Пострадавший во время стрекопытовского мятежа гомельский дворец восстановили под руководством архитектора Станислава Шабуневского рабочие «Полесстроя». В частности, об этом сообщала газета «Полесская правда» в 1923 году. Дворец стал работать как музей, который был открыт четыре дня в неделю, с десяти утра до двух часов дня. Вход в музей стоил два рубля, но с апреля 1923 года стал бесплатным. Достаточно было предъявить документ, свидетельствующий, что посетитель является членом профсоюза: эти объединения рабочих играли важную роль в ликвидации безработицы и неграмотности. Профсоюзы отстаивали интересы пролетариата: улучшение условий труда, быта и отдыха. Для не состоящих в профсоюзах посещение музея во дворце оборачивалось покупкой билета за пять рублей.
С этими новостями и поспешил Станислав Данилович к бывшей владелице дворца.
— Доброго Вам здоровья, Ирина Ивановна. Как Вы себя чувствуете? Простите, с трудом нашёл время проведать.
— Давненько тебя не было видно. Продукты от тебя мне приносят, благодарствую премного за заботу и внимание. А сам еле выбрался?
— Улучил момент. Спешу сообщить, что дворец восстановлен и принимает первых посетителей: он сейчас — музей.
— Да, обрадовал ты меня, Станислав…
Но княгиня не показала бурной радости, чувствовалось, что продолжает осмыслять услышанное…
— Вас что-то волнует, Ирина Ивановна? — участливо спросил Станислав Данилович. — Хотели бы знать, что с Вашим особняком в Петрограде?
— Можно подумать, тебе это известно, — иронично произнесла княгиня, подозревая, что Шабуневский собирается просто пошутить.
— А вот и известно. И не спрашивайте откуда.
— Так говори скорей, ну!
— В 1922 году Ваш дворец на Английской набережной принял Музей морского торгового мореплавания и портов. В нём хранится уникальная коллекция моделей пароходов, флагов, морских карт, книг. А во дворе музея — подлинный парусный бот Петра I!
Трудно было определить, как восприняла новость княгиня. Она погрузилась в такие глубокие размышления… Ежели бы гость сейчас ушёл, она даже и не заметила бы этого. И Шабуневский даже сделал шаг к двери, думая, что княгиня задремала. Но вдруг услышал:
— А вот мой корабль уже не может поднимать паруса, как раньше… Всё, я бросила якорь, мхом и тиною зарастаю…
Шабуневский припал на колено у ног сидящей в кресле княгини, взял её сухонькую руку и стал говорить быстро-быстро, ничего не сочиняя, — это всё давно было в его мыслях:
— Нет, прошу Вас, не надо так. Когда человек достигает конца жизни, как Вы, как я (надо думать, скоро уже), давайте вести разговор иначе. Нам предстоит путешествие в следующий мир. И единственное, что нельзя взять с собой туда, — это любовь. Единственная драгоценность, которую придётся оставить в этом мире, — любовь. Больше ничего. Я знаю тех, кто легко переносит трудности. Но ещё не встречал человека, который мог бы перенести жизнь без любви. Это величайший дар — любовь! Она придаёт жизни смысл. И у Вас её было много: любовь к родителям, мужу, людям, природе, искусству, к книгам, в конце концов! Боже мой, зачем перечисляю?! Да я не знаю всех, к кому Вы испытываете это чувство. Уверен, его у Вас много! И у меня. И я хочу дорожить этим. И благодаря этому стоит жить.
Княгиня не видела, но знала: сейчас глаза её ангела-хранителя стали влажными. Она знала, что и её голос сейчас будет дрожать, но сумела успокоиться и произнесла:
— Как хорошо ты сказал, Станислав! Именно ты имел право всё это произнести. Ты — архитектор. Твои творения, любимые тобой, — всем видны… Не то что книги. Кому сейчас вообще нужны книги? Неужто их кто-то читает?
— Смотря какие, Ирина Ивановна, — Шабуневский был рад, что они перешли на иную тему, в которой легко отыскать то, что греет душу. — Честно скажу: маловероятно, чтоб сейчас на французском читали, а вот на русском…
— Ну и кого же сейчас на русском читают?
— Знаете, сейчас эпоха такая стремительная, на толстые книги не хватает времени, а вот на поэзию — да: читают и слушают. Поэты порой полные залы собирают.
— Что за поэты?
— Есенин, к примеру. Вам понравится:
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
— Странно. Будто с трибуны. Удали много, а мудрости мало.
— Поэты сейчас все — как с трибуны. Многим, да и мне, импонирует Маяковский, — и Шабуневский торопливо стал разворачивать принесённую газету. — Кстати, шёл к Вам и купил «Полесскую правду», а тут стихи этого поэта, Маяковского. Хотите, прочту?
Я буду писать
и про то
и про это,
но нынче
не время
любовных ляс.
Я
всю свою
звонкую силу поэта
тебе отдаю,
атакующий класс.
Пролетариат —
неуклюже и узко
тому,
кому
коммунизм — западня.
Для нас
это слово —
могучая музыка,
могущая
мертвых
сражаться поднять.
— Станислав, дорогой, тебя не затруднит ещё раз прочитать? Шабуневский прочитал снова и снова…
— Знаешь, сначала я подумала, что камнепад какой-то, потом уловила смысл. И только на третий раз я увидела горизонт. Стою на какой-то горе… Никогда ни на какую гору не поднималась — а тут вдруг… Даль вижу. И не страшно…
— Вы меня всегда удивляли. В Вашем, простите, возрасте смело поднимаетесь — пусть мысленно — на какую-то гору… И Вам не страшно?
— Станислав, мне теперь даже умирать не страшно…