К книге
Дом профессораГлава 3
43%
3

I

Сбил меня с пути и заставил так поздно пойти учиться довольно необычный случай, или череда случаев. Началось все с покерной игры, когда я работал посыльным в Парди, в штате Нью-Мексико.

Как-то холодной ясной осенней ночью я отправился искать бригаду поезда, отбывающего вскоре после полуночи. Железнодорожникам только что выдали жалованье, и один из ребят намекнул мне, что в комнате для карточных игр за салуном «Рубиновый фонарь» будет покер. Я знал, что большинство моей бригады пойдет туда, кроме кондуктора Уиллиса, у которого дома больной ребенок. Передние окна заведения были, конечно, темны. Я зашел сзади, с проулка, через полуразвалившийся ледник и двор, в оштукатуренную глиной комнату, которая вообще никак не соединялась с салуном. Там было тесно, жарко и душно. В игре участвовало шесть или семь человек, а остальные толпились у стен, стирая побелку плечами пиджаков. В одном окне висела птичья клетка, накрытая старой фланелевой рубахой, но канарейка проснулась и пела вовсю. Она была прекрасной певуньей — ее выучил один старый мексиканец — и служила одной из достопримечательностей заведения.

Я подошел, когда разыгрывали джекпот. Двое из тех, за кем я пришел, участвовали в игре и, естественно, хотели закончить партию. Я стоял у двери с часами в руках, следя за временем. Среди игроков я заметил двух овцеводов, всегда любивших оживленную игру, а один из зрителей сказал мне, что в тот вечер, чтобы войти в игру, нужно было купить фишек на сто долларов. В толпе возмущались одним парнем, Родни Блейком, который пришел прямо от паровоза, не умывшись. Так было не принято; когда человек возвращался из рейса, он сразу принимал ванну, переодевался в цивильное и шел к парикмахеру. А этот Блейк был новым кочегаром на нашем участке. Он явился в город в засаленном комбинезоне и пропотевшей синей рубахе, с лицом, перепачканным копотью. Он был выпивши: от него пахло, и глаза смотрели в разные стороны. Все остальные помылись и побрились перед игрой, и Блейк их раздражал — они ворчали, что он грязными руками пачкает карты. Некоторые хотели выгнать его из игры, но он был крупный, плотного сложения, и никому не хотелось подставляться. Они еще больше разозлились, когда он сорвал джекпот.

Я нашел нужных мне двух человек и потащил их наружу, а двое других из ряда у стены заняли их места. Один из ушедших со мной парней попросил меня сходить к нему домой и забрать сумку с рабочей одеждой. Он проиграл всю получку до цента и не хотел показываться на глаза жене. Я спросил его, кто выигрывает.

— Блейк. Этот грязный бродяга забирает все. Но за ночь ребята его обчистят.

Около двух часов пополуночи, когда мне больше ничего не нужно было делать до утра и я собирался домой спать, я зашел в карточную комнату просто так, посмотреть, как там и что. Игра заканчивалась. С тех пор как я оставил их в полночь, они перешли на стад-покер, и Блейк, кочегар, обчистил всех. Когда я вошел, он обналичивал фишки. В банке немного не хватало, но Блейк не стал скандалить. Перед ним на столе лежало чуть больше тысячи шестисот долларов банкнотами и золотом. Кое-кто из толпы оскорблял его, пытаясь втянуть в драку и ограбить. Он не обращал внимания и начал убирать деньги, ни на кого не глядя. Банкноты он сложил и засунул за ленту шляпы. Золотом набил карманы комбинезона, а остальное ссыпал в большой красный шейный платок.

Этот парень интересовал меня с тех пор, как появился на нашем участке; он был молчалив и недружелюбен. У него было сформировавшееся, зрелое тело и молодое лицо — таких часто встретишь среди рабочих. В лице было и спокойствие, и сарказм, и насмешка — это тоже часто видишь у рабочих. Прибрав все деньги, он встал и пошел к двери, не сказав ни слова, не пожелав никому спокойной ночи.

— Манеры как у свиньи, да еще и грязной! — крикнул ему вслед маленький Барни Ши.

Блейк был уже в дверях, спиной к нам; он дернул плечом, но не обернулся и не издал ни звука.

Я выскользнул за ним и пошел следом по улице. Он ступал нетвердо, и золото в мешковатых карманах комбинезона звякало при каждом шаге. Я чуть-чуть пробежал и нагнал его.

— Блейк, куда ты денешь все эти деньги? — спросил я.

— Проиграю завтра же вечером. Я не скупердяй. Чертовы стригали!

Я подумал, что лучше проводить его домой. Я знал, что он снимает комнату у старой мексиканки в квартале, где жили цветные, за депо. В его комнату вела синяя, как небо, дверь прямо с улицы. Он вошел, не зажег света и не сделал попытки раздеться, а повалился как был на кровать и уснул. Шляпа застряла между железными прутьями кроватной спинки, золото посыпалось из карманов и покатилось по голому полу в темноте.

Я чиркнул спичкой и зажег свечу. Кровать занимала полкомнаты; на комоде стояла сумка с чистой одеждой, прямо как он принес ее из рейса. Я вынул одежду и начал подбирать деньги; вытащил банкноты из шляпы, опустошил карманы, собрал монеты, лежавшие во впадине кровати у его тела, и все сложил в сумку. Потом задул свечу и сел сторожить. Я доверял всем парням, бывшим в ту ночь в «Рубиновом фонаре», кроме Барни Ши. Тот мог попытаться что-нибудь выкинуть с чужаком, живущим в мексиканском квартале. Однако ночь прошла тихо, и было очень холодно. Я нашел на стене зимнюю шинель Блейка и завернулся в нее. Я ничуть не пожалел о своем решении, когда по всему мексиканскому кварталу закукарекали петухи и залаяли собаки. Наконец взошло солнце и в один миг залило пустыню и глинобитный городок красным цветом. Я начал тормошить человека на кровати. Будить людей, не желающих вставать, было частью моей работы, и я не унимался, пока не поставил его на ноги.

— Привет, малыш, пришел меня звать?

Я сказал, что пришел позвать его позавтракать в «Гарвей-хаус».

— Ты должен мне хороший завтрак. Я привел тебя домой прошлой ночью.

— Конечно, буду рад компании. Погоди, я немного умоюсь.

Он взял мыло, полотенце, расческу, вышел во внутренний дворик, аккуратный песчаный квадратик, со всех сторон окаймленный цветами и виноградными лозами, и умылся у корыта, в которое лилась вода из насоса. Потом позвал меня качать воду ему на голову. Постояв несколько секунд под ледяной струей, он выпрямился, стуча зубами.

— Вот это выполощет хмель из головы, а? Хорошо-то как, а, Том!

Вскоре он начал ощупывать боковые карманы:

— Мне приснилось или я вчера сорвал несколько джекпотов?

— Деньги у тебя в сумке, — сказал я ему. — Ты их не заслужил, потому что был слишком пьян, чтобы о них позаботиться. Мне пришлось пойти за тобой и подобрать их из грязи.

— Хорошо. Пополам. Легко пришло, легко ушло.

Я сказал, что мне от него ничего не нужно, кроме завтрака, но уж это безотлагательно.

— Не торопись, сынок. Мне надо сменить рубашку. Эта мокрая.

— Она хуже, чем мокрая. Тебе нельзя ходить в город не переодевшись. Ты здесь чужой, а это производит плохое впечатление.

Он пожал плечами и принял надменный вид. У него было квадратное честное лицо и твердый взгляд, которому плохо давалось циничное выражение. Я знал, что он порядочный малый, хоть он и пил и буянил с тех пор, как появился на нашем участке.

После завтрака мы вышли и сели на солнышке там, где дощатый тротуар перекинулся через песчаный овраг, образуя что-то вроде моста. У нас состоялся долгий разговор. Я нес сумку с выигрышем Родни и в конце концов уговорил его пойти со мной в банк. Мы положили все до последнего цента на сберегательный счет, к которому он не мог прикоснуться в течение года.

С той ночи мы с Блейком стали закадычными друзьями. Он был из тех людей, которые готовы что угодно сделать для другого и ничего для себя. Среди рабочих таких много. Они не видали успеха, который приучил бы их к своего рода систематическому эгоизму. Блейку не повезло в жизни. Он сбежал из семьи мальчишкой, потому что его мать снова вышла замуж — за человека, с которым встречалась, когда ее муж, отец Родни, был еще жив. Родни обручился с девушкой на Южно-Тихоокеанской железной дороге, а девушка его, как он выразился, надула. Он поехал в Мексику и позволил друзьям вложить все его сбережения в нефтяную скважину, а друзья его обобрали. Что ему нужно было, так это приятель, порядочный малый, перед которым можно держать ответ. Я был на десять лет моложе, и получилось удачно. Блейку нравилось быть старшим братом. Полагаю, то, что я был сиротой и в каком-то смысле ничейным, помогло ему передо мной раскрыться. Он, конечно, сильно привязался ко мне, и я к нему тоже. В ту зиму у меня случилось воспаление легких. Миссис О’Брайен мало что могла для меня сделать: у бедной женщины была тяжелая работа и полный дом детей. Блейк забрал меня к себе в каморку и вместе со старой мексиканкой ухаживал за мной. Ему бы своих сыновей, чтобы заботиться о них. Природа полна таких замещений, но они всегда кажутся мне печальными, даже в ботанике.

До весны я не мог выходить, а потом доктор и отец Дюшен сказали, что я должен бросить ночную работу и все лето жить на открытом воздухе. Не успел я опомниться, как Блейк уволился с железной дороги Санта-Фе и устроил нас обоих в скотоводческую компанию Ситуэлла. Джонас Ситуэлл был одним из крупнейших скотоводов в нашей части Нью-Мексико. Мы с Родди должны были все лето пасти стадо на ранчо, а потом отогнать его в зимний лагерь на реке Крусадос и держать там на пастбище до весны.

Мы выехали около первого мая и соединились со своим стадом в двадцати милях к югу от Парди, в направлении Синей месы. Синяя меса была приметной, мы ее всегда видели из Парди — на равнинной местности ориентиры так много значат. К северо-западу, в сторону Юты, у нас были Мормонские пики, три острые голубые вершины, которые всегда там маячили. Синяя меса располагалась к югу и имела гораздо более насыщенный цвет, почти фиолетовый. Говорили, что там сама порода глубокого фиолетового оттенка. Из нашего городка меса выглядела как голая синяя скала, одиноко стоящая на равнине, почти квадратная, только чуть выше с одного конца. Старожилы говорили, что на месу никто никогда не поднимался, потому что склоны почти отвесные, а река Крусадос огибает ее с одного края и подмывает.

Мы с Блейком знали, что зимний лагерь Ситуэлла находится на реке Крусадос, прямо у подножья месы, и все лето, пока бродили со скотом от одного водопоя к другому, строили планы, как заберемся на месу и станем первыми людьми, чья нога туда ступила. После ужина мы раскуривали трубки, смотрели на закат и, кроме восхождения на месу, почти ни о чем не говорили. Работа была легкая; сказать по правде, на нее за глаза хватило бы и одного человека. Люди Ситуэлла хорошо относились к своим работникам. Джон Рэпп, бригадир, приезжал раз в месяц в повозке посмотреть, как дела у скота, завезти нам припасы и пачки старых газет.

Блейк был добросовестным читателем газет. Он всегда хотел знать, что происходит в мире, хотя бо́льшая часть происходящего ему не нравилась. Он размышлял о великих несправедливостях своего времени: о повешении чикагских анархистов [35], которое застал ребенком и смутно запомнил, и о деле Дрейфуса. Мы подолгу спорили о прочитанном в газетах, но никогда не ссорились. Единственная беда, которая у меня была с Блейком, — он никак не позволял мне делать мою долю работы. Под предлогом моего слабого здоровья он все делал сам, даже когда я уже поправился и был так же здоров, как и он. Я привез с собой записки Цезаря, обещав отцу Дюшену читать по сто строк в день. Блейк следил, чтобы я выполнял урок, — заставлял меня вслух переводить ему эту скучную штуку. Он говорил, что если я буду знать латынь, мне не придется всю жизнь зарабатывать своим хребтом, как вьючному ослу. Он очень уважал образование, но полагал, что оно — какой-то фокус, позволяющий человеку жить не работая. У нас были с собой «Робинзон Крузо» и любимая книга Родди «Путешествия Гулливера», которая ему никогда не надоедала.

В конце октября приехал Рэпп, бригадир, чтобы сопровождать нас в зимний лагерь. Блейк остался со скотом милях в пятнадцати к востоку, где трава была еще хороша, а мы с Рэппом поехали проветрить хижину и завезти туда припасы на зиму. II

Хижина стояла в небольшой рощице пиньонов, ярдах в тридцати от реки Крусадос; она смотрела на юг, а с севера была укрыта невысоким холмом. Мы подъехали и осмотрелись: грамова трава росла прямо от порога, и кругом резвились кролики, а кузнечики ударялись о дверь. Вокруг не было никакого мусора, все чисто, как в норе луговой собачки. Никаких пристроек, кроме сарая для наших лошадей. Песчаный склон холма сзади хижины порос высокими кустами кактуса «царица ночи», но к югу была только трава с полосами яркой желтой «кроличьей щетки». Вдоль реки тополя и осины уже пожелтели. Прямо напротив, нависая над нами, стояла меса, груда фиолетовых скал, вся испещренная красным сумахом и желтыми осинами в расселинах высоких утесов. В хижине днем и ночью слышался шум реки оттуда, где она огибала подножие плато и бурлила на камнях. В таком месте человеку хочется остаться навсегда.

Я помог Рэппу открыть деревянные ставни и подмести хижину. Мы постелили на нары чистые одеяла и сложили бекон, кофе и консервы на полки за печкой. Признаюсь, я с нетерпением ждал возможности готовить на чугунной плите с четырьмя конфорками. Рэпп объяснил, что мы с Блейком какое-то время не сможем вместе наслаждаться всей этой роскошью. Он хотел, чтобы стадо подержали чуть севернее, пока там еще есть трава, и мы с Родди могли чередоваться: один бы разбивал лагерь там, где пасется скот, а другой бы в это время мог спать в постели.

— В здешней округе пастбищ не хватит на долгую зиму, — объяснил Рэпп, — и надежней всего держать стадо на выпасе на севере, пока можно. К тому же, если пригнать скот сюда, пока погода такая теплая, он станет беспокойным, и от месы будет одна беда. Коровы переплывают реку и убегают туда, и поминай как звали. Мы много скотины так потеряли. Месу заселили беглецы из нашего стада, и теперь там большое стадо диких коров. Когда ветер дует в нужную сторону, наши коровы чуют тамошних и бросаются к реке. Вам придется внимательно следить за ними, когда перегоните их сюда.

Я спросил, неужели никто никогда не ходил туда, чтобы привести обратно беглый скот.

Рэпп сердито взглянул на меня:

— Привести с месы? Туда еще никто не забирался. Утесы со всех сторон как подножие памятника. Единственный путь на месу — через вон тот глубокий каньон, который открывается на уровне воды, как раз там, где излучина реки. Но туда не попасть, потому что река слишком глубокая, чтобы перейти вброд, и слишком быстрая, чтобы переплыть. Ну, наверно, лошадь могла бы переплыть, если коровы могут, но пускай кто другой пробует, не я.

Я сказал, что все лето присматривался к месе и собираюсь на нее подняться.

— Нет уж, даже не думай, пока работаешь на Ситуэлла! Если вы, ребята, попытаетесь выкинуть что-то в этом роде, я вас живо уволю. Вы переломаете себе кости и потеряете наше стадо. Говорю вам, нужен глаз да глаз, а то они все туда сбегут. Если бы не меса, здесь были бы лучшие зимние пастбища во всем Нью-Мексико.

Бригадир уехал, и началась наша легкая жизнь. Погода стояла прекрасная: синие с золотом дни и ясные морозные ночи. Скот пасся к северо-востоку, и мы присматривали за ним по очереди. Один оставался со стадом, а другой отсыпался и готовил в хижине. Меса была нашим единственным соседом, и чем ближе мы к ней подбирались, тем сильней она дразнила. Уже не синяя бесформенная глыба, какой виделась издали: ее очертания напоминали профиль большого лежащего зверя, голова к северу, выше боков, вокруг которых изгибается река. Глядя на северный конец, легко было поверить, что он непроходим — отвесные утесы сверху донизу, более тысячи футов. Но южный склон, прямо через реку от нас, казался доступнее — в него можно было проникнуть по глубокому каньону: тот рассекал каменный массив надвое от верхнего края до реки, а затем уходил, змеясь, вглубь каменного куба так, что издали его не было видно, словно мышиная тропка, ведущая в большую голову сыру. Этот каньон не нарушал монолитных очертаний месы, и надо было подойти близко, чтобы вообще увидеть, что он там есть. Наша хижина приходилась напротив самой короткой стороны плато: с севера на юг меса тянулась всего мили на три, а с востока на запад почти вдвое дальше. Поросло ли нагорье наверху лесом, мы не видели — слишком высоко над нами; но скалы и каньон со стороны реки были окаймлены прекрасными зарослями: рощицы трепещущих осин, пиньонов и редкие темные кедры примостились в воздухе, как сады Семирамиды. В определенные часы дня эти кедры, выросшие так высоко на скалах, приобретали синеватый оттенок самих утесов.

Там наверху светало гораздо раньше, чем у нас внизу. Когда я вставал на рассвете и шел к реке за водой, в нашем лагере было холодно и серо, а вершина месы алела в лучах рассвета, и все стройные кедры вдоль скал золотились — металлическим блеском, как потускневшая золотая фольга. Иногда по утрам меса нависала над темной рекой, как пылающая вулканическая гора. Из-за нее и дни здесь внизу были намного короче. Солнце скрывалось за ней вскоре после обеда, и тогда наш лагерь оказывался в тени. Через некоторое время из-за месы начинал струиться закатный свет. Тогда она становилась похожа на огромную цельную чернильно-черную скалу на фоне пылающего неба.

Неудивительно, что эта штука беспокоила и дразнила нас; она всегда была перед нами и постоянно менялась. Черные грозы накатывали из-за нее и набрасывались на нас, как пума на добычу, без предупреждения. Молнии плясали вокруг месы и били в нее, и мы постоянно ожидали, что они подожгут кусты. Никогда я не слышал такого оглушительного грома, как там. Скалы отражали его на нас, и мы думали, что сама меса, хоть и кажется таким монолитом, должно быть, полна глубоких каньонов и пещер: это объясняло бы продолжительный рокот и грохот, следовавшие за каждым ударом грома. Когда грохот в небе стихал, меса продолжала гудеть, как барабан, и будто сама рокотала и гремела.

Однажды я охотился на индеек. Как раз когда солнце начало садиться, я вышел на ровное место, поросшее кроличьей щеткой, еще желтой; косые лучи света, играя в ней, отчетливо выявляли рельеф почвы. Я заметил несколько длинных прямых насыпей, похожих на борозды от плуга: они тянулись от реки вглубь берега. Разглядеть их я уже не успевал. Я срезал ивовую ветку и вбил вешку в один из гребней. Назавтра я взял лопату, спустился к той равнине, поросшей кроличьей щеткой, и покопался в песчаной почве. То, что я нашел, было, безо всякого сомнения, старым магистральным оросительным каналом, выложенным гладкими твердыми булыжниками на глиняном растворе, со шлюзами, через которые вода выходила в канавы. В этих канавах я отрыл несколько горшков, все битые, наконечники стрел и очень красивый, хорошо отшлифованный каменный топор.

В ту ночь я не вернулся в хижину, а отвез свои находки Блейку, который все еще был на севере со скотом. Конечно, мы оба знали, что индейцы когда-то жили по всем этим землям, но мы были уверены, что каменными орудиями они не пользовались уже очень давно. В древние времена здесь, похоже, была колония индейцев пуэбло: оседлые жители, как племена таос и хопи, а не кочевники, как навахо.

Людей, живущих в одиночестве на отшибе, вроде нас, как-то трогают следы человеческого труда и заботы в пустынной местности. Они приходят к тебе как своего рода послание, заставляя по-другому относиться к земле, которую топчешь каждый день. Зимнее пастбище нравилось мне больше всех мест, где я жил до того. Каждое утро, когда я выходил из хижины за водой, меня заново охватывал восторг от нашего уютного жилища, реки и древней месы с пылающей, как костер, вершиной. Мне хотелось посмотреть, что там на другой стороне, и очень скоро я отпросился на день и переправился через реку вброд в месте, где она была широкой и мелкой, к северу от нашего лагеря. Я поехал вокруг месы и ехал, пока снова не наткнулся на реку под южным склоном.

В этой поездке я лучше понял, как на самом деле устроена меса. С внешней стороны она вся состояла из тех же отвесных утесов твердой синей породы, но местами они перемежались гораздо более мягким камнем. В этих мягких полосах стекающая вода когда-то прорыла глубокие сухие желоба, по которым, конечно, можно было взобраться на всю длину, но ни один из них не доходил до верха месы. Верх, судя по всему, был единой огромной плитой очень твердой породы, и она лежала на смешанной массе основания, как крышка старомодного мраморного стола. Промытые водой канавы поднимались на сотни футов по утесам, но всегда останавливались под этим огромным карнизом, который выступал над изъеденными ветром и водой склонами наподобие гранитной полки. Очевидно, именно из-за этого сплошного верхнего слоя плато было недоступно. Я вернулся в лагерь той ночью, убежденный, что, если мы когда-нибудь поднимемся на месу, для этого нужно следовать путем скота — через реку и вверх по единственному каньону, который спускается до уровня воды. III

Мы перегнали стадо на зимнее пастбище в конце ноября. В начале декабря приехал бригадир со щедрыми припасами к Рождеству. На этот раз он привез с собой пассажира — жалкую развалину, старика, подобранного в Тарпине, железнодорожном городке в тридцати милях к северо-востоку от нас, где Ситуэллы закупали провизию. Старик был какими-то судьбами приблудившийся в наши края англичанин, звали его Генри Аткинс. Он побывал камердинером, санитаром в больнице, поваром, а еще много лет служил стюардом-официантом в пароходной компании «Анкер-лайн». В последнее время он готовил для овцеводов на пастбищных землях где-то поблизости. Они сделали что-то нечестное, и им пришлось уносить ноги. Старого Генри бросили в Тарпине, где он быстро пропил все заработанные деньги. Когда Рэпп подобрал его там, он жил подаянием.

— Я сказал, что мы не можем ему платить, — объяснил Рэпп. — Но если он хочет остаться здесь и готовить для вас до моего следующего приезда, у него будет много еды и крыша над головой. В Тарпине он спал в конюшне. Он говорит, что хороший повар, и я подумал, что он может скрасить вам рождественские дни. Он не будет вам мешать, у него нет дурных замашек бродяги — бродягу я сразу вижу. В следующий раз я привезу ему старую одежду с ранчо, и вы сможете нанять его, если захотите. Весь его багаж — этот сверток в газете, а в нем ничего, кроме обуви — пары лакированных туфель и пары спортивных. Главное — никогда, ни при каких обстоятельствах не уходите развлекаться вдвоем, оставив его со скотом. Ни на час, имейте в виду. У него не хватит ни силенок, ни мозгов.

Для нас с Блейком жизнь стала праздником, когда появился старый Генри. Он оказался отличным поваром и хорошо вел хозяйство. Хижина у него сияла, как игрушечный домик; он всю ее убирал ветками пиньона и украшал кухонные полки затейливыми кружевами, вырезанными из газет. Он научился застилать койки, когда был санитаром в больнице, и наши нары на ощупь казались постелью из «Гарвей-хауса». До сих пор это лучшее, что я могу сказать о любой постели. И он был такой вежливый, воспитанный старичок; простой и добрый, как ребенок. Я часто удивлялся, как такому невинному и беззащитному человеку удалось вообще выжить, прожить почти семьдесят лет в столь суровом мире, как наш. Кто угодно мог его обмануть. Он не держал зла на тех, кто дурно с ним обращался. Он любил рассказывать о знаменитостях, которым прислуживал на корабле, и о щедрых чаевых, которые они ему давали. Там, с нами, где неоткуда взять виски, он был образцом хорошего поведения. «Выпивка — моя слабость, можно сказать», — иногда виновато замечал он. Он брился каждое утро и был чистенький, как булавка. Мы прямо-таки привязались к нему и втроем зажили душа в душу.

С тех пор, как мы пригнали стадо на зимнюю стоянку, мы стали чаще видеть дикий скот на месе. Одичавшие коровы спускались к реке на водопой и слонялись вокруг, и так часто паслись в спускающемся донизу каньоне, что мы стали называть его Коровьим каньоном. Коровы были отличные, здоровые. Видно, что там, наверху, у них хорошие пастбища. Генри выдвинул теорию, что мы могли бы приманить их на нашу сторону солью. Он хотел зарезать одну дикую корову на мясо. Вскоре после его приезда мы потеряли двух своих. Они вдруг сорвались с места и убежали на ту сторону, как и предупреждал бригадир. После этого мы стали внимательнее следить за стадом; но за несколько дней до Рождества, когда Блейк ушел на охоту, а дежурил я, четыре прекрасных молодых бычка прокрались к воде сквозь кусты, и не успел я спохватиться, они уже переплывали реку — похоже, безо всякого труда. Они резво выбрались на другой берег, не спеша поднялись по каньону и исчезли. Я был в ярости, что они так провели меня, и поклялся себе, что последую за ними и пригоню назад.

На следующее утро мы отогнали скот на несколько миль к востоку, чтобы не баловал. Я под каким-то предлогом отпросился у Блейка, вернулся к хижине и попросил Генри собрать мне обед. Я открыл ему свой план, но предупредил, чтобы не болтал. Если я не вернусь к тому времени, как Блейк придет вечером, тогда можно будет сказать ему, куда я ушел.

Генри спустился со мной к реке посмотреть, как я буду переправляться. С утра похолодало, и похоже было, что пойдет снег. Старик боялся метели; сказал, что меня может занести. Но я настроился решительно и не хотел откладывать попытку. Я привязал одеяло и обед на спину, повесил сапоги на шею, чтобы не промочить, засунул носки в шляпу, и мы вошли в воду. Мой конь безо всякого шума смирился с водой, хотя сильно дрожал. Он ступал очень осторожно, а когда стало слишком глубоко для него, без паники поплыл. Нас немного снесло течением, но мне не пришлось соскальзывать со спины коня. Через некоторое время он нащупал дно, и мы легко выбрались на сушу. Я помахал на прощание Генри, который стоял на берегу, и мы начали подниматься по каньону; я бежал рядом с конем, чтобы согреться.

Каньон, широкий у кромки воды, уходил, круто извиваясь, в глубь месы, но и там был открытый, просторный. И впрямь очень глубокая долина с пологими склонами, неровная и каменистая, но с густой травой. Тропа выделялась четко. Лошади не умеют прокладывать тропы, но на скот можно положиться, он найдет самый удобный путь без крутых подъемов и спусков. Голубоватая порода и выгоревшая на солнце трава под необычным пурпурно-серым небом придавали всей долине очень мягкий цвет, сиреневый и бледно-золотой, так что редкие кедры, росшие возле валунов, казались в то утро черными. Может, оттого, что пахло приближающимся снегом, но мне показалось, что я никогда не дышал таким чистым воздухом, как здесь. От него щипало рот и ноздри, как от газированной воды; казалось, он слегка ударяет в голову и даже вроде как опьяняет. Я все твердил себе, что он сильно отличается от воздуха по ту сторону реки, хотя и тот был достаточно чист и незагрязнен.

Проехав по этому каньону примерно милю, я наткнулся на другой, открывающийся к северу, — вроде ящика по форме, совсем другого типа. Никаких пологих склонов. Стены были отвесные, местами даже нависающие, и высотой от восьмисот до тысячи футов, как мы потом установили измерением. На дне его громоздились гигантские валуны, огромные куски скал, упавшие сверху в незапамятные времена и обточенные водой, круглые и гладкие, как галька. Многие величиной со стог сена, но лежали они наваленные грудой друг на друге, как куча гравия. Моему коню было не пройти среди этих гладких камней, поэтому я стреножил его и пошел дальше пешком, просто посмотреть, что там. Я неотрывно смотрел под ноги — поскользнуться там значило бы покалечиться.

Карабкаться было так трудно, что скоро я вспотел и одежда отсырела. Остановившись перевести дух, я случайно поднял глаза на стену каньона. Жаль, у меня не хватит слов рассказать вам, что я там увидел, передать именно так, как я это увидел в то первое утро сквозь легкую вуаль падающего снега. Высоко надо мной, футов с тысячу, в большой пещере в скале я увидел маленький каменный городок, спящий. Он был неподвижен, как статуя, да чем-то и походил на скульптуру. Он был как-то собран вместе и, казалось, обладал своего рода композицией: маленькие светлые каменные домики с плоскими крышами, узкими окнами, прямыми стенами тесно жались друг к другу, мостились друг на друге, а посреди всего этого стояла круглая башня.

Она обладала дивными пропорциями и расширялась чуть выше основания, а затем снова сужалась. В таком изгибе кладки было что-то симметричное и мощное. Башня была той прекрасной деталью, которая скрепляла всю мешанину домов и придавала им смысл. Красная даже в тот серый день, на солнце она была цвета зимних дубовых листьев. Вдоль края пещеры, как сад, росла бахрома кедров. Кроме них, здесь не было ничего живого. Такая тишина, неподвижность и покой — бессмертный покой. Деревня сидела на обрыве, глядя в каньон со спокойствием вечности. Падающие снежинки серебрили пиньоны, придавая особую торжественность всему вместе. Не могу описать. Это было больше всего похоже на скульптуру. Я сразу понял, что набрел на город какой-то вымершей цивилизации, веками прячущийся на неприступной месе, сохраненный в сухом воздухе и почти вечном солнечном свете, как муха в янтаре, под охраной скал, реки и пустыни.

Застыв и глядя на город, я колебался, стоит ли говорить о нем даже Блейку; не следует ли вернуться на наш берег реки и хранить эту тайну, как хранила ее меса. Наконец отведя взгляд от города на скале, я увидел еще один каньон, ответвляющийся от этого, а в его стене — еще одну арку с еще одной группой строений. Меня поразила мысль, что меса когда-то была похожа на пчелиный улей; полная маленьких деревушек, прилепившихся к скалам, она служила домом могущественному племени, особой цивилизации.

Вечером, повернув в лагерь, я обнаружил, что Блейк ждет меня на берегу. Я сослался на усталость и сказал, что предпочел бы не говорить о своей поездке до ужина. Думаю, Блейк собирался отругать меня за то, что я улизнул, но не стал. Он, казалось, с самого начала понял, что исследование месы для меня серьезное дело, и принял это как должное.

После ужина мы закурили трубки, я как мог ясно рассказал Блейку и Генри, что там за рекой, и мы это обсудили. Раз на скалах город, понятно, откуда взялись оросительные канавы. Как и все индейцы рода пуэбло, эти люди устраивали свои поля вдали от жилищ. Для обороны им нужна была скала, а для земледелия — мягкая почва и источник воды.

— И это доказывает, — заявил Родди, — что у них непременно была тропа с северного конца и что они переносили урожай через брод. Будь Коровий каньон единственным входом на месу, ее жители ни за что не смогли бы здесь внизу заниматься земледелием.

Мы решили, что он должен отправиться туда в первый же теплый день и попытаться найти тропу, ведущую к Городу на скалах, как мы его уже называли.

Мы говорили и строили предположения до полуночи. Был канун Рождества, и Генри сказал, что надо сделать что-нибудь необычное. Но после того, как мы легли спать, я не мог уснуть, несмотря на усталость. Я встал, оделся, накинул куртку и тихонько вышел, чтобы взглянуть на месу. Поднялся ветер и гнал по небу облака. Луна, почти полная, висела прямо над месой, которая казалась мне торжественной и безмолвной как никогда. Я гадал, сколько Рождеств пришло и ушло с тех пор, как была построена та круглая башня. Я бывал в Акоме и в деревнях хопи, но никогда не видел подобной башни. Мне казалось, она знаменует собой важное отличие. Я чувствовал, что ее могли построить только сильные и стремящиеся ввысь люди, люди с чувством формы. Эта кучка домов под сводом в форме арки, с головокружительным обрывом от дверных проемов вниз в пустоту и стеной утеса, идущей вверх, запечатлелась у меня в сознании отчетливо, как картинка. Закрыв глаза, я видел ее на фоне темноты, как слайд волшебного фонаря.

Блейк перебрался через реку между Рождеством и Новым годом, но не нашел способа подняться со дна каньона-ящика в Город на скалах. Он был уверен, что жители этой небесной деревни попадали в нее по тропе, ведущей с верха месы вниз, а не со дна каньона вверх. Он немного исследовал боковые каньоны и обнаружил еще четыре деревни, меньше первой, расположенные в подобных же арках.

Эти арки мы часто видели в других каньонах. Их можно найти в Большом каньоне и вдоль всей реки Рио-Гранде. Везде, где поверхностная порода намного тверже подстилающей, более мягкий камень начинает трескаться и крошиться от непогоды как раз на линии соприкосновения с твердой крышкой. Он продолжает крошиться и осыпаться, и со временем эта промоина превращается в просторную пещеру. Город на скалах располагался в необычно большой пещере. Впоследствии мы установили, что она имеет триста шестьдесят футов в длину и семьдесят футов в высоту в центре. Красная башня была высотой пятьдесят футов.

Мы с Блейком начали строить планы. Наш контракт с компанией Ситуэлла заканчивался в мае. Сдав скот бригадиру, мы отправимся на месу с таким количеством еды и инструментов, какое сможем унести, и постараемся найти тропу на северном конце — мы не сомневались, что там когда-то была тропа. Если мы найдем более удобный способ попасть на месу и спуститься с нее, то посвятим лето и заработанные за зиму деньги ее исследованию. В Тарпине, на ближайшей железнодорожной станции, можно раздобыть инструменты и припасы, а если понадобится, то и помощь. Мы решили, что сами справимся с работой, если старый Генри останется с нами. Мы не хотели давать своему открытию излишнюю огласку. Не хотели подвергать эти безмолвные и прекрасные места пошлому любопытству. Наконец мы изложили свой план Генри, сказав, что не можем обещать ему регулярное жалованье.

— Не будем о деньгах, — он махнул рукой. — Мне ничего не надо, только отправиться на поиски вместе с вами. В юности я мечтал поехать в Египет и увидеть гробницы фараонов.

— Смотри, Генри, переправляясь через реку, можно сильно простудиться, — предупредил его Блейк. — Переправа тяжелая — кружится голова, когда плывешь. Не ударься в панику.

— Я в жизни не страдал морской болезнью, — заявил он, — а ведь я помогал в камбузе на судне «Анкор-лайн», когда оно чуть ли не на голове стояло. Вы увидите, что я силен и активен, когда втянусь в работу. Я из выносливой семьи, хотя, конечно, несколько злоупотреблял своим здоровьем.

Генри любил рассказывать о своей семье, о том, какую работу они делали, до какого преклонного возраста доживали и какие пудинги с бренди готовила его мать.

— Восемнадцать нас было за столом, — часто говорил он с тонкой, извиняющейся улыбкой. — Отец, мать и десять живых, и четверо умерших, и двое мертворожденных.

Мы с Родди напрягали воображение, пытаясь представить себе такой семейный ужин.

Наши дела сложились удачно. Бригадир проявил такой интерес к нашим планам, что мы рассказали ему всё. Он настоял, чтобы мы и дальше жили в зимнем лагере, пока нам нужна база, и использовали все оставшиеся припасы. Когда он рассчитывался с нами, мы смогли купить у него наших двух лошадей по очень сходной цене. IV

Впервые мы с Блейком вместе перебрались на месу в начале мая. Мы захватили с собой столько еды, сколько смогли, и топор с лопатой. У нас ушло несколько дней на то, чтобы найти тропу, ведущую со дна ящичного каньона к Городу на скалах. В ней были бреши: она прерывалась уступами, слишком крутыми, чтобы по ним мог залезть человек. Рядом с одним из таких уступов мы нашли старый сухой кедровый ствол с выбитыми в нем зарубками для пальцев ног. Это был ясный намек. Мы срубили несколько деревьев и перебросили их через разрывы в тропе. К концу недели, уже подъедая припасы, мы преодолели последнюю часть пути наверх и ступили на карниз, служащий полом Городу на скалах.

Перед группой строений было открытое пространство, вроде внутреннего дворика. Вдоль внешнего края этого двора тянулась низкая каменная стена. Местами она осыпалась от непогоды, но сами дома стояли так далеко от края, под карнизом, что дождь никогда их не заливал. Во время гроз я видел, как вода сплошными потоками низвергается по фасаду пещеры, не задевая деревню ни единой каплей.

Дворик не зарос, потому что там не было почвы. Лишь голый камень с несколькими старыми плосковершинными кедрами, растущими из трещин, и редкой бледной травой. Но все казалось открытым и чистым, а камни, как я помню, были теплые на ощупь, гладкие и приятные.

Внешние стены домов стояли как новые, лишь кое-где обвалился выступающий угол. Они были сложены из обтесанных камней, обмазаны изнутри и снаружи глиной и окрашены в светлые тона — розовый, бледно-желтый и бежевый. Кое-где кедровое бревно в потолке провалилось и уронило второй этаж в первый; если не считать этого, мусора и беспорядка было мало. Как заметил Блейк, ветер и солнце — отменные уборщики.

Деревня определенно никогда не подвергалась набегам врагов. В маленьких комнатках стояли совершенно целые кувшины и чаши для воды, а на полу лежали циновки из волокон юкки.

Мы могли только бегло осмотреть город, так как наши припасы иссякли и нам нужно было до темноты вернуться за реку. Мы ходили на цыпочках, стараясь ничего не потревожить — даже тишины. Кроме башни, мы насчитали около тридцати маленьких отдельных жилищ. Позади группы домов был своего рода задний двор, тянущийся от одного конца пещеры до другого; длинное, низкое, сумрачное пространство, которое постепенно понижалось к задней части, пока потолок не встречался с полом пещеры, в точности как покатая крыша чердака. Там царил вечный полумрак, прохладный, тенистый, очень приятный после палящего солнца переднего двора. Войдя туда, мы услышали тихое журчание и наткнулись на родник: он просачивался из скалы, наполняя каменную чашу, а потом стекал по вымощенному галькой желобу и капал с утесов вниз. Нигде и никогда я не пробовал такой воды: холодной, как лед, и такой чистой. Много позже отец Дюшен приехал на неделю побыть с нами на месе; он всегда брал с собой стаканчик, наполнял его из родника и выносил на солнечный свет. Вода была похожа на жидкий кристалл, абсолютно бесцветная, без легкого коричневатого или зеленоватого оттенка, который почти всегда есть у воды. Она отбрасывала солнечный свет, как алмаз.

Рядом с этим родником стояли кувшины для воды — пожалуй, из числа самых красивых, которые мы когда-либо находили. Один из них я подарил миссис Сент-Питер. Они стояли там, будто их оставили только вчера. Во внутреннем дворе мы нашли много чего еще, кроме кувшинов и чаш: ряд жерновов и несколько глиняных печей, очень похожих на те, которыми пользуются мексиканцы сегодня. Внутри печей были обугленные кости и древесный уголь, а своды от стенки до стенки густо покрыты копотью. Очевидно, это была своего рода общая кухня, где жарили, пекли и, вероятно, сплетничали. Повсюду валялись кукурузные початки и сами кукурузные зерна — немного похоже на попкорн. Еще мы нашли сушеные бобы, семена тыквы, нанизанные на нити, косточки сливы и шкаф, полный мелких приспособлений, сделанных из индюшачьих костей.

Тем же вечером мы с Родди пересекли реку и вернулись в хижину, чтобы отдохнуть несколько дней.

Во второй визит на месу мы обнаружили длинную извилистую тропу, ведущую от Города на скалах к вершине. Это была узкая, глубокая борозда, вытоптанная ногами в каменных уступах, нависающих над деревней, а затем она уходила в лес низкорослых пиньонов на вершине. Проследив ее до северной оконечности месы, мы нашли остатки старой дороги, спускающейся на равнину. Чтобы сделать эту дорогу проходимой, потребовалось бы несколько недель и нужно было раздобыть рабочих и инструменты в Тарпине. То была узкая пешеходная тропа, едва-едва такой ширины, что по ней мог пройти уверенно ступающий мул, и она петляла вниз по Черному каньону, спускаясь виражами по устрашающим скалам. Примерно в ста футах над рекой она обрывалась — просто обрывалась в воздухе. Там обвалилась скальная стенка, вероятно от оползня. Этот последний участок дороги стоил нам трех недель тяжелой работы и большей части зимних заработков. Мы задержали рабочих, чтобы они построили нам хижину из плотно пригнанных бревен на вершине месы, немного вглубь от уступа, служащего крышей Городу на скалах.

Раз уж мы занялись строительством дороги, то заодно проложили прямой путь от нашей хижины вниз к Городу на скалах и Коровьему каньону. Как раз над Городом на скалах была трещина в уступе, вроде лаза, и в ней мы повесили лестницу из сосновых стволов, соединенных легкими цепями, оставив развилки ветвей как опоры для ног. Спускаясь по этой лестнице, мы экономили около двух миль извилистой тропы и попадали почти точно в Коровий каньон, где собирались всегда оставлять пастись одну из лошадей. Этим маршрутом мы в любой момент могли быстро покинуть месу — мы уже привыкли переплывать реку, а летом мокрая одежда очень быстро высыхала.

Билл Хук, владелец конюшни в Тарпине, приютивший старого Генри, когда тот был на мели, стал нам хорошим другом. Он возил для нас рабочих туда и обратно, доставлял на своих вьючных мулах припасы на плато, а когда кто-нибудь из нас застревал в городе на ночь, Билл пускал его спать на сеновал, чтобы мы не тратились на гостиницу. Он знал, что у нас большие расходы, и делал для нас все по самой низкой цене.

К первому июля наши деньги почти кончились, но у нас уже была готовая дорога и хижина на плато. Мы подняли старика Генри по новой конной тропе и начали вести хозяйство. Теперь мы были готовы к тому, что называли раскопками. Мы соорудили широкие полки по стенам нашей спальни и разложили там мелкие предметы, найденные в Городе на скалах. Каждый образец мы пронумеровали, а в дневнике я записывал, где и в каком состоянии мы его нашли и для чего, по нашему мнению, он использовался. В Тарпине я купил амбарную книгу, и каждый вечер после ужина, пока Родди читал газеты, я садился за кухонный стол и писал отчет о работе за день.

Генри, помимо ведения хозяйства, очень стремился помогать нам в «руинах», как он их называл. Он был терпеливей нас и мог полдня голыми руками выковыривать из кучи мусора горшок, не разбив его. В конце концов, старик знал о мире больше, чем любой из нас, и это часто пригождалось. Когда мы работали в бледно-розовом двухэтажном доме с чем-то вроде балкона перед окнами верхнего этажа, в верхней комнате мы наткнулись на стенной шкаф; в нем было много любопытных вещей, среди них — сумка из оленьей кожи, полная маленьких орудий. Генри сразу сказал, что это хирургические инструменты: каменный ланцет, пучок тонких костяных игл, деревянные щипцы и катетер.

Одно мы знали об этих людях: они строили свой город не спеша. Все говорило об их терпении и целеустремленности. Кедровые балки рубили каменными топорами и шлифовали песком. Жерди поменьше, которые лежали поперек них, поддерживая глиняный пол горницы, были гладко отполированы. Дверные косяки тщательно подогнаны (дверями служили каменные плиты, их удерживали на месте деревянные бруски, вставленные в пробои). Глиняная обмазка каменных стен была тонирована, а некоторые комнаты расписаны геометрическими узорами, в которых один цвет накладывался на другой. В одной комнате был расписной бордюр — маленькие шатры вроде индейских типи, ярко-красные.

Но по-настоящему великолепным в нашем городе, причиной, по которой работать в нем было приятно, а жить, должно быть, восхитительно, было его расположение. Город мостился, как птичье гнездо, на скале, глядя на узкий ящичный каньон внизу, который, в свою очередь, выходил в широкую долину, прозванную нами Коровьим каньоном. Дома омывались океаном чистого воздуха. Мы часто говорили друг другу, что народ, у которого хватило смелости построить здесь жилища, который изо дня в день смотрел на такое великолепие, приходил и уходил по этим опасным тропам, наверняка был прекрасен. Но что с ним стало? Какая катастрофа его постигла?

Эти люди не откочевали куда-то еще, потому что все их вещи остались на месте, даже одежда. О да, мы нашли одежду: мокасины из юкки и что-то вроде хлопчатобумажной ткани, сотканной из черных и белых нитей. Никакой шерстяной пряжи, но были овчины, дубленные вместе с руном. Может быть, от снежных баранов: на месе их полно. Мы говорили о том, чтобы подстрелить одного на мясо, но так и не удосужились. Когда снежный баран, увенчанный витыми рогами, выходит на уступ в сотнях футов над тобой, в нем есть что-то благородное — он похож на жреца. Начни в них стрелять, и они станут нас дичиться. А нам нравилось на них смотреть. Когда нам хотелось свежего мяса, мы стреляли дикую корову.

Наконец мы наткнулись на одного из древних обитателей месы — не скелет, а высохшее человеческое тело, женщину. Не в Городе на скалах; мы нашли ее в небольшой группе домов, примостившихся в высокой арке, которую мы прозвали Орлиным Гнездом. Женщина лежала на циновке из юкки, частично прикрытая тряпками, и высохла до состояния мумии в этом воздухе, впитывающем влагу. Мы подумали, что ее убили: в боку у нее была большая рана, ребра торчали сквозь высохшую плоть. Рот был открыт, словно в крике, и лицо по прошествии веков сохраняло выражение страшной му́ки. Части носа не хватало, но у нее было много зубов, ни один не выпал, и копна жестких черных волос. Зубы были ровные и белые и настолько мало стерты, что мы сочли ее молодой женщиной. Генри прозвал ее Матерью Евой, и мы тоже стали так ее называть. Мы завернули ее в одеяло, с величайшей осторожностью спустили вниз и поместили в одной из комнат Города на скалах.

Да, мы нашли еще три тела, но уже потом. Однажды, работая в Городе на скалах, мы в одном конце пещеры наткнулись на каменную плиту, которая вела как будто прямо в скалу. Плита была посажена на раствор, и, когда мы ее расшатали, оказалось, что она открывается в небольшую темную камеру. В камере была платформа из отличных кедровых жердей, пригнанных встык, но она рассыпалась. В обломках лежали три тела, мужчина и две женщины, завернутые в волокна юкки, все в одной позе и явно приготовленные к погребению. Тела принадлежали старикам. Мы решили, что они были среди тех престарелых, которых оставили, когда племя спустилось на лето жить среди полей; что они умерли в отсутствие жителей деревни и их положили в эту погребальную камеру до возвращения племени, когда над ними совершили бы погребальные обряды. Вероятно, племя сжигало своих мертвецов. Конечно, археолог мог бы многое рассказать о цивилизации скальных жителей по этим телам. Но ни к какому археологу они так и не попали — во всяком случае, в Новом Свете. V

Наступило первое августа, и у нас все шло хорошо. С нами не приключалось никаких бед, и, хотя денег оставалось совсем мало, у нас была нетронутая сберегательная книжка Блейка в банке Парди, и в Тарпине нам охотно предоставляли кредит. Торговцы интересовались нашими изысканиями и относились к нам доброжелательно. Но молодой месяц, такой невинный на вид, принес нам несчастье. Мы потеряли старого Генри, и самым ужасным образом.

С самого начала нас немного беспокоили гремучие змеи — они обычно водятся около старых каменоломен и древней кладки. Мы почти полностью очистили Город на скалах, давно уже не видели там ни одной змеи. Но однажды в воскресенье мы взяли с собой Генри и отправились исследовать северный край месы вдоль Черного каньона. Мы увидели кучку руин, которых раньше не замечали, и безрассудно решили добраться до них. И почти добрались, но потом наткнулись на такую гладкую скальную стену, что не могли взобраться без лестницы. Я был самым высоким из троих, а Генри — самым легким; он подумал, что сможет подняться, если встанет мне на плечи. Он стоял у меня на спине, голова уже выглядывала над полом пещеры, и он нащупывал, за что бы уцепиться, когда змея ударила его со скальной полки — ударила прямо в лоб. Это произошло мгновенно. Он упал, и змея упала вместе с ним.

Когда мы подняли и перевернули его, лицо уже начало распухать. За десять минут оно стало багровым, и он настолько обезумел, что нам двоим стоило больших усилий удержать его, чтобы он не бросился в пропасть. Укус пришелся так близко к мозгу, что ничего нельзя было сделать. Он мучился почти два часа. Затем мы отнесли его домой. Родди спустился по лестнице в Коровий каньон, поймал лошадь и поскакал в Тарпин за коронером. Отец Дюшен в то воскресенье проповедовал там в церкви при миссии, а потому приехал вместе с Родди.

Мы похоронили Генри на месе. Отец Дюшен задержался на неделю, чтобы составить нам компанию. Мы так горевали, что едва не решили бросить все дело. Но отец Дюшен, который давно собирался приехать и посмотреть наши находки, сумел отвлечь нас от горя. Он работал каждый день с большим усердием. Он тщательно изучил все, что мы делали: осмотрел глиняную посуду, ткани, каменные орудия и остатки пищи. Он измерил головы мумий и заявил, что черепа у них хорошие. Он срубил один из старых кедров, росших прямо посередине глубокой тропы, выдолбленной в камне, и под карманным микроскопом подсчитал годичные кольца. Невооруженным глазом их никак нельзя было сосчитать: дерево, растущее из крошечной трещины в скале, прибавляет так мало с каждым годом, что кольца не разглядеть без увеличительного стекла. Срубленному дереву оказалось триста тридцать шесть лет, и оно могло начать расти на этой проторенной тропе лишь после того, как человеческие ноги перестали там ходить.

Отца Дюшена интриговал вопрос: почему они перестали там ходить? Эпидемия оспы или другой болезни оставила бы непогребенные тела. Отец Дюшен предположил то же, что позднее доктор Рипли в Вашингтоне: племя было истреблено, но не здесь, в своей крепости, а внизу, в летнем лагере за рекой. К тому времени отец Дюшен уже двадцать лет жил среди индейцев, в составе его прихода было семнадцать индейских пуэбло, и он говорил на нескольких индейских диалектах. Он сумел объяснить назначение многих найденных нами предметов, особенно тех, что использовались в религиозных обрядах.

В ночь перед отъездом он подвел итоги недельного изучения примерно так:

«Две квадратных башни на вершине плато, которым вы уделили мало внимания, несомненно были зернохранилищами. Под камнями и землей, осыпавшимися со стен, находится множество необмолоченных высохших початков кукурузы. Не очень богатый запас: видимо, жизнь на плато оборвалась летом, когда новый урожай еще не был собран, а запасы прошлого года уже иссякали. Полукруглый гребень на вершине плато, который отчетливо виден среди пиньонов при низком солнце, — это погребенная стена амфитеатра, где, вероятно, проводились религиозные церемонии и игры. Советую вам не копать здесь. Это, вероятно, самая важная часть поселения, и ее следует оставить для изучения специалистам.

Башня, которой вы так восхищаетесь в скальном поселении, может быть сторожевой, как вы решили, но из-за любопытного расположения узких щелей, похожих на окна, я склонен считать, что она использовалась для астрономических наблюдений. Мне кажется, что ваше племя было выдающимся народом. Возможно, они не были такими, когда впервые явились на месу, но в размеренной и безопасной жизни значительно развили искусства мирного времени. Повсюду видны доказательства того, что они жили не только ради еды и крова. У них было представление о комфорте, и они шли даже дальше. Их жизнь по сравнению с жизнью кочевников-навахо была весьма развитой. В том, что вы называете Городом на скалах, несомненно присутствует чувство красоты. Строения не могли так сгруппироваться случайно, хотя удобство, вероятно, играло большую роль. Соображения удобства часто диктуют очень продуманный дизайн.

В жилищах заметно мастерство работы с деревом и камнем. Формы и декор водяных кувшинов и мисок для еды здесь лучше, чем в любых известных мне пуэбло, даже лучше, чем керамика, сделанная в Акоме. Я видел коллекцию ранней керамики с острова Крит. Многие геометрические орнаменты на этих сосудах не только похожи, но, если память мне не изменяет, идентичны.

Я вижу ваше племя предусмотрительным, довольно смышленым народом, который обеспечил себе пропитание земледелием и разведением домашней птицы — множество индюшачьих костей и перьев служит доказательством того, что племя одомашнило диких индеек. Запасая зерно в кладовых, охотясь на горных баранов и оленей, эти люди постепенно поднимались над состоянием дикости. Благодаря правильному сочетанию мяса и различных растений в питании они физически развивались и совершенствовали примитивные искусства. У них были ткацкие станки и мельницы, они экспериментировали с красителями. В то же время они, вероятно, утратили воинское искусство, грубую силу и свирепость.

Я вижу их здесь, изолированных, вдали от других племен: они реализуют свое предназначение, все больше и больше обустраивают плато, превращая его в достойное человеческое жилище, они возвышают жизнь религиозными церемониями и обрядами, уважительно относятся к своим мертвым, пестуют детей и, несомненно, испытывают привязанность и нежность к этому убежищу, одновременно защищенному и удобному, где практически преодолели худшие тяготы, которых должен был бояться первобытный человек. Возможно, они оказались слишком развиты для своего времени и среды.

Их, вероятно, истребило какое-то кочевое индейское племя без культуры и домашних добродетелей, какая-то орда, напавшая на них в летнем лагере и уничтожившая их ради шкур, одежды и оружия или просто из любви к убийству. Я уверен, что жестокие захватчики даже не узнали о существовании этого плато, изрытого жилищами. Попади они сюда, они бы все разрушили. Они убивали и шли дальше.

Чего я не могу понять, так это почему вы нашли так мало человеческих останков. Три тела, найденные в погребальной камере, подготовили к захоронению оставшиеся старики. Но что случилось с последними выжившими? Возможно, когда наступила осень и никто не вернулся из летнего поселения, престарелые жители объединились, отправились на поиски соплеменников и погибли на равнине.

Как и вы, я благоговею перед этим плато. Это священное место, где человечество совершило тяжелейший из всех рывков и вышло из состояния первобытной жестокости. Ваши люди жили здесь одни, им не с кого было брать пример и не с кем соперничать, у них не было никакого стимула, кроме естественного стремления к порядку и безопасности. Они вросли в это плато и очеловечили его».

Отец Дюшен горячо поддержал Блейка в том, что мне следует отправиться в Вашингтон и сделать официальный отчет правительству, чтобы сюда направили нужных специалистов для изучения найденных следов.

«Вам надо обратиться к директору Смитсоновского института, — сказал он. — Он пришлет археолога, который разъяснит все, что нам непонятно. Он воскресит эту цивилизацию в научном труде. Возможно, вы прольете свет на важные моменты в истории вашей страны».

После его отъезда мы с Блейком начали конкретно планировать мою поездку в Вашингтон. Блейк должен был работать на железной дороге той зимой и отложить как можно больше денег. Расходы на мое путешествие будут оплачены «деньгами с джекпотов», которые до сих пор лежали в банке в Парди. Все наши дальнейшие расходы на месе покроет правительство. Родди часто намекал, что нам светит существенная награда. Когда мы что-нибудь ломали или теряли при работе, он улыбался и говорил: «Ничего. Я думаю, дядя Сэм это возместит».

Та осень выдалась прекрасной, мягкой, солнечной, точно сон. Даже на такой высоте ветер был настолько слаб, что золотая листва висела на тополях и осинах до конца ноября. Мы оставались на месе до Рождества. Мы хотели, чтобы наш археолог, когда приедет, застал все в полном порядке. Мы убрали весь мусор, образовавшийся при раскопках, сложили все образцы, включая мумии, в нашу хижину и заперли двери и окна. Я аккуратно вел дневник до самого конца, даже записал некоторые выводы отца Дюшена. Эту книгу я оставил в тайнике на месе. Я забрался в Орлиное Гнездо, где мы раньше нашли мумию убитой женщины, которую назвали Матерью Евой, и где я тогда заметил аккуратную небольшую нишу в стене. Я положил туда свою книгу и замуровал нишу цементом. Кстати, Мать Ева очень заинтересовала отца Дюшена. Он рассмеялся и сказал, что это имя подходит как нельзя лучше. Он не думал, что ее смерть может пролить свет на гибель ее народа. «Мне чудится, — сказал он с хитрецой, — личная трагедия. Возможно, когда племя отправилось в летний лагерь, наша дама была больна и не захотела идти. Возможно, ее муж счел нужным неожиданно вернуться с полей однажды ночью и застал ее в неподобающем положении. Молодой человек, вероятно, спасся бегством. В первобытном обществе мужу позволено карать неверную жену смертью».

Когда полетели первые белые мухи, мы попрощались с месой и поехали в Тарпин. Сборы к моей поездке в Вашингтон заняли несколько дней. Мы купили сундук (у меня в жизни не было сундука), запас белых рубашек, пальто, тяжелое как свинец и почти такое же холодное, и два костюма. Бессовестный торговец всучил мне фрак, который, должно быть, валялся у него на складе лет двадцать. Он без труда убедил Родди, что это самый подходящий наряд для официальных случаев. Думаю, Родди ожидал, что меня примут послы — возможно, и я тоже.

Родди снял шестьсот долларов со счета, чтобы оплатить мою поездку, купил билет и место в пульмановском вагоне до Вашингтона. Он проводил меня на вокзал утром в день моего отъезда, и крепкое рукопожатие стало прощанием.

Еще долго после того, как поезд тронулся в путь, я видел нашу месу, темно-синюю полосу на линии горизонта. Мне не хотелось ее покидать, но я утешал себя тем, что она прекрасно обходилась без меня многие сотни лет. Я снова ее увижу, говорил я себе, когда уже выполню свой долг: привезу людей, которые ее поймут, оценят по достоинству и раскроют все ее тайны. VI

Я сошел с поезда холодным январским утром прямо за Капитолием. И долго стоял в глубоком благоговении, созерцая белый купол на фоне яркого синего неба. Пройдясь немного и посмотрев на парки — такие зеленые, несмотря на зиму, — на казначейство и здания военного и морского министерств, я решил отложить дела и провести неделю, просто наслаждаясь городом. То было самое разумное, что я сделал за все время пребывания в Вашингтоне. Неделю я был удивительно счастлив.

Окончив осмотр достопримечательностей, я приступил к делу. Сначала пошел к депутату конгресса от нашего округа, чтобы получить рекомендательные письма. Тот был достаточно любезен, но дал мне плохой совет. Он горячо уверял, что мне следует обратиться в Индейскую комиссию, и дал мне письмо к ее директору. Директор оказался в отъезде, и я потратил три дня, слоняясь около его кабинета, отвечая на расспросы клерков и секретарей. Те были не особо загружены работой и, казалось, находили меня забавным. Я думал, что они интересуются моей миссией, а именно интерес я и хотел пробудить. Я не знал, насколько влиятельны эти люди — они говорили так, словно обладают большой властью. Я привез в чемоданчике несколько хороших образцов глиняной посуды — не самые лучшие, я боялся случайно разбить их, но достаточно типичные — и все фотографии, сделанные Блейком. У нас был только маленький фотоаппарат «Кодак», и снимки выглядели неказисто — словно грязные глиняные развалины, какие можно найти почти где угодно. Они не давали никакого представления о красоте и величии скального поселения. Клерки в Индейской комиссии казались очень любопытными и заставили меня много рассказывать. Я был простодушен и не видел подвоха. Но когда один из них принялся выпрашивать мою лучшую миску, чтобы использовать как пепельницу, я начал подозревать истинную природу их интереса.

Наконец директор комиссии вернулся, но у него были срочные дела, и я еще несколько дней слонялся по коридорам, прежде чем он согласился меня принять. Он расспрашивал меня минут тридцать, а потом заявил, что в его ведомство входят живые индейцы, а не мертвые, и что его подчиненные должны были сообщить мне об этом с самого начала. Он посоветовал вернуться к нашему конгрессмену и получить письмо в Смитсоновский институт. Я упаковал свою керамику и убрался из учреждения, порядком разозленный. Старший клерк последовал за мной по коридору и спросил, сколько я возьму за понравившуюся ему миску. Он утверждал, что она ничего не стоит и что в Вашингтоне полно таких; в подвалах Смитсоновского института скопились целые ящики, которые даже не потрудились распаковать, просто некуда все эти вещи ставить.

Я вернулся к нашему конгрессмену. На этот раз он держался не столь любезно, но дал мне письмо в Смитсоновский институт. Там повторилось то же самое. Директора можно увидеть только по предварительной записи, и его секретарь должен сначала убедиться, что ваше дело важно, прежде чем предоставит встречу с начальником. После первого утра я обнаружил, что трудно попасть даже к секретарю. Тот всегда был занят. Мне велели присесть и ждать, но когда он освобождался, он торопился на ланч. Я просиживал все утро вместе со страждущими: девушками, желающими пристроиться на должность машинистки, милыми вежливыми стариками, мечтающими отправиться в экспедиции следующим летом. Секретарь наконец выходил, одетый в пальто, и торопливо миновал приемную, не поднимая глаз — уткнувшись в письмо или доклад.

Конторские служащие подбадривали меня, и я терпел еще несколько дней, просиживая все утро в той же приемной, изучая узоры ковров и обувь терпеливых ожидающих, которые являлись туда так же регулярно, как и я. Однажды, после того как секретарь вышел, его стенографистка, милая девушка из Вирджинии, села на пустой стул рядом со мной и заговорила. Она была некрасива, но ее добрые глаза и деликатный голос южанки сразу привлекли мое внимание. Она хотела узнать, что у меня в чемодане, зачем я здесь, откуда я приехал и все прочее. Почти все уже разошлись обедать — казалось, это единственное, что регулярно делают в Вашингтоне, — и в приемной были только мы двое. Я многое рассказал ей. Ее звали Вирджиния Уорд. Она была маленькая и хрупкая, но с прекрасными глазами и такими нежными манерами. Она явно негодовала, что меня столько времени томили в ожидании после такого долгого пути.

«Теперь позвольте мне все устроить, — наконец сказала она. — Мистера Уогнера осаждают толпы глупых людей, зря тратящих его время, и он недоверчив. Лучший способ — пригласить его на обед. Я все устрою. Я веду календарь его дел и знаю, что завтра в обед у него нет назначенной встречи. Я скажу ему, что он должен пообедать с приятным молодым человеком, который приехал издалека, из Нью-Мексико, желая рассказать ведомству о важном открытии. Он встретится с вами в ресторане отеля „Шорэм“ в час дня. Это дорого, но приглашать его в дешевое место бесполезно. И помните, вы должны предоставить выбор блюд ему самому. Вы потратите, может быть, долларов десять, но зато сдвинетесь с мертвой точки».

Я был благодарен этой милой малютке, вряд ли старше меня. Я умолял ее пойти со мной сегодня пообедать и поговорить.

«Ох, нет! — сказала она, покраснев, как мак. — Неужели вы подумали, что я...»

Я заверил, что думаю только о том, какая она милая и как мне одиноко. Она согласилась пообедать со мной, но отказалась идти в шикарное заведение. Она рассказала мне много полезного.

«Если хотите привлечь внимание кого угодно в Вашингтоне, — наставляла она, — пригласите их на обед. Здешние жители готовы почти на все за хороший обед».

«Но директор Смитсоновского института, к примеру, — возразил я, — неужели вы думаете, что такие высокопоставленные люди?.. Зачем ему возиться с парнем из глубинки, который коровам хвосты крутил, когда он может обедать с учеными и послами?»

Смеялась она тоже тихо и деликатно, как истинная южанка. «Вы только упомяните в разговоре с директором отель вроде „Шорэма“, и сами увидите! За обед нужно платить, а ученые с послами платят, лишь когда другого выхода нет. Директор непременно примет ваше приглашение и в следующий раз, когда будет ужинать с государственным секретарем, сделает из этого забавную историю и расскажет о вас так, что вы себя не узнаете».

Когда я спросил, стоит ли мне захватить керамику — она лежала под столом между нами, — девушка опять хихикнула. «Не беспокойтесь. Устройте ему демонстрацию керамики „Шорэма“, это окажется гораздо полезнее».

Утром, когда секретарь пришел в контору, он остановился возле моего кресла и сказал, что, насколько ему известно, у него назначена встреча со мной в час дня. Это хорошая идея, добавил он, его мысли свободнее, когда он вдали от офисной рутины.

Я уже пробыл в Вашингтоне двадцать два дня, когда повел секретаря на обед. Обед был превосходный. Мы выпили бутылку «Шато д’Икем». Я до тех пор не слышал о таком вине, но запомнил его, потому что оно стоило пять долларов. Я выпил только один бокал, что тоже порадовало секретаря, — он допил остальное. Он был дружелюбен и много говорил, но я все больше падал духом, потому что секретарь не давал мне объяснить суть моей миссии. Он твердил, что знает все о Юго-Западе. Смитсоновский институт посылал его водить группы европейских археологов по знаменитым местам — Фрихолес, Каньон-де-Шей, Таос и поселения индейцев хопи. Когда какой-то австрийский эрцгерцог отправился охотиться в горы Пекос, директор института и немецкий посол назначили секретаря руководить поездкой, и он справился так успешно, что и он, и директор получили награды австрийской короны в знак признания заслуг. Затем мне пришлось выслушать длинную историю о том, как хорошо его приняли, когда он со своим начальником приезжал следующим летом в Вену. Я слушал рассказы о балах и приемах, перечисления имен и титулов всех людей, которых он встретил в загородном поместье эрцгерцога. Я был поражен и смущен тем, что мужчина пятидесяти лет, светский человек, ученый со множеством научных степеней считает нужным хвастаться перед мальчишкой скромного происхождения, даже не умеющим правильно есть закуски, словно ему дали кучу кокосовых орехов и не дали молотка.

Представьте мое изумление, когда за ликером секретарь небрежно бросил: «Кстати, мне удалось договориться о вашей встрече с директором. Он примет вас в понедельник в четыре часа».

Обед состоялся в четверг. Время до понедельника я провел, пытаясь побольше узнать о людях, среди которых очутился. Я уговорил Вирджинию Уорд пойти со мной в театр, и она сказала, что обычно требуется много времени, чтобы что-то решить с директором, чтобы я не терял надежды и что она всегда будет рада меня подбодрить. Она жила с матерью, почтенной вдовой, и они пригласили меня на ужин и были очень любезны.

Все это время я жил у молодой супружеской пары, которая чрезвычайно меня интриговала своей непохожестью на всех, кого я когда-либо знал. Муж работал, как выражались вашингтонцы, «в конторе» — занимал должность в Военном министерстве. Как угнетал меня каждый вечер вид сотен служащих, выходящих из громадного здания! Их существование казалось мне мелким, рабским. Супружеская пара, у которой я жил, внушила мне предубеждение против такого образа жизни. Я узнавал многое об их делах, сам того не желая. У них была крохотная квартирка, и они сдали мне одну комнату, поэтому я невольно подслушивал и был посвящен во все их тайны. Они просили меня не говорить, что я плачу за жилье, так как друзьям сказали, что я гость. Так было во всем: они тратили свою жизнь на имитацию благополучия, пытаясь растянуть жалованье мужа до немыслимых пределов. Когда они не обсуждали, куда семья поедет летом, то говорили о повышениях по службе у него в отделе; о том, сколько получают другие сотрудники и на что тратят деньги, сколько новых платьев у их жен. И вечно шла борьба за приглашение на обед, прием или даже чаепитие. Когда же в результате сложных интриг они получали приглашение, вставал ребром ужасный вопрос: что наденет миссис Биксби.

Военный министр устраивал прием; ожидались танцы и большое дефиле иностранных мундиров. Биксби находились в мучительном ожидании, пока не получили приглашение. Затем целую неделю обсуждали только, в чем пойдет миссис Биксби. Они решили, что для такого случая ей необходимо новое платье. Биксби занял у меня двадцать пять долларов и использовал обеденный перерыв, чтобы пойти с женой по магазинам и выбрать атлас. Мне это показалось очень странным. В Нью-Мексико индейские юноши иногда ходили с женами к торговцу покупать шаль или ситец, а мы презирали такое поведение. Наступил день приема, и Биксби весело отправились туда в экипаже; по их мнению, платье вышло чрезвычайно удачным. Но им не повезло. Кто-то пролил вино на юбку миссис Биксби, когда вечер не дошел еще и до середины, и когда они вернулись домой, я слышал, как она плачет и упрекает мужа за то, что он был так расстроен и весь вечер смотрел только на испорченное платье. Она говорила, что он вскрикнул, когда это произошло. Я верю.

На самом деле они не могли себе позволить ни взять кэб, ни пойти на прием. Потеря зонта становилась катастрофой. Мистер Биксби не был ленив, не был глуп и хотел жить честно; но его угнетало жалкое существование клерка. Он не знал ничего другого. Он считал, что работа в магазине или банке — недостойное занятие. Жизнь у Биксби навевала на меня какую-то неведомую доселе тоску. В дни, когда я ждал приема, я часами гулял вокруг ограды Белого дома и наблюдал, как обелиск Вашингтона розовеет в лучах прекрасных закатов, пока из казначейства и военного и морского министерств не начинали валить толпы служащих. Тысячи, все более или менее похожие на пару, у которой я жил. Они казались рабами, которых следовало бы освободить. Вашингтон запомнился мне прежде всего этими прекрасными печальными закатами в тающей дымке, белыми колоннами, зелеными кустами и обелиском, который все еще розовел в закатных лучах, когда на небе уже проступали звезды.

Наконец я добился встречи с директором Смитсоновского института. Он уделил мне внимание, заинтересовался. Велел прийти через три дня и встретиться с доктором Рипли, который был специалистом по доисторическим индейским вещам и провел много раскопок. Наступили волнующие и довольно обнадеживающие дни. Доктор Рипли задавал правильные вопросы и, очевидно, знал свое дело. Он сказал, что хотел бы первым поездом отправиться на мою месу. Но для раскопок требовались деньги, а их у него не было. В Конгрессе лежал уже внесенный законопроект об ассигновании. Придется подождать. Я должен использовать свое влияние на делегата конгресса от нашего округа. Рипли взял мою керамику, чтобы изучить. (Кстати, я ее так и не получил обратно.) Был еще как-то связанный со Смитсоновским институтом доктор Фокс, которого моя история тоже заинтересовала. Эти ученые рассказали мне многое из того, что я хотел знать, и подогревали мой интерес, чтобы я продолжал болтаться в Смитсоновском институте. Конечно, они были очень добры, что уделяли столько внимания неопытному юноше. Но я скоро понял, что директор и весь его персонал имеют один интерес, затмевающий все остальное. Следующим летом должна была состояться какая-то международная выставка в Европе, и все они изо всех сил старались получить назначение в жюри или попасть на международные конференции — чтобы поехать в Европу за казенный счет, да еще и жалованье за это получить. Действительно, в Конгрессе лежал законопроект об ассигнованиях для Смитсоновского института, но лежал и законопроект о расходах на участие в выставке, и они проталкивали именно его. Они держали меня в подвешенном состоянии весь март и апрель, но в конце концов ничего не вышло. Доктор Рипли сказал, что сожалеет, но сумма, которую Конгресс выделил Смитсоновскому институту, не покроет экспедиции на Юго-Запад.

Вирджиния Уорд, которая была так добра ко мне, в тот день пошла со мной обедать и признала, что меня обвели вокруг пальца. Она была почти так же огорчена, как я. Она сказала, что доктора Рипли на самом деле интересует только бесплатная поездка в Европу, и работа в жюри, и, возможно, получение какой-нибудь награды. «И директор того же хочет, — сказала она. — Их не волнуют мертвые индейцы. Их интересует только поездка в Париж и еще одна медаль на пиджак».

Единственный, кроме Вирджинии, кто искренне радел о моем успехе, был молодой француз, атташе при французском посольстве, часто бывавший в Смитсоновском институте по делам, связанным с той же международной выставкой. Он был мил и любезен с Вирджинией, и она познакомила его со мной. Мы часто вместе гуляли вдоль Потомака. Он изучал мои фотографии и задавал такие умные вопросы обо всем, что говорить с ним было одно удовольствие. У него было замечательное отношение ко всему: вдумчивое, критичное и уважительное. Я уверен, что он отправился бы со мной в Нью-Мексико, будь у него деньги. Он был даже беднее меня.

Мне было до ужаса стыдно возвращаться к Родди совершенно без гроша: я потратил все деньги и ничего не мог предъявить в обмен. Я торчал в Вашингтоне до мая, пытаясь пристроиться куда-нибудь, чтобы заработать хотя бы на билет домой. Мои письма к Блейку уже давно стали мрачными. Будь я благоразумен, держал бы неприятности при себе. Я знал, что он легко падает духом. Наконец пришлось написать ему, чтобы прислал денег на дорогу. Но деньги никак не приходили, и я начал посылать телеграммы. Наконец я покинул Вашингтон; уезжал я умудренный опытом. У меня не было планов, я хотел только вернуться на месу, жить свободно, и дышать свободным воздухом, и никогда, никогда больше не видеть, как сотни человечков в черном валят толпой из белых зданий. Странно, но это зрелище удручает куда сильнее, чем вид рабочих, выходящих с фабрики.

Я был страшно разочарован, когда сошел с поезда в Тарпине и Родди не встретил меня на станции. Дело было под вечер, почти стемнело, и я сразу отправился на конный двор, чтобы расспросить Билла Хука о Блейке. Хук, как вы помните, занимался всеми нашими перевозками и был нам хорошим другом. Он радушно пожал мне руку и сказал, что Блейк на месе.

«Мне кажется, здесь его обидели. Он в последнее время сторонится города. Видишь ли, Том, люди особо не беспокоились о месе, пока вы там играли в Робинзона Крузо и выкапывали древности. Но когда просочилось, что Блейк получил много денег за ваши находки, люди начали завидовать — говорить, что у Блейка не больше прав на эти развалины, чем у кого другого. Это уляжется со временем; люди всегда такие, когда речь заходит о деньгах. Но сейчас в городе изрядное недовольство».

Я сказал, что не понимаю, о чем он говорит.

«Ты что, не слышал про немца Фехтига? Ну, Родни тебе приготовил сюрприз! Да, ему просто невероятно повезло! Он выгодно продал ваше барахло».

Я умолял его объяснить, о каком барахле идет речь.

«Да как же, о ваших древностях. Приехал этот самый немец, Фехтиг, он скупал в наших местах индейские вещи, вот и купил всю вашу коллекцию скопом и сразу заплатил четыре тысячи долларов. В Тарпине это наделало много шуму. Я не жалуюсь. Я тоже неплохо заработал. Мои мулы три недели были заняты — перевозили вещи, и я содрал с фрица хорошую цену. Он заказал в вагонной мастерской ящики, набил их соломой и опилками, привез на месу и упаковал древности. Я даже потерял одну из мулиц. Помнишь Дженни? Ее вели вниз с большим ящиком, и как раз на том узком участке тропы вокруг выступа над Черным каньоном она потеряла равновесие и упала прямо на дно вместе с поклажей. Думаю, там высота футов с тысячу. Мы даже не спускались, чтобы провести вскрытие, но Фехтиг заплатил, как джентльмен».

Помню, я сел на диван в конторе Хука, потому что не мог больше стоять и от запаха конских попон меня начало мутить. Еще немного, и я свалился, точно девица из дамского романа. Хук вытащил меня из конюшни на улицу и напоил виски из карманной фляжки.

Когда мне получшало, я спросил, как давно уехал этот немец и что он сделал с вещами.

«О, он уже три недели как убрался. Не стал терять времени. Хотя вел себя со всеми порядочно, никто на него не сердится. Это на твоего напарника в городке сердиты. Фехтиг забрал вещи прямо с собой, взял внаймы товарный вагон и сам поехал в другом вагоне в том же составе. Думаю, сейчас он уже в море. Он направился прямо в Мехико и должен был погрузить вещи на французский корабль. Боялся, видимо, что могут возникнуть проблемы с вывозом древностей через американские порты. А через Мехико можно вывезти что угодно».

Больше я не хотел слушать. Пошел в гостиницу, взял номер и лег, не раздеваясь, ждать рассвета. Хук должен был утром отвезти меня и мой сундук на месу. Все мои злоключения в Вашингтоне были ничем по сравнению с той ночью. Я думал, что Блейк, должно быть, сошел с ума. Я ни минуты не сомневался, что он не хотел меня предать, но проклинал его глупость и самонадеянность. Я никогда прямо не говорил ему, как именно отношусь к вещам, которые мы раскопали вместе, — о таком не говорят напрямую. Но он должен был знать; он не мог прожить со мной все лето и осень, не поняв этого. И все же до той ночи я и сам не знал, что дорожу этими вещами больше всего на свете.

При первых проблесках рассвета я вскочил с ложа пыток и пошел в конюшню, чтобы поднять Хука с койки. Мы позавтракали и выехали из города на лучшей упряжке Хука. По пути к месе у нас случилась поломка — одно из старых высохших колес разлетелось в щепки. Хуку пришлось отпрячь лошадей и вернуться в Тарпин за новым колесом. Все заняло невероятно много времени, и солнце уже шло на закат, когда Билл высадил меня с сундуком у подножия тропы в Черном каньоне. Каждый дюйм этой тропы был мне дорог, каждый изящный изгиб старых корней пиньона, каждый рискованный участок вдоль скальных уступов и глубокие извилины, ведущие вглубь, в заросли и в безопасность. Цвела дикая смородина, и там, где тропа поднималась по склону узкого оврага, на солнце аромат был такой густой, что я размяк. Мне хотелось лечь и уснуть. Мне хотелось увидеть всё, потрогать всё, как ребенку, что долго был в отъезде и наконец вернулся домой.

Когда я выбрался на крышку месы, лучи заходящего солнца косо падали сквозь маленькие скрюченные пиньоны — свет струился между ними, красный, как пламя костра днем, они буквально плавали в этом свете. Снова я испытал то восхитительное чувство, которое не испытывал больше никогда и нигде, — чувство пребывания на месе, в мире над миром. И воздух, Боже мой, какой воздух! Мягкий, покалывающий, золотой, горячий с легким холодком, наполненный запахом пиньонов — словно дышишь солнцем, дышишь цветом неба. Внизу позади меня простиралась равнина, уже исчерченная полосами теней, фиолетовая, пурпурная и цвета жженого апельсина, до самого горизонта. Передо мной лежала плоская меса, усеянная редкими старыми кедрами, немногим выше меня ростом, но с корявыми стволами толщиною почти с меня. Я двинулся по ней, и моя длинная черная тень побежала впереди.

Я направился прямо к хижине, которая стояла примерно в трех милях от места, где тропа выходила наверх. Я увидел поднимающийся дымок раньше, чем саму хижину. Блейк стоял в дверях, когда я подошел. Я не смотрел на него, но чувствовал, что он заглядывает мне в лицо.

«Ничего не говори, Том. Не набрасывайся на меня, пока не выслушаешь всю историю», — сказал он, когда я подошел.

«Я и так уже слышал достаточно, — выпалил я. — Что тебя толкнуло на это, а, Блейк? Что тебя толкнуло?»

«Понимаешь, это был шанс один на миллион. Не было времени посоветоваться с тобой. Может, один человек на много тысяч хочет купить древности и готов заплатить настоящие деньги. Я уже понимал, чем закончится твоя вашингтонская кампания. Я знаю, ты думал о крупных суммах, как и я. Но то были пустые мечты. Четыре тысячи — не так уж и плохо, такое не каждый день получишь. К тому же он взял на себя все расходы. А ведь это страшно дорогая работа — вывезти такие хрупкие вещи. Кто еще захотел бы их купить, скажи мне? Нам пришлось бы таскать их по „Гарвей-хаусам“ и продавать по доллару за миску, как нищие индейцы. Я поймал самый благоприятный случай для нас обоих».

Я ничего не сказал, потому что сказать нужно было слишком много. Я стоял снаружи у хижины, пока золотой свет не посинел. На небе замерцало несколько звезд, едва заметных на озаренном небосводе, а над нами пролетели ласточки, возвращаясь в свои гнезда на скалах. Было время дня, когда все возвращается домой. По привычке и от усталости я вошел. Кухонный стол был накрыт к ужину, и я по запаху понял, что на плите готовится рагу из кролика. Блейк зажег керосиновую лампу и умолял меня поесть. Я не пошел в спальню, потому что знал: полки там пусты. Я слышал, как Блейк говорит со мной, но слышал словно сквозь сон.

«Кто еще захотел бы их купить? — твердил он. — Люди много шума поднимают из-за таких вещей, но не хотят платить за них нормальные деньги».

Когда я наконец сказал, что мысль о продаже никогда не приходила мне в голову, я уверен, он подумал, что я вру. Он напомнил, как мы раньше говорили, что правительство заплатит нам большие деньги.

Я признал, что надеялся получить плату за труды и, возможно, какую-то премию за наше открытие. «Но я никогда не думал продавать эти вещи, потому что они не мои — и не твои! Они принадлежали этой стране, штату и всем людям. Они принадлежали таким мальчишкам, как ты и я, у которых нет других предков. А ты взял и продал их стране, у которой и без того предостаточно древностей. Ты продал тайны своей страны, как Дрейфус».

«Дрейфус был невиновен. Его оклеветали», — пробормотал Блейк. По этому пункту он никак не мог меня не поправить.

«Его, может, и оклеветали, а ты точно виноват! Хоть бы был кто-нибудь в Вашингтоне, кому я мог бы послать телеграмму и остановить этого немца в порту!»

«Вот именно. Если бы в Вашингтоне это хоть кого-нибудь хоть капельку волновало, я бы не продал. Но ты на своей шкуре убедился, что ни одного такого человека там нет», — ответил он.

«Тогда мы могли бы их сохранить, — сказал я. — У меня крепкая спина. Я не настолько беден, чтобы продавать горшки и сковородки, которые принадлежали моим бедным бабушкам тысячу лет назад. Я все спланировал в поезде, когда ехал обратно». (Неправда, ничего я не планировал.) «Я хотел устроиться на железную дорогу и оставить наше открытие здесь, возвращаться к нему, когда будут перерывы в работе. Теперь я думаю о нем даже больше, чем до поездки в Вашингтон. А потом, когда выставка закончится и сотрудники Смитсоновского института вернутся, они непременно приедут сюда. Я достаточно узнал от них, чтобы продолжить работу самостоятельно».

Блейк напомнил, что мне нужно пробиваться в жизни и что я хотел учиться. «Эти деньги прямо сейчас лежат в банке на твое имя, и ты оплатишь ими учебу. Ты не будешь чернорабочим, как я. Когда получишь диплом, тогда и разделишь их со мной».

«Ты думаешь, я притронусь к этим деньгам? — Я впервые взглянул ему прямо в лицо. — Не больше, чем если бы это была воровская добыча. Ты устроил продажу. Получи от нее выгоду, какую сможешь. Я только одно хочу спросить: ты хоть раз подумал, что я копаю эти вещи ради того, чтобы их продать?»

Родни объяснил, что знал, как я дорожу этими вещами и горжусь ими, но всегда полагал, что я тоже планирую их «реализовать», как и он, и что в конце концов речь пойдет о деньгах. «Иначе не бывает», — добавил он.

«Если бы тот симпатичный молодой француз, с которым я познакомился, приехал сюда со мной и предложил четыре миллиона вместо четырех тысяч, я бы отказался. Я даже не задумывался о деньгах, когда речь шла об этой месе и ее народе. Это что-то такое, что чудом сохранилось веками и было передано тебе и мне — двум бедным скотоводам, грубым и невежественным, но я думал, что мы в достаточной степени мужчины, чтобы оправдать доверие. Я бы скорее продал собственную бабушку, чем Мать Еву, — я бы скорее продал любую живую женщину».

«Побереги слезы, — мрачно сказал Родди. — Она отказалась отсюда уходить. Она свалилась на дно Черного каньона и утащила с собой лучшую мулицу Хука. Для Евы пришлось специально делать широкий ящик, Дженни шла на пару дюймов дальше от стены каньона, и они оказались лишними».

Этот мучительный разговор длился часами. Я расхаживал по кухне, пытаясь объяснить Блейку, какую ценность имели для меня наши находки. К несчастью, мне это удалось. Он сидел, склонившись на скамье, упираясь локтями в стол и заслоняя глаза от лампы ладонями.

«Нет смысла продолжать, — сказал он наконец. — То, что ты говоришь, для меня слишком сложно, но, кажется, я тебя понимаю. Ты бы раньше рассказал мне про свою любовь к родине. Я не знал, что для тебя эти вещи чем-то отличаются от любой другой находки: золотой жилы или месторождения бирюзы».

«Полагаю, ты и мой дневник отдал ему заодно?»

«Нет, — голос Блейка стал еще мрачнее, — он в Орлином Гнезде, где ты его спрятал. Это твоя личная собственность. Я считал, что у меня есть какая-то доля в наших находках — ты всегда так говорил. Но теперь я вижу, что работал на тебя как наемный рабочий и, пока тебя не было, продал твое имущество».

Я снова повторил, что это не мое и не его. Он достал что-то из кармана фланелевой рубашки и положил на стол. Я увидел сберегательную книжку с моим именем на желтой обложке.

«Можешь оставить ее себе, — сказал я. — Я никогда не притронусь к ней. У тебя не было права класть деньги на мое имя. Жители города сердятся из-за денег, и это восстановит их против меня».

«Нет, не восстановит. Неужели ты не веришь, что я могу это уладить?»

«Я не знаю, чему верить, Блейк. Когда речь о тебе, я не знаю, где стою».

Он встал и начал надевать куртку. «А то, что я хотел как лучше, это не считается?» — спросил он, глядя в сторону и просовывая руку в рукав.

«В наших личных делах — считалось бы, — ответил я. — Если бы ты проиграл мои деньги в азартные игры или отбил у меня девушку, мы могли бы подраться и, возможно, снова помириться. Но это совсем другое».

«Понятно. Яснее некуда». Он тихо ходил по хижине, продолжая говорить. Снял с гвоздя старый вещмешок, открыл сундук и достал кое-какое белье, носки, одну-две рубашки. Сложил вещи в мешок, перекинул его через одно плечо, а холщовую флягу — через другое. Я не проронил ни слова, наблюдая за его сборами. Он подошел к шкафчику над плитой, положил в карман несколько плиток шоколада, затем трубку и кисет с табаком. Наконец я сказал, что он свернет себе шею, если попытается спуститься по тропе в темноте.

«Я не по тропе спускаюсь, — отрезал он. — Я пойду коротким путем. Моя лошадь пасется в Коровьем каньоне».

«Я заметил, что вода в реке сейчас стоит высоко. Переправа опасна», — заметил я.

«Я перебирался этим путем несколько дней назад. Удивляюсь, что ты используешь такие банальные выражения! — язвительно сказал он. — „Переправа опасна“ — так пишут на указателях по всему миру!» Он вышел из хижины, не оглядываясь. Я последовал за ним к V-образному разрыву в скальном краю, едва шире человеческого тела, где скрепленные цепями стволы деревьев служили шаткой лестницей, ведущей вниз по лику утеса. Я хотел возразить, но смог только придраться.

«Ты зацепишься мешком за сучья и свернешь себе шею».

«Это моя забота».

Мои глаза уже привыкли к темноте, и я отчетливо видел Блейка — упрямый изгиб ссутуленных плеч, который я замечал, когда он только появился в Парди и беспробудно пил. У меня так и чесались руки удержать его, но что-то не давало, парализуя волю. Он шагнул вниз и поставил ногу на первую развилку. Остановился на мгновение, поправил рюкзак, застегнул куртку до подбородка и плотнее надвинул шляпу. В каньоне всегда дул ночной ветер. Блейк крепко схватился за ствол руками. «Ну что ж, — сказал он с мрачной бодростью, — удачи! И я рад, что это ты так поступаешь со мной, Том, а не я — с тобой».

Его голова исчезла за краем. Я слышал, как дерево скрипит под его тяжелым телом и как тихо гремят цепи, скрепляющие бревна. Я лег на уступ и стал слушать. Я долго слышал, как он спускается, и эти звуки были для меня утешительны, хоть я того и не осознавал. Затем наступила тишина. Той ночью я засыпал, надеясь, что больше никогда не проснусь. VII

Утром меня разбудило ржание моей лошади в сарае. Я свел ее к подножию тропы, где оставил сундук, и погрузил ей на спину вещи, которые были нужны мне в хижине. Той ночью я просидел допоздна, поджидая Блейка, хотя знал, что он не вернется. Через несколько дней я поехал в Тарпин разузнать о нем. Билл Хук показал мне лошадь Родди. Тот продал ее конюшне за шестьдесят долларов. Начальник станции сообщил, что Блейк купил билет до станции Уинслоу в штате Аризона. Я послал телеграммы начальнику станции и диспетчеру в Уинслоу, но они не смогли дать мне никаких сведений. Явился отец Дюшен с очередным объездом, и я рассказал ему всю историю.

Он рассудил, что Блейк рано или поздно вернется и что я только упущу его, если отправлюсь искать. Он посоветовал мне провести лето на месе, заняться учебой, подтянуть испанскую грамматику и латынь. У него были знакомые вдоль всей железной дороги Санта-Фе, и он был уверен, что мы сможем найти Блейка, если будем давать объявления в местных газетах вдоль пути — в Альбукерке, Уинслоу, Флагстаффе, Уильямсе, Лос-Анджелесе. Проведя с отцом Дюшеном несколько дней, я вернулся на месу, чтобы ждать.

Никогда не забуду ночь моего возвращения. Я переправился через реку за час до заката и стреножил лошадь на широком дне Коровьего каньона. Луна уже взошла, хотя солнце еще не село, и серебрилась, как ранние звезды на большой высоте. Со дна глубокого каньона небесные тела кажутся гораздо более далекими, чем с равнины. Подъем стен как будто создает дополнительное расстояние для глаз. Я лег на одинокий валун, похожий на остров на дне долины, и стал смотреть наверх. Серая полынь и синевато-серые скалы вокруг уже погрузились в тень, но высоко надо мной стены каньона окрашивал пламенный цвет заката, и Город на скалах, окутанный золотой дымкой, лежал на фоне темной пещеры. Через несколько минут он тоже посерел, и лишь край скалы наверху сохранял красный оттенок. Когда и тот погас, я все еще видел медный отблеск в пиньонах вдоль краев верхних уступов. Свод неба над каньоном был серебристо-синим, с бледно-желтой луной, и вскоре звезды задрожали в нем, словно кристаллы, брошенные в совершенно прозрачную воду.

Я помню все это, потому что в некотором смысле то была первая ночь, которую я по-настоящему провел на месе, — первая ночь, когда я присутствовал там целиком. Я впервые увидел месу как единое целое. Она сложилась в моем понимании в цельную картину, как серия экспериментов, когда начинаешь видеть, к чему они ведут. Во мне что-то произошло, что позволило согласовать и упростить, и этот процесс, происходящий у меня в сознании, принес мне великое счастье. Я был словно одержим. Волнение от первого открытия казалось очень бледным по сравнению с этим чувством. Для меня меса больше не была приключением, а стала религиозным переживанием. Я читал у древнеримских поэтов о сыновней почтительности и знал, что именно ее чувствую к этому месту. Раньше она была смешана с другими мотивами; но теперь, когда они исчезли, я испытывал чистое счастье.

То, что началось той ночью, продолжалось все лето. Я оставался на месе до ноября. Я впервые занимался методично и осмысленно. Я одолел испанскую грамматику и прочитал двенадцать книг «Энеиды». Я учился по утрам, а после обеда работал, расчищая беспорядок, оставленный немцем при упаковке... приводил в порядок руины, чтобы они могли дождаться — может быть, еще через сотню лет — настоящего исследователя. Едва ли я могу надеяться, что жизнь подарит мне еще одно такое лето. То был мой высший миг. Каждое утро, когда первые солнечные лучи касались вершины месы, пока остальной мир был в тени, я просыпался с чувством, что нашел все, а не потерял. Я был неутомим. Там, наверху, один на один с солнцем, я словно каким-то образом впитывал его энергию напрямую. А ночью, наблюдая, как оно опускается за край равнины подо мной, я чувствовал, что не смог бы вынести еще часа этого палящего света, что я полон до краев и нуждаюсь в темноте и сне.

За все лето я так и не поднялся в Орлиное Гнездо, чтобы достать свой дневник — должно быть, он до сих пор там. Я не испытывал нужды в тех записях. Вернуться к ним означало бы двигаться назад. Я не хотел возвращаться и распутывать события шаг за шагом. Возможно, я боялся потерять целое в частностях. Так или иначе, я не пошел за дневником.

В те месяцы я не слишком беспокоился о бедняге Родди. Я твердил себе, что объявления наверняка его найдут — я знал его привычку читать газеты. Бывают периоды, когда жизненная сила слишком обильна, чтобы омрачиться, слишком упруга, чтобы долго унывать. По утрам, спеша из хижины к тому месту в Городе на скалах, где я занимался под кедром, я порой пугался собственного бессердечия. Но ощущение узкой тропы, протоптанной мокасинами в плоской скале, радовало ноги, как приятный вкус во рту, и я, сам не замечая, забывал о Блейке. Я обнаружил, что читаю слишком быстро, и начал заучивать длинные отрывки из Вергилия наизусть — если бы не это, я, возможно, разучился бы пользоваться голосом или стал бы разговаривать сам с собой. Когда я теперь заглядываю в «Энеиду», то всегда вижу две картинки, одну на странице, а другую за ней: сине-фиолетовые скалы и желто-зеленые пиньоны с плоскими вершинами, скученные домики жмутся друг к другу для защиты, грубая башня возвышается среди них твердо, спокойно и мужественно, а позади темная пещера, в глубине которой — хрустальный родник.

Счастье — вещь необъяснимая. Верьте моему слову. Позже мне выпало достаточно бед, но у меня было это лето, высокое и синее, как отдельная маленькая жизнь.

Следующей зимой я вернулся в Парди и снова поселился у О’Брайенов, работал на ремонте путей, занимался с отцом Дюшеном и пытался получить хоть какие-то известия о Блейке. Теперь, вернувшись на железную дорогу, я был уверен, что найду его. Я ездил в Уинслоу и в Уильямс, расспрашивал железнодорожников. Мы давали объявления всеми возможными способами, задействовали всех агентов железной дороги Санта-Фе, полицию и католических миссионеров, предлагали тысячу долларов награды тому, кто его найдет. Но ничего не вышло. Отец Дюшен и наши тамошние друзья все еще ищут. Но чем старше я становлюсь, тем больше понимаю, что сделал в ту ночь на месе. Кто предаст верность и дружбу, как я тогда, ответит за это. Я не слишком обольщаюсь насчет собственного будущего благополучия. Меня призовут к ответу, когда я менее всего буду этого ожидать.

Весной, ровно через год после ссоры с Родди, я оказался здесь и вошел в ваш сад, и все, что было дальше, вы знаете.

[35] Речь идет о так называемом Хеймаркетском деле в Чикаго. 1 мая 1886 года по всем Соединенным Штатам начались организованные профсоюзами широкомасштабные забастовки рабочих с целью добиться сокращения рабочего дня до восьми часов. 3 мая на заводе сельскохозяйственных машин Маккормика в Чикаго проходил митинг рабочих. Разгоняя его, полиция убила двоих участников, многие полицейские и рабочие получили ранения. На следующий день, 4 мая, рабочие Чикаго устроили на площади Хеймаркет демонстрацию в поддержку забастовки и требований бастующих. Она поначалу проходила мирно, но затем кто-то бросил бомбу в полицейских, убив нескольких из них, после чего полиция открыла огонь по собравшимся. От взрыва и последующей стрельбы погибло семь полицейских и не менее четырех штатских, десятки были ранены. Это событие послужило поводом для ареста восьми анархистов, и по приговору суда четверо из них были повешены.

Предыдущая главаГлава 3 из 7Следующая глава