К книге
Звук его рогаНомер четырнадцать[60]
94%
Номер четырнадцать[60]
15

Впервые за несколько месяцев у меня наметился свободный уик-энд, и я решила использовать его по максимуму, благо стояли теплые весенние дни, – а именно откликнуться наконец на приглашение Чарльза Поттинджера и его жены погостить у них в Суррее, в местечке под названием Тамперс-Энд, где они незадолго до того купили дом.

В субботу днем я сошла с поезда на Кингз-Кроссе и была приятно удивлена: у выхода с платформы меня поджидал Чарльз, хотя в своем письме он не обещал меня встретить, а только прислал расписание поездов от вокзала Виктория и подробно объяснил, где расположена остановка пригородного автобуса до Тамперс-Энда.

– Я и не планировал тебя встречать, – честно признался он, – но вчера на ночь глядя мне позвонили и вызвали в город для разговора, пришлось встать пораньше и ехать, так что я просто не успел с тобой связаться.

Чарльз был на машине. Поскольку с делами он уже покончил, мы сразу двинулись в путь – через Лондон и южные пригороды. До Тамперс-Энда добрались еще засветло.

С женой Чарльза, Констанцией, я несколько раз виделась раньше. Кому-то, я знаю, она казалась холодной и нелюдимой, но я легко нашла с ней общий язык и никогда не считала ее чрезмерно замкнутой. Впрочем, мы с Чарльзом давние друзья – возможно, причина в этом. Она, конечно, женщина с характером, бывает порой резковата и на все смотрит критически.

Мне представляется, что у нее сильная воля, и если в подчеркнутой сдержанности другим мерещился признак угрюмого нрава, то я объясняла манеру Констанции жесткой самодисциплиной – стремлением контролировать свой природный темперамент и слишком живое воображение. Эти скрытые от посторонних глаз черты ее личности ярко проявлялись, когда она чувствовала себя комфортно и свободно, в обществе немногих самых близких друзей; тогда Констанция делалась разговорчивой и остроумной – ее цепкая память и редкая наблюдательность позволяли раскрыться великолепному таланту рассказчицы.

После чая Поттинджеры показали мне свой сад; потом мы какое-то время вместе сидели в гостиной, хотя Констанция почти не участвовала в нашем разговоре, который вскоре свернул на последние архитектурные работы Чарльза. Он встал и подал мне журнал со статьей о загородном доме по проекту его фирмы. Явно довольный результатом, он из вежливости поинтересовался моим мнением. Пока я изучала планы и фотографии, Чарльз перебросился с женой несколькими фразами относительно своей поездки в город.

– Да, кстати, – донеслось до меня, – утром я проезжал по Олд-Милл-лейн. Там сносят два дома – номер четырнадцать и соседний. Хотят на их месте построить один, многоквартирный.

Мне эта новость ни о чем не говорила, но, вероятно, она о многом сказала Констанции, которая не издала ни звука в ответ. Думаю, полное отсутствие реакции и заставило меня поднять глаза от журнала.

Констанция побледнела и впилась взглядом в Чарльза, словно ждала продолжения и готовилась услышать что-то крайне неприятное – или ужасное. Заметив мое любопытство, она встала и, отвернувшись в сторону, обронила:

– Ну и ладно, давно пора. Кошмарный дом.

Чарльз смутился:

– Ну не знаю… Дом-то тут при чем? И этот, и соседний – добротные старинные особняки, уж всяко лучше того, что построят взамен.

Констанция подошла к двери, но на пороге задержалась. Лицо ее вновь порозовело – очевидно, она справилась со своим страхом (если то был страх), не услышав от Чарльза чего-то похуже.

– Если будут строить многоквартирный дом, значит сроют все до фундамента? – спросила она.

Чарльз быстро взглянул на нее, сдвинул брови и встал:

– Да, нужен глубокий котлован. Но не бери в голову, Кон, перестань фантазировать. Этого просто не может быть. Ты сама говорила, что веришь фактам.

Она опустила глаза на ковер под ногами:

– А, да, говорила… Приходится верить фактам – или их отсутствию. И все же… чтобы вот так, совершенно бесследно… Не могу смириться.

Она вышла. Должно быть, на моем лице было написано недоумение. Чарльз в замешательстве посмотрел на меня и сказал:

– Извини. Ты, разумеется, ничего не поняла из нашего разговора. Речь об одном старом доме в Клэпеме… относительно старом. Кон знает его с давних пор, когда ее сестра снимала там комнату…

Он сделал паузу, предполагая, вероятно, что дал мне подсказку, но он ошибался: я даже не знала, что у нее есть сестра, о чем и сообщила ему.

– Э-э… – окончательно смутился Чарльз, – сестры больше нет. Во всяком случае…

Я пробормотала что-то невразумительное в смысле сочувствия или сожаления, осознав свою оплошность.

– Во всяком случае, – повторил Чарльз, – мы думаем, что она умерла. Хотя точно не знаем.

В эту минуту Констанция вернулась в комнату, и Чарльз мгновенно сменил тему, поинтересовавшись моим мнением насчет статьи о загородном доме, спроектированном его фирмой. И только значительно позже, когда мы с ним пошли прогуляться по деревне перед ужином, мне представилась возможность задать вопрос, который все время вертелся у меня на языке: что он имел в виду – как можно не знать, жива сестра его жены или мертва?

– Видишь ли, – сказал он, – это темное дело. По крайней мере в изложении Кон история звучит очень загадочно. Мне трудно судить, я никогда не видел ее сестру. Это случилось еще до моего знакомства с Кон. Я вот думаю… – медленно прибавил он, – я думаю, хорошо бы ты услышала все из первых уст, непосредственно от нее. Я много раз призывал Кон ничего не выдумывать: должна быть другая причина, вполне естественная и даже банальная, и в полиции ей сказали то же самое. Она соглашается, но, по-моему, исключительно из чувства долга перед своим естественно-научным образованием. В глубине души она не верит в рациональное объяснение. И теперь, узнав о сносе дома номер четырнадцать, она опять потеряет покой. Ей было бы очень полезно заново пройтись по всем фактам и представить их, так сказать, на суд непредвзятого слушателя.

Я усомнилась: зачем бередить старую рану?

– На этот счет не беспокойся, – ответил он. – С потерей сестры она давно свыклась, ее волнует другое.

После ужина мы все перешли в гостиную, и Чарльз как бы невзначай снова затронул деликатную тему.

– Да, забыл тебе сказать, – обратился он к Констанции, – сегодня утром я встретился в городе с Сирилом Мэнтоном, он-то и рассказал мне, что номер четырнадцать идет на снос. Поэтому на обратном пути я сделал крюк, хотел убедиться.

Не дожидаясь ответа Констанции, он повернулся ко мне и пояснил:

– Сирил Мэнтон – мой родственник, двоюродный брат отца. Много лет работает в медицинской службе столичной полиции. Его отделение занималось делом сестры Кон, так что он полностью в курсе событий.

– И что он говорит? – бесстрастным голосом спросила Констанция.

– Ничего особенного, – ответил Чарльз. – Участок продан, дом сносят под новое строительство… Но Мэнтон знает, о чем ты думаешь. Потому и решил известить меня. Соответственно, полиция намерена все там осматривать по мере расчистки.

Возможно, Чарльз полагал, что теперь мой черед подать реплику. Но я промолчала. Похоже, Констанция разгадала маневр мужа и была не прочь удовлетворить мое любопытство.

– Чарльз меня знает, и он, конечно, прав, – сказала она. – Я не могу не думать о Шерли после его слов о доме четырнадцать. И раз уж об этом зашла речь, надо рассказать тебе всю историю от начала до конца. Нет, ничего, теперь уже не тяжело – в эмоциональном плане, я имею в виду, в плане обычных переживаний. Хотя, по очевидным причинам, я до сих пор не могу смириться. В случае естественной смерти… любой смерти, если на то пошло… люди со временем смиряются с непоправимым. Наверное, и я бы смирилась, будь истина установлена – вернее, не будь она чем-то за гранью разумного и реального.

– Боюсь, я тебя не понимаю, – призналась я. – Если все так, как ты говоришь, разве это истина?

– Вот именно, – подхватила Констанция. – Разве это истина? Видишь, как трудно пытаться смотреть на жизнь с рациональной и научной точки зрения. Что ж, попробую представить свою историю как можно объективней, хотя мне не обойтись без догадок и впечатлений. Хочу сразу оговориться: я никогда не замечала за собой способности генерировать какие-то интуитивные впечатления, ощущения и все такое прочее. Кажется, ни разу в жизни я не поддалась иллюзии, ни разу не испытала такого чувства или состояния, которое нельзя было бы объяснить естественным и разумным образом. В этом я, вероятно, полная противоположность моей сестре Шерли.

Если бы всего того, о чем я собираюсь рассказать, не случилось, имя Шерли Дальман почти наверняка было бы сейчас тебе известно. По крайней мере, критики пророчили ей большое будущее. Пятнадцать лет назад ее называли одной из самых перспективных молодых танцовщиц на нашей сцене. Теперь о ней, конечно, никто не вспомнит.

В детстве мы с сестрой мало общались, хотя нас разделяла всего пара лет. Шерли бо́льшую часть времени проводила в Лондоне, где посещала балетную школу и жила у тети Евы, которая после смерти нашей матери взяла над нами опекунство; тогда как мои школьные годы прошли в Эксетере.

Отец умер, когда мне было девятнадцать, а Шерли семнадцать. Вскоре после его смерти я поступила в Лондонский университет и стала жить вместе с Шерли и тетей Евой. У тетушки было слабое сердце, здоровье ее ухудшалось, и она решила уехать из Лондона, подальше от городской суеты, чтобы остаток жизни провести на острове Джерси, у своей младшей сестры – другой нашей тетки. Я тогда училась на втором курсе.

Мы с Шерли нашли себе очень приятную съемную квартиру в Далидже, где год или полтора прожили душа в душу. У нас была общая гостиная, и мы вместе садились за стол, если в нужный час обе оказывались дома, но в остальном каждая жила своей жизнью. У сестры был свой круг друзей – из балетной среды, у меня свой – из университетской. Круги эти не пересекались. Мы обе с энтузиазмом трудились, каждая на своем поприще, и не имели ни времени, ни желания жертвовать главным ради случайных знакомств и пустых забав.

Наверное, я все-таки больше знала о занятиях Шерли, чем она о моих, хотя бы потому, что иногда ходила смотреть ее выступления. К тому же сестра была по натуре очень живая, открытая, увлекающаяся – вечерами она без умолку пересказывала мне театральные сплетни, вдаваясь в такие подробности музыки, хореографии, костюмов, декораций, о которых я прежде едва что-то слышала, и забрасывала меня балетными именами, о которых я не слышала и подавно.

К искусству танца Шерли относилась чрезвычайно серьезно. Ему она безраздельно посвятила свою жизнь с тех пор, как начала делать первые шаги в балете, десяти или одиннадцати лет от роду. Несмотря на природную живость, импульсивность, полное отсутствие логики и рассудительности в подходе к большинству умозрительных и практических задач, она не допускала ни малейшего легкомыслия, ни малейшей небрежности, если дело касалось танца. Для нее балет был единственным смыслом жизни, она не позволяла себе отвлекаться ни на что и ни на кого. Я так упираю на это, потому что полиция по привычке пыталась выйти на след любовной истории. Но я более чем уверена в несостоятельности такой версии. Я знала бы о ее романе, ты же понимаешь: когда две сестры живут вместе, шила в мешке не утаишь. Да Шерли и не стала бы ничего скрывать. В конце концов мне удалось убедить в этом даже полицию.

Все началось, когда сестре только-только исполнилось двадцать: пятнадцать лет назад. Вскоре после Нового года – восьмого января – Шерли пришла домой с репетиции и, пока мы с ней пили чай, достала из сумки письмо и дала мне прочесть. Она пребывала в радостном возбуждении. В газетах появилось несколько лестных отзывов, а тут еще письмо от юной поклонницы: все это, как сладкий дым фимиама, слегка вскружило ей голову.

Письмо показалось мне излишне сентиментальным, в чем-то даже неприятным. Оно было написано на дешевой линованной бумаге округлым неустоявшимся почерком. В конце стояла подпись Эллен Гайятт, которая сообщила о себе, что ей пятнадцать лет и она калека.

На мой взгляд, девица пыталась прыгнуть выше головы: так мог бы писать умненький подросток, который запоем читает все подряд – больше, чем способен переварить. Теперь я, конечно, не помню письмо наизусть, но суть заключалась в том, что Эллен увидела фотографии Шерли («мисс Дальман», как она величала сестру) и смертельно в нее влюбилась. Я запомнила это дурацкое слово «смертельно». Сперва оно просто царапнуло меня как стилистический нонсенс незрелого автора, но, дочитав до конца, я поняла, что оно органично вписывалось в общую тональность. Автор явно не жалел красок и накладывал их густыми, пастозными мазками. Судя по письму, Эллен родилась калекой. Она и ее вдовая мать жили в большой нужде; мать не могла вывозить ее на прогулки. Единственной радостью Эллен было фантазировать о том, что бы она сделала, если бы могла ходить, и чаще всего она грезила о танцах. Увидев в газете фотографию Шерли, она вмиг поняла: вот оно, воплощение ее заветной мечты. Но ведь Шерли не плод ее воображения, сказала она себе, а реально существующая девушка, а значит, в жизни она настолько же красивее, чем на снимке, насколько Эллен уродливее и несчастнее, чем балерина на фотографии. Эллен горько плакала от несбыточного желания увидеть танец Шерли. Она знала, что этому не бывать: ей никогда не выйти из своей каморки, никогда не узнать жизни за пределами ее собственных фантазий и газетных фотографий, никогда не испытать зрительского восторга, наблюдая за танцем живой мисс Дальман. Тем не менее она, Эллен, будет любить мисс Дальман до самой смерти, пусть у нее нет ничего, кроме снимка в газете!

Полагаю, актрисы и танцовщицы получают сотни подобных писем, и это послание навряд ли было глупее многих других. И хотя подростковая экспансивность всегда претила мне, в излияниях Эллен звучала щемящая нотка истинной драмы: все-таки письмо написала девочка-инвалид.

Если говорить о реакции Шерли, то в ней явно сквозила насмешка, когда она небрежно протянула мне письмо: даже моей сестричке слог автора показался немного выспренним. Потом она перечитала письмо – и раскаялась в собственной черствости. Вполне допускаю, что при первом чтении она проглядела то место, где Эллен говорила о своем увечье. Шерли мгновенно преисполнилась сострадания к несчастной девочке.

Она вскочила, принялась рыться в комоде и отобрала с пяток своих портретов, сделанных в разное время в профессиональной фотостудии.

– Бедный ребенок! – сказала Шерли. – Наверное, увидела мое фото в «Сфере» на прошлой неделе. Ужасный снимок. Помоги мне выбрать один из этих. Какой, по-твоему, ей больше понравится?

Она тут же села писать ответ и вложила в конверт две фотографии. Затем попросила меня продиктовать ей адрес из письма, которое осталось на столе с неубранной чайной посудой. Я вслух зачитала: Клэпем-Парк, Олд-Милл-лейн, четырнадцать.

Шерли заметила, что у Эллен необычная фамилия – Гайятт. Я тоже обратила на это внимание: по виду какая-то не английская.

Через несколько дней от девочки пришло письмо с бурными изъявлениями благодарности и обожания. Но плаксивая нота никуда не делась, и в ней мне почудился призвук нарочитости. Для своих лет Эллен Гайятт, бесспорно, хорошо владела словом – слишком хорошо, если честно, как будто из кожи вон лезла, желая произвести впечатление. Ее лейтмотивом была жалость к себе.

Стоило мне обмолвиться о своих мыслях, Шерли сказала, что я бессердечная, злая, жестокая. Не знаю. Возможно, она была права. На мой взгляд, у калек развиваются крайне неприятные, отталкивающие черты характера. И чтобы этого не замечать, надо обладать поистине ангельской душой.

Я думала, что Шерли не сможет долго поддерживать переписку с Эллен Гайятт. Обычно она ленилась писать. К моему удивлению, она всякий раз отвечала Эллен, а письма от юной поклонницы приходили каждые три-четыре дня. Меня это, в сущности, не касалось, но однажды я все же высказалась в том духе, что сестре не стоило бы поощрять девочку, если не хочет сделать бедняжку вдвойне несчастной, когда прервет с ней всякую связь.

– Но я не собираюсь прерывать! – возразила Шерли. – Я искренне хочу сделать для нее что-нибудь хорошее, если сумею. Она пишет такие трогательные письма, нет, в самом деле… она еще ребенок, я знаю… но она такая чуткая и… и… как бы это выразить?.. глубокомысленная!

Я попросила ее не молоть чепуху.

– Конечно, ты от этого далека, – сказала мне сестра, – но я просто диву даюсь, откуда у нее такое понимание внутреннего смысла танца и той радости, какую доставляет танцору совершенное владение телом. Притом что она никогда не видела выступлений танцовщиков.

Я начала гадать, что такого хорошего могла бы сделать для девочки Шерли – что она задумала? Я вовсе не исключала, что она всерьез рассматривала возможности, подсказанные романтическими викторианскими сюжетами: скажем, Шерли посылает за калекой карету скорой помощи (или другое средство доставки) и девочку везут в театр, где ее ждет величайший в ее жизни праздник – Шерли танцует на сцене в главной партии и на поклонах под бурные овации зала посылает улыбку сидящей в ложе Эллен; или же Шерли внезапно возносится к вершине славы и оплачивает услуги гениального хирурга, который чудесным образом ставит Эллен на ноги.

В конце концов я прямо спросила сестру, что она имела в виду.

И она честно ответила, что еще ничего не придумала.

– Я не так уж много могу. Наверное, мне легче будет придумать, когда я с ней повидаюсь. Если ее категорически нельзя перевозить – это одно, а если можно – тогда нужно найти способ доставить ее в театр, хотя бы на репетицию.

– Иными словами, ты планируешь повидаться с ней. А я и не знала. Собираешься наносить визиты всем своим поклонникам? Смотри не надорвись.

– Не строй из себя дурочку, – сказала она. – Любой другой поклонник может заплатить шиллинг и с галерки любоваться мной и все нашей труппой, когда ему заблагорассудится. Вообще-то, кроме Эллен, у меня настоящих поклонников нет. Как видишь, я не мню себя звездой. Говорю тебе, в этой девочке что-то есть, она мне нравится.

Сестра справедливо рассердилась на меня. Глупо было критиковать ее желание повидаться с девочкой, если я толком не знала, чем вызвана моя критика. Я попросила у нее прощения, и Шерли сразу оттаяла и стала уверять меня, что это она виновата в нашей размолвке.

– Не хочешь поехать со мной? – предложила она. – В воскресенье после обеда.

Думаю, когда дело дошло до поездки, Шерли чуть-чуть оробела. Потому и позвала меня с собой. Я согласилась, полагая, вероятно, что при мне она не будет вести себя совсем уж безрассудно.

Помню, день был холодный, дождливый, и серая окраина Южного Лондона, где мы оказались, выйдя из метро на станции «Клэпем-Коммон», выглядела особенно сиротливо. Ни я, ни Шерли не знали этого района. Мы взяли такси и обнаружили, что до нужного адреса всего десять минут езды. Ты не бывала на Олд-Милл-лейн? Чарльз говорит, что в последние годы там много всего понастроили, но пятнадцать лет назад это была тихая узкая старая улочка – такую скорее ожидаешь увидеть в каком-нибудь заштатном городишке, но никак не в столице. Тогда там еще частично сохранилась булыжная мостовая. Большинство домов пряталось за высокими кирпичными оградами, и над тротуаром свисали ветви садовых деревьев.

В стене дома номер четырнадцать имелись двустворчатые деревянные ворота для экипажей и калитка в одной из створок. Краска на дереве почти вся облупилась, стена по обе стороны от ворот угрожающе вспучилась. Калитка была не заперта, в колокольчик звонить не пришлось. Сад зарос лаврами и рододендронами, земля под косматыми кустами отсырела, почернела, подернулась мхом. От ворот вглубь участка вела прямая дорожка, которую годами не расчищали. Фасад небольшого дома позднегеоргианской постройки украшало крыльцо с колоннами. Над стеной у северной границы участка я разглядела окна верхнего этажа соседнего, очень похожего дома. Вид у него был нежилой.

Номер четырнадцать явно нуждался в ремонте, судя по грязному, обшарпанному фасаду с проплешинами отвалившейся штукатурки и давно немытым окнам. Однако из писем Эллен я вынесла несколько иное впечатление о ее жилище. Мне представлялось, что они с матерью занимают две тесные комнаты в каком-нибудь типовом домике стена к стене с другими такими же, в безликом и бедном современном микрорайоне, на улице без прошлого.

Я потянула за ручку старинного дверного звонка, и нам открыла женщина во всем черном с непроницаемым или скорее неприступным выражением лица, как будто к ней постучались попрошайки или торговые агенты. Шерли одарила ее своей обворожительной улыбкой:

– Я Шерли Дальман, приехала повидаться с Эллен. А вы ее мать?

Шерли никогда не теряла самообладания при встрече с незнакомыми людьми. Думаю, это качество сформировалось у нее благодаря сцене – благодаря профессиональному навыку очаровывать зрителей.

– Да, я миссис Гайятт, – подтвердила женщина. – Прошу вас.

Голос у нее был унылый, под стать внешности, и я уловила легкий акцент. Попробую описать ее: высокая, костлявая, лет пятидесяти, как мне показалось, с вытянутым желтоватым лицом, высокими скулами и черными глазами в глубоких впадинах; черные с проседью волосы собраны на затылке в неопрятный пук, кое-как заколотый массивным черепаховым гребнем. На женщине было черное шелковое платье с высоким воротом и длинными рукавами, туго стянутыми на запястьях, – мне вспомнилась фотография нашей тети Евы, сделанная в девяностые годы прошлого века; платье миссис Гайятт дополняли длинные нити агатовых бус, позвякивавших при каждом ее движении.

Она провела нас через маленький холл в душную гостиную – такой же призрак Викторианской эпохи, как и сама хозяйка дома: слишком много вещей, слишком жарко натоплено. Среди скопления обитой плюшем и набитой конским волосом мягкой мебели, бамбуковых этажерок, фотографий с людьми в застывших позах и картин с оленями или меланхоличными дамами в «классическом» платье ничто вроде бы прямо не указывало на похороны, но все в этой комнате словно замерло в ожидании понурой вереницы родственников в затрапезном траурном облачении, которые с минуты на минуту войдут сюда и будут неловко перетаптываться, стараясь не разговаривать, чтобы не пропустить шаги гробовщиков на лестнице. Я говорю об отсутствии видимых причин для подобного ощущения, но, если вдуматься, это не совсем так – мысль о трауре навевалась двумя характерными деталями (не считая самой миссис Гайятт): зеленые портьеры на окнах были приподняты лишь на треть, а фотографии немолодого мужчины с усами и бакенбардами были наискось перевязаны черной лентой с бантом.

На Шерли мрачный характер комнаты подействовал даже сильнее, чем на меня. Она молча огляделась вокруг и, когда женщина вышла за дверь, в ужасе шепнула мне:

– Боже мой, бедная девочка! Еще бы она не унывала – не гостиная, а покойницкая.

Зато огонь горел весело. И хотя мне было скорее жарко, чем холодно, я передвинулась поближе к камину. Шерли, нервно поеживаясь, пробралась между столиками и этажерками к пианино и села на табурет. Она стала тихо постукивать пальцами по закрытой клавиатурной крышке, втайне уже сожалея, как я думала (вернее, надеялась), что ей взбрело в голову сюда приехать.

Я полагала, что нас отведут в спальню больной, как только мать приготовит ее к нашему визиту. Но, вернувшись в гостиную, женщина широко отворила дверь и отступила в сторону, освобождая проход: позади шла ее дочь собственной персоной.

Шла Эллен еле-еле и в дверном проеме остановилась, опираясь на маленький детский костыль. Сперва она увидала меня, тотчас догадалась, что не я ее кумир, и повернула голову к Шерли. Ее ошеломленное «ах!» прозвучало как судорожный всхлип.

Обращаясь ко мне, миссис Гайятт все тем же бесцветным, обреченным голосом сообщила:

– Сегодня у дочери не лучший день, но она не захотела остаться в постели.

Для своих пятнадцати лет Эллен была слишком мала, хотя лицо, наоборот, казалось не по годам взрослым. Увечную правую ногу обхватывала тяжелая металлическая конструкция, приделанная к ботинку на утолщенной подошве; тщедушное тельце было все какое-то скрюченное, кособокое: одно плечо выше другого, на спине уже наметился горб. Черное бархатное платье было ей длинно, но не настолько, чтобы полностью скрыть уродливое приспособление на ноге.

Эллен впилась глазами в мою сестру. И пока она не сводила с Шерли восхищенного взгляда, мне подумалось, что вот в эту минуту я вижу ее такой, какая она есть, – вижу ее подлинную, детски наивную натуру без налета искусственности, без попытки разыгрывать из себя великовозрастного инвалида.

И ее черные глаза были глазами ребенка: чистые, ясные, живые. Но в остальном весь ее облик говорил о том, что на ее долю выпали недетские испытания. Тусклая, нездорового цвета кожа; прямые и безжизненные черные волосы; длинный тонкий нос над большим ртом с узкими губами и опущенными книзу углами; и острый, выдвинутый вперед подбородок; прибавьте к этому худющие руки с длинными костлявыми пальцами, похожими на лапу хищной птицы.

По моему убеждению, каждый, кто не лукавит перед самим собой, созна́ется в своей инстинктивной неприязни к уродам. Хотя в цивилизованном обществе жалость всегда затмевает наше первое, примитивное чувство брезгливости и все мы, конечно, стыдимся признаться себе в этом недостойном чувстве. Скажу без утайки: при виде Эллен я испытала все три упомянутые эмоции. Подозреваю, что Шерли, если бы ее вдруг спросили об этом, призналась бы только в своем сострадании.

Миссис Гайятт произнесла несколько дежурных фраз насчет того, как любезно было с нашей стороны оказать внимание ее дочери и как счастлива Эллен познакомиться с известной молодой артисткой. Все это Шерли пропустила мимо ушей. Она инстинктивно взяла очень правильный тон в общении с девочкой – ласковый, веселый, непринужденный – и легко нащупала тот уровень разговора, который позволял бы ей вести беседу естественно, без примеси снисходительности. Но и Эллен оказалась на высоте: в ее манере не было ни позы, ни фальши – ничего из того, что коробило меня в ее письмах.

Сидя на краешке кресла и опираясь частично на подлокотники, частично на свой костыль, она оживленно болтала с Шерли, пока ее мать накрывала стол для чая. Эллен проявила удивительную осведомленность – она назубок знала все балетные термины, всех танцоров в труппе Шерли, все их постановки и все составы исполнителей. Однако этим ее интерес не ограничивался. Она принялась задавать вопросы о методе обучения в балетной школе – от основ танцевальной техники к вершинам хореографии. Надо сказать, Шерли умела анализировать искусство танца, и слово за слово она прочла целую лекцию о теории балета. Прежде я никогда не слышала, чтобы сестра говорила с таким глубоким знанием дела, и понятно почему: я никогда не выказывала и десятой доли той заинтересованности и того понимания предмета, которые читались на лице Эллен.

Миссис Гайятт вяло поддерживала беседу со мной, исподволь наблюдая за Эллен. Эта женщина нагоняла тоску. Она ни разу не улыбнулась, и даже слова благодарности за наше доброе отношение к Эллен прозвучали в ее устах замогильно. Не задавая вопросов в лоб, невозможно было узнать у нее никаких обстоятельств их жизни, кроме скучного подтверждения так называемой благородной бедности. То, что жили они небогато, сомнений не вызывало: руки миссис Гайятт огрубели от домашней работы и, судя по внешнему виду матери и дочери, обе давно не ели вдоволь.

Окольными путями, увязая в вежливых банальностях, которыми мы с ней обменивались, и по крохам собирая скупые ответы на немногочисленные прямые вопросы, которые мне удавалось вставить, я в общих чертах уяснила для себя (как считала тогда) их историю.

Обе не были уроженками Лондона. Муж миссис Гайятт занимался торговлей в Британской Гвиане. Там они поженились, и там у них родилась Эллен. Потом папаша Гайятт отошел от дел, и лет за пять до нашего знакомства семья переехала в Лондон, где Гайятт через год умер. Дом принадлежал им, но миссис Гайятт хотела продать его и вернуться в Британскую Гвиану. Их не устраивал здешний климат, да и здешние люди ей не нравились. Ее останавливало только нежелание Эллен возвращаться прямо сейчас. Дочь возомнила, что в Англии ее, может быть, вылечат. Эту мысль вложил ей в голову ее отец. Собственно, поэтому он и настоял на переезде в Лондон, тогда как миссис Гайятт предпочла бы остаться в Гвиане.

Я спросила, неужели нет никакого способа облегчить страдания Эллен. В ответ миссис Гайятт только вздохнула и испустила короткий горестный стон – я перевела его как полное отчаяние; возможно, он означал что-то еще, хотя вряд ли. Получала ли девочка лечение и был ли от этого прок, из разговора с матерью я не сумела понять.

Прошел почти час, прежде чем мне удалось наконец сдвинуть Шерли с места. Думаю, поторапливая сестру, я сама испытывала угрызения совести, слишком уж очевидно ее присутствие радовало девочку. Эллен прямо сияла от счастья, а когда мы собрались уходить, огорчение, тревога и страх так явственно обозначились на ее лице, что я не знала, куда девать глаза.

Она схватила Шерли за руку и взмолилась:

– Вы ведь сдержите обещание? Вы приедете снова, непременно приедете! Приедете и покажете мне эти движения. Я умру, если не приедете, умру!

Шерли рассмеялась и повторила свое обещание – много-много раз. Выходя в холл вслед за миссис Гайятт, я в дверях обернулась и увидела, как сестра наклонилась и поцеловала Эллен.

Возле наружной двери я замялась, соображая, что бы сказать хозяйке на прощание, кроме пустого «спасибо» и «доброй ночи», поскольку я не предполагала новой встречи как с матерью, так и с дочерью. В итоге я выразила надежду, что со временем Эллен избавится от своего недуга.

– Как! – воскликнула Шерли. – Мы сами должны что-нибудь предпринять! Надо будет узнать, куда ее можно поместить на лечение. Врачи теперь творят чудеса…

Миссис Гайятт сжала губы и покачала головой: в ее взгляде было столько суровости, осуждения и обреченности, что Шерли растерянно смолкла.

– Никто не в силах помочь ей! – сказала она очень твердо, впервые за весь вечер.

– Ах, вы просто не знаете… – беспомощно пролепетала Шерли.

– Я знаю! – перебила ее миссис Гайятт и, опустив голову, прибавила несколько слов, которые изумили и возмутили меня: – Это мое наказание. Меня постигла справедливая кара. Я родила ее против воли Господней. Ей суждено страдать, покуда все тела не сольются и не преобразятся.

К моему удивлению, Шерли была не слишком шокирована.

– По всей видимости, мамаша очень религиозна, – сказала она тем же вечером. – Потому и не хочет отпустить ее в театр. Эллен могла бы приехать. Она в состоянии передвигаться, а много ходить ей бы не пришлось. Из фойе ее на руках подняли бы по лестнице.

Я спросила, уверена ли сестра, что препятствие заключается в матери. Говорила ли Эллен, что хочет попасть в театр?

Шерли посмотрела на меня так, словно я упустила самое главное во всей истории.

– Бедняжка Кон, – вздохнула она, – неужели ты до сих пор не поняла, что только об этом она и мечтает? О чем еще, по-твоему, Эллен взахлеб говорила со мной? Она готова отдать без остатка всю свою жалкую жизнь, лишь бы один-единственный раз увидеть, как я танцую. Ты просто не представляешь, как много это значит для артиста. Рядом с таким признанием любая похвала критики – пустой звук. Я чувствую себя ничтожной, недостойной. И дело не в комплиментах, напрасно ты думаешь… Ей-богу! Я достаточно трезво смотрю на вещи. В конце концов, как она может судить о моем танце, если никогда его не видела? Есть много других людей, которые честно скажут мне, хорошо или плохо я танцую, и много таких, которые не поскупятся на комплименты – была бы охота слушать.

– Допустим, тогда в чем же дело? – спросила я.

Шерли пожала плечами. Она не собиралась разжевывать мне свою мысль, коли я так тупа, что сама ее не улавливаю.

– Танец всегда больше, чем танцор, – изрекла она. – Не все это понимают, даже не все хорошие танцоры. А вот Эллен понимает.

Мое самолюбие было задето: в ее словах я услыхала намек на некую сокровенную тайну великого искусства танца, недоступную моему разумению. И сочла это полным абсурдом.

– Никогда не поверю, что пятнадцатилетний подросток способен мыслить подобными псевдоинтеллектуальными категориями, – сказала я. – Она девочка умненькая, не спорю, и довольно проницательная благодаря своему увечью. Но ясно как день, что она просто завидует твоей ладной фигуре и стройным ножкам. Она хотела бы стать тобой, но, раз этому не бывать, согласна на компромисс – на твое постоянное внимание к себе. Так что не она льстит тебе своим отношением, а ты ей: это ты тешишь ее тщеславие.

– Чушь! – отмахнулась от меня Шерли.

Без сомнения, сестра продолжала получать письма от Эллен, но мне их больше не показывала и довольно нервно реагировала на любое упоминание этой темы, возможно, потому, что в глубине души сама понимала – хотя никому бы не призналась, – что ее тесная дружба с молоденькой девочкой, у которой не было с ней ничего общего, со стороны могла выглядеть смешно, если не сказать – дико.

Именно так это и выглядело, и чем дальше, тем больше. Когда у нее случалось свободное время, она предпочитала потратить его на поездку в мрачный, старый, душный дом в Клэпеме, а не на прогулку и общение со своими подругами по театру; про себя я уж и не говорю.

О своих визитах она мне почти не рассказывала, иначе мы бы только и делали, что пререкались. Ее новая дружба грозила рассорить нас, и я стала подумывать, правильно ли мы поступили, сняв жилье на двоих: на поверку все обернулось не так радужно, как виделось вначале. Разумеется, это было выгодно нам обеим, но годового содержания, которое назначил каждой из нас наш отец, вполне хватило бы и для раздельного житья. Правда я, будучи старшей, чувствовала некоторую ответственность за Шерли и, хотя временами мечтала о независимости, не спешила предлагать ей разделиться.

Шерли не сумела преодолеть сопротивление миссис Гайятт (если сопротивление действительно исходило от матери) и привезти Эллен в театр, пока там давали балет с ее участием. Однако сестра нашла выход: взяла свои балетные туфли, репетиционный костюм и устроила показ танцевальных элементов у них на дому.

Когда – по весне – Шерли вскользь упомянула об этом, я промолчала, но однажды вечером меня что-то толкнуло вернуться к разговору о миссис Гайятт и ее неприятию театра якобы по религиозным убеждениям. Я считала причину надуманной. Те немногие пуритане, которые все еще верят в греховность театра, не приемлют танцы как таковые – где бы то ни было, в том числе у себя дома. Но миссис Гайятт, по моим предположениям, была скорее испанских кровей и, следовательно, воспитывалась в католической вере. Во всяком случае, это представлялось мне более вероятным.

Я стала замечать, что Шерли необычайно серьезно воспринимает религиозность миссис Гайятт, потому и задала свой вопрос. Насколько я знаю, сестра со дня своего первого причастия не выказывала ни малейшего интереса к религии. Не то чтобы она была убежденной материалисткой или атеисткой – она была полной невеждой в этих вопросах. Однако в прежние времена Шерли с отвращением отозвалась бы о «кликушестве» (ее выражение) любых церквей или сект, выступавших с морализаторским осуждением того, что было ей дорого, и меня разбирало любопытство, почему религиозные догмы миссис Гайятт не вызывают у нее отторжения.

– А какой она веры? – спросила я.

– Она харберианка, – ответила Шерли.

Я вылупила глаза и сказала, что впервые слышу про такую веру, но на мои расспросы Шерли не могла или не захотела ответить. Само название – «харбериане» – наводило на мысль об одной из крошечных маргинальных сект радикального толка, адепты которых воскресными сумерками сползаются в молельные дома, наспех сляпанные из листов гофрированного железа, где-нибудь на окраине промышленного города, чтобы выместить свое хроническое несварение на всех, кто к ним не принадлежит и кому они сладострастно сулят муки ада, когда настанет долгожданный день гнева Господня[61].

Я даже заглянула в энциклопедию, но ничего там не обнаружила. Поспрашивала друзей – те тоже отродясь не слышали про харбериан. Потом я вспомнила об одном университетском ученом-ботанике; теперь он профессор, но уже и тогда это был настоящий эрудит, обожавший забивать свою голову всяческими нужными и ненужными сведениями, – из тех чудаков с необъятным кругозором, которые любят участвовать в интеллектуальных викторинах, «мозговых трестах» и так далее. Как-то утром я поймала его в университете и ошарашила своим вопросом:

– Мистер Уоллес, вы случайно не знаете, кто такие харбериане?

Надо было его видеть – встрепенулся, как мальчишка у витрины кондитерской, которому добрая тетя сунула в руку шестипенсовик.

– Харбериане? Гм, харбериане… Так-так, дайте подумать. Харбериане! С чем они могут ассоциироваться? Минуточку. Ага! Есть! Тринидад! Тринидад, Ямайка, Британская Гвиана. Я слыхал о них, когда ездил с экспедицией Эдинбургского университета на Карибы. И что вы хотите узнать?

– Если это секта, то какого рода?

Он ухмыльнулся:

– А вот тут вы меня подловили! Я перерыл все справочники, и нигде ничего. Могу только сказать, что название происходит от имени американца, некоего Лорда К. Харбера. Около тысяча восемьсот семидесятого года он в одиночку основал миссию в Вест-Индии. Полнейший безумец, судя по всему. Кончил тем, что ушел в джунгли, перенял обычаи аборигенов, отпустил бороду до колен и одним махом разрешил все теологические проблемы, провозгласив себя Богом. Не думаю, что у него было много последователей. Возможно, осталась еще какая-то горстка – где-нибудь в британских владениях. На прочих территориях Церковь их подавляла, хотя они, кажется, вполне безобидны.

Я поинтересовалась их доктриной.

– Пансоматизм, – ответил он и, видя мое замешательство, с хохотком успокоил меня: – Не тушуйтесь, если не знаете. Этот термин – мое собственное изобретение. Просто ничего лучше не придумал для описания их доктрины, суммируя дошедшие до меня рассказы. Вам, конечно, знакомо понятие Брахмы – Вселенской души, с которой все индивидуальные души могут когда-нибудь слиться? Так вот, харбериане идут дальше – они верят во всеобщее, или вселенское, тело. По их учению, не только вся материя в мире представляет собой по сути единую субстанцию, но и отдельные особи всех видов есть взаимосвязанные части единого физического целого – отсюда их вера в возможность некоего реального, материального слияния разных видов и родов живых существ. Все это вздор, разумеется. Дарвинизм наоборот. Видите, как полезно составлять в уме свой личный перекрестный указатель. Я ничего бы не вспомнил, если бы вовремя не изобрел удачный термин.

Он спросил, чем вызван мой интерес. Я сказала, что услышала незнакомое слово от кого-то, недавно прибывшего из Британской Гвианы.

– Да-да, это одно из наиболее вероятных мест, где они теоретически могли сохраниться. В особенности горы Британской Гвианы! После того как Лорд К. Харбер проникся анимистическими верованиями индейских племен, живших в отрыве от цивилизации, он и провозгласил себя телесным воплощением божества.

Я не знала, всерьез говорил мистер Уоллес или нет и сколько правды было в его словах. Но если принимать его рассказ за чистую монету, он проливал некоторый свет на религию миссис Гайятт – довольно-таки неприятный свет.

Однако в то время меня еще терзало сомнение, не делаю ли я из мухи слона, не веду ли себя как назойливая старшая сестра, которая вечно суется со своей непрошеной заботой в дела младшей. Я всегда считала, что умею смотреть на вещи по-научному объективно и в своих суждениях полагаюсь не на интуицию, а на достоверные факты. Отчего же тогда я невзлюбила мать и дочь Гайятт, отчего мне не нравилась их дружба с Шерли? Я ничем не могла бы доказать, что они не те, за кого себя выдают. Я имею в виду, что они производили впечатление более-менее респектабельных особ, и, хотя их достаток оставлял желать лучшего, они все же пытались придерживаться неких условных стандартов английского среднего класса, скрывая из гордости как свою бедность, так и физическое уродство дочери.

Но даже допуская, что все это не просто видимость, а чистая правда, я совершенно не понимала, чем они могли привлекать Шерли – не своим же убожеством!.. Так или иначе, какое мне дело, казалось бы?

Казалось бы, никакого, но в груди у меня непрестанно саднило. В конце концов я пришла к мысли, что мне надо получше присмотреться к Эллен и ее мамаше. Неделю-другую я воздерживалась от каких-либо замечаний по их адресу, усыпляя бдительность Шерли, а потом, когда она обмолвилась о своем намерении посетить их в ближайшее воскресенье, фактически напросилась поехать с ней. Шерли не выразила большой радости, но и не сказала прямо, что моя компания ей ни к чему.

Она взяла с собой саквояж, о содержимом которого умолчала. Когда мы вошли в дом, она достала из него балетную пачку. Эллен уже сгорала от нетерпения; на меня она даже не взглянула. Я заметила, что из холла убрали все мелкие предметы обстановки, прежде загромождавшие пространство; паркетный пол начистили до блеска; и на лестничных окнах, освещавших холл сверху, подняли шторы, чтобы впустить внутрь побольше мягкого послеполуденного света. Иными словами, сцена для выступления была приготовлена.

У миссис Гайятт обнаружились ноты фортепианных переложений оркестровой музыки к некоторым эпизодам балетов, в которых Шерли танцевала минувшей зимой. Едва мать удалилась в гостиную, где стояло пианино, Эллен схватила Шерли за руку и, прыгая на своем костыле, потащила ее в другой конец холла.

– Нет-нет, не ходите наверх. Я хочу посмотреть, как вы переодеваетесь. Идемте в мою комнату, – взмолилась она, и Шерли ей уступила.

Я последовала за ними. Не знаю почему, у меня возникло настойчивое желание увидеть жилище Эллен. Позади лестницы в дальнем конце холла был выход в небольшой коридор, соединявший холл с кухней и черным ходом; еще одна дверь вела в комнату, где устроили спальню для Эллен. Она, естественно, не могла бы ходить вверх-вниз по лестнице.

Они с Шерли прошли внутрь. Я стала в дверях. Думаю, Эллен не заметила, что я присоединилась к ним.

Комната была довольно просторная; возможно, исходные владельцы планировали устроить там вторую гостиную. Два примыкавших друг к другу окна в боковой стене смотрели на сад. Окна были закрыты, а в камине (на противоположной от окон стороне) жарко горел огонь, отчего в комнате стояла страшная духота.

Первое, что бросилось мне в глаза, – это непрестанное мельтешение на фоне окон. «Голуби», – промелькнуло у меня, и в следующий миг я разглядела огромную клетку, точнее вольер, пристроенный вплотную к наружной стене; вольер был намного шире сдвоенных окон и сильно выдавался в сад. Птиц там жило великое множество, в основном, кажется, горлицы.

Обстановка состояла всего из нескольких предметов мебели и огромного количества украшений, благодаря которым Эллен создала вокруг себя диковинный мир, сотканный из фантазий и воспоминаний, мир, где она, очевидно, искала спасения от постылой действительности.

Я невольно почувствовала, что детские годы в Гвиане, несмотря на врожденное увечье, запечатлелись в памяти Эллен как наиболее яркая и увлекательная страница ее биографии. На это наблюдение наложилось другое: комната больше подошла бы мальчику, а не девочке. Узкая железная кровать и комод были задвинуты в дальний угол за камином, словно сугубо утилитарные и скучные предметы, с которыми можно мириться, только если они не занимают лишнего места. В остальном ее комната представляла собой экспозицию варварских сокровищ.

Пол был устлан циновками из тростника и пальмовых листьев; поверх циновок, раскрашенных в черно-красно-зеленую клетку, лежали шкуры животных. Стены служили витриной для пестрой экзотической коллекции: на вбитых тут и там гвоздях красовались богато расшитые платья, а на веревках, привязанных к длинной штанге для развески картин, каскадом спускались к полу образцы вышивки бисером всех форм, цветов и размеров; гигантские нарядные бабочки под стеклом; высокие головные уборы из алых и синих перьев; луки, копья и томагавки; жуткие деревянные маски с примитивной резьбой, черными косицами и зловещей «улыбкой»; и еще более отвратительные экспонаты – грубо сработанные чучела маленьких крокодилов и больших ящериц, которые при сушке так искривились, будто эти монстры прямо сейчас вылезли из стены и продолжают машинально сучить лапами. Кроме того, на стенах висели разнообразные кожаные сумки, украшенные бахромой и бисером, и всюду, куда ни глянь, – пучки засохших веточек и поблекших соцветий.

Вероятно, эти последние источали тот специфический, тошнотворный запах, который ударил мне в нос, как только Эллен открыла дверь в свою спальню. Хотя свежие цветы у нее тоже имелись – наши, английские, не способные распространять такой тяжелый, удушающе приторный аромат. Вазы со свежими цветами стояли на третьем крупном предмете мебели в этой комнате. Я говорю о трюмо, которое почти терялось в драпировках и больше смахивало на алтарь. Трюмо стояло у стены прямо напротив двери, а перед ним на циновке расстилалась самая большая и роскошная из представленных здесь звериных шкур – шкура ягуара, если не ошибаюсь. Столешницу покрывала черная материя, ниспадавшая складками до полу, так что нижняя часть трюмо была полностью скрыта. От зеркала в обрамлении тяжелых черных складок остался только маленький круг посередине, позволявший увидеть лишь малую часть лица. Черная поверхность столешницы была усыпана крошечными букетиками сухих цветов; помимо ваз с нарциссами, на трюмо стояли небольшие керамические чаши и пара массивных серебряных подсвечников со свечами. В центре располагался студийный фотопортрет Шерли в полный рост, вставленный в рамку и обвитый венком из высохших трав.

Все это я успела разглядеть так подробно, потому что Шерли тоже остановилась, озираясь кругом, словно сама впервые здесь оказалась. Эллен тем временем пристально изучала и ощупывала ее балетный костюм.

Больше всего меня поразила в комнате одна вещь, вернее набор вещей, и я уже двинулась было вперед, желая рассмотреть их вблизи, как Эллен вдруг обернулась и наконец заметила меня. В глубине трюмо, на длинной полке, концы которой справа и слева выдавались за зеркало, стояло четыре или пять округлых предметов красновато-коричневого цвета, размером и формой с крупный яффский апельсин. Издали мне показалось, что у них есть «лица» – запавшие глаза, выпирающие скулы, широкие приплюснутые ноздри и узкая щель рта. Я не понимала, какого они происхождения, природного или искусственного; если природного, то это могли быть разве только мумифицированные головы обезьян, хотя меня смущали их волосы, прямые и черные, точь-в-точь как у Эллен… Жутко вспомнить.

Я сделала всего шаг или два, когда Эллен заметила меня. В ту же секунду она сунула балетную пачку в руки Шерли и поскакала ко мне, как-то по-особому, угрожающе вывернув голову и сверля меня таким враждебным взглядом, что я с испугу попятилась к выходу. В несколько яростных прыжков, сотрясаясь всем телом, лязгая железом и топая тяжелым ботинком, Эллен достигла двери и захлопнула ее перед самым моим носом.

Я пошла в гостиную, где миссис Гайятт расставляла ноты на пианино. Меня разбирала досада, во-первых, из-за того, что я неизвестно зачем притащилась в этот дом, а во-вторых, из-за того, что спасовала перед дурным характером и дурными манерами своенравной девчонки. Не сумев как следует скрыть раздражение, я сказала:

– По всей видимости, Эллен не любит показывать гостям свою комнату. Прошу меня извинить. Наверное, мое присутствие не входит в ее планы.

Миссис Гайятт взглянула на меня, и на ее лице не отразилось ничего, кроме привычного уныния. Она, как мне показалось, даже не пыталась вникнуть в смысл моих слов. Я чувствовала себя виноватой и постаралась загладить свой промах, отпустив несколько реплик касательно балетов с участием Шерли и их музыкального сопровождения, но хозяйка не изъявила желания поддерживать разговор.

Вскоре Шерли – уже в балетной пачке – вернулась в холл вместе с Эллен, которая цеплялась за нее свободной рукой и безостановочно тараторила что-то своим писклявым голоском. Они посовещались с миссис Гайятт относительно выбора музыки, затем Эллен уселась в кресло, приготовленное для нее в дальнем конце холла, у выхода в столовую, и представление началось.

Я не собираюсь превозносить до небес танец Шерли. Она ведь была не прима-балерина, а всего-навсего артистка кордебалета и, вероятно, любая девушка в труппе могла бы исполнить то же самое не хуже ее. И все-таки Шерли никогда еще так не танцевала! Это я знала твердо.

Для начала Шерли изумила меня тем, что вместо демонстрации отдельных позиций, па и движений, какие обычно выполняют в качестве экзерсисов, она предпочла показать фрагменты из «Спящей красавицы», «Лебединого озера», «Сильфиды» и каких-то более современных, неизвестных мне балетов – фрагменты из репертуара солисток, из партий, которые сама она никогда не танцевала на сцене, – соединив их в собственный мини-балет.

Дополнительный визуальный эффект создавался благодаря контрасту между ее грациозной фигурой в белоснежной, колышущейся, как пена прибоя, муслиновой пачке и очевидным убожеством дома, где она выступала. Мрачный холл, оклеенный тиснеными обоями цвета бронзы, потемневшими от времени и пыли, был до странности пуст – оттуда вынесли, кажется, все, что только возможно, включая картины, и на стенах возник сплошной узор из теней; полукруглое витражное оконце над входом так закоптилось, что едва пропускало свет, а через дверной проем, соединявший холл со столовой и загороженный сейчас креслом Эллен, свет не проникал вовсе. Единственный широкий столб желтого солнечного света падал вниз из лестничного окна прямо в центр холла, образуя золотистый круг на паркете. С того места, где я стояла, возле двери в столовую, мне хорошо была видна эта наклонная, мерцающая, эфемерная световая колонна на фоне коричневатой тьмы, в которой тонула задняя часть холла.

Возможно, столь необычное освещение вкупе с балетной пачкой и атласными пуантами – атрибутами театральной условности – способствовало впечатлению, будто ты и впрямь смотришь на сцену, на помост для создания иллюзий.

Ну и наконец, танец Шерли запомнился мне потому, что это было ее последнее выступление – последнее, которое мне довелось увидеть.

Я всегда восхищалась плавностью, точностью, совершенством каждого движения профессиональных танцовщиков и благодаря Шерли кое-что знала о том, какая гигантская, изнурительная работа по развитию мышц предшествует видимой простоте и легкости танца. Я отдавала должное технической отточенности ее выступлений, но в то же время хорошо понимала, что не только блестящая техника делает балерину великой, что намного важнее чувство, фантазия, вдохновение. А танцу Шерли, как я всегда считала несмотря на отзывы критики, не хватало одухотворенности. Она прекрасно владела всеми выразительными средствами, только ей нечего было выразить в смысле своего собственного, уникального мироощущения. Так я считала, пока не увидела ее танец в доме Гайятт.

В тот день она продемонстрировала, что в ее арсенале была не только голая техника. Под музыку Чайковского и Шопена (миссис Гайятт аккомпанировала вполне уверенно, хотя и без подъема) Шерли словно бы уносилась в какой-то свой неведомый, дивный мир. Она импровизировала и вся светилась изнутри от радости собственных нечаянных находок. Ее техническое мастерство и прежде не вызывало вопросов: тело полностью подчинялось ей, послушно исполняя любой приказ; но теперь ее охватило желание – вдохновение – исполнить нечто значительное и небывалое. Она умело использовала все пространство этой тесной, неудобной сцены, превратив по воле воображения центральный столб света в неподвижного участника своего танца, чье таинственное присутствие она изобретательно обыгрывала.

Я не могла бы сказать, даже предположительно, какую историю или какой образ Шерли нарисовала у себя в голове и поддавалась ли эта картина словесному описанию. Те или иные способы выражения нередко создают собственные смыслы, и, возможно, конечный смысл танца Шерли был ведом только ее телу.

Эллен все понимала, можешь не сомневаться. Я даже пропустила какую-то часть танца Шерли, потому что не могла отвести глаз от лица Эллен. Повторяю, на нем читалось полное понимание. Но не только. Было что-то еще – что-то насторожившее, почти испугавшее меня. Никогда и ни у кого я не видела выражения такой жгучей зависти. Впрочем, нет. «Зависть» – слишком простое слово. Я не имею в виду ту зависть, которую замечаешь во взгляде дурнушки на писаную красавицу в кругу поклонников; взгляд Эллен был несравненно более пристальный, сосредоточенный, переполненный хищной алчности. Пока я оторопело смотрела на нее, у меня промелькнула глупая аналогия с кошкой, неотступно следящей за птицей, чтобы не упустить момент, когда та окажется на расстоянии прыжка. Ничего другого мне на ум не пришло, хотя моя аналогия явно хромала: взгляд и поза кошки выражают не столько голод, сколько намерение.

С лица Эллен я перевела взгляд на кошмарную железную конструкцию у нее на ноге. Вот где крылся источник ее глубокого понимания танца Шерли – как его красоты, так и силы. Уразумев это, я задумалась о том, чего по-прежнему не могла постичь. Неужели для столь восприимчивой, столь остро сознававшей свое уродство девочки, как Эллен, не было пыткой воочию наблюдать контраст между собственным деформированным телом и бесполезными ногами, с одной стороны, и точеной фигурой Шерли – с другой, – наблюдать за работой ее тренированных мускулов, способных идеально исполнить любое движение по команде воли или подсказке воображения? А между тем Эллен сама затеяла этот домашний спектакль – неделями умасливала Шерли, добиваясь ее согласия, хотя не могла не знать, на какую муку себя обрекает. Зачем, для чего? Неужели физическое уродство так перекорежило все ее эмоции, что она научилась черпать наслаждение в изощренной пытке?

Кульминационный момент хореографической композиции Шерли словно бы подтверждал догадку, что языком танца она пересказывает некий сочиненный ею фантастический сюжет. Совершая быстрые, непрерывно следующие один за другим пируэты на пуантах, она все кружила и кружила вокруг пятна солнечного света на полу, а при звуках заключительных аккордов скользнула внутрь и застыла, изогнувшись назад и воздев руки кверху вдоль наклонной оси светового потока, как бы желая слиться с ним. Казалось, бледное тело в белой пачке на фоне обступившей его темноты внезапно превратилось в прозрачный сосуд, и в него излилась струя света, заполняя его, сверкая сквозь него… Казалось, Шерли – она одна, и никто иной, – была той заветной целью, которую искал во тьме одинокий луч света.

После столь впечатляющего финала чаепитие в загроможденной и затхлой гостиной воспринималось как сущая несуразица. Если бы мы все вместо этого отправились в комнату Эллен, у меня, пожалуй, не возникло бы такого резкого внутреннего диссонанса. Ее варварские сокровища и порхающие за окнами голуби были куда созвучнее тому миру символизма и фантазии, в который звал танец Шерли.

Думаю, эта или подобная цепочка ассоциаций побудила меня упомянуть в разговоре с миссис Гайятт диковинные трофеи в спальне Эллен. (Эллен и Шерли были так увлечены друг другом, так шумно обменивались мнениями, что не могли нас слышать.) Сокрушенно вздохнув, миссис Гайятт сказала:

– Да, она дорожит ими. Они помогают ей.

– Все эти вещи она собрала еще там?

– Да, – подтвердила миссис Гайятт. – Члены нашей общины – у нас было свое поселение на холмах – часто делали ей подношения. – Она вскинула голову и, впервые стряхнув с себя унылое оцепенение, пояснила: – Мы люди Господни, знаете ли, я и моя дочь.

Это было сказано с бесстрастной уверенностью человека, который знает, что рожден для «спасения», хочет он того или нет. Признаться, я затруднилась бы ответить, от кого меня больше тошнило, от мамаши или ее дочки. От обеих во рту оставался мерзкий привкус. Вечером, по дороге домой, когда волшебные чары танцевальной фантазии Шерли понемногу рассеялись, во мне стала закипать ненависть к этой скорбной ханже, этой зашоренной сектантке миссис Гайятт, сумевшей каким-то образом окрутить мою сестру и накрепко привязать ее к своему отвратительному злобному отродью. После нашего визита я не питала иллюзий относительно нрава Эллен.

Но я почти наверняка оставила бы свои впечатления при себе, если бы мое замечание, сделанное как раз для того, чтобы обойти стороной щекотливую тему, не подвело меня к ней вплотную.

– Я не могла себе представить, что ты способна танцевать, как сегодня, – заметила я. – Ты уже репетировала что-то подобное или сама все придумала? Выглядело как экспромт.

– Нет, не совсем экспромт. Почти все па я подглядела у других. Просто использовала их иначе – для воплощения своего замысла.

– И в чем же твой замысел?

Ей не хотелось ничего объяснять, но когда я начала допытываться, какая идея лежала в основе ее композиции, Шерли с некоторым вызовом ответила мне:

– Кое-что из услышанного мной от миссис Гайятт. Кое-какие постулаты их веры.

Мы сидели в автобусе, вокруг были люди, но я не удержалась и с той долей раздражения и гадливости, какую можно вложить в шепот, прошипела:

– Твоя миссис Гайятт – гнусная фарисейка. Неужели ты сама не видишь!

Шерли рассердилась, но предпочла не спорить, а просто заткнуть мне рот:

– Лучше помолчи, если не знаешь, о чем говоришь.

Полагаю, автобус уберег нас от немедленной ссоры, и к тому времени, когда мы добрались до дому, я успела продумать свои дальнейшие шаги. Молчать я точно не собиралась, поскольку считала своим долгом открыть Шерли глаза на вопиющую нелепость ее поведения – ее все более и более тесных контактов с миссис и мисс Гайятт. Я ни секунды не сомневалась, что наша мать, будь она жива, и наша тетка, узнай она о сложившейся ситуации, приняли бы мою сторону и настоятельно рекомендовали сестре разорвать эту глупую связь; точно так же поступили бы и два других человека, чье мнение всегда много значило для Шерли, – ее старая учительница танцев и хореограф ее балетной труппы.

Поскольку в тот вечер мы обе были дома, я без колебаний выложила ей все, что думала.

Теперь, спустя много лет, я понимаю, что могла и должна была говорить с ней в ином ключе. Сумела бы или нет, если бы мне дали второй шанс, – не знаю. Я не выбирала слова, и для сестры моя речь, конечно же, звучала невыносимо бесцеремонно и высокомерно. Шерли почти не отвечала мне и стойко держала себя в руках, в отличие от меня.

Что именно я говорила, теперь не так уж важно, да я и не припомню всего. Помню только, что в какой-то момент Шерли сказала:

– Предположим, я на одну минуту признала бы за тобой право диктовать мне, с кем надо дружить, а с кем не надо, но я пока не услышала от тебя, что такого предосудительного в моем общении с этой семьей, чем они не угодили тебе? Тем, что бедны?

Ее поза морального превосходства и презрительного долготерпения взбесила меня. Но я кое-как сдержалась и предприняла еще одну попытку заставить ее посмотреть на вещи с моей точки зрения – с точки зрения всякого здравомыслящего человека нашего круга.

– Послушай, Шерли, – начала я, – жалость к больному ребенку – вполне естественное чувство, знакомое всем и каждому. Навестить девочку и показать ей какие-то балетные движения… гм, наверное, и это можно считать нормальным проявлением милосердия; во всяком случае, здесь угадывается доброе намерение… хотя я почти уверена, что другие танцовщицы послали бы ей свое фото с наилучшими пожеланиями и тем ограничились. Но ты, я знаю, склонна к сентиментальным порывам, и в этом тоже ничего страшного нет, если умеешь вовремя остановиться. Однако тратить на убогих добрую половину своего времени, а главное – с упорством неофита повторять ахинею, которую лицемерные мракобесы выдают за религию… нет, извини, это уже отдает патологией. Очнись, пока не поздно!

– Не кажется ли тебе, что объявлять чью-то веру ахинеей, не имея об этой вере ни малейшего понятия, несколько противоречит строго научным принципам ведения дискуссии? – саркастически парировала Шерли.

– Не провоцируй меня, – ответила я. – Я слыхала сентенцию миссис Гайятт: дескать, уродство дочери есть божья кара, посланная матери. Это не просто ахинея, а самое настоящее мракобесие. Никто, в ком есть хоть искра христианства, не додумался бы до такого.

– Наверное. Только, видишь ли, – вкрадчиво обронила Шерли, – они не христиане.

Меня пронзила мысль, что ее слова надо понимать буквально, и мне стало страшно. Недаром я сердцем чувствовала неладное – от дома Гайятт и впрямь исходила опасность. Увидев мое потрясение, Шерли самодовольно улыбнулась:

– Ты не представляешь, до чего забавно было слушать твои инсинуации, но теперь, когда ты наконец усвоила, что я немного лучше тебя знаю своих друзей, надеюсь, ты умеришь свой пыл и не станешь после каждого моего визита к ним донимать меня своими потешными благоглупостями и высокопарными вразумлениями?

Все оказалось гораздо серьезнее и страшнее, чем я думала. Я понимала, что сердиться на нее бесполезно, и пыталась сохранить самообладание, но страх, как известно, нередко выражается в гневе.

– Шерли, – сказала я, – выслушай меня! Странно, что мне приходится говорить об этом. Странно, что ты, с твоим природным чутьем, с твоей восприимчивостью к атмосфере, до сих пор сама ничего не почувствовала! Так вот, говорю тебе: ты выбрала себе в друзья не тех людей. Дело не только в том, что они не подходят тебе по своему уровню, положению, интересам, характеру, воспитанию – ни по одной статье; это бы еще полбеды, будь они бесхитростны и добры, а не коварны и злы. Девчонка не просто калека, у нее и сознание вывихнутое… маленькая зловредная бестия! На свой извращенный лад она умнее тебя, а ее ведьма-мамаша тем более. Кто они? Почему ведут такой образ жизни? Почему безвылазно сидят в своем доме, забитом старой вонючей рухлядью, прячутся там в темноте, как пауки в пыльном углу?

Шерли побледнела, слушая мою взволнованную речь, которая со стороны, должно быть, больше походила на выговор. Когда я закончила, она встала – вся трясущаяся и белая как полотно.

– Хватит, – прошептала она, – я больше не желаю тебя слушать. Ни одной минуты. Можешь сказать мисс Уиллис, что я не буду ужинать. Я ухожу. Никогда в жизни я не слышала такой черной, ядовитой клеветы. С меня довольно, я здесь не останусь.

Она пошла наверх, оделась и вышла из дому. И я позволила ей уйти. Нельзя было отпускать ее! Но я так обессилела и так расстроилась из-за того, что не смогла до нее достучаться…

Не знаю, где Шерли пропадала в тот вечер. Возвратилась она уже ночью. Я слышала ее шаги на лестнице, но ко мне в спальню она не заглянула. У меня теплилась надежда, что, может быть, она встречалась с кем-то из своих театральных друзей и они привели ее в чувство, вернули на землю, так сказать. Но, боюсь, она отправилась за утешением не к старым друзьям.

Утром меня разбудила мисс Уиллис, наша хозяйка; от огорчения она чуть не плакала. Шерли поднялась спозаранку, оплатила свой счет до конца месяца и уехала. Она взяла с собой две дорожные сумки, сказав, что за остальными вещами заедет позже. У нее все уже упаковано, доложила мисс Уиллис, наверное, и спать не ложилась – собирала вещи. Сестра оставила мне записку.

В записке было всего две-три строчки. С некоторых пор, констатировала Шерли, мы стали действовать друг другу на нервы, а мои речи накануне вечером окончательно убедили ее в том, что нам не стоит жить вместе. Друзья предложили ей снять у них комнату, и она согласилась. Там, куда она уехала, телефона нет, на всякий случай уточнила Шерли.

Я чувствовала себя ужасно глупо из-за необходимости делать вид, будто бы отъезд сестры меня нисколько не беспокоит – будто бы это было давно решено между нами, – и злилась, что мне же еще приходится извиняться перед бедной мисс Уиллис за внезапное бегство Шерли.

Конечно, я знала, какие «друзья» приютили ее – мать и дочь Гайятт, кто бы сомневался! Правда, в своей записке она не назвала их по имени, и это могло означать, что мои слова несколько поколебали ее, несмотря на демонстративный протест. Однако я не собиралась мчаться за ней очертя голову. Я думала – и думала, каюсь, не без тайного удовлетворения, – что неделька жизни в мрачном ветхом доме излечит ее от сентиментальной привязанности к обеим Гайятт: посмотрим, говорила я себе, как долго она сможет мириться с их грязью, смрадом и дрянной едой. Раздражение переполняло меня, но на душе скребли кошки. Мне не следовало сидеть сложа руки и злиться на Шерли. В этом моя ошибка. Если дорожишь человеком, нельзя терять терпение!

Когда в тот день вечером я пришла домой, оказалось, что Шерли уже забрала оставшиеся вещи. Мисс Уиллис спросила ее, на какой адрес пересылать письма, и Шерли распорядилась переправлять их в театр. Это подтвердило мою догадку относительно семейки Гайятт. Сестра наивно пыталась скрыть очевидный факт.

С того дня вся история приобрела совершенно иной характер. Прежде речь шла главным образом о несовпадении наших мнений, впечатлений или, может быть, вкусов. Сестре мать и дочь Гайятт нравились, мне – нет. Только так и виделась бы наша размолвка стороннему наблюдателю. Теперь же все изменилось: что-то происходило с Шерли, а что именно – я до конца не знала.

В течение нескольких следующих дней по вечерам звонили разные люди, спрашивали Шерли. И когда я говорила, что она здесь больше не живет, в голосах проскальзывало удивление. На вопрос, куда она переехала, мне приходилось отвечать, что я не знаю, и, конечно, у всех мелькала догадка о крупной ссоре, иначе с чего бы сестры вдруг разлучились.

Я твердо держалась своего плана – дать ей за неделю сполна пресытиться жизнью в доме Гайятт. У меня в то время дел было по горло, так как я усердно готовилась к экзаменам – целыми днями сидела на лекциях или выполняла лабораторные работы, а вечерами корпела над книгами. Я не могла бы выкроить несколько часов, чтобы съездить к Шерли и снова попытаться урезонить ее, даже если бы считала, что из этого выйдет толк.

Неделя прошла, Шерли не возвратилась. Я послала ей записку, указав на конверте «Олд-Милл-лейн, четырнадцать». Судя по всему, написала я, кормежка у ее новой хозяйки оказалась не столь отвратительной, как можно было предвидеть, с чем я ее и поздравляю; но хорошо бы она известила знакомых о своем новом месте жительства, чтобы они прекратили названивать мне. Вероятно, она так и сделала, потому что звонки прекратились. На мою записку она не ответила.

Недели три от нее не было ни слуху ни духу, хотя я послала ей еще два письма; однако до меня дошел слух о ней.

Однажды в закусочной близ Стрэнда, куда мы с сестрой иногда захаживали, я повстречала девушку из кордебалета, которую видела раньше вместе с Шерли. Вскоре выяснилось, что девушка уже знала про новое жилище Шерли в Клэпеме – в какой-то трущобе, как она выразилась, и это после прелестной квартирки мисс Уиллис! Впрочем, прибавила она, тактично потупив глаза, не всем дано уживаться с другими – даже с собственной сестрой. Сама она еще не была у Шерли в Клэпеме – ее не приглашали. Конечно, она регулярно видится с Шерли в репетиционном зале. Летом балетная труппа театра едет на гастроли, но к ней – как и к Шерли – это не имеет отношения. Все удивляются, что Шерли не включили в гастрольный состав кордебалета.

Девушка разговорилась и несколько сбивчиво, полунамеками, дала мне понять, что кое-кто – подразумевая, вероятно, директора или хореографа – недоволен Шерли. Она называла какие-то мужские и женские имена без фамилий, и, хотя я не знала, кто из них кто в смысле их положения в труппе, я догадалась, что это те люди, чье мнение прямо влияло на карьеру танцовщика, и что они разочарованы в Шерли.

Я попыталась выяснить, в чем причина, но моя собеседница спешила донести до меня, что лично она не разделяет мнения начальства и, на ее взгляд, Шерли танцует ничуть не хуже, чем раньше, только, может быть, она немного устала или отчего-то не в духе… Ее трескотня была так густо пересыпана балетным жаргоном и неизвестными мне именами, что в итоге я ничего не узнала: девица кинула взгляд на свои наручные часы и упорхнула.

Домой я возвращалась растревоженная. Нетрудно было сообразить, что происходит. Одна нездоровая атмосфера дома Гайятт чего стоила! Должно быть, Шерли неважно себя чувствовала. А любое недомогание мгновенно сказывается на возможностях танцовщика. От кормежки миссис Гайятт у Шерли могло развиться хроническое несварение. Но главная угроза, несомненно, заключалась в другом: миссис Гайятт ежедневно пичкала ее своим идиотским харберианством. Бог весть какими лживыми, несусветными догмами она забивала голову Шерли! Будь Шерли просто безмозглой, я бы не сильно беспокоилась, но я-то знала, что моя сестра далеко не дура. Ум у нее был, только не критический. Слишком много воображения и слишком мало здравого смысла… Будь Шерли обыкновенной глупышкой, как некоторые балеринки из ее окружения, она никогда не попалась бы в сети Гайятт.

Разумеется, миссис Гайятт была заинтересована в том, чтобы обратить Шерли в свою веру, даже если оставить в стороне извечную одержимость сектантов идеей приумножения своих рядов. Заманив Шерли в свою тайную секту, она на годы вперед получила бы в ее лице обеспеченного постояльца. И мало-помалу сумела бы прибрать к рукам все деньги сестры – под предлогом взносов на общее «благое» дело и тому подобную лицемерную чушь. У этой притворщицы, с виду такой безвольной и апатичной, была хищная хватка!

Однако больше всего меня беспокоило, что гнусная парочка Гайятт нацелилась не только на деньги Шерли: они попытаются сотворить с ней какое-то непотребство. Какое именно, я знать не могла, но это положило бы конец ее балетной карьере.

Я снова написала Шерли и упомянула о своей встрече с девушкой из кордебалета, не раскрывая содержание нашего разговора. Ответа вновь не последовало.

До экзаменов оставалось несколько дней, и я начала думать о летних каникулах. Незадолго до этого мы с моей университетской подругой обсуждали разные возможности, и у кого-то из нас возникла мысль провести пару недель в каком-нибудь тихом местечке в шотландском Аргайлшире. Теперь я по-настоящему загорелась этой идеей и решила приложить все силы, чтобы уговорить Шерли поехать с нами. Ближе к середине лета в Англию должны были ненадолго прибыть обе наши тетушки; далее нам предстояло сопроводить их назад, на остров Джерси, и какое-то время погостить у них. Но я хотела как можно скорее вытащить Шерли из логова Гайятт. Мы с подругой условились, что наш отъезд в Аргайлшир состоится вскоре после сдачи последнего письменного экзамена. И за два дня до сессии я отправилась в дом номер четырнадцать повидаться с Шерли.

Стоял чудесный летний вечер, и, вероятно, номер четырнадцать предстал передо мной в своем наилучшем виде, хотя бедность и обшарпанность по-прежнему били в глаза, а обнесенный высокой стеной и сплошь заросший вечнозелеными растениями сад летом производил еще более тягостное впечатление, чем в тот сумеречный дождливый день, когда я увидела его впервые. Шторы на окнах были, как всегда, опущены; нескончаемые похороны шли своим чередом.

Когда я приблизилась к двери, ощущение траура только усилилось. В доме чей-то голос – миссис Гайятт, полагаю, – заунывно выводил то ли гимн, то ли псалом, именно не пел, а бубнил нараспев, следуя, вероятно, музыкальной традиции своей полудикой родины; на мой слух, это приглушенное бормотание, долетавшее до меня отдельными мелкими всплесками, звучало как заупокойная литургия.

Я потянула за ручку звонка и услышала треньканье колокольчика внутри, но минуты шли, а ничего не происходило. Разве что молитвенное нытье прекратилось, хоть и не сразу. Устав ждать, я снова позвонила. Наконец лязгнул замок, и дверь на несколько дюймов приотворилась. В открывшуюся щель я увидела мучнисто-бледное лицо миссис Гайятт и враждебный взгляд ее черных глаз.

Она узнала меня, не здороваясь открыла дверь шире и впустила меня в холл.

– Мисс Дальман нет дома, – объявила она, глядя на меня в упор.

Я спросила, когда она вернется.

– Поздно. Часов в десять.

Я нарочно остановилась прямо за дверным проемом, не позволяя ей затворить дверь, и снаружи проникало достаточно света, чтобы я могла хорошо разглядеть ее лицо. Его выражение изменилось, как изменилась и вся ее манера по сравнению с тем, что я наблюдала прежде. Представить себе миссис Гайятт радостно оживленной в сколь угодно располагающих для этого обстоятельствах было бы совершенно немыслимо, и все же некое отдаленное подобие – не радости, нет, но проблеска интереса или, может быть, тайной надежды угадывалось и в ее чертах, и в поведении. От былой безысходности почти не осталось следа, апатию сменило что-то более живое, вроде робкого ожидания обещанного.

Если бы я могла испытывать добрые чувства к миссис Гайятт, я бы, наверное, подумала: «Бедняга, должно быть, те деньги, что Шерли платит ей за постой и питание, – большое подспорье для нее!» Но мне не понравилось, как она с порога выпалила: «Мисс Дальман нет дома!» – а я ведь еще ничего не успела спросить. Видно, чуяла, что я постараюсь забрать от нее Шерли, и готовилась дать мне отпор.

Я сказала, что зайду позже – у меня к Шерли важное дело. И прежде чем выйти за дверь, спросила, возможно, не без лукавства:

– А как нынче бедняжка Эллен? Вы еще не надумали показать ее хорошему хирургу?

Она молча обшарила взглядом темный холл и только потом с мерзкой улыбочкой ответила:

– Спасибо, что интересуетесь. Все нужное лечение она получает дома, и оно чудесно помогает, еще раз большое спасибо.

Ее ответ и эта многозначительная улыбочка – или ухмылка? – выбили почву у меня из-под ног. Воспользовавшись моим замешательством, миссис Гайятт оттеснила меня за дверь и грубо ее захлопнула.

Мне не хотелось ездить туда-сюда, но я твердо решила не откладывать свидание с Шерли. Поэтому вместо поездки домой и обратно я пошла в клэпемский кинотеатр – скоротать время до десяти.

В голове снова и снова звучало поразительное заявление миссис Гайятт, каждый раз представая в новом свете. Казалось бы, все проще простого: мать косвенно упрекнула меня за черствость и предвзятое отношение к ней и ее дочери. И хотя в день нашей первой встречи она вроде бы дала понять, будто отвергает медицинскую помощь по религиозным соображениям, возможно, ее слова лишь прикрывали отчаяние, невежество… наконец, гордость, нежелание признаться в отсутствии денег на дорогого специалиста. Откуда ей было знать, что в больнице ее ребенку могли бесплатно предоставить консультацию или лечение? Они здесь в чужой стране, и, если верить миссис Гайятт, она ни с кем не вступала в разговор, разве только по необходимости, скажем в продуктовой лавке. Благодаря доходу от комнаты, которую сняла у нее Шерли, финансовое положение миссис Гайятт несколько улучшилось, и, быть может, она обратилась куда-то за платной консультацией; а может, та же Шерли надоумила ее, как надо действовать, чтобы получить бесплатное лечение.

Если лечение действительно пошло на пользу Эллен, это вполне объясняло перемену в миссис Гайятт. Любая мать воспрянула бы духом, узнав, что после стольких мучительных лет у ее ребенка появился шанс нормально ходить. Если все именно так – какой триумф великодушия и дальновидности Шерли! Однако мне не верилось в добрую сказку – не верилось, что такое уродство поддается лечению, а уж чтобы добиться положительных сдвигов за столь короткий срок… По моему убеждению, ни один доктор – если он не бессовестный шарлатан – не взял бы на себя смелость с первых дней обнадежить калеку.

В любом случае проблемы Гайятт не имели никакого отношения к нам с Шерли. Были эти особы достойны жалости или нет, они пагубно влияли на мою сестру, и я намеревалась забрать ее от них. Свою миссию я видела теперь в битве за физическое тело Шерли.

К дому четырнадцать я вернулась после десяти, скорее ближе к одиннадцати: на улице стемнело, а в заросшем саду, в тени исполинских лавров, сгустился ночной мрак.

Из зашторенных окон не просачивалось ни единой полоски света – ни наверху, ни внизу. Я позвонила, но никто не откликнулся. Я стала ждать, напрягая слух. В доме не все легли спать: изнутри глухо доносился молитвенный распев, наподобие уже слышанного мною ранее. Я снова подергала ручку звонка и снова не дождалась ответа. Через некоторое время голос умолк, но ко мне никто не вышел.

Предположив, что миссис Гайятт может быть занята на кухне, я почти ощупью дошла до угла дома – глянуть на боковой фасад. В слабом рассеянном свете от окна на первом этаже из тьмы проступили зеленые заросли и тонкие прутья решетки. Я попыталась пробраться через кусты, но не тут-то было – приблизиться к окну не удалось; однако я поняла, что вижу решетку птичьего вольера, пристроенного к стене, за которой располагалась комната Эллен. Мое появление встревожило голубей.

Убедившись, что пройти к кухне вдоль стены не удастся, я все же решила заглянуть в комнату Эллен, поэтому осторожно двинулась через кусты в обход вольера и в конце концов сумела подойти к дому в ярде от клетки и ярдах в шести от окна (по моим расчетам, вольер занимал в ширину футов двенадцать-пятнадцать). Таким образом, мне была доступна для обозрения лишь часть комнаты. Но и этого оказалось достаточно, чтобы стать свидетельницей невообразимой сцены.

Правый угол видимой части интерьера занимало уже знакомое мне трюмо, но теперь на нем не было ни ваз, ни чаш, отчего сходство с алтарем сразу усилилось. Остались только большие серебряные подсвечники – горевшие на них свечи служили единственным источником света в комнате; все прочее со столешницы исчезло. На полке по-прежнему склабились жуткие «яффские апельсины».

Перед трюмо на коленях стояла Шерли в ночной рубашке (ее ослепительно-белая рубашка на фоне черных драпировок – первое, что я увидела, устремив взгляд в комнату). Всем своим странно обмякшим телом Шерли опиралась на трюмо, как на подпорку; голова ее была повернута затылком ко мне, но правая рука была вытянута к окну. В пальцах она сжимала что-то мягкое, бесформенное, бледноокрашенное, с нежным палевым оттенком. Потом рука ее дрогнула, пальцы слегка разжались, из приоткрытой ладони наружу свесилось нечто безжизненное, и я поняла, что это птица, мертвая птица!.. – горлица, такая же, как те живые птицы в вольере.

При всем желании я не могла многого увидеть со своей неудобной позиции. Мне запомнилась игра гротескных теней в неровном свете свечей, пляшущие блики на каких-то гладких деталях, затерянных среди сухих растений, звериных шкур, варварских одежд и орудий убийства, которые украшали стену, точно оборки и рюши. Но самое яркое воспоминание оставило у меня сморщенное чучело рептилии, словно бы вылезавшей из своей невидимой темной норы над черным алтарем: как сейчас помню это освещенное снизу страшилище и его монструозную тень на стене.

Я была так потрясена и напугана видом Шерли – мне показалось, будто она в обмороке, – что не сразу осознала присутствие в комнате кого-то еще помимо нее. А там явно был кто-то, хоть я никого не видела: до меня доносилось гнусавое монотонное бормотание, как при чтении молитвы по требнику, без пауз и акцентов.

Но едва я это осознала, до меня дошел истинный смысл происходившего в комнате – что объясняло и свет свечей, и задрапированное под алтарь трюмо, и припавшую к «алтарю» коленопреклоненную Шерли: мать и дочь Гайятт сделали мою сестру участницей дикого религиозного обряда, в котором, как в капле воды, отражалась вся гнусная сущность харберианства. Недаром я подозревала их в нечистых намерениях. Заставить Шерли держать в руке мертвую птицу… Какая гадость!

Я уже открыла рот, собираясь окликнуть Шерли – до того меня возмутило, что она позволила сектанткам втянуть себя в их поганые ритуалы, – но передумала: с нее станется представить все так, будто я шпионю за ней по ночам, ведь чего проще свалить с больной головы на здоровую… Я вернулась к главному входу, мало беспокоясь, услышат меня или нет, пока я лезу через кусты, и начала ожесточенно трезвонить: пусть попробуют не впустить меня, я устрою им такой тарарам!.. И если на шум явится полицейский, тем лучше.

В доме не могли не слышать звон колокольчика, но, должно быть, не желали прервать священнодействие. Я звонила без перерыва и остановилась, только когда в холле зажегся свет и за дверью звякнул засов. Мне открыла Шерли. Она куталась в халат, вид у нее был заспанный и очень недовольный.

– А, это ты! Поднять такой шум! Ты соображаешь, какой сейчас час? Я уже спала.

– Неужели? – ответила я тоном, который мог означать только одно: «Неужели не стыдно врать?» – Мне показалось, что где-то внизу горит свет.

– Так или иначе, я собиралась лечь, – насупилась она.

– Ты не ждала меня? – спросила я. – Я заходила сюда несколько часов назад.

– Нет, не ждала. Думала, ты приедешь завтра в более подходящее время.

Она включила свет в гостиной, мы обе прошли туда и сели. Она сердито посмотрела на меня, и я обомлела: сестра выглядела разбитой и взвинченной, как будто долго работала не жалея сил, а цели своей не достигла.

– Ну, – сказала она, – зачем ты здесь? Что-то стряслось?

Я не упустила возможности выплеснуть свое негодование:

– Только то, что ты не соизволила сообщить мне, где находишься и все ли у тебя в порядке. Я послала тебе три… четыре письма, и ни на одно не получила ответа.

– Ты же знала, где я.

– Догадалась, – сказала я, попытавшись сбавить тон. – Послушай, Шерли, не мое дело, конечно, у кого ты снимаешь жилье, хотя сомневаюсь, что ты оказываешь своим друзьям добрую услугу, если в этом заключалась твоя идея; но, как бы то ни было, ты не должна забывать о себе. Я слышала, ты нездорова. Потому и приехала. И теперь сама вижу: ты действительно нездорова.

– Кто тебе напел?

Я вкратце передала ей свой разговор с девушкой из кордебалета.

– Нашла кого слушать! – сказала она. – Они там все идиотки, только и знают, что сплетничать. Вечно суют свой нос куда не просят! Я же ясно сказала им: я не хочу ехать на гастроли. Но нет, они все равно распускают сплетни, будто я выдохлась, сникла, не знаю, что еще, так ведь?

Ее голос звенел и срывался. С каждой минутой она все больше распалялась, накручивая себя, пока не затряслась от гнева. Второй раз в жизни я видела ее в таком состоянии – когда у нее сдали нервы. До знакомства с семьей Гайятт у нее ни разу не было нервного срыва.

– Сникла! – воскликнула она. – Что еще про меня болтают? Бедняжке нужен отдых? Господи! Знали бы они… А, пусть думают, что хотят. Не нравлюсь – не надо, пускай увольняют. Я не собираюсь тратить себя на пустые, бессмысленные постановки Сесила. Вот уж поистине – ни уму ни сердцу! Я знаю теперь, для чего мне дано умение танцевать. И мне есть для кого танцевать!

Я могла бы лишь смутно догадываться, к чему она клонит, если бы не подглядела в окно. Но после того, что я увидела, мне легко было возразить ей:

– Ей-богу, ты же не бросишь псу под хвост настоящую работу ради того, чтобы всю жизнь торчать здесь и своими танцами ублажать Эллен? Это неслыханно!

Она раздраженно махнула рукой и огрызнулась:

– Много ты понимаешь!

Столь откровенное пренебрежение задело меня. Но я проглотила обиду и попыталась урезонить сестру. Бесполезно: все мои доводы относительно семейки Гайятт отскакивали от нее, как от стенки горох.

Тогда я рассказала ей о предстоящем путешествии в Аргайлшир и предложила поехать с нами. Она наотрез отказалась. Как только я ни уговаривала ее, чем только ни соблазняла – пообещала даже оплатить ей дорогу, если у нее нет денег (хотя деньги у нее были), но она уперлась как бык и ни с места.

– Я не могу и не хочу никуда ехать, и хватит об этом.

А я… Я смертельно устала, и терпению моему пришел конец.

– Ты, видно, совсем сдурела, Шерли, – сказала я, перестав себя сдерживать. – Твое поведение не просто смешно, оно отвратительно. Не знаю, для чего эти люди заманили тебя в свои шарлатанские сети, но я кое о чем догадываюсь, так и знай, и самым серьезным образом предупреждаю тебя: не шути с огнем! Мне нечего больше сказать. Я не хотела говорить тете Еве, чтобы не огорчать ее, но придется: в конце концов, она все еще по закону несет за тебя ответственность, и я не вправе скрывать от нее, как бездумно ты швыряешь на ветер все то, что она для тебя сделала.

Шерли окрысилась на меня:

– Иди ты к черту, говори что хочешь и кому хочешь! Никто не несет за меня ответственность. И я ни перед кем не собираюсь отчитываться. Хватит, оставь меня. Уходи! Оставь меня в покое. И больше не возвращайся!

Она вскочила, сердито зашагала к выходу и распахнула дверь, выпроваживая меня вон. Как ни распирало меня возмущение, я не могла не заметить ужасной перемены в ее походке. Еще недавно любое движение Шерли ласкало глаз изяществом, легкостью, благородной грацией; теперь же она топала, будто солдат на плацу, ее руки и ноги словно одеревенели и дергались, как у марионетки.

Из-за нашей ссоры и кошмарного впечатления от такой непохожей на себя Шерли у меня сделалось тяжело на сердце, но в тот поздний час я не видела смысла продолжать попытки вразумить ее и уехала домой. Прежде чем лечь в постель, я написала длинное, полное отчаяния письмо тете Еве.

До сессии оставался один день. К волнениям по поводу экзаменов прибавилась тревога за сестру, и вся следующая неделя прошла в непрерывном беспокойстве. Письмо к тете Еве я порвала. Однажды, ворочаясь ночью без сна, я принялась размышлять об этой истории – насколько еще могла размышлять после дневных экзаменационных работ, – и решила, что, как только покончу с экзаменами, снова поеду воевать с Шерли. Если опять ничего не добьюсь, тогда уж пожалуюсь тетушке, но сдержанно, без истерики.

Между тем пришел ответ из гостевого дома в Аргайлшире: нам предлагалось приехать недели на две позже, поскольку в указанные нами даты все номера уже забронированы. Это давало мне дополнительное время. Я в общем виде обрисовала подруге свои разногласия с Шерли – умолчав про сектантские завихрения харбериан, – и мы согласились перенести поездку.

Прежде чем вновь отправиться к Шерли, я разыскала ее старую учительницу танцев, которая руководила балетной школой труппы. Я познакомилась с ней после одного показательного урока, на котором совсем юная тогда Шерли и другие ученицы демонстрировали свои успехи в балете. С тетей Евой она была также знакома. Я без обиняков спросила ее, что она думает о Шерли – о нынешней Шерли.

Она посмотрела на меня и печально вздохнула. Надо сказать, она француженка (в свое время танцевала в балете Гранд-опера в Париже) – наверное, этим отчасти объяснялась ее откровенная, темпераментная манера говорить.

– Ах, милая моя, ваша сестра меня подвела, я так разочарована… это трагедия! Почему она перестала работать? Раньше ее не нужно было заставлять работать – только не ее! Она не из тех тупиц, кто делает от сих до сих и не видит дальше своего носа. Не из тех, кому раньше или позже приходится объяснять: «Пойми, деточка, ты очень мило делаешь разные па, и в качестве корифейки ты прелестна, но если мечтаешь о славе, займись лучше чем-то другим…» Нет-нет! У Шерли настоящий талант, у нее есть ум, понимание, воображение… Почему она сникла? Она не больна? Думаю, нет. Но у нее мало сил. Ее не узнать. Никакой искры, никакой жизни! Она пропускает занятия. То ходит, то не ходит. Я делаю ей выговор – и она пропадает на два или три дня подряд! Что такое? У нее появился молодой человек, да? Он плохо себя ведет?

Мне нечего было сказать ей, кроме того, что никакого молодого человека у сестры нет. Кажется, она не поверила. Я спросила, не сможет ли она убедить Шерли поехать со мной отдохнуть.

– Я говорила ей съездить в отпуск! – вскричала она. – Десять раз говорила! А она все повторяет: «Нет, мне нельзя уезжать». Это вы, моя милая, должны убедить ее. Вы сестра. Вас она послушает.

Наш разговор привел меня к невеселому выводу: если единственная женщина на свете, которая имеет влияние на Шерли, не смогла вразумить ее, мои шансы на успех ничтожно малы. Однако я не напрасно встретилась с учительницей танцев – у меня исчезли последние сомнения в том, что сестру необходимо вырвать из лап Гайятт.

После обеда я отправилась в дом номер четырнадцать. Экзамены были позади, семестр заканчивался через несколько дней, и я могла свободно распоряжаться своим временем. Я вошла в незапертую калитку и остановилась перед закрытой дверью. От дома и участка веяло запустением. Все как всегда. Но на этот раз мне сразу открыли.

Из-за двери высунулась голова миссис Гайятт.

– Ее нет дома! – отрезала хозяйка прежде, чем я успела вымолвить слово.

– Ничего, я подожду, – твердо сказала я.

– Ждать бесполезно. Она не появится.

Миссис Гайятт откровенно насмехалась надо мной, обнажив в ухмылке ряд верхних зубов – лошадь, как есть лошадь!

– Вы хотите сказать, она отказывается видеть меня?

– Ее нет. Понимайте, как знаете, – ответила миссис Гайятт с той же издевательской ухмылкой.

Что было делать? Ворваться в дом силой? Честно говоря, у меня мелькнула такая мысль. Я оказалась в глупой и унизительной ситуации. И все же не могла избавиться от чувства, что мне необходимо повидаться с Шерли, что теперь это вопрос жизни и смерти.

Я отступила назад и, задрав голову, крикнула, чтобы Шерли услышала меня в своей комнате наверху:

– Ладно, Шерли! Сейчас я уйду, но я выполню свое обещание. Мы найдем способ вытащить тебя отсюда!

Посреди моей тирады миссис Гайятт с грохотом захлопнула дверь. Еще минуту я неподвижно стояла, глядя на облупившийся фасад – оцепенев от досады и бессилия, – как вдруг за спиной у меня послышалось хихиканье. Я обернулась и на садовой дорожке в нескольких шагах от себя увидела Эллен. Ее обезьянья мордочка расплылась в злорадной улыбке. Над одним глазом свешивалась прядь тусклых, безжизненных черных волос, но второй ехидно сощурился, и наглая девчонка, оскалив зубы, скорчила мне страшную рожу.

Я сошла с крыльца в таком бешенстве, что готова была залепить ей пощечину, невзирая на ее увечье. И тут она, к моему изумлению, потверже стала на обеих ногах и угрожающе вскинула свой костыль, потрясая им, точно копьем. Напоследок нахалка показала мне язык и вприскочку ринулась к дому, пока не уткнулась в закрытую дверь; на пороге она вполоборота повернулась ко мне и визгливо крикнула:

– Убирайтесь! Убирайтесь! Не то я убью вас! Силы мои прибывают, скоро буду сильной, как вы. Еще сильнее! Убирайтесь! Вас сюда не звали!

Дверь тихо отворилась, и она провалилась внутрь.

Я снова уехала домой ни с чем, совершенно обескураженная и теперь уже сильно напуганная ходом событий. Я не знала, как мне бороться с этими людьми, и предчувствовала, что от бедной тети Евы большой пользы тоже не будет. Тем не менее я написала ей. Она могла бы обратиться за помощью к кому-то из старых знакомых нашего отца, например к его поверенному в Бирмингеме. Мне приходилось аккуратно выбирать слова, памятуя о больном сердце тети Евы: ей вредно было волноваться. Одновременно я написала письмо ее младшей сестре, нашей второй тете, – хотя это далось нелегко, ведь мы с Шерли едва знали ее, – и подробнее посвятила ее в обстоятельства дела, с тем чтобы она сама решила, позволяет ли тете Еве здоровье срочно приехать в Лондон.

Возможно, в своем нежелании огорчать тетю Еву я проявила чрезмерную осторожность. Возможно, тетя Эмили из моего письма уяснила лишь то, что мы с Шерли повздорили из-за каких-то ее друзей. Обе ответили мне в примирительно-увещевательном тоне, дескать, нельзя отказывать Шерли в праве самой выбирать себе друзей и мне надо быть чуточку терпимее. Обе, конечно же, выразили сожаление, что Шерли стала танцевать хуже, чем раньше, и одновременно надежду, что это скоро наладится: они потолкуют с ней по душам, когда приедут. Тете Еве очень помогли рекомендации ее нового доктора, но выздоровление шло медленнее, чем хотелось бы, и она сомневалась в своей способности совершить вояж в Лондон раньше запланированного времени. Мне тетушки советовали забыть про дела и заботы и получить удовольствие от каникул в Шотландии: должно быть, экзамены меня вымотали и мне необходим полноценный отдых, а значит, не надо ни о чем тревожиться…

Но еще прежде, чем я получила письма от тетушек, пришла записка от Шерли:

Как я слыхала, тебя снова видели здесь. Если ты хотела узнать, не поеду ли я с тобой, то мое решение неизменно. Я не могу уехать. И пожалуйста, впредь не донимай меня своими визитами. Если же ты все еще думаешь, что можешь уговорить меня сменить место жительства, тогда заруби себе на носу: у тебя ничего не выйдет. Я уйду отсюда, когда сочту нужным – по собственному желанию, а не по чьей-то прихоти. Я совершенно здорова, и ни тебе, ни тете Еве, ни кому-либо еще нет ни малейшей надобности забивать свою голову мыслями о моем благополучии. Эллен шлет тебе привет. Она говорит, что видела тебя на днях и ты могла убедиться, как резво она теперь передвигается, почти бегом. А ты сомневалась, что я оказываю своим друзьям добрую услугу!

Так-то. После этого я сдалась. Я сделала все, что могла, и просто не представляла, что еще можно было бы сделать. Разве только переложить проблему на тетю Еву, когда та появится в Лондоне. И я уехала с подругой в Аргайлшир. К сожалению, среди моих лондонских знакомых не было абсолютно надежного, понимающего, мудрого человека, который проникся бы сочувствием к моей беде и посоветовал мне, как действовать. Во всяком случае, я таких не знала. Я подумала обратиться в полицию, но какой смысл? Ясно же, что́ бы мне там сказали – это не их компетенция: моя сестра вправе сама решать, где ей снимать жилье, и я ничем не могу доказать нарушение закона со стороны семейства Гайятт. Насколько мне известно, законом не запрещено исповедовать любые, даже самые эксцентричные религии, устраивать у себя дома богослужения или обращать других в свою веру.

В общем, я уехала в Шотландию. Не скажу, что была там безмятежно счастлива, но я много времени проводила на свежем воздухе, много двигалась и вернулась окрепшей, по крайней мере физически.

На свою съемную квартиру в Далидже я прибыла около семи часов вечера, в субботу. Поднявшись к себе, я увидела открытую дверь в бывшую комнату Шерли и сваленный у порога багаж с ее вещами. В ту же минуту снизу примчалась мисс Уиллис – запыхавшаяся, возбужденная и немало озадаченная.

– Вы уже знаете?.. Мисс Шерли вам говорила? Похоже, она возвращается! Но почему же она не известила меня? Подумайте, как удачно, что я не сдала ее комнату! Конечно, без вашего согласия я бы не стала…

Я зашла в ее комнату взглянуть на багаж: большой чемодан, три-четыре дорожные сумки разного размера, шляпная картонка, плоский портфель для бумаг – все имущество Шерли, насколько я помнила. Багажные бирки были аккуратно надписаны (хотя и не рукой Шерли, мимоходом отметила я).

– Неужели она не предупредила вас, не прислала записки? – удивилась я. – Когда все это доставили?

При виде ее багажа у меня словно гора с плеч свалилась. После стольких треволнений узнать, что Шерли наконец взялась за ум! Мне вспомнилась фраза из ее письма: мол, она уйдет из дома Гайятт, когда сама сочтет нужным. Не иначе они поссорились, подумала я с облегчением. Хотя взбалмошный нрав моей сестрицы мог кого угодно свести с ума! То ее на аркане не вытащишь из паучьего логова Гайятт, то она вдруг собирает вещи и, не сказав никому ни слова, переезжает назад к мисс Уиллис! А что, если бы мисс Уиллис успела сдать ее комнату?..

Я так углубилась в свои мысли, так обрадовалась, получив неоспоримое свидетельство собственной правоты и прозорливости, что до меня не сразу дошел смысл ответа мисс Уиллис:

– Еще вчера. И я, конечно, ждала, что следом прибудет мисс Шерли, но она до сих пор не появилась. Наутро я подумала: ну хорошо, наверное, получу записку от нее с дневной почтой…

– Вчера? – переспросила я, очнувшись. – Вы хотите сказать, Шерли не ночевала здесь?

– Да нет же!

Я спустилась на первый этаж. В доме Гайятт телефона не было. Оставалось самой ехать в Клэпем и выяснять, отчего она там застряла, хотя поездка казалась довольно бессмысленной: скорее всего, Шерли хотела завершить неделю под крышей Гайятт и оставила себе минимальный набор вещей, необходимых для одной ночевки. Но что мешало ей взять такси и приехать сюда вместе со всем своим скарбом? Для чего понадобилось заранее отправлять багаж?

Сидя в автобусе, я перебирала в голове возможные объяснения, но не нашла ни одной разумной причины странного поступка Шерли.

Миссис Гайятт, как я и ожидала, заметно приуныла – ни наглой самоуверенности, ни победной ухмылки, одна тоскливая обреченность. В ее скорбном унынии не было бы ничего нового, если бы к нему не прибавился страх: мне почудилось, что женщина не на шутку испугана. Она впустила меня в холл и оглядела с ног до головы беспокойно бегающими черными глазами.

– Где Шерли? – спросила я.

– Вам все мало? Явились посмеяться надо мной? Уходите, оставьте нас в покое!

– С превеликим удовольствием, – язвительно ответила я. – Но сперва я хочу поговорить с сестрой.

– Ее нет. Вы знаете, что ее здесь нет.

– Ну да, ее, как всегда, нет дома? Так-таки нет? И где же она?

– Откуда я знаю? – сказала она. – Нашли кого спрашивать. Вам лучше знать. Она уехала на прежнее место, где вы с ней снимали жилье.

– Там ее вещи, но ее самой там нет. Я уезжала на две недели, только сегодня вернулась в Лондон – и Шерли не видела. На съемной квартире она не показывалась. Я хочу знать, где она.

– Ничем не могу вам помочь, – ответила миссис Гайятт. – Она отослала свои вещи, вчера рано утром, расплатилась со мной за неделю и около десяти ушла от нас. Больше я ничего не знаю.

Я хоть убей не понимала, что все это значит. Если Шерли не ночевала ни у миссис Гайятт, ни у мисс Уиллис, то где же она, спрашивается, ночевала, оставшись без вещей? Потом меня осенило: за те месяцы, пока Шерли жила в доме Гайятт, она ведь могла обзавестись новыми вещами, о которых я просто не знала.

– Может быть, она уехала в другой город? У нее был при себе какой-то багаж?

– Нет, – сказала миссис Гайятт. – И мне она говорила, что возвращается к вам.

– Наверное, Эллен знает, куда она направилась. Можно мне повидаться с ней?

При этих словах апатичная миссис Гайятт встрепенулась:

– Нельзя. Смейтесь надо мной, если вам угодно, но я не позволю обижать мою дочь!

Я отнюдь не горела желанием лицезреть маленькую мерзавку, и надежда что-то выведать у нее была крайне мала. Она из зловредности не сказала бы правду. Поэтому я не стала настаивать.

– У меня и в мыслях не было ее «обижать», как вы выразились, – сказала я и продолжила, боюсь, не слишком милосердно: – По всей видимости, сегодня у нее не лучший день.

Моя колкость возмутила миссис Гайятт, и в своем праведном гневе она внезапно обрела достоинство. Лицо ее вспыхнуло, плечи расправились.

– Дочь страдает от душевной боли, но физически чувствует себя хорошо. Хвала Господу, она сейчас в лучшей форме, чем когда-либо. Все благодаря вашей сестре. Она стала инструментом в руках Господних, и с ее помощью Он сотворил чудо.

В ее голосе звенела фанатичная нота торжества; в ее тоне и взгляде не было и намека на смиренную благодарность Всевышнему. Мне подумалось, что так ликуют в час великого бедствия кровожадные изуверы, вознося хвалу гневу Господню, а не милости Его.

Я решила, что говорить мне с ней больше не о чем, и отправилась домой, в Далидж. Вероятно, это была моя последняя ошибка в той ужасной истории. Мне следовало настоять на разговоре с Эллен сразу же, в свой первый вечер в Лондоне. Но тогда у меня еще не возникли те подозрения, которые есть теперь, и даже те, которые начали появляться всего день спустя.

Оглядываясь назад, я думаю иногда, что подсознательно должна была понимать: Эллен лучше, чем кто-либо, знала, что́ приключилось с Шерли. И если так, если я интуитивно это чувствовала и все-таки не настояла на свидании с ней, значит во мне, вероятно, сработал некий защитный механизм. Скажу иначе: если мои нынешние подозрения не полный бред, мой бедный рассудок мог просто не вынести того, что предстало бы моим глазам при личной встрече с Эллен.

Тем же вечером я позвонила сперва учительнице танцев Шерли, затем некоторым ее коллегам по балетной труппе, чьи номера она в свое время сама дала мне, включая ту девушку из кордебалета, от которой я впервые услышала про театральные неурядицы сестры. До полуночи я не слезала с телефона, обзванивая всех подряд, вернее пытаясь дозвониться, потому что большинства артистов дома не оказалось. Из ответивших мне никто ничего не знал. Хоть что-то конкретное я услышала только от старой учительницы: Шерли целую неделю не появлялась на занятиях. Ее наставница думала, что сестра все-таки уехала со мной отдыхать.

Наутро я отважилась позвонить директору труппы. Он знал об отсутствии Шерли и был сердит на нее за самовольный отъезд. Я сказала ему, что, по-моему, все намного серьезнее и я звоню спросить его мнение – не пора ли мне обратиться в полицию. Он переполошился:

– Боже ты мой! Неужели настолько серьезно?.. – И после долгой паузы мрачно объявил: – Да, пожалуй, так будет правильнее.

Честно говоря, о полиции я упомянула почти экспромтом, однако через час, взвесив все за и против, я отправилась в полицейский участок.

Представляю, какая творилась бы неразбериха, если бы полиция реагировала на любое происшествие так же бурно, как граждане, которые бегут за помощью к стражам закона, и тем не менее флегматичность полицейских в участке превзошла мои ожидания. Они только что не сказали мне прямо: «Ну-ну, дамочка, успокойтесь, никуда она не денется – как пропала, так и найдется». Сказать не сказали, но ясно выразили свое отношение. Справедливости ради я должна признать, что полицейская машина, однажды запущенная, работает исправно.

Итак, я изложила дежурному офицеру все известные мне факты – все то, что, по моему разумению, могло считаться «фактом», но далеко не все, что я сейчас рассказала тебе, поскольку в моем рассказе многое опирается не на факты, а на впечатления. Однако я довольно подробно остановилась на личности миссис Гайятт (хотя лишь малая толика из сказанного мной годилась, на взгляд полицейского, для письменного заявления) – в надежде, что ей придется объяснить, с какой целью она так старалась привлечь Шерли в свою секту. Даже если в ее действиях не было ничего противозаконного, в них было много сомнительного, и не мешало бы вытащить мрачные тайны харбериан на яркий антисептический дневной свет. К тому времени мне начали мерещиться всякие ужасы, которые могли приключиться с Шерли.

Со мной отрядили констебля – взять фотографии Шерли и записать показания мисс Уиллис. Мы вместе поднялись в комнату сестры взглянуть на ее багаж. Констебль сделал опись доставленной клади и спросил меня про надписи на бирках – узнаю ли я почерк Шерли. Я ответила нет. Пока он не задал вопрос, я не придавала этому значения, теперь же словно прозрела, осознав, что надписи сделаны почерком Эллен, о чем я и сообщила ему.

Ближе к вечеру явился сержант для уточнения кое-каких деталей. Из разговора с ним я поняла, что он успел побывать в Клэпеме, где задал ряд вопросов миссис Гайятт и внимательно осмотрел тамошнюю комнату Шерли. Миссис Гайятт слово в слово повторила ему то, что сказала мне, а в комнате Шерли не осталось никаких следов ее пребывания, которые могли бы дать ключ к поискам. Шкафы и ящики были пусты. Шерли все упаковала, заверила его миссис Гайятт. Перед тем как покинуть дом, она разорвала и выбросила в мусорное ведро какие-то письма, поручив миссис Гайятт сжечь их, что миссис Гайятт и сделала – сожгла обрывки в кухонной раковине.

Сержант достал свой блокнот и зачитал мне описание одежды Шерли, которая была на ней, когда сестра в последний раз вышла из дома номер четырнадцать. Описание предоставила миссис Гайятт. Я с уверенностью заявила, что ни одна вещь в этом описании не значилась в гардеробе Шерли на день ее отъезда из нашей общей съемной квартиры. Сержант выдвинул весьма правдоподобное объяснение:

– Наверное, ваша сестра любила покупать себе обновки?

Еще как любила! Мы прожили врозь без малого четыре месяца, и я бы сильно удивилась, если бы за все это время Шерли не купила себе какие-то новые летние вещи. А серый костюм, описанный миссис Гайятт, был несомненно во вкусе Шерли.

Затем сержант предложил мне при нем открыть багаж и посмотреть, не пропало ли что-то из личных вещиц Шерли. Бо́льшая часть дорожной клади была не заперта на замок, просто перетянута ремнями. Шерли вечно теряла ключи. Два закрытых замочка сержант легко отомкнул, подобрав ключи из связки, которую носил с собой. Постепенно мы перебрали все ее вещи. Ничего вроде бы не пропало, зато обнаружилась уйма новой одежды, во всяком случае я такой раньше не видела. Все украшения Шерли были на месте, как и ее туалетные принадлежности. И если она не обзавелась дополнительным комплектом всего необходимого для ночлега, то напрашивался вывод, что, отправляя багаж, она планировала ночевать у мисс Уиллис. На то же указывало уверенное заявление миссис Гайятт: из ее дома сестра вышла с одним ридикюлем, никакой более вместительной сумки у нее в руках не было.

Оставалось предположить, что в пятницу Шерли действительно намеревалась вернуться в Далидж к мисс Уиллис, но прежде ей нужно было уладить какие-то дела. Если она, к примеру, договорилась встретиться с кем-то в центре Лондона, то сперва отправить багаж, а потом налегке сесть в автобус и ехать на деловое свидание – вполне логичный план действий.

Полиция уже восстановила хронологию событий. По свидетельству миссис Гайятт, грузовое такси было заказано посредством открытки – ее вызвалась написать Эллен, желая помочь Шерли, – и Шерли оставила миссис Гайятт необходимую сумму, на случай если фургон прибудет за вещами раньше, чем сама Шерли вернется «домой» в четверг вечером. Именно так и случилось.

После того как я ответила на все вопросы сержанта и назвала ему имена всех знакомых Шерли, мне пришлось смириться с тем, что я ничего больше не могу предпринять, кроме как послать телеграмму тете дать объявление в газетах.

Обе тетушки примчались с Джерси ближайшим паромом. Едва тетя Ева добралась до Лондона, силы оставили ее, и мы были вынуждены поместить ее в пансионат для престарелых под присмотр врачей и сиделок. Всю следующую неделю у меня голова шла кругом от бесконечных звонков и визитов в полицию – или звонков и визитов полиции в дом мисс Уиллис… Остаток дня я металась между домом и заведением, где пребывала моя бедная тетя. За ту первую неделю поступило с полсотни сообщений о местонахождении Шерли, и все оказались ложными.

Мало-помалу суматоха улеглась – до полной тишины и безнадежности. В полиции мне всякий раз говорили, что новых сообщений пока нет. Ну ясно, думала я, отложили мое дело в долгий ящик. Никто из нас, пока сам не столкнется нос к носу с подобной ситуацией, не допускает мысли, что однажды летним утром человек может как ни в чем не бывало выйти на улицу из лондонского дома – и навсегда исчезнуть! Хотя такое происходило, происходит и будет происходить сплошь и рядом.

Моя тетя Эмили вернулась к себе на остров Джерси, и, помнится, в день ее отъезда ко мне зашел потолковать инспектор Уэйт.

Инспектора Уэйта я всегда вспоминаю с признательностью. Вот о таком многоопытном мудром советчике я и мечтала, когда все еще можно было исправить – когда я еще не уехала в Аргайлшир.

Благодаря инспектору я наконец осознала, какую огромную работу провела полиция, расследуя это дело, и поверила, что мою сестру непременно найдут – если найти ее в человеческих силах. Он был на редкость терпелив и участлив. Заново вместе со мной прошелся по всем событиям, внимательно прочел мои записки, адресованные Шерли, и ее последнее письмо ко мне, а затем предложил мне прокомментировать длинный список опрошенных им людей – всех, о ком я когда-либо слышала от Шерли, и многих других, о ком я никогда не слышала.

Он честно признался, что полиция исходит из версии о тайной любовной связи сестры и ее бегстве с ухажером, поскольку в девяноста девяти случаях из ста, как показывает практика, исчезновение молодой женщины объясняется романтической причиной. Необязательно быть преданным читателем таблоидов, чтобы с большой долей вероятности предположить, каким образом разрешится загадка пропавшей.

Однако во всей массе свидетельских показаний полиция не обнаружила ни единого намека на мужчину – потенциального виновника происшествия. И не могла обнаружить, прокомментировала я, потому что никакого мужчины в жизни сестры не было. Уж я-то знала!

Инспектор откинулся на спинку кресла и мягко заметил:

– Не надо волноваться, мисс, я склонен вам верить. Просто скажите мне, что, по-вашему, могло с ней случиться. Не важно, если вы не готовы подтвердить это под присягой. Вы считаете, что миссис Гайятт лжет, правильно я понимаю?

Да, я так считала. Мало-помалу я рассказала инспектору Уэйту все, что только что рассказала тебе.

Выслушав меня, он покачал головой:

– Ваша сестра сделала большую глупость. Конечно, ей не надо было связываться с сектантами. У этих Гайятт не все дома, тут и спорить нечего. Но с точки зрения закона они не преступники. Думаю, вы сами понимаете, что ваша теория звучит правдоподобно только до известного момента: она не объясняет мотив. Какой смысл миссис Гайятт причинять зло вашей сестре? Зачем убивать курицу, которая несет золотые яйца? Извините за такое сравнение.

– Но мы не знаем всего, что творилось в этом доме, – сказала я. – Я согласна: хозяйка наверняка была не прочь подзаработать на Шерли и хотела бы держать ее при себе как можно дольше. Но что, если Шерли стала опасна? Что, если она узнала какой-то их грязный секрет? Ведь этого нельзя исключить?

Он посмотрел на меня долгим взглядом – но не скептически, а скорее задумчиво, словно взвешивал на весах мои домыслы, положив на другую чашу свой профессиональный и жизненный опыт.

И тогда я собралась с духом извлечь на свет то, что камнем лежало на сердце, – омерзительное видение, которое преследовало меня с той минуты, как я заглянула в окно комнаты Эллен.

– Эта птица, которую ее заставили держать в руке… – промолвила я. – Мертвая птица. Умерщвленная… еще, наверное, теплая. На алтаре. Все выглядело как жертвоприношение. Шерли была нужна им не только для потехи Эллен и не только для того, чтобы получать от нее несколько шиллингов в неделю, я уверена. Мне не забыть лица Эллен, когда она смотрела на танец Шерли!

И даже после этих слов инспектор не смерил меня скептическим взглядом; он стал, напротив, еще серьезнее.

– Давайте говорить начистоту, – спокойно начал он. – В своем воображении вы уже нарисовали себе все мыслимые ужасы. Но есть одно но, и это сильный довод как против вашей теории, так и против версии о самоубийстве. Да, единственным свидетельством того, что ваша сестра покинула дом Гайятт в нормальном физическом и психическом состоянии – или что она вообще покинула его, – служат показания самой миссис Гайятт. И полиция не обязана верить ей, если нет других доказательств, что все было именно так. Но у нас нет и доказательств обратного. Конечно, кто-то мог видеть, как в то утро она вышла из дома на Олд-Милл-лейн, если она действительно вышла. Однако тот факт, что до сих пор никто этого не подтвердил, еще не доказывает, что этого не было. Точно так же тот факт, что миссис Гайятт и Эллен сами организовали отправку вещей вашей сестры, еще не доказывает, что они так или иначе разделались с ней. У нас попросту нет доказательств – ни в пользу их невиновности, ни в пользу их злонамеренности. Но остается один неопровержимый довод, который перевешивает ваше мнение. Вы понимаете, о чем я?

Я понимала. Решающий аргумент.

– Все верно, – кивнул инспектор. – Убийство ли, самоубийство – где-то должен быть труп.

Он встал и напоследок спросил:

– А вы слыхали, что миссис Гайятт забронировала места на пароходе для себя и Эллен и через неделю они отплывают в Южную Америку? Возвращаются в Джорджтаун. На доме четырнадцать висит объявление «Продается» с телефоном агента.

– Вам это не кажется несколько?..

Он замотал головой:

– Нет. Это вполне естественно. Судя по всему, в Англии миссис Гайятт не прижилась. Ее дохода едва хватает сводить концы с концами, а в Британской Гвиане жизнь намного дешевле, к тому же она получит приличные деньги за дом. Тем не менее мы вынудили бы ее отсрочить отъезд, если бы за оставшееся время у нас появилось что-нибудь существенное. Но на это мало надежды. Так или иначе я намерен снова поговорить с ней и Эллен, и мы снова внимательно осмотрим дом и участок.

В следующий раз инспектор Уэйт наведался ко мне недели три спустя. Тетю Еву уже отпустили из пансионата, и она жила со мной у мисс Уиллис.

Инспектор пришел сообщить, что полиция потерпела фиаско. Мать и дочь Гайятт беспрепятственно отбыли из страны.

– Мы не дали бы им уехать, будь у нас малейший законный повод, но его как не было, так и нет. Ни единой зацепки. Мои люди пришли с ордером на обыск, когда мать и дочь Гайятт еще не упаковались, и обшарили весь дом, каждый дюйм. Я видел комнату Эллен. – Он пожал плечами и поморщился. – Странная коллекция для молоденькой девушки. Кстати, среди ее сокровищ подлинные трофеи охотников за головами, и чучела пресмыкающихся, и мумифицированная обезьяна – одна или две, не помню… Настоящий музей диковин. Не думаю, чтобы моей дочери захотелось повесить у себя над кроватью подобные экспонаты. Но Эллен явно дорожит ими. Меня, как и вас, это обеспокоило. Я повидался с вашим мистером Уоллесом, а после переговорил с одним старичком, бывшим миссионером в Южной Америке, на него мне указали в Скотленд-Ярде. Так вот, он кое-что поведал мне о религиозных практиках харбериан – малоаппетитные подробности. Однако, по его сведениям, последний из практикующих харбериан умер лет двадцать назад. И опять-таки, какие бы ритуалы ни совершала миссис Гайятт, само по себе это не преступление с точки зрения британского законодательства.

У моей тети Евы была своя точка зрения.

– Если она невиновна, почему сбежала?

– Я не сказал бы, что «сбежала», – примирительно ответил инспектор. – Строго говоря, у полиции нет к ней претензий: она как могла старалась помочь расследованию. Думаю, главную роль в их отъезде сыграла дочь. Когда ваша сестра решила покинуть их, для девочки это был тяжелый удар, и она не хотела дольше оставаться в Англии. Ну а миссис Гайятт всегда мечтала вернуться в Гвинею. Здесь ее удерживала только надежда, что дочку вылечат.

– Сомневаюсь, – обронила я. – Но допустим, все так и было. Состояние Эллен заметно улучшилось, я видела это своими глазами. Поразительный прогресс за столь короткое время! Зачем же им было прерывать лечение на середине?

Он с любопытством посмотрел на меня и задумчиво произнес:

– Я ждал, когда вы об этом спросите. Удивительно, что такой резонный вопрос возник у вас только теперь. Вы не догадываетесь, кто занимался лечением Эллен?

– Не имею понятия. Я не интересовалась.

– Нет? А мы поинтересовались. Так вот, мать не показывала Эллен докторам. Харбериане не верят официальной медицине. Ее лечением занималась ваша сестра.

– Вздор! – фыркнула моя тетя Ева. – Как она могла лечить? Что она в этом смыслила?

– Думаю, ничего, – ответил инспектор Уэйт. – Но, сдается мне, у нее сложилось представление, будто она может оказать эффективную помощь, заставив девочку поверить в чудодейственную силу страстного желания ходить и танцевать. Смешно, конечно, однако многие свято верят, что сломанные кости или раковую опухоль можно исцелить силой мысли. Судя по нашим данным о харберианах, подобный подход не мог не встретить одобрения у миссис Гайятт. Возможно, девочка не была такой уж безнадежной калекой, вопреки вашему первому впечатлению. При частичном параличе конечности правильный психологический настрой иногда действительно ускоряет восстановление подвижности. Эллен боготворила вашу сестру. И я вполне допускаю, что ваша сестра помогла ей преодолеть неуверенность и смелее тренировать больную ногу.

Я волей-неволей должна была согласиться с его доводами.

– Может быть, – сказала я, – но это не дает ответа на вопрос, что сталось с Шерли. Или полиция уже поставила крест на дальнейшем расследовании?

– Мы не ставим крест на расследовании, пока не доберемся до истины.

Мы с инспектором вместе вышли из нашей гостиной, и я проводила его вниз по лестнице. Не зная, что сказать, когда все уже сказано, я посетовала, что своим предубеждением против обеих Гайятт направила его по ложному следу и тем доставила много ненужных хлопот.

– Мы обязаны проверять все версии, – ответил он. – Ваши подозрения объяснимы. И во многом вы правы, я думаю, но только не в жестокой характеристике этой девочки. Удивительно, как вы могли так обмануться. После ваших слов у меня сложилось об Эллен совершенно ложное впечатление. Скажу вам честно, при личном общении она меня даже тронула. Я повидался с ней во время своего последнего визита в их дом, накануне их отъезда. Она лежала в постели, такая больная, несчастная… Печально, когда миловидная, славная девочка не может нормально ходить, тем более что в остальном природа ее не обделила – и внешность, и фигура, насколько я успел заметить, все при ней. Исходя из вашего описания, я ожидал совсем другого…

На этом Констанция Поттинджер оборвала рассказ. Она была бледна и казалась измученной, а в ее глазах вновь появился страх, как тогда, при первом упоминании дома номер четырнадцать. Теперь она не пыталась его скрыть, глядя на меня в упор широко раскрытыми глазами.

Я решила, что ее молчание означало конец истории – или неспособность Констанции досказать ее.

– Погоди, – начала я, – ты же не… Не может быть, чтобы все эти годы ты терзалась подозрениями о чем-то… о чем-то таком только потому, что вы не совпали в оценках насчет Эллен! Почему нельзя было просто проверить? И выяснить, кто из вас ошибался, ты или он? Время от времени все мы оказываемся в плену своих ложных впечатлений. Ты не пыталась разобраться?

Она покачала головой:

– Как бы я стала просить инспектора проверить столь фантастическую гипотезу? Я же согласилась, что мое предвзятое отношение к Гайятт могло исказить для меня всю картину. Ты ведь тоже не веришь в мои фантазии?

Загнанная в угол прямым вопросом, я ответила неопределенным жестом, который, боюсь, был интерпретирован ею как «нет».

– Ты говоришь, надо было проверить, – продолжила она. – Но каким образом? Кто видел Эллен до этого… до всего, что случилось? Кто, кроме меня и Шерли?

– Ну… – растерянно протянула я, – есть же паспорта… есть полиция в Гвиане…

– Да, конечно, инспектор обещал подумать над этим. Но он просто хотел меня успокоить. Я нисколько не сомневаюсь, что полиция Британской Гвианы не отнеслась к его просьбе серьезно. Должно быть, телеграмму сунули в папочку с надписью «Бредовые запросы» и убрали на полку. К безумным просьбам полицейским не привыкать.

Она сумела взять себя в руки и придать своему голосу естественный тон, как будто ее история была всего лишь история. Взглянув на часы, она воскликнула:

– Боже, ну и заболтались же мы! Чарльз вон уснул, да и ты наверняка ждешь не дождешься, когда я отпущу тебя спать. К слову, Чарльз не слышал от меня всего. Думает, я боюсь, что ее погребли там, в подполе дома четырнадцать… Нет, хватит! – объявила она, едва я раскрыла рот для очередного вопроса. – Не могу больше говорить об этом. Чарльз, милый, давай просыпайся, пойдем в постель.

На другой день Констанция не стала возвращаться к своей истории. Мы много гуляли, а вечером к Поттинджерам на ужин пришли соседи.

Вновь злосчастный номер четырнадцать всплыл в разговоре в понедельник утром – по той же причине, что и в субботу. После завтрака раздался телефонный звонок, и Чарльз снял трубку в прихожей.

– Да. Да, конечно, приеду, – услышала я, – как только смогу. Я все равно собирался отвезти знакомую на вокзал, на Кингз-Кросс. Но я не хотел бы брать с собой… То есть жена не планировала ехать. А? Что? Нет, не совсем понимаю. Часам к одиннадцати. Да. До свидания.

Опуская трубку на рычаг, он встретился со мной взглядом, молча подошел и увлек меня в сад. Он был взбудоражен и вместе с тем озадачен.

– Ничего не понимаю. Звонил Сирил Мэнтон. Говорит, они таки что-то нашли в доме номер четырнадцать. Не могу поверить. Ты слышала рассказ Кон в субботу вечером. Она считает, что эти люди разделались с ее сестрой и закопали ее где-то там. Я всегда уверял, что это выдумки. Господи! А если и вправду?.. Но я толком не понял, Сирил зачем-то темнит. Мне показалось, он не отнесся к этому серьезно. Знаешь, не говори ей ничего. Сперва надо повидать Сирила и выяснить, что к чему. Давай поедем пораньше и сходим туда вместе.

Чарльз вывел машину, и мы двинулись в путь на целый час раньше назначенного времени. В Клэпеме, вместо того чтобы сразу ехать на Олд-Милл-лейн, мы свернули к полицейскому участку и захватили с собой доктора Мэнтона и дежурного сержанта.

Доктор, жизнерадостный пожилой джентльмен, излучал профессиональную уверенность. На обеспокоенный вопрос Чарльза он только сказал:

– Погоди, скоро увидишь. Не совсем то, чего можно было ожидать.

Олд-Милл-лейн выглядела не так, как я представляла. С исчезновения Шерли Дальман прошло пятнадцать лет. За это время большинство старых особняков снесли, построив взамен компактные кирпичные жилые дома и магазины. О прошлом напоминали только два больших дома с заросшими садами и объявлениями о продаже на воротах.

Чарльз остановился позади грузовика, в который рабочие по проложенной через кусты «просеке» сносили строительный мусор. В глубине искалеченного сада торчала руина без кровли и оконных рам. Еще один грузовик пятился к выезду по бывшей подъездной дорожке.

Мы все вылезли из машины и пошли к дому. Внутри все было завалено мусором, под которым, вероятно, скрывались остатки паркета, судя по воспоминаниям Констанции о холле в доме четырнадцать. Хотя описанный ею дом едва угадывался в голых стенах, открытых дождям и ветрам.

Тем не менее комната, куда завел нас сержант, в прежние времена несомненно принадлежала Эллен. По левую руку – камин, прямо по ходу – длинная стена, справа – два зияющих оконных проема и сразу за ними – густой кустарник, пока еще уцелевший.

В комнате дожидался констебль. С помощью бригадира рабочих, который вошел в комнату вслед за нами, констебль принялся разбирать импровизированную «палатку» из реек и брезента, установленную более или менее в центре помещения. Пол под ней был уже вынут.

– Я оставил здесь караульного до вашего приезда, сэр, – пояснил сержант.

Брезент убрали, и мы сгрудились вокруг дыры в полу. Двое-трое рабочих из любопытства присоединились к нам, заглядывая поверх наших спин.

– Вот, смотрите сами, – сказал бригадир. – Там никто ничего не трогал. Лежит, как лежало, когда Билл поднял доски.

– Ну или почти, – уточнил один из рабочих. – Я же не знал, что там такое, слегка потянул на себя, тогда и увидел.

– Будь я проклят, если что-нибудь вижу! – буркнул доктор и наклонился ниже. – Гм. Да, теперь, кажется, разглядел.

Впритык к столбу, на который опиралась балка пола, действительно что-то лежало. Возможно, еще с тех пор, когда в доме жили люди, если в то время несколько половиц легко вынимались.

Первое, что я сумела различить, – это ржавая конструкция с заплесневелыми кожаными ремнями: старомодный, громоздкий инвалидный аппарат для увечной ноги. Но ниже, в глубине, виднелось что-то еще, вроде как скелет, вернее не настоящий скелет, а бледная копия человеческого остова из какого-то непрочного, обветшалого материала – останки слишком миниатюрные для взрослого, но слишком недетские по пропорциям для маленького ребенка, с тонкими, длинными, как паучьи лапки, конечностями. Кожа превратилась в усохшую, полупрозрачную пленку, больше похожую на сброшенную и сильно истонченную кожу змеи. Или на бесцветную, невесомую личиночную оболочку насекомого, сброшенную в процессе метаморфоза. Под кожей, особенно в местах разрывов, явственно проступали изящные кости – по виду скорее даже не кости, а окостенелые прутики. Довершал эту хрупкую призрачную форму (настолько призрачную, что я бы не удивилась, если бы она тут же рассыпалась в прах и растворилась в воздухе!) маленький череп, словно бы склеенный из желтоватой папиросной бумаги, с прядями темных волос. Все это производило впечатление чего-то совершенно нереального, словно кому-то взбрело в голову сделать этюд человеческой фигуры паутиной и белым пеплом. Почему же тогда я, наклоняясь все ниже и ниже, пыталась что-то распознать в эфемерных останках и сравнить толщину двух трухлявых белых прутиков, которые предположительно могли быть костями ног, – не окажется ли одна тоньше другой, не замечу ли я деформации?

Чарльз отступил от дыры в полу, весь красный после стояния внаклонку, хотя еще недавно, воззрившись на брезентовый тент, побелел как мел. Он посмотрел на доктора и спросил:

– Что это?

– Ну, – задумчиво потирая подбородок, произнес доктор, – инвалидная конструкция принадлежала, полагаю, этой девице… как бишь ее? Опять забыл! Ведь только на прошлой неделе перечитал отчет старины Уэйта, чтобы освежить память. Впрочем, не важно. Вероятно, она и засунула эту штуковину под пол, когда они отправились за океан.

– А то, другое? – не унимался Чарльз. – Что там за чертовщина, прости господи?

Доктор снова склонился над ямой.

– Бедняга Уэйт, – наконец сказал он. – Жаль, не дожил до этого дня. Думаю, он сообразил бы скорее нас. Я не хочу выносить поспешное суждение, нужно внимательно все изучить, но рискну предположить, что это одна из тех мумифицированных обезьян, которые значатся в перечне экспонатов, висевших на стене у девицы.

– Да ну? – вытаращил глаза Чарльз. – Для чего она оставила ее здесь?

– Поди знай… – Доктор пожал плечами, давая понять, что не видит смысла гадать. – Возможно, для нее в этом был некий символ – как оставить ненужный ей аппарат для ноги в доме, где ей помогли избавиться от увечья. Насколько я понимаю, ко времени отъезда она уже научилась ходить?

– Иными словами, – вмешалась я, – это ее благодарственный дар богам, или богу, или во что там еще она верила?

– Можно и так сказать. Что-то в этом роде, – согласился он.

– Не знаю, все ли нашло свое отражение в отчете инспектора Уэйта, – сказала я, – но миссис Поттинджер слышала от него, что полиция тщательно обыскала дом, прежде чем мать и дочь Гайятт выехали отсюда. Неужели сыщики не обнаружили тайник со всем его содержимым? Не заметили, что какие-то половицы легко вынимаются? Мне казалось, полиция обращает внимание на подобные вещи.

Доктор хмыкнул:

– Разумеется, старина Уэйт видел содержимое тайника. И без всякого обыска. Это самое содержимое находилось в комнате, у него под носом, когда он беседовал с девицей Гайятт. Она спрятала это в тайник после обыска. В любом случае инспектор искал совсем другое. Ну ладно… – Он повернулся к сержанту. – Я не вижу, сержант, чем еще могу быть полезен. Советую вам не пытаться самостоятельно извлечь эти находки. Там все истлело, тронь – и рассыплется. Вызывайте экспертов.

Констебль и бригадир послушно принялись возвращать палатку на место.

Доктор Мэнтон ободряюще улыбнулся Чарльзу.

– Ну вот, а ты боялся. Попросим патологоанатома дать свое заключение, если сумеем доставить ему что-то в целости. Но можешь уже сейчас передать от меня жене: это не то и никогда не было тем, о чем она думала, намекая на страшную тайну, которая погребена в доме четырнадцать.

Позже я узнала от Чарльза, а он от Мэнтона, что, пока находку везли в лабораторию, от нее осталась лишь кучка праха. О заключении патологоанатома ничего не известно.

Как мне по сей день неизвестно, догадался ли Чарльз, или доктор Мэнтон, или кто угодно еще, кроме меня, о чем именно думала Констанция, ожидая известия о находке в доме четырнадцать.

Предыдущая главаГлава 15 из 16Следующая глава