Утром Дневная Сестра влетела в комнату, неся мой завтрак, и я заметил явную перемену в ее поведении. Она была преисполнена чувством собственной значимости и невыносимо авторитарна. Я не очень удивился, когда, стремительно убрав остатки моего завтрака и безупречно выровняв кристально чистые сосуды на прикроватном столике, она объявила, что меня придет осмотреть доктор. Дневная Сестра заставила меня нервничать из-за явно чрезмерного значения, которое она придавала его визиту, но зато, как будто желая утешить меня и загладить свою резкость и бесцеремонность, незадолго до назначенного времени прихода врача поведала мне, что, возможно, он разрешит мне вставать, если найдет мое состояние удовлетворительным. Меня побрили и умыли, переменили пижаму, постель перестелили; в комнате, где и без того не было ни пылинки, еще раз вытерли пыль, обновили в вазе цветы, а по и без того блестящему полу снова прошелся с щеткой один из рабов, трудившийся как заведенный. И наконец Дневная Сестра сняла повязки с моих рук, достала стерилизатор и разнообразные блестящие инструменты, а потом, когда снаружи послышались приближающиеся легкие шаги, с выражением строгого внимания на лице встала у моей постели.
Доктор вошел, мурлыча под нос какую-то веселую мелодию, окинул взглядом комнату и обратился к Дневной Сестре, застывшей по стойке смирно; взгляд ее словно остекленел. В Англии я бывал свидетелем чрезмерного усердия медсестер, их вышколенных ответов офицеру военно-морской службы; кроме того, я знаю, что такое немецкая дисциплина, но то, что я видел сейчас, превосходило в «прусскости» и самих пруссаков. Старшина-рулевой, отвечающий в день смотра адмиралу, и в подметки не годился бы Дневной Сестре. Она напоминала стеклянную статуэтку, во всяком случае несгибаемостью; ее короткие ответы были резки и отрывисты, как удары хлыстом. Сам же доктор был менее всего похож на офицера. Он лениво прохаживался по комнате и, расспрашивая Сестру, оглядывал ее с головы до ног, интересуясь скорее ее фигурой и платьем, чем тем, что она говорила. Это был молодой человек с бледным, одутловатым лицом и довольно интеллигентной внешности, но властный, высокомерный и потакающий собственным слабостям. На нем были белые брюки, кремовая шелковая рубашка и яркий шелковый платок, небрежно повязанный вокруг шеи. Мне казалось, что такой доктор, прежде чем войти в палату, вполне мог оставить за порогом теннисную ракетку.
Выслушав рапорт Дневной Сестры и взглянув на мою температурную карту, он подошел ко мне, нахмурил брови и покачал головой, но при этом выглядел вполне довольным. Осмотр был совершенно поверхностным и формальным: он послушал мне сердце, померил пульс, раздвинул веки и заглянул в глаза, наконец после того, как долго разглядывал мои руки, распрямился и сказал на очень хорошем английском:
– Теперь вы можете вставать с постели. Пойдемте поболтаем у меня в кабинете.
Дневная Сестра оттаяла в тот самый миг, когда он вышел из комнаты, и ее облегчение оттого, что пытка закончилась, буквально перехлестывало через край. Она принесла мне роскошный парчовый халат и пару шлепанцев, сделанных из точно такой же мягкой искусственной кожи, что и одежда слуги-славянина.
Чувствовал себя я превосходно, только от долгого лежания в постели ноги были ватными, и я обрадовался, когда Дневная Сестра предложила мне опереться на ее руку. Я впервые выходил за пределы палаты и лишь изрядным усилием воли скрыл неуемное желание увидеть, что же представляет собой этот дом. Но я едва успел осмотреться, поскольку кабинет доктора находился рядом, надо было только пройти по широкой веранде. Однако мне удалось понять, что дом одноэтажный, деревянный и очень просторный и покоится на высоком кирпичном фундаменте. Моя же комната была угловой. Лес подходил очень близко к дому; сада не было, вокруг лишь природные газоны – лесные лужайки.
В кабинете доктора было темнее от деревьев, чем в палате. Сквозь листву пробивался зеленоватый свет, и все же выбеленные стены и отполированные до блеска полы и мебель делали ее светлее. Комната была одновременно кабинетом и приемной врача; вдоль стен располагались книжные шкафы и стеллажи с инструментами, а посередине стоял огромный деревянный письменный стол. Доктор предложил мне сесть в мягкое кресло рядом со столом и развернулся на своем вращающемся стуле, кивком отпустив Дневную Сестру.
Думаю, в то утро я говорил намного больше, чем следует военнопленному. После сбивавшего меня с толку «юмора» моих сиделок было так приятно поговорить с кем-то, кто относился ко мне (по крайней мере, так казалось) как к нормальному человеку, а не как к сумасшедшему. Да, конечно, это было наивно с моей стороны, но мне и в голову не пришло, что он просто хотел разговорить меня, дабы изучить получше. Я-то думал, наша болтовня доставляет ему удовольствие. У меня сложилось впечатление, что ему просто нечего делать, он скучает и рад встрече с новым человеком, но я упустил из виду, что он уже должен знать обо мне довольно много. Не знаю, сколько правил безопасности мною было нарушено, но под влиянием его заинтересованности и наводящих вопросов я рассказал ему всю историю своего побега, скрыв один-единственный факт: что вместе со мной бежал Джим Лонг. Он что-то рисовал в своем блокноте, пока я говорил, но записей не делал. Когда я закончил, он долго молча смотрел на меня. Думаю, лишь в тот момент, когда я заглянул в его глаза, я почувствовал в его поведении что-то похожее на расчет, что-то вовсе не такое уж естественное и вызывающее доверие, как мне показалось вначале.
– Скажите же, – вырвалось у меня, – почему вы не сдали меня в полицию? Ведь я не скрывал, что я англичанин и военнопленный.
– В полицию? – повторил он задумчиво. – В этом нет никакой необходимости. Все леса рейха находятся под юрисдикцией главного лесничего.
– Но я военнопленный, – продолжал я упорствовать. – И заниматься мной должны военные.
– Ja, ja[5], – согласился он. – Понимаю. Не надо спешить. Сначала мы должны вас вылечить.
И тут я разозлился, потому что понял: он обращался со мной точно так же, как и сестры, – мягко подтрунивая над несчастным умалишенным.
И я с вызовом спросил:
– Вы, наверное, думаете, что я сумасшедший, да?
– Мой дорогой друг, – произнес он, раздражая меня своей бойкостью и речистостью, – мой дорогой друг, я вовсе не считаю вас душевнобольным. Ну да и будь так, я бы не очень переживал. Ваш случай интересен мне с точки зрения физиологии. Вы попали в поле действия лучей Болена. Как правило, это заканчивается смертельным исходом, но мое лечение вам помогло. Я очень вами доволен. Полагаю, вы здоровы и вам нужно лишь немного времени и тренировки, чтобы вернуть силу мышцам.
– Но я же вижу, что вы считаете меня человеком с неустойчивой психикой, – настаивал я. – И даже если это не представляет для вас интереса, все-таки вы врач и можете отличить сумасшедшего от нормального. Так я сумасшедший?
Он посмотрел в окно, углы его рта опустились, как будто мой вопрос показался ему неуместным или таким, на который невозможно дать ответ. Но потом скучающим и довольно-таки бесцеремонным тоном он пояснил:
– У вас должны были произойти некоторые церебральные нарушения. Временная потеря памяти – в порядке вещей. Можно ожидать и галлюцинаций или некоего рода манию. Похоже, ваша мания состоит в том, что вы верите, будто живете в давно прошедшие времена. Наверное, вы начитались книг по истории Войны за Германские Права, да?
– По истории? – переспросил я, начиная тревожиться. – Ну да, конечно…
Он перебил меня, не дослушав:
– Но меня это не беспокоит. Это пройдет. – Он оглядел меня с тем же вялым любопытством, с каким рассматривал Дневную Сестру: его явно интересовало лишь мое физическое состояние. – Ну и что с того, если не пройдет? – спросил он. – Ваше тело снова в порядке. Сомневаюсь, что здесь кто-нибудь особенно заинтересуется вашим сознанием.
Меня уже не обманывали его показное добродушие и общительность, но жестокость последних слов поразила. И пусть я был встревожен и озадачен тем, что он сказал насчет моей мании, в глубине души я был убежден, что психически абсолютно нормален, и поэтому твердо решил принимать его грубость спокойно и хладнокровно.
– Я не настолько самонадеян, доктор, чтобы возомнить, будто моя психика интересует кого-нибудь, кроме меня самого, – сказал я. – Но я хотел бы поблагодарить вас за то, что о моем теле здесь так хорошо заботились; оно действительно в порядке, и единственное, что беспокоит меня сегодня, – это мысль о том, что вы собираетесь с ним сделать теперь, когда вы его «отремонтировали». Будут со мной обращаться как с военнопленным или нет?
Он оперся локтями о стол, положил подбородок на сцепленные пальцы рук и приподнял брови, глядя на меня с каким-то вызывающим тревожное чувство удовольствием.
– Знаете, а вы мне нравитесь, – сказал он. – Беседа с вами действует на меня освежающе. Вдобавок вы, кажется, хороший слушатель, и у меня появится прекрасная возможность попрактиковаться в английском. Я не имею ни малейшего представления о том, что с вами собирается делать граф, но в моей больнице фюрер – это я, и если занимающий вас период настолько далек от современности, что вы не знаете, кто такой фюрер, поясню: фюрер – все равно что Господь Бог, и поскольку мне нравится ваше общество, я продержу вас здесь столько, сколько смогу. Вы не представляете себе, как тоскливо жить одинокому интеллектуалу, если его окружают одни охотники и рабы. Уверен, вы пробудите у меня вкус к разного рода наблюдениям насчет этого заведения, и, к счастью, ваше… э-э… нездоровье позволит мне высказывать их относительно свободно и без оглядки. Вы можете сохранить за собой свою комнату до тех пор, пока она не понадобится мне еще для какого-нибудь пострадавшего от несчастного случая, но прошу вас оказать мне честь со мной отобедать. И если представится такая возможность, я проведу для вас экскурсию по всему поместью. Но должен предупредить вас: не ходите гулять в одиночестве, особенно по ночам. Я буду очень горевать, если первого пациента, столь успешно вылеченного мной от воздействия лучей Болена, так непрофессионально проанатомируют графовы гончие псы или какие-нибудь другие существа, которых он у себя держит.
Поднявшись из-за письменного стола, доктор мягкой походкой подошел ко мне и с ухмылкой похлопал по плечу.
– Итак, герр лейтенант, примите свою военную фортуну, как подобает солдату ваших давно ушедших героических времен, и ровно в половине первого приходите разделить с противником трапезу из куска оленины и бутылки бордо. Ах да! – воскликнул он. – Я же должен дать вам, во что переодеться. Думаю, вашу одежду сожгли.
Он наклонился к какому-то маленькому прибору на письменном столе и начал что-то говорить тихим голосом. Тем временем я встал и подошел к чудесным электрическим часам, стоявшим на книжном шкафу (он кивнул в их сторону, когда приглашал меня на ленч). Изящной работы часы, кроме циферблата, имели еще термометр и барометр, а в маленьких освещенных отверстиях можно было увидеть еще какие-то числа, значение которых мне было непонятно. Потом я сообразил, что одна цифровая комбинация, очевидно, соответствовала числу и месяцу. Сегодня было 27 июля. Но под этим числом стояло число 102.
Пока я пялился на часы, ко мне подошел Доктор.
– А, – сказал он, – восхищаетесь моим хронометром? Да, вас как офицера военно-морских сил это должно заинтересовать. Но что вас так озадачило в нем?
Я указал на число 102.
– Ja, ja, – произнес он. – Это же год. Хотя, наверное, это лишнее.
– Год? – переспросил я, уставившись на него.
Он запрокинул голову и громко расхохотался, а потом извинился с явно преувеличенной учтивостью:
– Увы, так трудно совместить двух людей, живущих в разных столетиях. Прошу меня простить, но мне следовало объяснить вам раньше, что я – конечно же, только из соображений удобства – присоединяюсь к конвенции, согласно которой мы живем в сто втором году Первого Германского Тысячелетия, как заповедано нам нашим Первым Фюрером, Бессмертным Духом Германизма, Адольфом Гитлером.