До сих пор не могу понять, почему за все время в Хакельнберге я ни разу не усомнился в собственной нормальности. Возможно, потому, что мое мнение о происходившем не успело сформироваться: я оказался в весьма необычных обстоятельствах, которым не смог сразу же дать убедительного объяснения, но такое объяснение должно было существовать, и я чувствовал, что в конце концов найду его – терпеливо наблюдая и неустанно размышляя. Внутри себя я ощущал невероятный запас терпения. Может быть, оно досталось мне в наследство от лагеря. Ведь замыслить побег, для осуществления которого надо вырыть длинный туннель, и справиться с этой задачей просто невозможно, если не научишься терпению. И все же удивительно, почему я так легко пошел на то, чтобы оставить вопрос о хронологии подвешенным. Доктор был уверен, что живет сто лет спустя после войны, я же, в свою очередь, не сомневался, что живу во время войны: только время могло показать, кто из нас прав. Да, время, но еще и пространство. Я чувствовал, что если бы смог побродить по Хакельнбергу и встретиться с другими людьми, то быстро сумел бы разобраться в ситуации.
И тем не менее во мне глубоко засело убеждение, что, даже если предположить правоту доктора, само по себе это вовсе не должно было означать, что я сумасшедший. Доктор считал, что я страдаю некой безобидной манией, но возможно и другое объяснение: что, если, пока я был без сознания, прошел целый век? Разве не мог я проспать в лесу, который именуется теперь Хакельнбергом, целых сто лет, как Рип ван Винкль в Кэтскильских горах?[6]
Да, пожалуй, скажешь ты, если я мог принимать такое объяснение всерьез, моим умственным состоянием впору обеспокоиться. Но что, собственно говоря, должен думать человек, если он чувствует себя таким здоровым, таким уравновешенным, таким психически нормальным и с таким живым интересом относится ко всему, что его окружает? Никогда раньше я не замечал в себе такой склонности к наблюдениям, не запоминал так хорошо все, что видел. Говорю тебе – мои воспоминания о Хакельнберге, о том, что я видел, чувствовал и делал там, кажутся мне куда реальней и ярче, нежели любой другой эпизод из моей жизни.
Все это было таким настоящим и даже – хоть и странно прозвучит, учитывая все, что случилось со мной потом, – захватывающе интересным.
Но я вовсе не хочу сказать, что все сделанные мной открытия были из числа приятных. Нет, ни в коем случае. По сути дела, они страшно напугали бы меня, если бы я продолжал совершать подобные прыжки во времени – то туда, то обратно, – чтобы взглянуть на происходящее глазами человека из 1943 года. Но я этого не делал. Я принял как данность историю последнего столетия в том виде, в каком она была известна в Хакельнберге, а дальнейший побег из Хакельнберга означал побег не во времени, а в пространстве. Главная проблема состояла в том, чтобы снова преодолеть барьер из лучей Болена.
И наконец, если говорить честно, разве можно обвинять скромного лейтенанта ВМС Великобритании в том, что в середине 1943 года он допускал вероятность немецкой победы. Нам, узникам лагеря, могло бы даже казаться, что Германия уже победила. Но если бы это произошло и сто последующих лет лишь укрепили ее могущество, значит вожди нацистов в буквальном смысле стали повелителями мира. А нацистские боссы, как мы хорошо знаем, имели задатки чудовищных тиранов; завоюй они мир – и рядом с причудами их деспотизма анналы римских императоров и татаро-монгольских ханов будут читаться как протоколы церковно-приходских собраний.
К сожалению, выходило, что я попал в уединенный район Германской Империи, в частный охотничий заповедник, и не имел никакой возможности наблюдать за тем, что происходило во всем мире. Я мог лишь теоретизировать об абсолютной власти Расы Господ над всем земным шаром.
Итак, я был пациентом-пленником (ему больше нравилось называть меня гостем) герра профессора доктора Вольфа фон Айхбрунна, но я не сомневался, что судьба моя находится в руках главного лесничего – графа Ганса фон Хакельнберга. Мне не очень-то нравилось, что, лишь заслышав имя графа, весь больничный персонал понижал голос и съеживался от страха. Я вспоминал испуганный шепот Ночной Сестры, когда она застала меня у окна, прислушивающегося к звукам рога.
Один только доктор свободно упоминал имя главного лесничего, но я заметил тревогу и беспокойство, проглядывавшие из-под маски показного превосходства, и к тому же, когда фон Айхбрунн высмеивал суровую дисциплину, которой добился в своем заведении, и возводил вину за это на систему, его неискренность была совершенно очевидной.
Впервые отобедав с ним, я заметил, что все меньше внимания обращаю на его реплики и все больше изучаю персонал. Я сделал небольшое открытие: только половина девушек в доме были профессиональными медсестрами, а остальные шесть – горничными, хотя, в общем-то, нелегко было понять круг их обязанностей, если не считать того, что они стояли за нашими спинами во время обеда; ведь в доме было по меньшей мере с десяток мужчин – молодых мужчин, очень похожих телосложением и внешностью на того парня, который убирался в моей комнате. Двое из них приносили блюда из кухни в столовую, а потом стояли у буфета, в то время как две горничные обслуживали нас за столом. Мужчины всегда были раздеты до пояса, и это позволяло хорошо рассмотреть их откормленные, лоснящиеся тела; их зеленые или коричневые ливрейные брюки плотно обтягивали бедра; каждый был на полпути к ожирению, удержаться от которого им помогала лишь тяжелая работа, и ведь никто из них не был старше двадцати двух лет. Заметил я и то, что все они носили на шее тонкий ошейник из какого-то блестящего металла.
– Они дешевле машин, – вот что сказал доктор в ответ на какую-то мою реплику. – А вдобавок у графа предубеждение против всего механического. Он может уступить в вопросах, связанных со средствами уничтожения, но скорее даст мне трех рабов, чем один пылесос.
– Кто они? Кто по национальности? – спросил я.
Он пожал плечами:
– Думаю, что славяне. Собственно говоря, никогда не интересовался их происхождением. Мне они кажутся просто комками некой однородной низшей расы. Сейчас их много разводят в Южно-Российском Гау[7]. Боюсь, что ваше, так сказать, выпадение из современности не позволит вам познакомиться с открытиями Весслера в области искусственного зачатия и с применением процессов Рёдера – Шваба для ускорения роста. Не правда ли, приятно осознавать, что отцом этих двух буйволов был, возможно, один и тот же кусочек медной проволоки… А сколько лет вы им дадите?
Я предположил, что где-то около двадцати двух.
– Не более пятнадцати, а вероятнее всего, двенадцать. Не по годам зрелые ребятишки, а? Но это раннее развитие касается лишь тела, и слава богу, что так, скажу я вам.
– Не знаю, не знаю, насколько я был бы рад, имея под командой двенадцать здоровых парней с умом малого дитяти, – заметил я.
Он ухмыльнулся:
– О, конечно, без определенных мер предосторожности не обходится. Наверняка со временем выведут и таких, у которых вообще не будет разных лишних органов, а сейчас заводчики вскоре после рождения отсеивают тех, что могут причинить беспокойство. Вы заметили, наверное, что они не разговаривают? Граф считает целесообразным заранее провести небольшую операцию на их голосовых связках.
Я перевел взгляд с рабов на двух молодых девушек, в изящных зеленых с белым форменных платьях ожидавших наших приказаний, и спросил:
– Это тоже рабыни?
– Ну что вы, нет! – ответил он, глядя на них с гордостью. – Это чистокровные немецкие девушки. У графа довольно много рабынь, но мне бы не хотелось с ними возиться. У правильно воспитанных немецких детей дисциплина входит в плоть и кровь. Если какая-нибудь из девушек нарушает правила, другие тотчас доносят об этом. Selbstzeuchtigung![8] Но обычно преступница предвосхищает события и сама сообщает о своем проступке и даже предлагает соответствующую меру наказания. – Его взгляд заскользил по стройным формам двух молоденьких горничных, и в его благодушном тоне прозвучало что-то, напоминающее причмокивание. – И они хорошо понимают, что слишком мягкого наказания лучше не предлагать!
Чем дольше я жил в этом до блеска отполированном стерильном мире, в этой атмосфере вышколенного рабства, тем сильнее манил меня образ ночного охотника с его экстравагантными причудами. Время от времени я слышал его рог, трубящий в ночном лесу, и, как и раньше, этот звук волновал меня и смутно тревожил; но до сих пор я не сумел увидеть его или кого-нибудь из его спутников. Гуляя каждый день вокруг здания больницы в сопровождении одной из двух сиделок, я понял, что «шлосс», как они называли его, то есть замок, находился неподалеку, к северу, и его отделяла от нас лесная полоса. Но так как меня никогда не отпускали гулять одного, без сопровождения немого раба, который всегда находился где-то поблизости, я ни разу не попытался пересечь этот лесной массив. Доктор предупредил меня, что случится с девушкой, если она потеряет меня из виду.
Единственное, что я мог сделать в подобных обстоятельствах, – это заявить фон Айхбрунну, что такой малой физической активности мне явно не хватает. Он опроверг мои доводы, сказав, что даже ему самому этого было вполне достаточно. Но жить у леса и не иметь возможности зайти в него было так мучительно, что я настаивал на своем до тех пор, пока однажды, выслушав меня с нетерпением и досадой, он наконец не уступил.
– Вижу я, – сказал он, – что, если не удовлетворю ваше любопытство, вы сделаете какую-нибудь глупость, например попытаетесь бежать. Полагаю, в голове у вас вертится некая англосаксонская романтическо-авантюрная чушь, правда ведь? А если так, я не могу рассчитывать на то, что ваши старомодные рыцарские чувства по отношению к моим maedels[9] или же забота о вашей собственной шкуре смогут вас удержать. Ну что ж, если ничто не удовлетворит вас, кроме лицезрения Ганса фон Хакельнберга, лучше будет, если я сам отведу вас в замок. Для вас, мой друг, будет лучше, – произнес он со значением, выделяя каждое слово, – если вы увидите его, чем если он увидит вас.
Помню, произнося последние слова, он расплескал вино (это было красное бордо), и мне показалось, он сделал это нарочно. Может, это было возлияние, молитва богам, которая должна была встать между ним и злой силой; это мог быть и риторический прием, силу которого я оценил, пока вглядывался в красную лужицу, сверкавшую на гладкой поверхности дерева. Одна из горничных быстро промокнула ее салфеткой, а доктор отодвинул стул от стола и неловко засмеялся.
– Хорошо, – сказал он после паузы уже более легким и дружелюбным тоном. – Я это вам устрою. Да, вот что я вам скажу. Послезавтра граф принимает у себя гауляйтера Гаскони и его друзей. Они прогуляются по лесу и немного постреляют. Все утро замок будет пуст. Да, я смогу показать вам замок, а может быть, и какие-нибудь графские забавы. Вы больше нигде не увидите таких развлечений, как те, что граф приберегает для своих гостей. А потом, может быть, позднее – но имейте в виду, я вам этого не обещаю – я разрешу вам взглянуть и на самого Ганса фон Хакельнберга.