодушии, и продолжал путь в мрачном молчании.

Эти несколько миль, пройденных с доктором, оказались безумно интересными. Живности вокруг было немного: разве что одна-две рыжие белки и совсем чуть-чуть птиц, но я очень хотел запомнить рельеф и дорожку, по которой мы шли, запечатлеть в мозгу каждую отворачивающую тропинку, каждое приметное дерево или камень. Мы пересекли два-три маленьких ручейка, и из каждого доктор напился, а потом вновь начали подниматься по длинному и очень пологому склону, пока не достигли вершины холма, густо поросшей кустами. И там я неожиданно услышал собачий лай – совсем близко. Фон Айхбрунн, казалось, не замечал его, но спустя минуту вздрогнул и выругался, когда из засады в кустах бесшумно вышел человек и загородил собой проход.

Это был егерь, одетый во все зеленое, с легким луком в руках, совсем еще юноша и довольно симпатичный. Он что-то коротко сказал фон Айхбрунну, а потом, когда доктор проворчал что-то брюзгливо в ответ, воззрился на него, не скрывая веселья. Я почти догадался, в чем было дело, и моя догадка подтвердилась, когда доктор, вовсе не желающий остаться без обеда, снова обратился к молодому егерю с вопросом. Я понял, что мы пришли слишком поздно. Ясно было, что уже начали гнать дичь, и продолжи мы свой путь – окажемся между охотниками и оленем. А егеря поставили здесь именно для того, чтобы развернуть назад любую дичь, если та оторвется от преследователей и будет двигаться по нашей тропинке.

Собака залаяла снова, егерь наклонил голову и прислушался, потом где-то неподалеку от нас, слева, грянул ружейный выстрел. Егерь продолжал прислушиваться, а затем ухмыльнулся. Он поднял свой лук, как бы целясь в воображаемого оленя, и с сожалением покачал головой. «Если бы тот парень промахнулся, – как будто говорил его взгляд, – уж я бы этого оленя не упустил».

Потом он резко повернулся к фон Айхбрунну и, как мне показалось, спросил его, почему бы тому не пойти к стрелкам и не подождать с ними, коль скоро охота и так близится к концу. Фон Айхбрунн помотал головой, но юнец засмеялся и, вставив палец в рот, столь правдиво изобразил, как вылетает пробка из бутылки шампанского, что доктор тут же передумал и без шума и возражений позволил увлечь себя куда-то сквозь кустарник.

Егерь повел нас по своего рода туннелю, проложенному сквозь густой подлесок, вниз по дальнему склону кряжа. Ничего невозможно было разглядеть далее одного-двух ярдов, а кусты по обе стороны были так густы и ветви их переплелись так плотно, что, пожалуй, лишь хорек смог бы тут продраться. Наверняка все здесь устроили таким образом, чтобы загнанной дичи волей-неволей пришлось следовать знакомыми тропами туда, где ее уже ждали нацеленные ружья. Когда мы пришли туда, где сидели в засаде охотники, я убедился, что был совершенно прав.

Это был такой стрельбищный вал, который вряд ли когда-нибудь придумали бы в охотничьих заповедниках Англии. Маленькая рощица, из центра которой старательно вычистили подлесок и оставили лишь молодые деревца, была окружена земляным валом высотой по грудь, покрытым травой и засаженным поверху низкими кустами. Его наружная сторона походила на равелин, а щели в заслоне из кустов были расположены так, чтобы поляна хорошо простреливалась с любой позиции. Собственно говоря, это была не поляна, а просека, своего рода аллея, противоположная сторона которой представляла собой густую живую изгородь из кустов, и на первый взгляд та выглядела вполне естественно, но на самом деле, вне всякого сомнения, состояла из густо переплетенных ветвей, призванных помешать дичи свернуть и направить ее прямо к валу, чтобы стрелки уж точно не промахнулись. Мы находились в долине, и «аллея» вела по склону вверх, туда, где обрамлявшие долину высокие серые скалы смыкались, оставляя лишь узкий проход между утесами. Было ясно, что дичь, сумевшую уйти от пуль охотников, остановят скалы, и либо та устремится назад, под выстрелы, либо же ее прикончат поставленные в верхней части долины егеря. Бо́льшая часть треугольника, образованного скалами, была перед нами как на ладони – деревьев там было немного и они не заслоняли обзора. С той же стороны, откуда дичь гнали, просека тянулась еще на сотню ярдов, так что оленя можно было увидеть заранее и выстрелить без спешки, когда он подбежит ближе.

Не хватало только ручного оленя – и самому плохому стрелку была бы обеспечена удачная охота. А взглянув на восседавшего в засаде главного «охотника», я понял, что вот таких гостей и приходится обслуживать главному лесничему рейха.

Это был маленького роста чудовищно жирный человек в новых «ледерхозен»[11], фасонных подтяжках, белых носках и вышитой рубашке. У него была квадратная, почти лысая голова, толстые щеки и двойной подбородок; толстый наплыв жира на загривке нависал над воротником рубашки, и корма у него была, как у баржи. Трудно было представить себе более нелепого соседа рядом с тремя-четырьмя молодыми егерями, сидевшими с ним в засаде, – такими подтянутыми и аккуратными они были, в зеленой с золотом одежде, не только богатой, но и вполне пригодной для охоты. Его пухлые бледные конечности так разительно отличались от загорелых крепких рук егерей, что он казался представителем другого биологического вида.

Он повернул голову в нашу сторону, когда мы приблизились к засаде с тыла, и посмотрел на нас, моргая, сквозь очки без оправы ничего не выражающим взглядом, а потом возобновил наблюдение за просекой. Он сидел у просвета между кустами на складном стульчике, которого почти не было видно под складками его кожаных шорт, а рядом, у покрытого дерном вала, стояли два-три ружья, и одно из них было очень большого калибра, вроде того, что я видел в замке. У следующей естественной бойницы стоял егерь с арбалетом и внимательно следил то за просекой, то за гостем.

Фон Айхбрунн и я отступили к противоположному краю сооружения, где доктора шепотом приветствовали другие егеря. И там, на широкой лежанке из дерна, утешительно окруженный бутылями и флягами, среди вместительных контейнеров для льда, под покровом зеленых листьев и расположился доктор, а я мог на досуге наблюдать за происходящим.

Гость уже успел поохотиться: на березовом суку висела туша самца лани, только что освежеванная. Упражнений было, совершенно очевидно, больше, чем результатов: на земле рядом валялись три-четыре пустые гильзы. Его товарищи где-то неподалеку тоже развлекались: мы слышали короткий собачий лай и выстрелы тут и там за большой рощей, скрывавшей из виду долину.

Наш толстяк, кажется, начинал скучать. Он достал портсигар и собирался закурить, когда старший егерь подал ему знак. Заряжающий протянул ему ружье и очень вежливо указал нужное направление. Стоявший рядом со мной юноша подтолкнул меня локтем и показал, откуда можно было хорошо разглядеть всю просеку. Пара гончих подавала голос, гоня жертву в нашу сторону; затем появился олень-самец, мчавшийся большими скачками. Он остановился ярдах в пятидесяти от засады, что-то подозревая, но, понюхав воздух и встряхнув головой, опять перешел на рысь и пронесся от нас ярдах в двадцати. Вряд ли его гнали долго, и мне он казался совершенно ручным – таким доверчивым, что, если бы охотился я, инстинктивно опустил бы ружье. Однако наш гость открыл пальбу. Олень к этому моменту уже исчез из моего поля зрения, и я не знал, были ли удачными те три-четыре выстрела, которые сделал наш стрелок, но, когда молодые егеря выскочили из засады, я увидел, как старший зашел за дерево и тайком перезарядил свой арбалет. Потом он торжественно поздравил гостя, и, пока молодые парни заносили убитого оленя, он шагнул навстречу фон Айхбрунну, чтобы перекинуться с ним словцом.

– Das ist der Letzte, – услышал я. – Jetzt haben wir nur noch die Voegel, dann wollen wir sehen ob’s was zu essen gibt[12].

Пока тушу оленя потрошили и подвешивали, двое парней занялись приготовлением напитков со льдом и сэндвичей для гостя, который, утомившись от сидения на складном стульчике, с удовольствием возлег на прохладной мягкой скамье из дерна в задней части сооружения. Егеря льстили ему без зазрения совести, и, хотя он отвечал им с преувеличенными сердечностью и радушием, было ясно, что не так уж много удовольствия он получил сегодня утром. Однако гость немного приободрился и проявил бо́льшую заинтересованность, когда старший егерь показал ему странное ружье огромного калибра и стал объяснять, в чем состоит следующая часть программы. Я ничего не разобрал из его объяснений, поскольку отошел в сторону, чтобы не привлекать к себе внимания гостя, и вдобавок меня куда больше заинтриговали новоприбывшие.

Они вышли незаметно из-за кустов у нас за спиной и устроились наверху нашего земляного укрепления, скрытые от глаз зеленой густой ширмой, но так, чтобы можно было наблюдать за просекой сквозь просветы между ветвями. Их было трое: молодой лесничий с кнутиком, держащий на привязи двух существ, которых я принял сперва за бабуинов, потому что мог разглядеть только их головы и грудь. Но когда он позволил им встать и распрямиться, я понял, что это мальчики, а не обезьяны. На их головах были маски, как две капли воды напоминавшие собакоголовых бабуинов, обитающих где-то в Абиссинии; из приоткрытого рта раздавалось вполне взаправдашнее рычание, видны были огромные зубы. Плечи, спина и грудь были покрыты серой, а местами золотисто-коричневой шелковистой шерстью, доходившей почти до талии; ниже талии они были абсолютно голыми, если не считать узкого ремня, к которому и крепилась привязь. Их обнаженные тела были темно-коричневыми, но был то загар или природный пигмент – не поручусь.

Их заметил наш толстый охотник и удивленно хмыкнул. Егерь спрыгнул вместе с ними с вала и, спустив с привязи, несколькими щелчками кнута отправил дурачиться и прыгать. Они скакали и веселились то на всех четырех, то стоя прямо и, к большой радости гостя, подражали настоящим бабуинам весьма неделикатными жестами, усовершенствовав обезьяньи проделки с изобретательностью и мастерством, которые не оставляли сомнения в их принадлежности к человеческому роду. Гость довольно гоготал и трясся от смеха, пока по знаку старшего егеря их дрессировщик не велел им приблизиться, что они и выполнили немедленно, встав на четвереньки и задрав морды. Тогда он передал им густую крепкую сеть, которую они быстро набросили себе на плечи.

И тут же из долины донесся звук охотничьего рога. Егерь-дрессировщик со своими «бабуинами» вернулся на позицию на земляном валу, гостя отвели к его стульчику, а я снова пробрался к дырке между кустами, через которую была хорошо видна вся просека.

Какое-то время было тихо, а потом я услышал собачий лай, громче и напористей прежнего. Затем снова недолгая тишина – и последовал выстрел, но какой-то негромкий.

Рядом со мной стоял молодой егерь.

– Da schiesst der Gauleiter los[13], – пробормотал он.

Я посмотрел наверх, не зная, на каких птиц они собирались охотиться, но ожидая увидеть какую-нибудь крупную дичь вроде глухарей. Раздались еще один или два слабых выстрела, и внезапно собаки залаяли где-то совсем рядом. Они гнали зверя по нашей просеке, и теперь я узнавал голоса тех псов, тех свирепых тварей, которые в ярости кидались на ограду питомника, когда мы на них смотрели. Я все еще разглядывал кроны и пытался услышать шелест крыльев, когда егерь подтолкнул меня локтем и указал на какой-то силуэт, движущийся по просеке.

Это был человек, одетый во что-то фантастическое. Из последних сил он бежал по густой траве, приближаясь к нам, а невидимые собаки гнались за ним по пятам с твердым намерением разодрать в клочки. Я не мог отвести взгляд от бегуна, или, точнее, от бегуньи: это была высокая длинноногая девушка; ее лицо скрывала великолепная маска с острым клювом, которая, однако, не прятала ее темных струящихся волос. Поразительное было зрелище – все равно что увидеть, как птицеголовая богиня Древнего Египта стряхнет каменную неподвижность и бросится в паническое бегство. Горжетка из блестящих золотистых и алых перьев покрывала ее грудь; к рукам были прикреплены крылья каштанового и переливчато-зеленого цвета, а с талии спускались длинные, загибающиеся кверху коричневые и золотые хвостовые перья. Вся ее одежда состояла из этих украшений и желтых туфель на ногах.

И ни грамма той прирученности, что сквозила в движениях оленя; она была перепугана до смерти и бежала со скоростью, которая сделала бы честь и мне самому в те дни, когда я упражнялся ежедневно. Проносясь мимо, она буквально источала отчаяние, и было ясно, что через сотню ярдов она начнет выдыхаться. Я потерял ее из виду, и тут наш охотник выстрелил.

Охваченный ужасом, я был готов запрыгнуть на земляной вал, но егерь, уже забравшийся достаточно высоко, чтобы разглядеть скрытую от моих глаз часть просеки, воскликнул негромко:

– Промахнулся! А вот и вторая птичка!

Я оглянулся и увидел ее – в белых перьях, с высоким золотистым хохолком и коротким, задранным кверху веерообразным хвостом. Она была полнее первой и бежала не так быстро, в ее движениях сквозила усталость, но, услышав за спиной новый шквал собачьего лая, она ускорилась и пробежала очень близко от нашей засады.

Когда охотник выстрелил, я приподнялся и увидел, как вслед беглянке в воздухе пронеслось нечто вроде паутины из тончайших желтоватых волокон, блеснувших на солнце, – это было похоже на хвост кометы. Девушка подпрыгнула и закричала; паутина как бы раскрылась – так разворачивается при забрасывании большая рыболовная сеть под действием нашитых по краю свинцовых грузил. «Птица» завертелась на месте, хлопая себя по обнаженным частям тела, будто ужаленная, – и тонкие волоконца опутали ее руки; она зашаталась, и было видно, какую жгучую боль причиняют ей «укусы» маленьких снарядов. Она пробежала вперед еще несколько ярдов с огромным трудом, потому что волокна, тонкие, но очень крепкие, облепили ее тело, связав по рукам и ногам.

Старший егерь победно затрубил в свой серебряный рожок, и дрессировщик спустил с привязи мальчиков-бабуинов. С громким визгом они выпрыгнули из засады и помчались к тщетно пытавшейся освободиться от липкой сети девушке. Увидев их, она сделала последнее отчаянное усилие и сумела разорвать путы на ногах, но через несколько ярдов «обезьяны» настигли ее. Они швырнули ее наземь, набросили свою сеть, подавили сопротивление и крепко спеленали.

Гостю помогли спуститься на просеку, а егеря готовились выступить в погоню за первой «птицей», мелькавшей вдали среди редких деревьев: ее алые и золотые перья ярко выделялись на фоне зелени. Егерь-дрессировщик подозвал своих «бабуинов», собираясь начать преследование, а другой вручил гостю его ружье, но наш охотник не проявил никакого энтузиазма: его телосложение не позволяло ему гоняться за беглянкой, какой бы усталой и изможденной та ни была. Он осмотрел свою добычу, бившуюся под сетью, сладострастно захихикал и запыхтел, восклицая с необыкновенным смаком: «Fabelhafts! Marchenhafts!»[14], и все же было совершенно очевидно, что сейчас его интересует только обед и ничто другое. Без сомнения, фон Айхбрунн был с ним солидарен.

Так что лишь дрессировщик на пару с другим егерем отправились в погоню за беглянкой, весело подгоняя мальчиков-бабуинов. Из зарослей вызвали группу рабов, чтобы нести убитого оленя и спеленутую сетью девушку-птицу, привязав их к шестам, и все мы толпой поспешили к павильону Кранихфельс.

Моя надежда увидеть за обедом графа фон Хакельнберга не оправдалась. Я не сумел поглядеть и на гауляйтера Гаскони и его свиту, потому что фон Айхбрунн увел меня в тихий уголок сада рядом с павильоном, где завтракали низшие чины, в то время как сильные мира сего шумно вкушали свою трапезу в самом павильоне. Молодые парни поглядывали на меня с любопытством, но не пытались заговорить со мной; по их редким негромким репликам я понял, что граф доверил проведение утренней охоты своему заместителю. С утра он показал гостям, никогда ранее не бывавшим в Хакельнберге, своих бизонов и лосей, а потом оставил их развлекаться той игрой, свидетелем которой был и я. Граф, как мне казалось, слишком ревниво относился к своей дичи – и к зверям, и к людям, – чтобы хладнокровно наблюдать за тем, как ее будут бить посторонние. Что же касается таких аттракционов, как охота на «птиц», то у графа был огромный запас рабынь из славянских земель и Средиземноморья, позволявший бесконечно разнообразить аттракционы, которыми развлекали сатрапов рейха, но самую отборную дичь и самые хитроумные изобретения он приберегал для собственного удовольствия.

Я спросил у фон Айхбрунна, что же сделают с живой добычей. Он ухмыльнулся:

– Их подадут сегодня вечером на ужин. Ну конечно, живехоньких, брыкающихся и лягающихся, не волнуйтесь! А какова эта жирненькая голубка, которую подстрелил сегодня наш коротышка! О, это будет зрелище, когда он будет с ней управляться…

Обед был весьма обильным и продолжительным. Молодые егеря поистине наслаждались угощением, которое, как я догадывался, было лишь слабым подобием того пира, что шел внутри павильона. Фон Айхбрунн вливал в себя шампанское и напился до такой степени, что его английский стал совершенно нечленораздельным; пришлось смириться с тем, что вторая половина дня уйдет впустую. Мне же столько всего хотелось сделать – рассмотреть патрон, выбрасывавший тонкую паутину волокон, и то ружье, что стреляло этими патронами. А также поговорить с распорядителями охоты и загонщиками, походить по тем просекам… Но и то и другое было совершенно невозможно.

Егеря и лесники ушли еще до того, как закончилась трапеза гауляйтера, но доктор улегся в тени и пролежал там еще с полчаса, пока к нему не подошел некий юноша и не сказал, что в замок отправляется коляска, и если мы захотим, то можем поехать в ней. Упрямый спьяну и сонный, фон Айхбрунн настаивал на том, чтобы вернуться в больницу и устроить сиесту, у меня же не было выбора, кроме как подчиниться. По дороге он вынудил меня дать ему честное слово, что я никуда без него не пойду; поэтому, когда он улегся, чтобы проспаться после неумеренного обеда, после жары и непривычной физической нагрузки, я тоже лег в своей комнате и стал терпеливо дожидаться вечера.

Доктор зашел за мной, когда уже стемнело, и был раздражителен и сварлив, так что я из кожи вон лез, чтобы смягчить его, и потакал ему во всем, боясь, что он передумает, прежде чем мы дойдем до главного здания. Однако, хотя он и жаловался на головную боль и нездоровье, тем не менее казалось, сама идея его весьма и весьма привлекает и, по сути дела, он переживал, что пропустит самое интересное из-за того, что спал слишком долго.

Выйдя из лабиринта «шлосса» и миновав парк, разбитый перед огромным строением, мы увидели высокие окна, освещенные оранжевым светом. В темноте перед главным входом бродили какие-то люди, и фон Айхбрунн, соблюдая осторожность, завел меня за угол здания, где за контрфорсом была узенькая дверца, за которой находилась винтовая лестница.

Мы поднялись по ней не очень высоко, а затем протиснулись по страшно узкому проходу, едва освещенному слабым светом, проникавшим из центральной залы сквозь узкие щели. Этот проход привел нас в маленькую шестиугольную комнату, в одной из стен которой примерно на уровне груди находилось незастекленное круглое оконце, перекрытое изящной каменной решеткой. Слегка подталкиваемый доктором, я заглянул в оконце и обнаружил, что из него открывается прекрасный вид на огромную залу, причем наше окно расположено в одном из ее углов футах в тридцати от пола.

Электрического освещения не было, и тем не менее залу заливал свет. На высоте футов десяти от пола стены опоясывал каменный карниз, и на нем на равном расстоянии друг от друга стояло более сорока фигур, которые я сперва принял за совершенно одинаковые статуи из серебра, у каждой из них в руках был сверкающий шест, на конце которого находился горевший ровным желтым пламенем факел. Однако, присмотревшись внимательнее, я увидел, что статуи дышат и едва заметно шевелятся: это были девушки, тела которых покрывала серебряная краска, либо их нарядили в костюмы из такой гладкой, тонкой и облегающей ткани, что каждая стала неотличима от блестящей обнаженной скульптуры. Свет факелов заливал залу; мягкие отблески достигали выступов резной балочной крыши, оставляя в темноте все сложности ее конструкции.

На двух длинных сторонах залы карниз, на котором стояли факельщицы, образовывал поверхность антаблемента, поддерживаемого рядом пилястр, а между каждыми двумя пилястрами находилась неглубокая ниша-альков. По всей длине залы перед нишами пролегала широкая скамья, или, точнее, каменный помост, укрытый толстым слоем бизоньих, медвежьих и оленьих шкур, в то время как в самих нишах поверх таких же шкур были разложены покрывала из мягких мехов – лисы, выдры и куницы. Между двумя этими возвышениями, довольно удаленными друг от друга, стоял огромный стол, за которым могло бы свободно разместиться около сотни человек. Компания гауляйтера с друзьями не превышала дюжины персон, с ними обедало еще человек двенадцать-четырнадцать подчиненных графа. Все они восседали на изрядном расстоянии друг от друга за той частью стола, что была ближе к его главе; во главе же стола на огромном деревянном стуле, покрытом богатой резьбой, сидел сам Ганс фон Хакельнберг.

Я ожидал увидеть человека необыкновенного, носителя определенных качеств старой восточноевропейской аристократии. Образ, рожденный моим воображением, совпадал с тем, что я увидел, лишь в одном – в необузданности. Но у человека, сидевшего во главе стола и возвышавшегося над ним, да, по сути, и над всей огромной залой, во взгляде сквозило такое необузданное исступление, какого я никогда не видел и даже вообразить не мог. Он не принадлежал ни к моему веку, ни к столетию, в котором жил доктор. Дистанция, отделявшая его от вульгарных нацистских бонз, что драли глотки у него за столом, была больше, чем между ними и мной. Их бесчеловечность была бесчеловечностью города, стадно-машинной цивилизации, презренной жестокостью громкоговорителя и пулемета. Ганс фон Хакельнберг принадлежал к тому веку, когда насилие и жестокость носили более персональный характер, когда право властвовать опиралось на собственную физическую силу человека. Такая свирепость и дикость, как у него, принадлежала к другим временам – временам зубров, диких быков того темного древнего германского леса, с которыми город так и не сумел совладать.

Он был намного выше и крупнее всех, кого ты когда-либо видел в своей жизни: это был великан, так что огромный трон, на котором он восседал, и громадный дубовый стол казались предметами нормального размера, а вся остальная компания выглядела просто детьми.

Темно-рыжие волосы его были коротко подстрижены, что делало его невероятных размеров череп и бычье чело еще мощнее и чудовищней. Его длинные усы и раздвоенная рыжевато-коричневая борода блестели в свете факелов, когда он мрачно качал головой и сердито поглядывал на своих гостей. На нем был зеленый камзол без рукавов с вышитой золотом портупеей, на шее – тяжелая золотая цепь, а выше локтя – золотое ожерелье древних кельтов, плотно охватывавшее бицепс.

Он ничего не ел, лишь время от времени резко вскидывал рог для вина, осушал его и возвращал на место с усилием настолько свирепым, как будто рука его, поднявшись, с трудом удерживалась от того, чтобы по собственному почину заняться разрушением – бить и уничтожать все, что попадется. Время от времени он отсекал от куска говяжьей вырезки, лежавшего перед ним на столе, изрядный кусок и швырял его псам, жадно следившим глазами за каждым его движением, и делал он это с такой силой и с таким первобытно-свирепым блеском в глазах, что становилось ясно: ему хотелось швырнуть псам саму голову гауляйтера. Иногда он откидывался назад и долго разглядывал потолочные балки, потом взгляд его медленно и мрачно скользил по телам факельщиц, стоявших у стен, как будто злобная гримаса на его челе должна была обеспечить ему полное повиновение – и ни одна из них не дерзнула бы поникнуть или шевельнуться. И я увидел, что глаза его были желтовато-коричневыми, а когда в них один-два раза попадал отблеск факельного пламени, они загорались красным, как пылающие угли, огнем.

Оказалось, что мы пришли поздно и пир подходил к концу, – во всяком случае, жареным мясом гости успели наесться досыта. С немыслимой щедростью к столу было подано огромное количество мясных туш – говяжьих, бараньих и свиных, а также лесная дичь, и на столе в истинно средневековом духе царил страшный беспорядок: стол загромождали сальные подносы, оловянная посуда, серебряные блюда и тарелки. Молодые лесничие, одетые в богатое платье из шелка и парчи, обходили гостей, наполняя их деревянные кружки пивом, а большие пустотелые коровьи рога – вином.

Компания была буйная и уже на три четверти пьяная. Гости развалились за столом, горланя песни, причем одна группа старалась перекричать другую, и производили при этом больше шума и, пожалуй, хуже выводили мелодию (а слова было понять вообще невозможно), чем в два раза большее количество английских студентов на торжественном ужине в честь победителей турнира по гребле. Они не успокоились и тогда, когда шесть высоких юношей-лесничих, одетых в восхитительные костюмы из зеленой ткани, украшенной золотом, взошли на невысокий помост за графским троном и, приложив к губам серебряные горны, начали выводить один за другим разнообразные охотничьи сигналы. Граф откинулся на спинку трона и слушал их игру, мрачно сдвинув брови, а в это время в зале появилась группа рабов, которая быстро убрала со стола все, за исключением бокалов, кубков и кружек.

Когда все было сделано, горнисты выждали несколько минут и снова принялись играть, но теперь это была быстрая, веселая мелодия – некая охотничья песня, которая казалась мне знакомой, скачущая галопом, возбуждающая музыка, перекрывшая пьяные крики гостей и заставившая их приплясывать в такт песне.

Неожиданно широкие входные двери в торце залы распахнулись, и снова быстрым шагом вошли рабы, каждая четверка несла по огромному сверкающему металлическому блюду с куполообразной крышкой. Они разделились и подошли к столу с двух сторон, водрузили свою ношу на черную полированную поверхность стола таким образом, что вскоре перед каждым гостем оказалась чудовищных размеров посудина, способная вместить овцу или даже оленя. Затем рабы вспрыгнули на стол и устроились по одному перед каждым блюдом, взявшись за ручку крышки. А тем временем юноши обошли гостей, положив на стол рядом с каждым из них охотничий нож.

Граф Ганс фон Хакельнберг медленно встал; его подчиненные вскочили и отступили на шаг от стола, а гости, с большей или меньшей степенью уверенности, последовали примеру хозяина и встали, покачиваясь из стороны в сторону и поглядывая с любопытством то на графа, то на стоявшие перед ними блюда. Горнисты протрубили одну звенящую ноту и смолкли.

– Господа! – вскричал граф голосом, подобным бычьему реву. – Приглашаю вас отведать той дичи, которую вы подстрелили!

Все рабы разом сняли крышки с блюд и подняли их высоко над головами, а затем гуськом стянулись к центру стола.

И тогда на блюде перед каждым гостем оказалась та «птица», которую он «убил» под конец утренней охоты, но уже без перьев, ощипанная, но по-прежнему в маске с клювом, связанная, как для жарки, с прижатыми к подбородку коленями и кистями, притянутыми к лодыжкам. Графовы подчиненные проворно отодвинули от стола стулья и одним-двумя жестами показали, в каких местах можно разрезать ножом путы на руках и ногах «птицы», а затем незаметно кивнули на удобные альковы за спинами гостей.

Казалось, гости были слишком изумлены, чтобы понять смысл предложенного. Но вот гауляйтер справа от графа, уставившийся на блюдо с прекрасным загорелым существом в яркой маске дикого индюка, сверкавшей на бледном фоне пышных золотистых волос, разразился громким хохотом и, склонившись над «птицей», ущипнул ее за округлое бедро. Кое-кто из гостей приветствовал предложение радостными похотливыми криками и уже размахивал ножом, но, прежде чем хоть один из них успел разрезать веревки на своей курочке, Ганс фон Хакельнберг постучал по столу рукоятью кортика.

– Господа! – снова заревел он, и все умолкли и замерли. – Господа! – повторил он уже более человеческим голосом, хотя и достаточно громко, что позволило нам расслышать каждое слово в нашей маленькой комнатушке, и продолжил так медленно, с таким значением и силой, что я понял практически каждое слово. – Надеюсь, разделывание дичи порадует вас не меньше, чем охота на нее. Дичь ваша, пусть каждый из вас насытит свой аппетит так, как ему это больше нравится, и, если кому-то из вас мясо покажется недостаточно нежным, мои молодцы сдерут с нее грубую кожу по вашей просьбе. – Он указал на старшего егеря, который с ухмылкой подобрал с земли собачий хлыст и медленно протянул его сквозь пальцы. – Но прежде чем вы приметесь за дело, – зарычал граф, неожиданно вновь перейдя на высокомерно-властный тон, – я приглашаю вас пройти со мной и увидеть ту же аппетитную плоть в другой шкуре. Придержите свой аппетит, господа, на десять минут, и женщины покажут вам такое, что раззадорит его пуще прежнего. Bitte! Herr Gauleiter![15]

Он взял гауляйтера под руку и отвел к входным дверям залы, где нам его уже не было видно. А лесничие подступили к остальным гостям – которых неожиданное препятствие на пути к утехам озадачило еще больше, чем само неожиданное предложение «угоститься» добытой дичью, – и погнали недоумевающее стадо к выходу, а на столе тем временем остывали нетронутые «лакомства» под присмотром младших егерей, которые, вооружившись винными кубками, вознамерились в отсутствие гостей поваляться на покрытых звериными шкурами помостах.

Когда гости толпой покинули залу, факельщицы, стоявшие вдоль длинных карнизов, развернулись и вышли через двери, расположенные по углам, а стоявшие на торцовых карнизах – меньше трети от общего числа – продолжали нести свою недвижную вахту.

Доктор, поняв, что развлечение прервано, не успев начаться, раздраженно выругался. Он дернул меня за рукав и прошептал:

– Давайте спустимся и хотя бы выпьем, прежде чем они вернутся. – И не дав опомниться, он потащил меня вниз из нашей крохотной комнаты.

Мне ничего не оставалось, как последовать за ним, но я успел спросить по пути, почему бы нам не пойти и не посмотреть на представление, обещанное графом.

– Нет-нет, нет! – вскричал доктор, удивив меня своей горячностью. – Я не пойду! И ради бога, давайте наконец выпьем.

Он скатился вниз по винтовой лестнице, и я за ним следом, едва не наступая ему на пятки, но, прежде чем мы вышли на улицу, я решил улизнуть от него. Желтые факелы, образуя две прямые линии, двигались во тьме на некотором расстоянии от здания; у фасада стояла довольно большая толпа рабов и каких-то других людей, в темноте их было плохо видно, и, когда доктор заспешил к главному входу, я без труда стряхнул с себя его руку и смешался с молчаливой толпой. Я даже не слышал, стал ли он окликать меня, когда я плечами и локтями прокладывал себе дорогу среди рабов и потом, когда побежал за удалявшимися факелами. Думаю, он слишком боялся темноты, царившей на улочках «шлосса», чтобы оставаться одному под открытым небом.

Через несколько минут я догнал процессию и примкнул к группе лесничих, замыкавших шествие. Никто не обратил на меня внимания, хотя свет факелов, падавший с двух сторон, наверняка осветил и мое лицо, и мое скромное незамысловатое одеяние. Серебряные девы, оказавшиеся вблизи ростом с гренадера, вышагивали церемониальным шагом, высоко задирая ноги и глядя прямо перед собой; каждая из них крепко держала факел в негнущейся руке. Лесничие негромко переговаривались друг с другом, но гости, слегка остыв под открытым небом, были странно тихи и молчаливы, а граф фон Хакельнберг, все еще держа гауляйтера под руку, шествовал впереди, возвышаясь над процессией и ни словом не объясняя, куда и зачем он ведет гостей.

Так мы прошли несколько сотен ярдов и, судя по высокой живой изгороди, которую миновали, оказались где-то неподалеку от заповедника, который я видел утром. Две шеренги факельщиц начали расходиться налево и направо, тогда как граф и вся его свита остановились и наблюдали за ними, пока те не соединились вновь, образовав перед нами большой овал. И тогда граф торжественно пригласил своих гостей садиться, а я впервые за все это время услышал в его голосе веселые нотки.

Незаметно пробравшись вперед, при свете факелов я увидел широкий вал из дерна, обрамляющий края довольно странной ямы овальной формы. Граф притянул к себе гауляйтера и усадил его рядом на внутреннюю сторону вала, а все остальные, не без участия егерей, расположились по правую и левую руку от него. Я потихоньку отошел в самый конец ряда и заглянул вниз. Теперь девушки наклонили свои длинные факелы, так что те свисали над ямой и ярко освещали ее. Стенки ямы высотой пятнадцать-двадцать футов были обшиты гладкими белыми досками, а дно устлано выстриженным дерном. По обе стороны ямы находились железные решетки, закрывавшие вход в подземные помещения. Словом, это был римский цирк в миниатюре, максимально упрощенный.

Внезапно раздался высокий резкий звук рога, заставивший меня похолодеть. Я невольно вздрогнул, как, впрочем, и все, – наверное, даже факельщицы, потому что по кругу факелов пробежала волна. Граф фон Хакельнберг стоял, приложив к губам огромный серебряный рог, сверкающее кольцо которого проходило над его плечом и опоясывало торс. Он дул в него изо всех сил, и громкость и настойчивость этого звука, раздавшегося так близко и таким диким эхом отозвавшегося в ближних лесах, были почти невыносимы.

Когда звук угас, я услышал грохот поднимаемой решетки. Из подземного коридора на освещенный красным светом овал арены вышли три молодых человека, одетых с головы до ног в странные доспехи, которые я видел утром в комнате егеря. Теперь я понял, что это была не сталь, не какой-то другой металл, а материал, хотя твердый и плотный, но все же достаточно гибкий, чтобы не стеснять движений. Первые два несли тяжелые кожаные хлысты, заплетенные в косички, а третий вел двух ланей – двух мягких откормленных пятнистых созданий с шелковыми ленточками на шеях. Они вышли на середину арены и встали. Ланей била легкая дрожь, они жались к егерю, который держал их за ленты, их большие уши настороженно вздрагивали, а когда они поднимали головы, в темноте их больших влажных глаз, уловивших свет факелов, на миг загорался зеленый огонь.

Фон Хакельнберг снова протрубил в свой рог – раздался короткий, высокий и властный звук, и, прежде чем он отзвучал, я услышал ответ. Это был тот же ужасный кошачий концерт, который я слышал утром, но теперь в нем звучала пронзительная похотливая нота, а может быть, так кричат от голода; визг и крики, раздававшиеся из-за второй решетки, становились все ближе и ближе, и я различал в них жутковатый подголосок получеловеческого лепета. Он был громче и настойчивей, чем утром, этот высокий злобный визг, столь расстроивший нервы доктора.

Решетка с лязгом поднялась, и в яму выпрыгнули пара десятков крупных животных.

Это были гепарды (во всяком случае, я поначалу принял их за гепардов), скакавшие так резво, словно бегали на задних лапах. Но прежде, чем я понял, что это вовсе не животные, раздался дикий хохот графа, и мне стало понятно, что́ он замышлял, откладывая на потом распутные утехи своих дряблотелых гостей. Прекрасные пятнистые шкуры, лоснящиеся в свете факелов, обтягивали бока, спины и округлые груди молодых женщин, так точно совпадавших по размеру, возрасту и пропорциям, что, должно быть, этих рабынь отбирали тонкие ценители по всем фермам рейха. Это были сильные, хорошо сложенные женщины, без капли лишнего жира, пышущие здоровьем и на пике формы; мягкие изгибы их конечностей и тел вызывали восторг, какой рождается лишь при виде исключительной женской красоты, и в то же время игра мускулов под их блестящей загорелой кожей пробуждала во мне отнюдь не только восхищение или благоговейный восторг – нет, в конечном счете это был страх перед силой, звериной силой, способной вырваться внезапно и скрытой в этих очаровательных женственных формах. В состоянии покоя они могли бы стать натурщицами для скульптора, создающего образ идеальной женственности, но, когда они вырвались на арену и забегали с такой скоростью, что не уследишь взглядом, в них не было ничего человеческого: благодаря какому-то дьявольскому искусству селекции и дрессировки женщины превратились в огромных, гибких, быстрых и опасных кошек.

Их головы и шеи плотно облегали пятнистые шлемы с аккуратно закругленными ушами леопарда, но овал лица оставался открыт, и каждое лицо, когда на него падал свет, было искажено уродливым оскалом; в полуоткрытом красном рту блестели большие белые зубы, в глазах сверкал тусклый огонь настоящего безумия. Их визг и скулеж напоминал теперь вой сумасшедшего, а неразборчивый лепет казался безумной скороговоркой. Я вспомнил, что говорил мне доктор о немых рабах, и догадался, что этих женщин тоже подвергли хирургической операции.

Облегающие меховые куртки укрывали их плечи, руки и грудь, доходя до нижних ребер; они заканчивались прямо над ягодицами мысиком, с которого свисал покрытый короткой шерстью хвост. На ногах у них были своего рода высокие мокасины из той же пятнистой шкуры. Но взгляд неудержимо притягивала другая деталь их костюма – странные перчатки, которыми заканчивались облегающие рукава. В них поблескивал металл, и, как бы трудно мне ни было уследить за этими существами в движении, я разглядел, что у каждой из них к рукам прикреплено по странному устройству с крючками; я видел такие в комнате егеря. Представь себе четыре изогнутые стальные полоски, прикрепленные к некой гибкой основе, и еще одну полоску сбоку, а все вместе они сделаны по образу и подобию человеческой руки, но каждая полоска вдобавок снабжена пустотелым стальным когтем леопарда, в который входит последний сустав каждого пальца, и все это крепко приматывается ремешками к запястью, к тылу кисти и к каждому пальцу. И сталь явно была упругой, потому что они вполне могли сжать кулак, а на бегу зачастую ненадолго становились на четвереньки, касаясь земли костяшками пальцев, и когда одна из них пробегала неподалеку, я отчетливо слышал легкое постукивание стальных когтей.

Как только «кошки» выбежали на арену, три егеря сошлись в центре спина к спине; двое из них, как цирковые артисты, держали хаотично крутившуюся вокруг них группу на дистанции кнута, а третий смирял двух ланей, рвавшихся из рук от ужаса. «Кошки» были не вполне выдрессированы, и лишь щелчками хлыстов егеря́ удерживали их от того, чтобы они не сорвались со своих извилистых орбит и не бросились к центру арены. И каждый раз, когда одна из них делала такую попытку, раздавался мастерский, тяжелый удар плети, попадавший на ничем не прикрытую поясницу или ягодицы, и при каждом щелканье кнута остальные «кошки» поднимали дикий визг, а ощутившая на себе силу удара высоко подпрыгивала, пританцовывала от боли и гнева, пронзительно крича, фыркая и яростно потрясая ослепительными стальными когтями. И, перекрывая этот визг, оглушительно хохотал Ганс фон Хакельнберг.

Егеря заставляли «кошек» бегать по кругу, пока их бедра не заблестели от пота, а грудь не начала вздыматься. И тогда граф снова затрубил в свой рог, выводя длинную замирающую ноту, жалобную, затухающую музыку Смерти.

Тут же невыносимый визг, раздававшийся в яме, стих, превратившись в нетерпеливое поскуливание; а едва граф закончил, как три егеря отпрыгнули в стороны и кинулись к открытым решеткам.

И в абсолютной тишине, которая была страшнее, чем яростный визг, «кошки» набросились на ланей. Бедные животные высоко подпрыгнули, но ярко блестевшие стальные когти резали и полосовали, царапали и глубоко вонзались в шею и ноги и раздирали брюхо и бока. Это была настоящая свалка, с дикими корчами, отчаянным отпихиванием друг друга ногами и бедрами; головы и руки были заняты своим неистовым делом. Внезапно в мои ноздри ударил сильный запах теплых потрохов, и я попятился от края ямы. Спустя несколько мгновений «кошки» рассеялись по всей арене, позабыв о егерях и их кнутах, раздирая и жадно заглатывая сырое мясо. Слышны были только громкое чавканье и глухое рычание, звучавшее, когда одна «кошка» прошмыгивала поблизости от другой. Их лица были забрызганы кровью. Кровь запятнала их груди и руки, обтянутые лоснящимися шкурами, и темную кожу обнаженных животов и гладких бедер.

Ганс фон Хакельнберг закричал весело:

– Es ist zu Ende! Komm, meine Herren![16]

Лесничие вскочили, факельщицы развернулись и, выстроившись в две шеренги, отправились церемониальным маршем к главному зданию; гости, еле волоча ноги, в полной тишине проходили мимо возвышавшегося над ними графа, стараясь не глядеть на него, а граф, ожидая последнего, дабы замыкать шествие, и сотрясаясь от смеха, ухмылялся и поглядывал сверху вниз со свирепым удовольствием на свое потерявшее кураж маленькое стадо некогда самодовольных хвастунов-охотников. В них мало что осталось от людей, собиравшихся весело провести остаток ночи. Нашего утреннего знакомого, толстого охотника, поддерживали под руки два лесника: его безудержно рвало под деревом.

Я медлил до тех пор, пока последняя пара факельщиц не сошла с земляной насыпи, надеясь, что фон Хакельнберг присоединится к своим гостям, но по краям ямы зажглись ослепительно-яркие фонари, и, боясь, что меня, стоящего поодаль и потому бросающегося в глаза, заметят, я присоединился к последней группке из четырех-пяти лесничих и прошел мимо графа, низко опустив голову.

Мне казалось, что я уже проскочил, когда огромная рука, опустившаяся на мое плечо, остановила меня столь внезапно, как если бы я наткнулся на низкую ветвь дуба. Он развернул меня кругом, требуя ответить, кто я такой, и прямо передо мной, в паре футов, оказались эта темно-рыжая раздвоенная борода, этот огромный ухмыляющийся рот и эти горящие глаза. Резким жестом он остановил последнюю факельщицу, и ее факел осветил мое лицо. Голосом, исполненным угрозы, граф повторил свой вопрос. Лесничие сомкнулись вокруг нас, и, беспомощно оглядываясь по сторонам, я неожиданно узнал в одном из них молодого парня, который был с нами в засаде в это утро. Прежде чем я наскреб несколько немецких слов, чтобы пуститься в объяснения, этот парень успел все рассказать обо мне. И я видел, как, рассказывая, он красноречиво постучал себя по лбу. Граф же прервал его громким криком:

– Знаю! Я знаю! – И потом, обращаясь ко мне и ухватив меня за плечо с такой силой, что, казалось, кости вот-вот затрещат, он загремел: – Ну?! Так ты беглец! В тюрьме сидеть не хочешь, а? Свободы возжелал? Так ты ее получишь! В лесу! Гоните его в лес, ребята! Пускай, свободный, ищет пропитание с оленями!

И он оттолкнул меня, я зашатался, но лесничие подхватили меня, не дав упасть. Я инстинктивно сопротивлялся, но они были сильнее. Тратить силы на эту возню было бессмысленно, так что усилием воли я заставил себя смириться и позволил им меня увести.

Предыдущая главаГлава 7 из 16Следующая глава