I
Переезд совершился. Профессор Сент-Питер остался один в опустевшем доме, где жил со дня свадьбы, где построил карьеру и вырастил двух дочерей. Дом был настолько уродлив, насколько это вообще возможно: квадратный, трехэтажный, выкрашенный в цвет пепла, с крыльцом ровно такой ширины, чтобы стеснять своей узостью, с покатым полом и продавленными ступенями. Ясным сентябрьским утром профессор, медленно обходя гулкие пустые комнаты, задумчиво разглядывал бессмысленные неудобства, которые терпел так долго: слишком крутую лестницу, тесные коридоры, нелепые дубовые каминные полки с массивными круглыми столбами, увенчанными напыщенными деревянными шарами, над облицованными зеленой плиткой каминами.
Кое-какие шаткие ступени или скрипучие половицы в коридоре второго этажа заставляли профессора морщиться по много раз на дню все эти двадцать с лишним лет — но половицы до сих пор скрипели, а ступени шатались. Профессор, мастер на все руки, мог бы легко исправить изъяны, но в доме вечно столько всего требовало ремонта, а времени не хватало. Профессор зашел в кухню, где, пока он плотничал, сменилась целая череда кухарок, поднялся на второй этаж в ванную комнату, где стояла только крашеная жестяная ванна; краны были такие старые, что ни один слесарь не мог закрутить их достаточно туго, и потому они капали, окно поднималось и опускалось, только если его особым образом трясти, а дверцы стенного шкафа для белья не подходили по размеру. Профессор сочувствовал недовольству дочерей, хоть и не мог согласиться, что ванная должна быть самой привлекательной комнатой в жилье. Золотые годы юности он провел в Версале, в доме, где ванная определенно не была лучшим помещением, и знавал немало очень милых людей, которые вообще обходились без нее. Впрочем, как говорила его жена: «Если твоя страна хоть что-то привнесла в цивилизацию, почему бы этим не воспользоваться?» Не раз, погасив лампу в кабинете, профессор облачался в пижаму и отправлялся в ванную комнату, чтобы нанести очередной слой одной из многочисленных красок, которые, если верить рекламе, точь-в-точь имитировали фаянс. Но рекламе верить не стоило.
Профессор в пижаме смотрелся неожиданно приятно: с эстетической точки зрения чем меньше на нем было надето, тем лучше. В любой облегающей одежде сразу становились заметны превосходный костяк тела, узкие бедра и упругие плечи неутомимого пловца. Профессор Сент-Питер родился у озера Мичиган от смешанного брака: он был потомком франко-канадцев по одной линии и американских фермеров по другой, но про него часто говорили, что он похож на испанца. Возможно, потому, что он много бывал в Испании и считался специалистом по определенным периодам испанской истории. У него было продолговатое смуглое лицо с овальным подбородком, который украшала аккуратно подстриженная эспаньолка, похожая на пучок блестящего черного меха. К этим шелковистым, очень черным волосам прилагались золотистая кожа, орлиный нос и глаза, как у ястреба, — карие с золотистыми и зелеными искрами. Сидели они в просторных впадинах, где хватало места для движения, под густыми вьющимися черными бровями, которые резко загибались кверху на концах, как усы военного. За эти дьявольские брови студенты прозвали его Мефистофелем — и невозможно было укрыться от пронзительного взгляда расположенных под ними глаз, способных вмиг выхватить из толпы друга или незнакомца. Глаза не утратили огня, хотя их владелец уже чувствовал, что его пыл несколько угасает.
Кэтлин, дочь профессора, нарисовавшая несколько удачных этюдов с отца акварелью, как-то сказала:
— Папу по-настоящему красивым делает рельеф головы между верхом уха и макушкой; это лучшее, что в нем есть.
Эта часть головы профессора была высокой, отполированной, твердой, как бронза, и густые черные волосы отбрасывали продолговатый блик на длинный округлый выступ, где череп выдавался сильнее всего. Форма головы, если смотреть сбоку, была настолько индивидуальной и четкой, настолько далекой от случайности, что больше подошла бы статуе, чем живому человеку.
Случайно увидев из одного ободранного окна сад за домом, профессор, привлеченный отрадным зрелищем, сбежал по лестнице и вышел, спасаясь от пыльного воздуха и резкого света опустевших комнат.
Огороженный стеной сад был утехой его жизни — и единственным яблоком раздора между ним и ближними. Профессор начал создавать сад вскоре после рождения первого ребенка, когда жена стала неразумно обижаться на то, что он проводит столько времени на озере и на теннисном корте. В этом начинании он получил помощь и поддержку от домовладельца, ушедшего на покой немца-фермера, добродушного и снисходительного ко всему, кроме трат. Если у профессора рождался ребенок, или намечался прием для коллег по университету, или кто-то в семье болел, или случались какие-то непредвиденные расходы, Аппельхофф терпеливо ждал квартплату; но платить за ремонт отказывался наотрез. Однако в том, что касалось сада, старик иногда шел на уступки. Помогал жильцу семенами и саженцами, дельными советами и сам гнул старую больную спину. Даже потратил немного денег, взяв на себя половину расходов на оштукатуренную стену.
Профессору удалось создать в Гамильтоне французский сад. Ни одной травинки; аккуратный участок в пол-акра с блестящим гравием, глянцевыми кустами и яркими цветами. Были тут, конечно, и деревья: раскидистый конский каштан, ряд стройных ломбардских тополей вдоль побеленной дальней стены, а посередине две симметричные липы с круглыми кронами. По углам разрослась ежевика, колючие стебли переплелись, и эта масса была подстрижена так, что по форме напоминала большие кусты. На грядке росла зелень для кухни. Со стены свисала лососево-розовая герань. Бархатцы и георгины сейчас были в самом расцвете — георгины профессора не имели себе равных в Гамильтоне. Сент-Питер ухаживал за этим клочком земли больше двадцати лет и добился полного над ним господства. Весной, когда в профессоре просыпалась тоска по иным странам и его терзало бремя несбывшегося, он изживал свое недовольство, работая в саду. На долгое жаркое лето, когда профессор не мог уехать за границу, он отправлял жену и дочерей в Колорадо, подальше от влажной жары прерий, столь благотворной для пшеницы и кукурузы и столь изнурительной для людей, и оставался дома наедине со своим садом. В такие месяцы, вновь становясь холостяком, он приносил сюда книги и бумаги и работал в шезлонге под липами; завтракал, обедал и пил чай в саду. И именно здесь они с Томом Броди часто сидели и беседовали допоздна теплыми, мягкими ночами.
Однако этим сентябрьским утром Сент-Питер понимал, что не сможет избежать неприятных перемен и спрятаться от них, мешкая среди осенних цветов. Надо собраться с духом и привыкнуть к мысли, что под рабочим кабинетом — мертвый пустой дом. Сорвав цветок герани и держа его в руке, профессор решительно поднялся на два пролета лестницы, на третий этаж, где под скатом мансардной крыши находилась единственная в доме комната, в которой еще оставалась мебель — если, конечно, это можно было назвать мебелью.
Низкий потолок спускался с трех сторон, а на восточной стороне этот скат прерывался единственным квадратным окном на петлях, которое распахивалось наружу и удерживалось крючком, привинченным к подоконнику. Других отверстий для света и воздуха в комнате не было. Стены и потолок покрывали желтые обои, когда-то очень безобразные, но теперь выцветшие до безобидной нейтральности. Истертая циновка на полу царапалась. У стены стоял старый ореховый стол с одной поднятой створкой, покрытый аккуратными стопками бумаг. Перед ним — конторский стул на винтовом основании, с плетеной ротанговой спинкой. Эта темная берлога много лет служила профессору кабинетом.
Внизу, рядом с задней гостиной, у профессора был парадный кабинет с просторными полками, где располагалась библиотека, и подобающим столом, за которым он писал письма. Но только для вида. По-настоящему профессор работал здесь. И не он один. Три недели осенью и три весной он делил каморку с Августой, швеей, племянницей хозяина дома, надежной методичной старой девой, немкой-католичкой, очень набожной.
Поскольку Августа заканчивала работу в пять часов, а профессор в будни работал здесь только по вечерам, они особенно друг другу не мешали. К тому же каждый из них старался уважать интересы другого. Вечером, прежде чем уйти, Августа непременно подметала обрезки с пола, скатывала выкройки, закрывала швейную машинку и собирала обрывки ниток с сундука-лежанки, чтобы они не прилипали к домашней куртке профессора, если тому вдруг вздумается прилечь во время работы.
Сент-Питер, в свою очередь, гася лампу за полночь, старательно убирал пепел и крошки табака — Августа терпеть не могла курение — и открывал окно как можно шире, на второй крючок, чтобы ночной ветер получше выветрил запах. Впрочем, недошитые платья, которые Августа оставляла на манекенах, часто так пропитывались дымом, что профессор знал — ей будет трудно работать над ними на следующее утро.
Эти манекены служили поводом для множества шуток между Августой и профессором. Тот, который швея именовала «бюстом», стоял в самом темном углу комнаты на высоком деревянном сундуке, где хранились одеяла и зимняя одежда. Это был безголовый, безрукий женский торс, обтянутый прочной черной тканью и настолько роскошно развитый в той части, по которой был назван, что профессор однажды объяснил Августе: называя его так, она следует естественному закону языка, именуемому для удобства метонимией. Августе нравилось, когда профессор позволял себе рискованные шутки, поскольку она была уверена в его глубокой деликатности. Неживая фигура выглядела такой пышной и волнующей, так звала приклонить голову на мягкое колыхание и навсегда обрести покой, но все попытки неизменно кончались ужасным разочарованием. Поверхность оказывалась на редкость неприветливой. Она была твердая не как дерево — оно отзывается на удар живой вибрацией и что-то говорит руке — и не как войлок — он впитывает что-то из пальцев. Это была мертвая, непроницаемая, комковатая твердость, подобная засохшей замазке или плотно спрессованным опилкам — она чудовищно разочаровывала на ощупь, но почему-то обманывала снова и снова. И сколько бы раз профессор ни натыкался на этот торс, ему все не верилось, что прикосновение окажется таким неприятным.
Вторая форма была обозначена более откровенно: женская фигура в полный рост в элегантной проволочной юбке, с аккуратной металлической талией. Ног у нее совершенно очевидно не было, внутренностей за блестящими ребрами — тоже, а грудь напоминала прочную проволочную птичью клетку. Но Сент-Питер утверждал, что у нее есть нервная система. Когда Августа оставляла новое бальное платье Розамунды или Кэтлин на манекене на ночь, тот часто принимал бойкий, озорной вид, словно собираясь выскочить на улицу, чтобы поразить всех своим видом легкомысленного, ветреного, folle [1] создания. Казалось, проволочная дама вот-вот сбежит вниз по лестнице или застынет на цыпочках в ожидании вальса. Порой она была весьма убедительна в роли женщины легкого поведения, но Сент-Питера не проведешь. У него были свои слепые пятна, но представительницы подобного типа его никогда не обманывали!
Августа почему-то решила, что эти манекены — неподобающая компания для ученого, и периодически извинялась за их присутствие, когда приходила обосноваться и отработать положенное время в доме.
— Ничего подобного, Августа, — не раз говорил профессор. — Если они были достаточно хороши для господина Бержере [2], то, несомненно, достаточно хороши и для меня.
Сегодня утром, когда Сент-Питер сидел в рабочем кресле, задумчиво глядя на стопку бумаг перед собой, дверь открылась, и за ней обнаружилась сама Августа. Как удивительно, что он не услышал ее тяжелую, решительную поступь на теперь уже не устланной ковром лестнице!
— Ах, профессор Сент-Питер! Не думала застать вас здесь, а то бы постучала. Видно, придется нам переезжать вместе.
Сент-Питер встал — Августу всегда чаровали его галантные манеры, — но предложил ей стул от швейной машинки, а сам вернулся на место.
— Присядьте, Августа, и обсудим. Я пока не переезжаю — не хочу перемешать все свои бумаги. Останусь тут, пока не закончу писать. Я говорил с вашим дядей. Буду работать тут, а питаться в новом доме. Но это конфиденциально. Если пойдут слухи, люди могут подумать, что мы с миссис Сент-Питер... как это называется... разошлись, расстались?
Августа опустила глаза со снисходительной улыбкой.
— Думаю, люди вашего положения сказали бы «разъединились».
— Именно; и какой точный научный термин. Но ничего такого не случилось. Просто я буду писать тут еще какое-то время.
— Хорошо, господин профессор. И теперь я не буду все время вам мешать. В новом доме у вас прекрасный кабинет внизу, а у меня светлая просторная комната на третьем этаже.
— Где не будет пахнуть табаком, а?
— О, профессор, меня это никогда по-настоящему не беспокоило! — искренне воскликнула Августа. Встала и обхватила черный бюст длинными руками.
Профессор тоже вскочил:
— Что вы делаете?
Она рассмеялась.
— Понимаете, я же не потащу их по улице! Пришел с тележкой мальчик из бакалейной лавки, он их перевезет.
— Перевезет?
— Да, профессор, в новый дом. Я пришла на неделю раньше обычного, чтобы сшить занавески и подрубить белье для миссис Сент-Питер. Заберу сегодня утром все, кроме швейной машинки — она слишком тяжелая для тележки, так что мальчик вернется за ней с фургоном. Не откроете ли дверь, будьте так добры?
— Нет, не открою! Ни в коем случае. Занавесками вы можете заниматься и без манекенов. Никаких перемен не должно быть, раз я собираюсь здесь работать. Пускай заберет швейную машинку, да. Но даму поставьте обратно на сундук, на законное место, пожалуйста. Она там живет. — Сент-Питер подошел к двери и загородил ее спиной.
Августа оперла ношу о край сундука.
— Но на следующей неделе я буду шить одежду для миссис Сент-Питер, и манекены мне понадобятся. Раз уж мальчик здесь, пускай отвезет их на тележке, — примирительно сказала она.
— Будь я неладен, если такое допущу! Их нельзя никуда везти. Они остаются здесь, на своем месте. Вы не отнимете у меня моих дам. Неслыханное дело!
Теперь Августа рассердилась на него и немного за него устыдилась.
— Но, профессор, я не могу работать без манекенов. Они все эти годы вам мешали, вы всегда на них жаловались, так что не упрямьтесь, сделайте милость.
— Я никогда не жаловался, Августа. Разве что на определенные разочарования, о которых они напоминали, или на жестокие биологические необходимости, которые они подразумевают, — но на них самих никогда! Идите купите новые для вашего светлого и просторного ателье, сколько нужно, столько и купите. Ведь я, по слухам, теперь богат! Идите, покупайте, но своих женщин я вам не отдам. Это мое последнее слово.
Августа скосила глаза на кончик носа, как делала в церкви, когда упоминались самые тяжкие грехи.
— Профессор, — сурово сказала она, — мне кажется, на этот раз ваша шутка зашла слишком далеко. Раньше с вами такого не бывало.
Она упрямо задрала подбородок, и профессор понял, что в его упорстве ей видится нечто неподобающее.
— Думайте что хотите, но я вам их не отдам.
Они задумались. Оба теперь уперлись по-настоящему. Августа первая нарушила вызывающее молчание:
— Я надеюсь, хоть выкройки вы мне разрешите взять?
— Выкройки? Это такие изрезанные бумажки, которые вы держите в рундуке вместе с моими старыми записями? Конечно, забирайте. Давайте я вам открою.
Он поднял закрепленную на петлях крышку рундука, стоящего у стены под скатом потолка. В рундуке, обитом изнутри мягким, с одного конца лежали кучи тетрадей для заметок и пачки исписанных от руки листов, перевязанные разметочным шнуром. С другого — вырезанные из газет выкройки, свернутые в рулончики и перевязанные обрывками лент, сарпинки, шелка, жоржета: хартии с надсечками, по которым можно было проследить, как росли и расцветали барышни Сент-Питер, превращаясь из маленьких девочек в молодых женщин. В середине рундука выкройки и рукописи перемешались.
— Я гляжу, нам нелегко будет разделить труд моей жизни и труд вашей. Августа, мы с вами уже давно храним свои бумаги вместе.
— Да, господин профессор. Когда я впервые пришла шить для миссис Сент-Питер, мне и в голову не приходило, что я поседею у нее на службе.
Он дернулся. Какое же иное будущее могла воображать себе Августа? Такое признание изумило его.
— Что ж, Августа, нам не следует думать об этом с печалью. У любого человека жизнь поворачивает туда, куда он сам и не ожидал.
Он стоял и смотрел, как крупные медлительные руки Августы движутся среди бумажных сверточков — она перекладывала их в профессорскую корзинку для бумаг, чтобы снести вниз к тележке. Профессор часто задавался вопросом, как это Августа умудряется шить такими руками: ее пальцы сгибались и разгибались с усилием, как спицы зонтика, когда его открываешь. Августе не было свойственно легкое, незаметное касание французской портнихи; если уж она пришивала бантик, он оставался на месте. Сама она была высокая, ширококостная, плоская и неповоротливая, с некрасивым массивным лицом и карими глазами, не чуждыми веселья. Сейчас она опустилась на колени у рундука, сортируя выкройки, а профессор стоял рядом, придерживая рукой крышку, хотя она и так не упала бы. Последнее замечание Августы потревожило его.
— Августа, какие у вас красивые волосы! На мой вкус, они очень приятно уложены, с такими седыми волнами по сторонам. Это придает им характер. Вам никогда не понадобится шиньон из тех, что торчат в каждой витрине.
— Да, господин профессор, их нынче слишком много развелось. И мои клиентки их носят сплошь и рядом — даже такие дамы, от которых этого никак не ожидаешь. Говорят, их делают из волос, срезанных с мертвых китайцев. Правда, теперь столько народу в них ходит, что наш священник сказал про них с амвона только в прошлое воскресенье.
— В самом деле? Как же, что же он мог сказать? Мне кажется, это очень личная тема.
— Ну, он сказал, что они становятся источником скандала в церкви, и священник уже не может пойти проведать благочестивую прихожанку, не наткнувшись у нее в комнате на всякие шиньоны, валики и накладные локоны, и это отвратительно.
— Боже милостивый, Августа! Что же делает священник у женщины в такой комнате, где она снимает все эти украшения, или там, где она пребывает без них?
Августа побагровела и изо всех сил старалась принять сердитый вид, но сама смеялась, только что не хихикала:
— Ну разумеется, господин профессор, он пришел ее соборовать! Вы сегодня будто нарочно мне перечите.
— Вы меня успокоили. Да, конечно, если дама внезапно захворала, волосы будут валяться там, где она их скинула. Но в той форме, в которой вы изначально процитировали слова священника, они меня довольно-таки шокировали. Однако же теперь, если вы будете шить в новом доме, а я останусь работать здесь, вы никогда не сможете вернуть меня в лоно веры отцов. Кто же будет напоминать мне, когда День всех душ, или Пепельная среда, или Чистый четверг, и всякое такое?
Августа сказала, что ей пора. Знакомые шаги затопали вниз по лестнице. Сколь о многом напоминала профессору старая швея! Больше всего времени она проводила в семье в те годы, когда дочери были маленькие и нуждались во множестве чистых платьиц. Именно тогда профессор начинал свой великий труд; тогда желание его создать и препоны, сопровождавшие замысел, боролись в душе, как два усталых пловца в «Макбете» [3], и тогда профессору хватало смелости сказать себе: «Я совершу это ослепительное, прекрасное, совершенно невозможное дело!»
Все пятнадцать лет работы над «Испанскими первопроходцами в Северной Америке» эта комната служила центром его деятельности. С перерывами на чудесные поездки и развлечения: два годовых творческих отпуска, которые он провел в Испании, изучая архивы, два лета на Юго-Западе по следам тех самых первопроходцев, еще одно в Мексике, наезды во Францию повидаться с назваными братьями. Но заметки, документы и идеи всегда возвращались в эту комнату. Здесь их переваривали, сортировали и вплетали в нужное место его истории.
По справедливости, швейная была самым неудобным кабинетом, какой только можно вообразить, но это единственное место в доме, где профессор мог достичь уединения, отгородиться от засасывающей драмы домашней жизни. Никто не топал над головой, и лишь смутное, обычно приятное ощущение происходящего внизу проникало, как испарения, по узкой лестнице. Других преимуществ у комнаты точно не было. Тепло от печи не доходило до третьего этажа. Швейная не обогревалась ничем, кроме ржавой круглой газовой печки без дымохода — печки, которая сжигала газ не полностью и отравляла воздух. Чтобы это исправить, приходилось держать окно открытым — иначе при таком низком потолке воздух быстро становился непригодным для дыхания. Можно было бы убавить огонь в печке и оставить окно чуть приоткрытым, но внезапный порыв ветра мог задуть проклятую штуковину, и тогда глубоко погруженный в работу человек задохнулся бы, не успев этого заметить. Профессор обнаружил, что зимой лучший метод — включить газ на полную мощность и держать окно широко открытым на крючке, даже если приходится надевать кожаную куртку поверх рабочего пиджака. Такая конфигурация кое-как доставляла достаточно воздуха для работы.
Теперь профессор удивлялся, почему так и не поискал печку получше, более новой модели, или хотя бы не покрасил эту, облезлую и ржавую. Но он мог существовать, только преодолевая неудобства. Аскетом профессор отнюдь не был. Он знал, что ужасно эгоистичен в отношении личных удовольствий и борется за них. Если что-то доставляло ему радость, он добывал это, пускай приходилось продать последнюю рубашку. Отказываясь от многих так называемых насущных нужд, он позволял себе роскошества. Например, удобную электрическую лампу, подключенную к розетке над письменным столом. Профессор предпочитал писать при верной керосиновой лампе, которую сам заправлял и чистил, но случалось, что канистра в чулане оказывалась пустой; тогда, чтобы набрать еще керосину, приходилось спускаться через весь дом в подвал, а по пути профессор почти неизбежно отвлекался на занятия детей или жены или замечал, что линолеум на кухне протерся под раковиной, где служанка задевает ногой, и останавливался его прибить. В этом опасном путешествии вниз через обитаемый дом было легко потерять настрой, энтузиазм, даже самообладание. Поэтому, когда лампа пустела — а это обычно случалось на самых важных местах рукописи, — профессор натягивал на лоб козырек и работал при ослепительном свете грушевидной лампочки, торчащей из стены на коротком изогнутом стержне футах в четырех над столом. Тяжело для глаз, даже таких хороших, как у него. Но раз оказавшись за столом, профессор не смел его покинуть. Он обнаружил, что можно приучить разум быть активным в определенное время, как желудок приучается быть голодным в определенные часы дня.
Если кто-то в семье болел, профессор вообще не поднимался в кабинет. Два вечера в неделю он проводил с женой и дочерьми, и раз в неделю они с женой ходили в ресторан, или в гости, или в театр, или на концерт. Оставалось всего четыре вечера. По субботам и воскресеньям Сент-Питер, конечно, был свободен, и в эти два дня работал как шахтер под обвалом. Августе не разрешалось приходить по субботам, хотя ей платили и за этот день. Все то время, пока профессор так яростно работал по ночам, днем он зарабатывал: нес полную преподавательскую нагрузку в университете и отдавал себя сотням студентов на лекциях и консультациях. Но то была другая жизнь.
Сент-Питеру годами удавалось вести две жизни сразу, обе очень напряженные. Он с радостью сократил бы работу в университете, с радостью кормил бы студентов мякиной и опилками — многие преподаватели больше ничего не давали и прекрасно справлялись, — но его несчастьем была любовь к молодости, слабость к ней, она воспламеняла его. Если в целой аудитории заурядных юношей и девушек находился хоть один горящий взгляд, один сомневающийся, критический ум, одно живое любопытство, профессор становился их рабом. Любовь к знанию была его повелительницей. С годами эта отзывчивость не истощилась, как не истощаются магнитные токи; она никак не связана со Временем.
Но профессор не зря жег свечу с обоих концов — он достиг желанной цели. За счет множества мелких скупердяйств он умудрялся быть расточительным, не имея ни гроша, кроме профессорского жалованья, — небольшой доход жены с капитала, унаследованного ею от отца, он, конечно, не трогал. Путем лишений и комбинаций, столь многочисленных и тонких, что теперь от одной мысли о них болела голова, он полностью выкладывался на лекциях и одновременно вел увлекательную творческую работу. Сент-Питер верил: можно сделать что угодно, если достаточно сильно захотеть. Стремление — это творчество, магический компонент процесса. Если бы существовал инструмент, позволяющий измерить стремление человека, можно было бы предсказать, чего он добьется. Только однажды профессору удалось измерить силу стремления, пускай приблизительно, в своем студенте Томе Броди — и он высказал пророчество.
У этой комнаты, места стольких поражений и побед, была одна прекрасная черта. Если выглянуть из окна, то вдалеке, у самого горизонта, виднелась длинная полоса голубой дымки — озеро Мичиган, внутреннее море детских лет профессора. Когда он уставал и тупел, когда белые страницы перед ним оставались пустыми или покрывались перечеркнутыми фразами, он бросал работу, садился на поезд до полустанка в двенадцати милях отсюда и проводил день на озере под парусом; то прыгал в воду поплавать, то качался на спине рядом с бортом, то снова забирался в лодку.
Вспоминая детство, профессор вспоминал голубую воду. Конечно, на ее фоне возникали определенные человеческие фигуры: практичная, волевая мать-методистка, добрый отец — отпавший от Церкви католик, старый дед-канадец, братья и сестры. Но великим фактом жизни, всегда доступным спасением от унылости было озеро. Солнце вставало из него, с него начинался день; оно было как открытая дверь, которую никто не мог закрыть. Суша со всем ее унынием никогда не могла окружить тебя полностью, взять в кольцо. Достаточно взглянуть на озеро, и знаешь, что скоро станешь свободным. Просыпаясь утром, дети первым делом видели озеро за бугристым коровьим пастбищем, усеянным косматыми соснами; озеро проходило через дни как погода — не то чтобы предмет размышлений, но часть самого сознания. Когда зимним утром на ледяных глыбах, оскольчатых и белых, играли золотистые и розовые отблески от медного солнца за серыми облаками, профессор не разглядывал подробности и не знал, отчего счастлив; но теперь, сорок лет спустя, мог в точности вспомнить все облики озера. Они запечатлевались в нем помимо его воли и сознания, пока он просто жил, широко открыв глаза.
Когда мальчику было восемь лет, родители продали приозерную ферму и перетащили его с братьями и сестрами на хлебородные земли центрального Канзаса. Сент-Питер чуть не умер. На всю жизнь запечатлелись в памяти несколько мгновений в поезде, когда эта ошеломляющая невинная синева за песчаными дюнами навсегда исчезла из виду. Он чувствовал себя как утопленник, уходящий под воду в третий и последний раз. Ни одно позднейшее горе, а их хватало, не проникало так глубоко и не казалось таким окончательным. Даже в долгие счастливые студенческие годы, проведенные в семье Тьеро во Франции, эта полоса голубой воды была единственным, по чему он тосковал. Летом он ездил с мальчиками Тьеро в Бретань или на побережье Лангедока; но его озеро оставалось самим собой, как оставались самими собой Ла-Манш и Средиземное море. «Нет, — говорил он мальчикам, которые вечно расспрашивали его о le Michigan, — оно совершенно другое. Это море, но не соленое. Оно синее, но его синева совсем другая. Да, там есть облака, и туманы, и чайки, но... не знаю, il est toujours plus naïf» [4].
Позже, когда Сент-Питер искал работу преподавателя (он был очень влюблен и спешил жениться), из нескольких предложенных вакансий он выбрал Гамильтон не потому, что эта должность была лучшей, а потому, что профессору казалось: жить можно где угодно, лишь бы рядом с озером Мичиган. Вид озера из окна кабинета все эти годы помогал профессору больше, чем помогли бы все удобства, без которых он обходился.
А вот в этом углу, под старомодными «формами» Августы, он всегда собирался поставить архивные шкафы, но так и не выкроил времени и денег. В шкафах поместилось бы всё: и заметки, и брошюры, и отрывочные черновики будущих фрагментов рукописи, которым было суждено окончательно оформиться только через многие годы. Но профессор так и не купил шкафов, а теперь они, в общем-то, и не нужны; все равно что запирать конюшню, когда лошадь украли. Потому что лошадь украдена — именно это он сейчас чувствовал острее всего. Несмотря на все, без чего пришлось обходиться, профессор закончил «Испанских первопроходцев» в восьми томах — без шкафов, без денег, без приличного кабинета и приличной печки — и без поощрения, Бог свидетель! Судя по интересу, которым читатели всего мира встретили первые три тома, с тем же успехом профессор мог бы бросить их в озеро Мичиган. На них робко писали рецензии в специализированных и педагогических журналах другие преподаватели истории. Никто не понял, что Сент-Питер добивается чего-то совершенно нового, — все решили, что он стремится к тому же, что и другие историки, просто не слишком умело. Ему советовали взять на вооружение более ровный и приятный стиль Джона Фиске [5].
Сент-Питеру было, честно говоря, плевать — во всяком случае, в те золотые дни. Когда цельный план повествования с каждым днем прояснялся все больше, когда профессор чувствовал, что рука все лучше справляется с материалом, когда все глупые условности, якобы обязательные для такого труда, отпадали, а отношения с работой становились с каждым днем все проще, естественнее и счастливее, — мнение профессора Имярек о трудах Сент-Питера так же мало заботило последнего, как и самих испанских первопроходцев. После выхода четвертого тома Сент-Питер обнаружил, что несколько молодых людей, разбросанных по Соединенным Штатам и Англии, крайне заинтересованы его экспериментом. После выхода пятого и шестого томов читатели начали высказывать в лекциях и в печати интерес к трудам профессора. Два последних тома принесли ему определенную международную известность и так называемые награды — и в том числе Оксфордскую премию по истории, с денежным содержанием в пять тысяч фунтов. На них профессор и построил новый дом, куда теперь не хотел переезжать.
— Годфри, — серьезно сказала жена однажды, уловив иронические нотки в каком-то замечании мужа о новом жилище, — может, ты предпочел бы потратить эти деньги на что-нибудь другое, а не на строительство дома?
— Нет, дорогая, ничего такого нету. Если бы на этот чек можно было снова купить удовольствие, которое я получал, работая над книгами, у нас не было бы нового дома. Но такого не купишь и за двадцать тысяч долларов. Великие наслаждения не достаются настолько дешево. Я больше ни к чему не стремлюсь, спасибо. II
Вечером Сент-Питер в новом доме одевался к ужину. Должны были прийти обе дочери с мужьями, а также гость из Англии. Миссис Сент-Питер, проходя мимо двери мужа, услышала шум воды. Зашла в комнату и дождалась, пока он вышел в халате, вытирая полотенцем мокрые чернильно-черные волосы.
— Теперь-то ты признаешь, что приятно иметь собственную ванную? — спросила жена, глядя мимо него в залитую электрическим светом сверкающую белую кабинку, которую он только что покинул.
— Разве я когда-то отрицал? Но больше всего мне нравятся стенные шкафы. Нравится, что хватает места для всей одежды, не приходится вешать пиджак на пиджак и истязать колени, нашаривая ботинки в темных углах.
— Конечно, нравятся. И в твоем возрасте гораздо солидней иметь собственную комнату.
— Это удобно, конечно, хотя надеюсь, я еще не настолько стар, чтобы вызывать отвращение? — Он глянул в зеркало и расправил плечи, словно примеряя пиджак.
Миссис Сент-Питер рассмеялась — приятным, легким смехом, искренне веселясь:
— Нет, ты очень хорош собой, дорогой, особенно в халате. С каждым днем становишься все красивее и все нетерпимее.
— Нетерпимее? — Он опустил ботинок и посмотрел на жену. В последнее время профессора не покидала мысль, что это жена становится все нетерпимее ко всему, кроме зятьев; что, вероятно, так пойдет и дальше, и он обязан свыкнуться с этим.
— Полагаю, это естественный процесс, — продолжала она, — но тебе следует стараться, стараться серьезно, взять себя в руки там, где это влияет на счастье дочерей. Ты слишком суров со Скоттом и Луи. Все молодые люди страдают глупым тщеславием — у тебя его тоже хватало.
Сент-Питер сидел, положив локти на колени, подавшись вперед и рассеянно играя кисточками на поясе халата.
— Знаешь, Лиллиан, я упражнялся в добродетели терпения. Я больше терпения проявил к этим двум, чем к тысячам юных шалопаев, прошедшим через мои руки. Мое терпение перетрудилось, выдохлось. Вот в чем дело.
— Ах, Годфри, как можно до такой степени не сознавать, что творишь? Но не будем сейчас спорить. Наденешь смокинг? И постарайся сегодня быть внимательным и любезным.
Полчаса спустя прибыли мистер и миссис Скотт Макгрегор и мистер и миссис Луи Марселлус, а вскоре после них — английский ученый, сэр Эдгар Спиллинг, который настолько старался следовать американским обычаям, что надел утренний уличный костюм. Англичанин был долговязый, обветренный, крупнокостный, лет пятидесяти, с длинными руками и ногами, грушевидным лицом и обвислыми усами по довоенной моде. Его специальностью была испанская история, и он приехал в Гамильтон из далекого имения кузена в Саскачеване, чтобы расспросить об «источниках» доктора Сент-Питера.
Гостей представили друг другу, и сэра Эдгара взял под крыло Луи Марселлус, зять профессора. Луи вспомнил, что встречал в Китае некоего Уолтера Спиллинга, и оказалось, что он приходится гостю братом. У Марселлуса тоже был в Китае брат, торговец шелками. Обменялись мнениями об обстановке на Востоке, пока молодой Макгрегор, надев очки в роговой оправе, беспокойно расхаживал по библиотеке. Обе дочери сидели возле матери, слушая разговор о Китае.
Миссис Сент-Питер была вся очень светлая, розово-золотистая — бледного золота теперь, когда начала седеть. Цветовая гамма ее лица, волос и ресниц была так мягка, что при первой встрече не сразу замечалось, насколько четки и резки линии под улыбчивым наплывом красок. Когда она раздражалась или уставала, линии становились жесткими. Розамунда, старшая дочь, чертами походила на мать, хотя лицо у нее было тяжелее. Она была совсем другого колорита: черные как смоль волосы, глубокие темные глаза, нежная белая кожа с густым, свойственным брюнеткам румянцем на щеках и красными губами. Почти все считали Розамунду ослепительно красивой. Отец, хоть и очень гордился ею, не разделял общего мнения. Он считал, что дочь слишком высока ростом и у нее плохая осанка. Розамунда была чуть сутула, с широкими бедрами и широкими плечами. Как профессор иногда замечал в разговоре с женой, старшая дочь широка в кости и плоска в лопатках, в точности как его старый дед-канак [6], угловатый и словно топором вырубленный. Это только для дровосека преимущество. Но Сент-Питер был слишком придирчив. Большинство людей замечало лишь гладкую черную голову и белую шею Розамунды, и красноту изогнутых губ, напоминающую темный цвет тяжелых, душистых роз.
Кэтлин, младшая дочь, выглядела даже моложе своих лет — у нее была хрупкая, неразвитая фигура, очень модная в ту эпоху. Бледная кожа, светло-карие глаза с явным зеленоватым отливом и волосы орехового цвета. Отцу чудилось что-то чарующее в том, как широкие скулы отбрасывают причудливые тени на щеки, и в задорном наклоне головы. Силуэт Кэтлин в профиль, говаривал он, в точности похож на вопросительный знак.
Миссис Сент-Питер откровенно нравилось, что у нее есть зять, способный перебирать общих с сэром Эдгаром знакомых от Судана до Аляски. Она видела, что Скотт намерен дуться, потому что сэр Эдгар с Марселлусом говорят о вещах за пределами его узкого круга интересов. Но она не попыталась втянуть его в разговор, а позволила ему рыскать беспокойным леопардом среди книг. Профессор держался любезно, но по большей части молчал. Когда вторая горничная появилась в дверях и подала знак, что ужин готов, — о готовности ужина возвещали знаком, а не объявляли, — миссис Сент-Питер взяла сэра Эдгара под руку и проводила на почетное место справа от себя, пока остальные рассаживались как обычно. После супа не удалось вызвать маленькую горничную, чтобы убрала тарелки, и хозяйка объяснила гостю, что электрический звонок под столом еще не подключен — они здесь меньше недели, и неудобства въезда в новый дом пока не изжиты.
— Вот как? Значит, появись я на две недели раньше, не застал бы вас тут? Но, должно быть, очень интересно строить собственный дом и обустраивать его по своему вкусу, — отозвался он.
Марселлус, молчавший во время супа, вмешался в разговор с теплой улыбкой, слегка пожимая плечами.
— Строить — это как раз про нас, сэр Эдгар, о да! Мы с женой как раз в самом разгаре. Строим загородный дом, довольно амбициозный проект, на лесистом берегу озера Мичиган. Может быть, хотите съездить посмотреть на моей машине? Какие у вас планы на завтра? Могу отвезти вас за полчаса, и пообедаем в Загородном клубе. У нас великолепное место: первозданный лес позади и озеро впереди, и свой кусок пляжа — надо вам знать, мой тесть — отличный пловец. Нам необыкновенно повезло с архитектором — молодой норвежец, учился в Париже. Делает нам норвежскую усадьбу, очень гармонирует с окружением, именно то, что нужно для дикого соснового леса и высоких мысов.
Сэр Эдгар, похоже, был весьма не прочь совершить эту поездку и позволил Марселлусу назначить время, к большому удивлению Макгрегора; тот покосился на жену, как бы говоря, что всерьез сомневается, многого ли стоит этот баронет с моржовыми усами.
Договорившись о встрече, Луи обратился к миссис Сент-Питер:
— А вы не присоединитесь к нам, Дражайшая? Вы еще не видели нашу чудесную кованую дверную фурнитуру из Чикаго. Вы знаете, сэр Эдгар, мы нашли именно такие петли и щеколды, какие искали, и заказали все остальные по тому же образцу. Никаких этих круглых стеклянных ручек!
Миссис Сент-Питер вздохнула. Скотт и Кэтлин только что установили стеклянные ручки на двери во всем своем новом бунгало. Впрочем, теща знала, что Луи не хотел обидеть родных — просто в безудержном энтузиазме он часто говорит бестактности.
— Нам необычайно повезло, все до мелочей именно такое, какое нужно, — радостно делился Луи с сэром Эдгаром. — В замысле нет ни единого изъяна. Я имею право это сказать, потому что я всего лишь сторонний наблюдатель; все сделали норвежец, моя жена и миссис Сент-Питер. И еще, — он ласково положил ладонь на голую руку тещи, — мы окрестили свое жилище! Я уже заказал фирменные бланки. Нет, Розамунда, не буду больше хранить наш маленький секрет. Он порадует твоих родителей — и отца, и мать. Сэр Эдгар, мы назвали наше поместье «Броди».
Сделав это сенсационное объявление, он откинулся на спинку стула. Теще пришлось отреагировать — от Спиллинга едва ли можно было ожидать понимания.
— Великолепно, Луи! Это истинная находка.
— Ведь правда? Я знал, что это тронет ваши сердца.
Профессор ничего не сказал, только приподнял тяжелые, резко изогнутые брови.
— Позвольте объяснить, сэр Эдгар, — живо продолжил Марселлус. — Мы назвали поместье в честь Тома Броди, гениального молодого американского ученого и изобретателя, который погиб во Фландрии, сражаясь в Иностранном легионе, на второй год войны, едва достигнув тридцати лет. Прежде чем сбежать на фронт, этот юноша открыл принцип вакуума Броди и разработал конструкцию двигателя Броди, который скоро должен совершить переворот в авиации. И не только изобрел, но, что удивительно для такого горячего парня, позаботился защитить патентом. Он не успел ни опубликовать результаты, ни получить от них выгоду — просто умчался на фронт, оставив важнейшее открытие своего времени на волю судеб.
Сэр Эдгар сидел с ошеломленным видом, рука с вилкой застыла в воздухе:
— Правильно ли я понимаю, что вы говорите об изобретателе двигателя Броди?
Луи пришел в восторг:
— Именно так! Конечно, он вам очень хорошо известен. Моя жена была невестой молодого Броди — стала его вдовой, по сути. Перед отъездом во Францию он составил завещание в ее пользу; у него на самом деле не осталось живых родственников. К концу войны мы начали осознавать всю важность лабораторных исследований Броди — я по профессии инженер-электрик. Мы привлекли специалистов и перенесли идею из лаборатории в производство. Денежная отдача была и, конечно, остается значительной.
Когда Луи на время замолчал, чтобы уделить внимание жарко́му, прежде чем его унесут, сэр Эдгар заметил, что сам служил в авиации во время войны, в конструкторском отделе, и что это совершенно поразительно — вот так случайно узнать историю двигателя Броди.
— Видите ли, — начал объяснять Луи, — Броди не получил ничего, кроме смерти и славы. Естественно, мы чувствуем себя в неоплатном долгу. Считаем первейшим делом своей жизни использовать эти деньги так, как хотел бы Том, — мы учредили стипендии в университете в нашем городе, где он учился, и тому подобное. Но свое поместье мы хотим сделать своего рода мемориалом ему. Перенесем туда его лабораторию, если университет разрешит, — всю аппаратуру, с которой он работал. У нас есть место для его библиотеки и картин. Когда его коллеги-ученые начнут приезжать в Гамильтон навести о нем справки, получить информацию — они уже приезжают, — в «Броди» они найдут его книги и приборы, все источники его вдохновения.
— Даже Розамунду, — пробормотал Макгрегор, уставившись в холодный зеленый салат. Он боролся с желанием крикнуть британцу, что Марселлус и в глаза не видел Тома Броди, в то время как он, Макгрегор, был однокашником и другом Тома.
Сэр Эдгар был заинтригован, но в равной мере и озадачен. Он приехал сюда поговорить о рукописях, хранящихся под замком в неких ветшающих монастырях в Испании, но почти забыл о них из-за неожиданного поворота беседы. Сэр Эдгар искренне интересовался авиацией и всеми ее проблемами. Он задавал мало вопросов, и его комментарии почти полностью ограничивались единственным возгласом: «О!» Но этот звук в его устах мог означать множество вещей: безразличие, острое любопытство, сочувственный интерес, робость деликатного человека при раскрытии щекотливых подробностей чужой личной жизни. Макгрегор, не дождавшись, когда остальные покончат с десертом, вытащил из кармана большую сигару и прикурил от одной из горящих на столе свечей — это была самая большая пакость, какая только пришла ему в голову.
Выходя из столовой, Сент-Питер, не проронивший почти ни слова за обедом, взял сэра Эдгара под руку и сказал жене:
— Если позволишь, дорогая, нам нужно обсудить некоторые технические вопросы, — и, пройдя вместе с гостем в библиотеку, закрыл дверь.
Марселлус явно расстроился. Он стоял, тоскливо глядя им вслед, как маленький мальчик, которого отправили спать. Глаза у Луи были ярко-синие, словно горячие сапфиры, но остальное лицо почти бесцветное — человек, сливающийся с фоном, как скумбрия. Только глаза и быстрые, порывистые движения выдавали кипящую в нем жизненную силу. В его облике не было ничего семитского, кроме носа — тот задавал тон. Нос не портил его, но рос из лица с хозяйской силой, хорошо укорененный, как крепкий дуб из склона холма.
Миссис Сент-Питер, как всегда заботясь о Луи, предложила ему посмотреть новый ковер в ее спальне. Это оживило зятя; он взял тещу под руку, и они ушли наверх.
Макгрегор остался с сестрами.
— Броди, бродяга! — пробормотал он, шаря в поисках пепельницы. Розамунда сделала вид, что не слышит, но темный румянец на щеках пополз к ушам.
— Помни, Скотт, мы уходим рано, — сказала Кэтлин. — Тебе нужно закончить передовицу сегодня вечером.
— Как, ты заставляешь его работать даже по ночам? — спросила Розамунда. — Разве не нужно время от времени давать мозгам передышку? Юмор всегда лучше, когда родится спонтанно.
— О, это мне как раз вредит, — заверил ее Скотт. — Стоит мне на миг расслабиться, и я становлюсь слишком спонтанным и говорю правду, а публика этого не потерпит. Мне надо закончить не передовицу, а ежедневные куплеты стихопрозой на злобу дня; я клепаю их, продаю через синдикат сразу в несколько газет и получаю за это двадцать пять баксов. Вот основной мотив:
Когда в голове толпа девиц, а в кармане
последний грош,
Как ни ругай этот мир, все же он,
спору нет, хорош!
Там-таратам!
Макгрегор яростно швырнул окурок в камин. Он знал, что Розамунда терпеть не может его передовицы и дурацкие стишки. У нее изысканный вкус в литературе, вся в мать — впрочем, он считал, что Розамунда и вполовину не так умна, как ее мать. Еще Розамунда теперь, став наследницей Тома Броди, считала низким любое упоминание о деньгах, особенно о малых суммах.
После прощаний, уже за входной дверью, Макгрегор схватил жену за локоть и потащил к воротам, где стоял их «форд», выкрикивая ей в ухо на бегу:
— Что еще за штука такая, «вдова по сути»? Как известно, где суть, там и суд! Там-таратам! III
На следующее утро Сент-Питер проснулся с желанием перенестись вместе с матрасом из нового дома в старый. Но было воскресенье, а в этот день жена всегда завтракала с ним. Выхода нет; они неминуемо встретятся за comptes rendus [7].
Когда он вошел в столовую, Лиллиан уже сидела за столом у перколятора.
— Доброе утро, Годфри. Надеюсь, ты хорошо спал, — в тоне едва уловимо сквозило, что он этого не заслуживает.
— Превосходно. А ты?
— У меня совесть чиста. — Она горестно улыбнулась. — Как ты можешь быть таким неучтивым в собственном доме?
— Батюшки! А я-то засыпал счастливый в уверенности, что за весь вечер не сказал ничего неуместного.
— И ничего уместного, насколько я слышала. Твое неодобрительное молчание действует на любых гостей как холодный душ.
— Кажется, вчера вечером ничего такого не случилось. Ты совершенно неправа насчет Марселлуса. Он не замечает.
— Он слишком вежлив, чтобы заметить, но он чувствует. Он отлично вышколен, до безличия, и умеет не показывать свои чувства, но они у него есть.
Сент-Питер рассмеялся:
— Чепуха, Лиллиан! Будь он таким деликатным, не мог бы перехватывать застольную беседу и гнуть ее в свою сторону, а он постоянно так поступает. Ладно бы только у нас на ужине, но я терпеть не могу, когда он это проделывает в чужих домах.
— Годфри, ты несправедлив. Знаешь ведь, начни ты говорить о своей работе в Испании, Луи подхватил бы с энтузиазмом. Он гордится тобой как никто.
— Потому я и молчал. Бывает такая похвала, которая не идет на пользу. Особенно если она слишком обильна.
— Вот видишь! Ты как собака на сене! Не позволяешь ему обсуждать твои дела и раздражаешься, когда он говорит о своих.
— Признаю, не выношу, когда он говорит о Броди как о своем деле. Я имею в виду Тома, конечно, а не это чертово поместье! То, что он назвал его в честь Тома, просто в голове не укладывается. А Розамунда это терпит! Какая бесстыдная наглость.
Миссис Сент-Питер задумчиво нахмурилась:
— Я знала, что тебе не понравится, но они так радовались этому, и мотивы у них такие благородные...
— Да пропади все пропадом, Тому не нужно их благородство! Им досталось все, что причиталось ему, и наименьшее, что они могут сделать, — помолчать об этом, а не превращать его мощи в личный актив. Все сводится к следующему, дорогая: человек либо любит цветистый стиль, либо нет. Ты сама раньше его не любила. Будь добра, налей мне еще кофе.
Лиллиан долила кофе в чашку мужа и подала ему через стол.
— Прекрасные руки, — пробормотал он, критически разглядывая их при получении чашки, — неизменно прекрасные руки.
— Спасибо. Я не люблю цветистость, когда ее вымучивают, чтобы прикрыть дыру, заменить что-то. Но я не против, когда она идет от избытка. Тогда это не цветистость, а просто насыщенный цвет.
— Очень хорошо; но не все любят насыщенный цвет. Он утомляет. — Сент-Питер сложил салфетку. — Теперь мне пора за работу.
— Погоди. У тебя вечно нет времени поговорить со мной. Скажи, пожалуйста, когда это началось в истории хороших манер — обычай, который диктует, что, если мужчина доволен своей женой, или своим домом, или своим успехом, он не должен открыто упоминать об этом? — Миссис Сент-Питер говорила задумчиво, словно не впервые размышляла на эту тему.
— О, это уходит далеко в прошлое. Думаю, началось в эпоху рыцарства — рыцари короля Артура. Неважно чьи. Тогда возникло некое ощущение, что мужчина должен совершать подвиги, и не говорить о них, и не произносить имя своей дамы, но воспевать ее в образе Филлиды [8] или Николетты [9]. Сдержанность в самых глубоких чувствах — красивая идея: она помогает сохранять их свежесть.
— У восточных народов не было эпохи рыцарства. Им она была не нужна, — заметила Лиллиан. — А эта сдержанность сама становится показной, тщеславной суетностью.
— Ах, дорогая, все на свете — суета! Не спорю. Теперь мне правда пора, и жаль, что я не умею играть в эту игру так же хорошо, как ты. Я не горю желанием работать тестем. Это ты поддерживаешь мяч в воздухе. Я в полной мере ценю твои старания.
Когда он встал, жена задумчиво произнесла:
— Возможно, это потому, что тебе не достался нужный зять. А ведь он тоже обладал насыщенностью расцветок.
Профессор не ответил. Лиллиан всегда яростно ревновала к Тому Броди. Выходя из дома, Сент-Питер думал о том, что люди, страстно влюбленные при вступлении в брак и сохраняющие любовь, всегда сталкиваются с чем-то, что внезапно или постепенно все меняет. Иногда это дети, иногда убожество бедности, иногда увлечение другим человеком. В их случае, как ни странно, эту роль сыграл его ученик Том Броди.
Сент-Питер познакомился со своей будущей женой в Париже, когда ему было всего двадцать четыре и он писал диссертацию. Лиллиан тоже там училась. Французы принимали ее за англичанку из-за золотых волос и светлой кожи. При поистине лучезарном обаянии у нее был очень интересный ум — хотя это слово тут не совсем подходит, не те коннотации. Что у нее было, так это богато одаренная натура с сильным откликом на жизнь и искусство и яростные симпатии и антипатии, часто совершенно несоразмерные тривиальному объекту или человеку, который их вызвал. До женитьбы и много лет в браке предубеждения Лиллиан, ее прозрения о людях и искусстве (всегда инстинктивные и необъяснимые, но почти всегда верные) были самым интересным в жизни Сент-Питера. Когда он принял едва ли не первую предложенную должность, чтобы поскорее жениться, и приехал занять кафедру европейской истории в Гамильтоне, в плане умственной и духовной жизни он оказался наедине с женой. Большинство коллег были намного старше, но не ровня ему ни в учености, ни в широте жизненного опыта. Среди всех преподавателей единственным, кроме самого Сент-Питера, кто вел важную исследовательскую работу, был доктор Крейн, профессор физики. Сент-Питер много с ним общался, хотя вне своей научной специальности тот был неинтересен — ограниченный человек и болезненно непривлекательный. Много лет назад Крейн захворал; недуг со временем оказался неизлечимым, и из-за него Крейн теперь периодически ложился на операцию. У Сент-Питера не было в Гамильтоне друга, к которому Лиллиан могла бы ревновать, пока не появился Том Броди, словно специально созданный и выпестованный, чтобы помогать профессору в работе над историей испанских первопроходцев.
Почти дойдя до старого дома и кабинета, профессор припомнил, что нужно срочно договориться с хозяином, иначе дом прямо из-под него сдадут новым жильцам. Он повернул, направился в другую часть города, у вагонных мастерских, где жили только рабочие, и нашел маленькое, словно игрушечное, жилище своего домовладельца, стоящее на склоне холма, с цоколем, облицованным красным кирпичом и увитым хмелем. Старый Аппельхофф сидел на скамейке перед дверью, мастеря веник. Выращивание веничного сорго было для него одной из статей экономии. Рядом сидела такса Минна.
Сент-Питер объяснил, что хочет остаться в пустом доме и будет вносить полную арендную плату каждый месяц. Такое несообразное предложение рассердило Аппельхоффа:
— Я пы хотель стелать фам одолшений, профессор, но дом уше несколько шеловек смотрель, и я не хотель терять, может быть, целый кот платы за пару месяц.
— О, не волнуйтесь, Фред. Я заплачу за год, чтобы проще было. Хочу закончить новую книгу, прежде чем переезжать.
Фред все еще явно тревожился:
— Лютше я спрошайт страхофой агент, йа? Там написано для цели домашний прошифание.
— Он не будет возражать. Давайте посмотрим ваш сад. Как у вас уродились яблоки и сахарные груши!
— Я не любиль такой деревья, што ничего не приносиль, — с хитрецой сказал старик, намекая на бесплодные глянцевые кусты профессора и пропадающую впустую хорошую землю за беленой стеной.
— А как же ваши липы?
— О, их цфеты ошень карашо от голофной боль!
— Не похоже, чтобы вы от нее страдали, Фред.
— Не я, моя фрау фсегда страдаль.
— Скучно без нее, Аппельхофф?
— Я скучаль по ней, профессор, но мне не есть одиноко. — Старик потер щетинистый подбородок. — Моя Минна почти как шеловек, и потом у меня столько фсяких фещь, про што думать.
— Вот как? Надеюсь, это приятные вещи?
— Ну, фсякое. Когда я пыл молодой, на родине, мне етва уталось шениться, и не пыло время думать. Когда я приехаль сюда, нушно пыло так ушасно рапотать на ферма, штопы урожай делать и фыплачифать кредиторам, што я пыл как лошадь. Теперь мне легко шифетса и есть фремя потумать.
Сент-Питер рассмеялся:
— Все мы к этому приходим, Аппельхофф. Я и дом ваш арендую отчасти для того, чтобы было где подумать. Хорошего вам дня.
Обратно в старый дом Сент-Питер пошел через городской парк и там заметил своего коллегу, соперника и врага, профессора Хораса Лэнгтри. Тот совершал воскресную утреннюю прогулку, весьма элегантно одетый: английский костюм, привезенный из регулярной летней поездки в Лондон, котелок необычной формы и тросточка с роговой рукояткой. Все эти двадцать лет Сент-Питер и Лэнгтри обменивались в лучшем случае натянутым «доброе утро». Когда Лэнгтри впервые появился в университете, он выглядел почти мальчиком, с вьющимися каштановыми волосами и таким свежим цветом лица, что студенты прозвали его «Лили Лэнгтри» [10]. Круглые розовые щеки, круглые глаза и круглый подбородок придавали ему сходство с огромным младенцем. Прошедшие годы мало что поменяли, разве что кудри теперь совсем поседели, румяные щеки стали еще румянее, а уголки рта опустились, будто младенец внезапно состарился и был сильно этим недоволен.
Увидев Сент-Питера, младший коллега резко свернул в боковую аллею, но профессор его догнал:
— Доброе утро, Лэнгтри. Эти вязы наконец вырастают в настоящие деревья. С тех пор как мы сюда приехали, они сильно изменились.
Доктор Лэнгтри повернул вбок розовый подбородок над высоким двойным воротничком:
— Доброе утро, доктор Сент-Питер. Право, деревья не входят в круг моих интересов. Кажется, они неплохо растут.
Сент-Питер поравнялся с ним:
— Многое изменилось, Лэнгтри, и не все к лучшему. Разве вы не замечаете большой разницы в студенчестве в целом, в новом поколении, что приходит теперь каждый год, — насколько они другие по сравнению со студентами наших ранних лет?
Гладкий подбородок снова повернулся, и второй профессор европейской истории моргнул:
— В каком именно отношении?
— О, во всеобъемлющем отношении качества! У нас сонмы студентов, но они заурядны.
— Возможно. Я не замечал. — В словах Лэнгтри по-прежнему сквозил лед. Зазвонил церковный колокол. Лэнгтри воспрянул с надеждой. — Извините, доктор Сент-Питер, я направляюсь на службу.
Профессор сдался, пожав плечами:
— Хорошо, хорошо, Лэнгтри, как хотите. Quelle folie! [11]
Лэнгтри замер в начатом было развороте на носке и произнес с безупречной вежливостью:
— Прошу прощения?
Сент-Питер махнул рукой, показывая, что у него нет вопросов, и больше не задерживал усердного прихожанина. Он вяло побрел дальше под жарким сентябрьским солнцем, размышляя о том, почему Лэнгтри не видит абсурдности их долгой вражды. В вопросах университетской политики они всегда стояли на прямо противоположных позициях, пока это не стало почти частью их должностных обязанностей — обойти и ущемить друг друга.
Когда молодой Лэнгтри впервые появился в университете, его специальностью считалась американская история. Его дядя был председателем попечительского совета и влиятельным политическим деятелем; университет действительно полагался на него в проведении финансовых ассигнований через законодательное собрание штата. Лэнгтри придерживался консервативных взглядов, и его тон и манеры считались очень британскими. Преподавал он скучно, и студенты его не любили. Университет использовал всевозможные стимулы, чтобы сделать курсы Лэнгтри популярными. Щедро начислялись зачетные единицы за дополнительное чтение. Студент мог прочесть почти любую книгу американского автора, любого периода, и это шло в зачет по американской истории. Говорили, что чтение «Алой буквы» засчитывается в оценку по колониальному периоду, а «Тома Сойера» — по Миссурийскому компромиссу [12]. Сент-Питер открыто критиковал такое потворство в беседах и с преподавателями, и с попечителями. Естественно, «мадам Лэнгтри» ему отомстил. Во время второго творческого отпуска профессора, пока он работал в Испании, Хорас с дядей чуть не отняли у него кафедру. Они действовали такой тихой сапой, что лишь в последний момент бывшие студенты Сент-Питера по всему штату пронюхали, что происходит, на несколько дней бросили свой бизнес или службу, десятками приехали в столицу штата и спасли должность профессора. Фракция врагов оказалась настолько сильна, что, когда пришло время третьего годичного отпуска, профессор не осмелился его просить, а вместо этого взял продление летних каникул. То, что он вел другую работу помимо лекций и публиковал книги, которые не были учебниками в строгом смысле этого слова, дядя Лэнгтри использовал против него.
Лэнгтри считал, что непопулярность его курса объясняется предметом, и для него создали новую кафедру. Не могло быть двух заведующих европейской историей, поэтому совет попечителей создал для Лэнгтри кафедру новой истории, или, как называл ее Сент-Питер, новую кафедру истории. В последние годы дела Лэнгтри пошли в гору по причинам, не слишком связанным с лекциями. В университет хлынула волна парней из села и маленьких городков, и Лэнгтри странным образом стал для них наставником в манерах — что называется, «облагораживающим влиянием». Футболисту с фермы, небедному, но при этом не умеющему одеваться и держать себя в обществе, Лэнгтри казался кратчайшим способом наверстать нехватку. Он несколько раз возил группы студентов в Лондон на лето, и они возвращались преображенными. Лэнгтри также создал в университете отделение очень популярного студенческого братства, а также парного к нему сестричества для студенток, и члены этих обществ тоже горячо блюли интересы Лэнгтри. Его положение среди профессорско-преподавательского состава теперь не уступало положению самого Сент-Питера, и тот недоумевал, из-за чего Лэнгтри до сих пор обижен.
Какой смысл поддерживать вражду? Они оба явились сюда молодыми, борясь за место под солнцем; теперь они уже не очень молоды; вероятно, ни один из них никогда не получит лучшей должности. Неужели Лэнгтри не видит, что это ничья, что они оба побиты? IV
В понедельник Сент-Питер, усталый после целого дня в университете, взобрался по лестнице в кабинет и лег на рундук-кушетку. Первые недели учебного года всегда выматывали профессора; помимо лекций и всех новых студентов, его утомляло и многое другое — длинные заседания сотрудников, на которых почти все почти всегда лицемерили, и вечная борьба за поддержание академических стандартов, за то, чтобы помешать молодым преподавателям, зорко следящим за собственными интересами, отдать все учреждение на откуп спортивным клубам или сельскохозяйственным и коммерческим школам, которые поощряло и лелеяло законодательное собрание штата.
Еще профессора донимала сентябрьская жара. Ему хотелось каждый день бывать у озера — в конце сентября оно прекрасно как никогда. Он лежал с закрытыми глазами, представляя себе простор ярко-синей осенней воды и отдыхая душой. Тут послышался стук в дверь, и вошла дочь Розамунда, очень красивая в шелковом костюме яркого сиреневого оттенка, превосходно подходящего к ее цвету лица и подчеркивающего, что в ее румянце есть теплый лавандовый тон. Под низким потолком Розамунда казалась очень высокой, словно слегка нарушала композицию (что, на взгляд отца, часто и происходило). Обычно, впрочем, люди замечали только прелестный цвет лица, изгибающийся податливый рот и загадочные глаза. Том Броди лишь их и видел, несмотря на всю свою прозорливость.
— Папа, я не помешала чему-нибудь важному?
— Нет, ни в коем случае, дорогая. Садись.
На письменном столе она заметила страницы, исписанные не почерком отца, а другим, хорошо знакомым.
— Выбор стульев небольшой, а? — Она улыбнулась. — Папа, мне не нравится, что ты работаешь в таком месте. Оно тебя недостойно.
— Видишь ли, Рози, это гораздо легче, чем обживать новую комнату. Рабочий кабинет должен быть как старый башмак: сколь угодно потрепанный и разбитый лучше нового.
— Вообще-то я как раз об этом и пришла поговорить. — Розамунда обвела кончиком сиреневого зонтика край дыры в циновке. — Можно, я построю тебе маленький кабинет на заднем дворе нового дома? У меня такие прекрасные замыслы, и тебе совершенно не о чем будет беспокоиться.
— Спасибо, Розамунда. Ужасно мило с твоей стороны подумать обо мне. Но пусть это останется просто замыслом — так лучше. Со многими вещами так. А я пока побуду на старом месте. Оно убогое, но мне подходит. Привычка — очень большая часть работы.
— Со старыми вещами Августы и этими пыльными старыми манекенами? Почему она хотя бы их не убрала, чтобы тебе не мешали?
— О, они имеют право тут находиться в силу долгого пребывания. Это и их комната тоже. Не хочу наткнуться на них где-нибудь на свалке по дороге к озеру. Они напоминают мне о временах, когда вы были маленькими девочками. Ваши первые нарядные платьица висели на них по ночам, когда я работал.
Розамунда улыбнулась, неубежденная:
— Папа, не шути со мной. Я пришла поговорить о серьезных вещах, и это очень трудно. Знаешь, я немного тебя боюсь. — Она опустила затененные, колдовские глаза.
— Боишься меня? Не может быть!
— О да, боюсь, когда ты язвишь. Не язви сегодня, пожалуйста. Мы с Луи часто обсуждаем кое-что. Для нас этот вопрос очень важен. Луи постоянно хочет выложить тебе все разом, но я его сдерживаю. Ты не всегда одобряешь нас с Луи. Конечно, только благодаря его усилиям, его техническим знаниям открытие Тома получило коммерческий успех, но мы не считаем, что весь доход принадлежит нам. Мы думаем назначить тебе что-то вроде стипендии, с твоего позволения, чтобы ты мог оставить университет и только заниматься научной работой и писать книги. Этого хотел бы Том.
Сент-Питер вскочил легко и гибко — такими пружинистыми становились его движения, когда он сильно нервничал, — подошел к окну, широко открытому и закрепленному на крючке, и прикрыл его.
— Дорогая дочь, — решительно сказал он наконец, повернувшись к Розамунде, — я ни в коем случае не могу взять деньги Броди.
— Но почему же нет? Ты лучший друг, какой у него был на всем свете, ты дал ему больше, чем кто-либо другой, и ему не нравилось, что преподавание связывает тебя по рукам и ногам. Он восхищался твоим умом и был бы счастлив помочь тебе делать именно то, что ты делаешь лучше всех. Будь он жив, именно на это первым делом обратил бы свои богатства.
— Но он не жив, и в завещании нет ни слова обо мне, так что не на чем строить твою красивую теорию. Ужасно мило с вашей стороны, твоей и Луи, и я очень тронут, правда.
— Но, папа, Том был такой непрактичный. Он думал, что доходов от его изобретения хватит в лучшем случае мне на булавки... если вообще об этом думал. Я не знаю — он никогда не обсуждал эту тему со мной.
Сент-Питер загадочно улыбнулся:
— Уж не знаю насчет непрактичности. Когда он работал над своим газом, то как-то заметил мне, что это может принести целое состояние. Конечно, он не дождался, пока это подтвердилось, но по совсем другой причине, в силу своего характера. Да, я думаю, он знал, что его идея принесет деньги, и хотел, чтобы они достались тебе, с ним или без него.
Лицо молодой женщины омрачилось:
— Даже если бы я вышла замуж?
— Он хотел, чтобы у тебя было все нужное для счастья.
Она испустила роскошный вздох:
— Луи сделал меня счастливой. Единственное, что меня беспокоит, — чувство, что часть этих денег должна быть твоей, что Том хотел бы этого. Он был так полон благодарности, знал, что столь многим тебе обязан.
Отец снова встал тем же сдержанным, нервным движением:
— Розамунда, пойми раз и навсегда: он был обязан мне не больше, чем я ему. Меня очень ранит, когда кто-то из моей семьи говорит, будто мы сделали нечто прекрасное для этого молодого человека, вывели его в люди, создали его. За всю жизнь в преподавании я встретил только один выдающийся ум; не будь его, я считал бы свои лучшие годы во многом потраченными впустую. И между мной и Томом Броди не может быть вопроса о деньгах. Не могу точно объяснить, что чувствую, но это как-то испортило бы мои воспоминания о нем, сделало бы ту часть моей жизни такой же банальной, как все остальное. А для меня это было бы большой потерей. Я отказываюсь от вашего предложения по совершенно эгоистичным мотивам: моя дружба с Броди — единственное, что я не позволю перевести на вульгарный язык.
Дочь явно растерялась и слегка обиделась.
— Иногда мне кажется — ты считаешь, что и мне не следовало брать эти деньги, — тихо сказала она.
— У тебя не было выбора. Для тебя все решено его собственной рукой. Твоя связь с ним существовала в обществе и следует законам общества, а они основаны на собственности. Моя — нет, и в ней не было материальной статьи. Он уполномочил тебя исполнить все его желания, и я понимаю, что у тебя есть обязательства — но не передо мной. Есть, конечно, Родни Блейк, если он когда-нибудь объявится. Вы его все еще ищете?
— Луи этим занимается. Объявилось несколько кандидатов, он их всех расследовал и обличил в них самозванцев.
— И еще, конечно, другие друзья Тома. Например, Крейны?
Лицо Розамунды ожесточилось:
— Папа, я даже не буду тебе говорить, что думаю про Крейнов. Мы с ними разберемся. Миссис Крейн — вульгарная особа и глядит в рот своему брату, этому ужасному крючкотвору, Гомеру Брайту. Ты знаешь, что он такое.
— О да! Он едва ли не величайший очковтиратель из всех, кто у меня учился.
Розамунда встала, собираясь уйти.
— Знаешь, дочь, я хочу, чтобы ты была очень счастлива, — продолжал Сент-Питер, — и Том этого хотел. Только молодые люди в вашем с Луи возрасте могут получать удовольствие от денег. Их хватит и на едва ощутимые, почти воображаемые обязательства. Вы не пожалеете, если проявите щедрость к таким людям, как Крейны.
— Спасибо, папа. Я не забуду. — Розамунда удалилась вниз по узкой лестнице, оставив за собой легкий свежий аромат лаванды и фиалкового корня, а отец снова лег на сундук-кушетку. «Намека о Крейнах будет достаточно», — думал он.
Он совершенно не понимал старшую дочь. Конечно, он и Кэтлин не понимал и никогда не утверждал обратного; но обычно знал, как она отнесется к тому или иному, и ему всегда казалось, что Кэтлин нуждается в его защите больше, чем Розамунда. Когда младшая дочь училась в университете, профессор порой видел, как она в одиночку пересекает кампус: голова и плечи склонены против ветра, муфта прикрывает лицо, узкая юбка тесно облегает фигуру. В быстрой походке и задорной головке было что-то слишком отважное, слишком отвергающее чужую помощь; ему это не нравилось, вызывало внезапную боль. Отец всегда окликал ее, догонял, заставлял взять его под руку и стать послушной.
На занятиях Кэтлин схватывала все гораздо быстрее, чем Рози, и очень ловко рисовала акварельные портретные этюды. Она сделала несколько действительно хороших портретов отца — по крайней мере один был как живой. А вот с матерью Кэтлин не везло. Она пробовала снова и снова, но лицо всегда выходило жестким, верхняя губа — длиннее, чем в жизни, нос тоже длинный и строгий, а из прекрасного цвета лица Лиллиан делалось что-то холодное, гипсовое. «Нет, я не вижу маму такой, — говаривала Кэтлин, вздергивая подбородок. — Конечно, нет! Просто так получается». Она и сестру часто рисовала, но все портреты выходили очень слащавые и странно фальшивые, хотя Луи Марселлус уверял, что они ему нравятся. Преподаватель живописи в университете убеждал Кэтлин поехать в Чикаго и учиться в натурных классах Художественного института, но она решительно сказала: «Нет, у меня по-настоящему выходит только папа, а его рисованием на жизнь не заработаешь».
«Единственное необычное в Китти, — говорил отец друзьям, — то, что она не считает себя ни капельки необычной. В наши дни все мои студентки, у которых есть хоть искра способности к чему угодно, кажется, мнят себя выдающимися личностями».
Строптивость угадывалась в очертаниях фигуры Кэтлин, в том, как она иногда вздергивала подбородок, но она никогда не оставалась глуха к доводам разума, к увещеваниям отца, кроме единственного раза: когда вскоре после помолвки Розамунды с Томом объявила, что выходит замуж за Скотта Макгрегора. Скотт был молод, только начинал карьеру журналиста, и его жалованья не хватило бы на двоих. Родители девушки думали, что это охладит пылкую молодую пару. Но вскоре после помолвки Скотт начал кропать ежедневную стихопрозу для газетного синдиката. Успех пришел сразу, и Скотт начал зарабатывать достаточно, чтобы жениться. Профессор ожидал для Китти лучшей партии. Он не был снобом, Скотт ему нравился, профессор доверял будущему зятю, но знал, что у Скотта заурядный ум, а у Китти бывают проблески чего-то совсем другого. Отец считал, что с более интересным человеком она была бы счастливее. Однако отговорить ее было невозможно, и любопытно, что вскоре мать начала ее поддерживать. У Сент-Питера возникло смутное подозрение, что жена делает это больше ради Розамунды, чем ради Кэтлин; Лиллиан всегда все устраивала в интересах Розамунды. Хотя в то время он не мог понять, как замужество Кэтлин могло пойти на пользу Рози.
— Рози — копия тебя, — однажды заявил он жене, — но ты в ее возрасте никогда не баловала себя так, как сейчас балуешь ее. V
Стоял насыщенный сентябрьский полдень — теплый, ветреный, золотой, с запахом спелого винограда и сохнущей лозы, с волнами синего озера на горизонте. Скотт Макгрегор, входя на университетский кампус с западного угла, заметил чуть впереди миссис Сент-Питер, идущую в том же направлении. Побежал и нагнал ее.
— Привет, Лиллиан! К профессору? Я тоже. Хочу позвать его поплавать — я сбежал с работы. Зайдем послушаем конец лекции или посидим здесь на скамейке на солнышке?
— Можно тихонько подойти к двери и послушать. Если неинтересно, вернемся поболтать.
— Отлично! Я и пришел пораньше, чтобы подслушать немного. Сейчас у него старшекурсники, да?
Они вошли и двинулись по коридору к семнадцатой аудитории; дверь была приоткрыта, и, когда они подошли, говорил один из студентов. Наконец он умолк, и послышался голос профессора:
— Нет, Миллер, я сам не слишком высоко ставлю науку как этап человеческого развития. Она дала нам множество хитроумных игрушек; они, конечно, отвлекают внимание от настоящих проблем, а поскольку проблемы неразрешимы, полагаю, мы должны быть благодарны за возможность отвлечься. Но дело в том, что человеческий разум, индивидуальный разум, всегда становился интереснее, размышляя над старыми загадками, даже если не находил ответа. Наука не дала нам новых предметов для изумления, кроме поверхностного восхищения ловкостью рук. Не дала более богатых удовольствий, как эпоха Возрождения, и никаких новых грехов — ни единого! Напротив, она забирает наши старые. Теперь лаборатория, а не Агнец Божий берет на себя грехи мира. Согласитесь, в физиологическом грехе мало радости. Нам было лучше, когда даже прозаическое принятие пищи могло обладать великолепием греха. Оттого, что поступки людей утрачивают важность, сами люди не делаются богаче — наоборот, это их обедняет. Жизнь была богата, когда каждый мужчина и каждая женщина, теснящиеся на пасхальной службе в соборе, играли главную роль в великолепной драме, где на одной стороне Бог и сверкающие ангелы, а на другой мельтешат мрачные духи зла. Король и нищий имели равные шансы на чудеса, великие искушения и откровения. А ведь именно это делает людей счастливыми — вера в тайну и в важность их маленьких индивидуальных жизней. Нас делает счастливыми возможность окружать наши природные нужды и телесные инстинкты максимальной торжественностью и церемониалом. Искусство и религия (в конечном итоге это одно и то же, разумеется) дали человеку единственное счастье, какое у него когда-либо было.
Моисей понял важность этого при египетском дворе и, когда захотел превратить толпу рабов в независимый народ в кратчайший возможный срок, придумал сложные церемонии, чтобы дать им чувство достоинства и цели. Каждое действие имело какой-то образный смысл. Стрижка ногтей была исполнением заповеди. Христианские богословы прошлись по книгам Закона, как великие художники, и добились потрясающих эффектов, просто удалив все лишнее. Они перестроили сцену, добавив пространства и тайны, сосредоточив весь свет на нескольких грехах большой драматической ценности — всего семь, как вы помните, и из них только три увлекают вечно. С богословами пришли строители соборов: скульпторы, витражники и живописцы. Они могли бы, не кощунствуя, немного изменить молитву и сказать: «Да будет воля Твоя, яко на небеси, и в искусстве». Разве может она свершиться где-то еще, кроме как на небесах? Но, кажется, наше время вышло. Может быть, на следующей неделе вы, Миллер, расскажете мне, что, по-вашему, дала нам наука, кроме повышенного удобства жизни.
Когда молодые люди потянулись из аудитории, миссис Сент-Питер и Макгрегор вошли.
— Годфри, я хотела пригласить тебя со мной к электрику, но не буду настаивать. Скотт хочет позвать тебя на озеро, и день такой чудесный, тебе правда стоит поехать.
— Машина снаружи. Мы только завезем Лиллиан домой, а вы, доктор, возьмете купальный костюм. Кстати, мы слышали часть вашей лекции. Для меня до сих пор загадка, как вы уживаетесь с методистами.
— Ты знаешь, Скотт, я хотела бы, чтобы он один раз обжегся, — сказала Лиллиан, когда они выходили из здания. — Чтобы он перестал разговаривать с этими толстощекими мальчишками, будто они разумные существа. Ты унижаешь себя, Годфри. Мне даже немного стыдно.
— Сегодня я действительно чуточку увлекся. Жаль, что вы оказались рядом. Есть там один парень, Тод Миллер, неглупый, и он провоцирует меня на споры.
— И все же, — пробормотала жена, — едва ли достойно думать вслух в такой компании. Это довольно безвкусно.
— Спасибо за подсказку, Лиллиан. Больше не буду.
Скотту понадобилось всего двадцать минут, чтобы добраться до озера. Он остановил машину у клочка пляжа, который Сент-Питер купил себе много лет назад; маленький треугольник песка, вдающийся в воду, с купальней и семью лохматыми соснами. Скотту нужно было повозиться с машиной, и профессор разделся и вошел в воду раньше него.
Когда Макгрегор наконец был готов купаться, тесть оказался уже довольно далеко. Он плыл стилем овер-арм [13], держа голову и плечи над водой. На голове у него была резиновая шапочка вроде шлема — он все время привозил такие из Франции в больших количествах. Эта была ярко-красная и казалась продолжением тела — руки и спина профессора за лето на озере загорели до цвета терракоты. Голова и мощные загребающие руки создавали яркий красный узор на лиловато-синей воде. Шапочка выглядела живописно — голова в ней казалась закованной, маленькой и напряженно живой, как головы воинов в тесных архаичных шлемах на фризе Парфенона.
К пяти часам Сент-Питер и Макгрегор оделись, легли на песок, закутавшись в пыльники, и закурили. Вдруг Скотт захихикал.
— О, профессор, помните вашего английского друга, сэра Эдгара Спиллинга? На следующий день после встречи у вас дома он пришел ко мне в «Геральд» узнать кое-какие факты, о которых вы из скромности умолчали. У меня над столом висят разные карточки с девизами, и он, уходя, обратил внимание на одну, «НЕ СТУЧАТЬ», и спросил: «Позвольте узнать, почему у вас нет этого объявления на внешней стороне двери? Я не заметил другого способа войти». До таких людей никогда не доходит, да? Он и правда поехал смотреть поместье Марселлусов — кажется, вся эта история его заинтересовала. Доктор, неужели вы позволите им назвать усадьбу в честь Тома?
— Мой дорогой, как я могу им помешать?
— Но вам же это наверняка не нравится, да?
Профессор начал закуривать другую сигарету и долго возился. Наконец прикурив, он приподнялся на локте и посмотрел на Макгрегора:
— Скотт, ты должен понимать, что я не могу давать советы Луи. Он совершенно последователен. Он намного щедрее меня и намного больше делает для людей, и мои предпочтения были бы для него непостижимы. Я также не могу говорить с тобой о его делах, это было бы некрасиво.
— Понимаю. Извините, что он меня так бесит. Каждый раз говорю себе, что в следующий раз не поведусь, но выходит как всегда.
Скотт достал трубку и некоторое время лежал молча, любуясь золотыми отблесками на воде и на крыльях пролетающих чаек. Он глядел задумчиво, почти печально. Он был хорош собой: выгоревшие на солнце светлые волосы, отличные зубы, привлекательные глаза, как правило, мрачноватые, если только он не смеялся в голос, маленький, красиво очерченный рот, прячущий беспокойство в уголках. В лице было что-то угрюмое и недовольное. Профессор очень сочувствовал зятю: тот был слишком хорош для своей работы. Скотт обрадовался, когда его злободневные стишки и «воодушевляющие» передовицы впервые обрели успех, потому что это позволило ему жениться. Теперь он мог продавать столько бодрящих статей, сколько успевал написать, на любую тему, и ненавидел это занятие. Он рано наметил себе целью сотворить нечто прекрасное и чувствовал, что зря растрачивает жизнь и таланты. Новое художественное объединение поэтов приводило его в ярость. Когда друзья серьезно обсуждали новый роман, для Скотта это было пыткой. Сент-Питер знал, что бедняга по временам отчаянно страдает. Уязвленное тщеславие грызло его внутренности, как лисенок — спартанского мальчика, и лишь глубокие морщины на молодом лбу и подергивание уголков рта выдавало внутренние мучения.
Недавно студенты устраивали историческую постановку в память о подвигах раннего французского исследователя Великих озер. Они попросили Сент-Питера сделать для них живую картину, и он срежиссировал сцену, которая его очень позабавила, хотя не имела никакого отношения к теме. Он поставил двух своих зятьев в шатре, увешанном коврами, чтобы изобразить встречу между Ричардом Плантагенетом и Саладином перед стенами Иерусалима. Марселлус в зеленом халате и тюрбане сидел за столом с картой, раскинув руки — разумно, терпеливо убеждая в споре. Плантагенет стоял, в руке шлем с плюмажем, квадратная голова с желтыми волосами надменно вздернута, бездумный лоб грозно нахмурен, губы искривлены, свежее лицо полно высокомерия. Эта живая картина не привлекла особого внимания, и миссис Сент-Питер сухо заметила мужу, что, к сожалению, никто не понял его маленькой шутки. Но профессор остался доволен картиной и счел ее вполне справедливой по отношению к обоим молодым людям. VI
Как-то ясным октябрьским днем профессор пришел домой раньше обычного. Свернул с дорожки на газон, намереваясь войти из сада через открытое французское окно, но на миг задержался снаружи полюбоваться картиной внутри. Гостиная была полна осенних цветов — георгинов, диких астр и золотарника. Красно-золотой солнечный свет лежал яркими лужицами на толстом синем ковре и рисовал туманные ореолы вокруг обитых синим кресел. Глядя снаружи, профессор оценил насыщенный, глубокий эффект осени, нечто, рисующее образ октября гораздо острее и сладостнее, чем красные клены и обрамленные астрами дорожки, по которым он шел домой. Его поразила мысль: времена года иногда выигрывают оттого, что их приносят в дом, как выигрывают оттого, что их приносят в живопись и в поэзию. Рука, взыскательная и смелая, которая отбирает и размещает, — вот что создает разницу. А Природа неразборчива.
В углу, рядом с дымящимся медным чайником, сидели Лиллиан и Луи, их разделял маленький лаковый столик, и они склонились над ним — оказалось, что там стоит шкатулка с драгоценностями. Лиллиан бережно взяла зелено-золотое ожерелье, явно старинное, без камней.
— Луи, конечно, изумруды были бы прекрасны, но они как будто немного несоразмерны — они принадлежат к иному образу жизни, чем тот, который вы с Розамундой можете вести здесь. Вы богаты, но ведь не возмутительно богаты. Где она сможет их носить?
— Дома, Дражайшая, со мной, за нашими собственными ужинами в «Броди»! Мне нравится идея, что они масштабом как бы крупнее всего, что вокруг. Я никогда не дарил Розамунде драгоценностей. Ждал, пока смогу подарить эти. Для меня само ее имя звучит как слово «изумруды».
Миссис Сент-Питер улыбнулась, легко сдаваясь:
— Ты ведь не сможешь удержаться. Покажешь ей.
— О нет, не покажу! Они останутся у ювелира в Чикаго, пока мы все не поедем туда на день рождения. Это еще один секрет, который нужно хранить. У нас их так много! — Он склонился над рукой тещи и тепло поцеловал ее.
Сент-Питер перемахнул через порожек французского окна:
— Это всегда сигнал к появлению мужа, правда? Луи, что ты там сказал про Чикаго?
Он сел, зять принес ему чаю и задержался рядом:
— Это должно быть секретом от Рози, но, видите ли, так получилось, что дата вашего лекционного выступления в Чикагском университете совпадает с ее днем рождения, поэтому я запланировал, что мы все поедем вместе. И среди прочих развлечений посетим ваши лекции.
Брови профессора поехали вверх:
— Для дам выйдет не отдых, а труд, я бы сказал.
— Но не для меня. Не забывайте, я ведь не учился у вас, в отличие от Скотта и Броди. Чего бы я только не отдал за такую возможность! — несколько жалобно произнес Луи. — Так что вы должны мне это возместить.
— Приезжайте, если хотите. Понимаешь, Луи, лекции кажутся мне довольно унылым развлечением.
— Только не для меня. Скажите одно слово, и я поеду с вами и в Бостон следующей зимой, когда вы будете читать Лоуэлловские лекции.
— Правда? До следующего года еще далеко. А теперь мне нужно привести себя в порядок. Я работал в саду другого дома и едва ли годен пить чай с прекрасной дамой и элегантным джентльменом. Лиллиан, что мне делать с тем садом в итоге? Уничтожить? Или бросить на милость следующих жильцов?
Поднимаясь по лестнице, он обернулся на повороте и посмотрел на жену и зятя, которые снова склонились над шкатулкой. Миссис Сент-Питер была в белом шелковом креповом платье, самом удачном из ее летних нарядов, и с лентой из бархата цвета орхидеи в сияющих волосах. Она не стала бы так наряжаться, если бы не приход Луи, размышлял профессор. Или это он не заметил бы наряда жены, не будь здесь Луи? Мужчина, долго привыкший любоваться женой вообще, редко замечает ее красоту в определенном платье или позе, если его внимание не направит восхищенный взгляд другого мужчины.
Кокетство Лиллиан с зятьями забавляло профессора. Он не предвидел этого и находил, пожалуй, самым пикантным и интересным следствием замужества дочерей. Началось со Скотта — младшая сестра вышла замуж раньше старшей. Сент-Питер думал, что Скотт Макгрегор относится к тому сорту людей, которых Лиллиан всегда находила утомительными. Но нет; не прошло и нескольких недель после свадьбы Кэтлин, как между тещей и зятем возникли явно игривые и доверительные отношения. Даже теперь, когда Луи так заметно выходил на передний план, а Скотт обижался и ревновал, Лиллиан оставалась с ним очень тактична и терпелива.
Казалось, что с Луи Лиллиан пустилась в новую карьеру, и Годфри начал думать, что очень мало понимает собственную жену. Он ожидал, что она будет относиться к Луи так же, как он: заботиться о зяте, как заботятся о приезжем из далекой страны, потому что он такой необычный и экзотичный, но совершенно не желая принимать кого-то столь чуждого в семейный круг. Жена всегда была придирчива ко всем тонкостям хороших манер до неразумной степени. Она не могла простить бедному Тому Броди то, что он порой держал сигару во рту под неправильным углом, или то, что он так и не научился непринужденно есть салат. За столом, если Том, увлекшись разговором, иногда возвращался к манерам харчевни для железнодорожников и, доев, отодвигал от себя тарелку, на лице Лиллиан отражалось презрение, граничащее с ненавистью. Погрешности такого рода выводили ее из себя. Но Луи мог шумно, торопливо хлебать суп или звонко чмокать Лиллиан в щеку на приеме для профессорско-преподавательского состава, и, казалось, ей это даже нравится.
Да, с зятьями она заново начала вести прежнюю игру, быть женщиной. Одевалась для них, строила планы для них, плела интриги в их интересах. Стала принимать гостей чаще, чем за все прошлые годы (переезд в новый дом давал удобный предлог), и использовать свое влияние и шарм в маленьком, невротичном светском мирке Гамильтона. Она была страстно заинтересована в успехе и счастье этих двух молодых людей, жила их карьерами, как когда-то карьерой мужа. Вот и отлично, говорил себе Сент-Питер. Ей не придется столкнуться с полосой скуки — пустых лет между должностями молодой женщины и молодой бабушки. Жена оказалась менее умна и более разумна, чем он думал.
Когда Годфри спустился в столовую, готовый к ужину, Луи уже ушел. Профессор подошел к креслу, в котором сидела и читала жена, и взял ее за руку.
— Дорогая, — осторожно сказал он, — хорошо бы ты удержала Луи от подачи заявления в Клуб искусств и словесности. Еще рано. Он недостаточно долго живет в наших местах. Эта компашка привередлива, и стоит подождать, пока они узнают его получше.
— Ты имеешь в виду, что его забаллотируют? Ты правда так думаешь? Но Загородный клуб...
— Да, Лиллиан; Загородный клуб — большое предприятие, и ему нужны деньги. «Искусства и словесность» — тесный кружок, и, как я уже сказал, привередливый.
— Скотт в нем состоит, — протестующе заявила миссис Сент-Питер. — Это он тебе сказал?
— Нет, не он, и я не скажу кто. Но если будешь тактична, сможешь уберечь самолюбие Луи.
Миссис Сент-Питер закрыла книгу, даже не взглянув на нее. В глазах зажегся новый интерес, теперь они смотрели сквозь мужа, куда-то дальше.
— Надо посмотреть, что я смогу сделать со Скоттом, — пробормотала она.
Сент-Питер отвернулся, пряча улыбку. Его бывший студент, друг из «эпохи Броди», со смехом сказал ему, что уверен: Скотт проголосует против Марселлуса, если кандидатура последнего когда-нибудь дойдет до баллотировки. «Знаешь, Скотт в некоторых вещах как ребенок, — сказал друг. — Он за что-то невзлюбил Марселлуса и говорит, что тайное голосование — единственный способ достать его там, где это не заденет миссис Сент-Питер».
За супом профессор изучал лицо жены в свете свечей. Оно совсем не походило на лицо той женщины, которая в момент его прихода смеялась вместе с Луи, и особенно изменилось после совета по поводу Клуба искусств и словесности. Стало, как ему показалось, слишком жестким для орхидейного бархата в волосах. Верхняя губа удлинилась и окаменела, как всегда, когда жена сталкивалась с сопротивлением.
«Что ж, — размышлял профессор, — занятно будет посмотреть, что она сможет сделать со Скоттом. Выйдет интересный эксперимент». VII
В начале ноября случилась живописная метель, и в тот день Кэтлин позвонила отцу в университет с просьбой: зайти к ней по пути домой и помочь ей выбрать новые меха. В четыре часа, подходя к аккуратному бунгало Макгрегоров, профессор увидел перед домом «пирс-эрроу» Луи с Недом, шофером и садовником, за рулем. Тут из дома вышла Розамунда, одна, и направилась по дорожке к тротуару, не заметив отца. Ее лицо приобрело особую надменность; брови были сдвинуты над переносицей. Изгиб красивых губ устрашал. Профессор заметил также кое-что новое — шубу из мягкого серого меха с лиловым оттенком, совершенно скрывающую широкие, слегка сутулые плечи, которые он не одобрял в своей поистине прекрасной дочери. Он окликнул ее, очень заинтересованный:
— Погоди-ка, Рози. Я этого меха раньше не видел. Необыкновенно тебе идет. — Он погладил рукав дочери с явным удовольствием. — Знаешь, эти вещи с каким-то затаенным пурпуром и лавандой на тебе смотрятся просто потрясающе. Оттеняют твой цвет лица, и он становится еще красивее. Ты только недавно начала их носить. Вкус Луи, я полагаю?
— Конечно. Он все для меня выбирает, — гордо сказала Розамунда.
— Что ж, у него хорошо получается. Он знает, что тебе подходит. — Сент-Питер продолжал с удовлетворением разглядывать дочь. — А Кэтлин покупает новые меха. Ты ей советовала?
— Она мне не говорила, — сдержанно ответила Розамунда.
— Нет? А это как называется, какой зверь? — бесхитростно спросил он, снова поглаживая мех голой рукой.
— Это таупе.
— О, кротовый мех! — Профессор слегка отступил. — Лучше не придумаешь для твоего цвета лица. А теплый?
— Очень теплый — и такой легкий.
— Понимаю, понимаю! — Он взял Розамунду под руку и проводил к машине. — Передай Луи мои комплименты за удачный выбор.
Машина плавно двинулась — профессор по своей трусости пожалел, что не может ускользнуть так же быстро и бесшумно. Но подозревал, что Кэтлин следит из-за занавесок. Он поднялся на крыльцо и долго, тщательно чистил подошвы о скребок для обуви, прежде чем постучать в стекло. Кэтлин впустила его. Она была очень бледна; даже губы, обычно розовые, как внутренняя сторона белой ракушки, утратили цвет. Ни отец, ни дочь не упомянули о только что ушедшей гостье.
— Китти, ты гуляла в парке? Такая славная метель. Может быть, скоро выйдешь со мной, проводишь меня до старого дома. — Он говорил успокоительно, снимая пальто и галоши. — А теперь за меха!
Кэтлин медленно пошла в спальню. Ее не было очень долго — может быть, десять минут по часам. Вернулась она с красными глазами. В руках она несла четыре большие картонные коробки, связанные вместе бечевкой. Сент-Питер вскочил, взял коробки и начал их развязывать. Открыл первую и вытащил коричневый палантин.
— Что это, норка?
— Нет, американская куница.
— Очень красиво. — Он накинул мех дочери на плечи и отступил посмотреть. Но после мучительной борьбы Кэтлин сломалась. Сбросила мех и уткнулась лицом в свежий носовой платок.
— Папочка, прости, но сегодня бесполезно. Я уже больше не хочу никаких мехов, честно. Она для меня все портит.
— Милая, милая, ты ужасно меня огорчаешь! — Сент-Питер нежно погладил мягкие каштановые волосы дочери. — Китти, посмотри правде в глаза; завидовать нельзя, запрещено. Это саморазрушение.
— Папа, я не могу ничего поделать. Я завидую. Наверно, не завидовала бы, если бы она оставила меня в покое, но она приходит сюда со своей роскошью и убивает все наши бедные жалкие мелочи. Все знают, что она богата, зачем она постоянно тычет этим мне в нос?
— Но, милая Китти, не хочешь же ты, чтобы она ходила домой переодеваться, прежде чем навестить тебя?
— О, дело не в этом, отец, дело во всем! Ты же знаешь, дома мы никогда друг другу не завидовали. Я всегда гордилась ее красотой и хорошим вкусом. Дело не в том, как она одета, а в том, что у нее в сердце. Когда она приближается ко мне, я чувствую, как приближается вражда, змеиная ненависть!
Сент-Питер вытер влажный лоб. Он страдал вместе с дочерью, словно она испытывала физическую муку.
— Нельзя, дорогая, нельзя в этом мире позволять себе вот так думать о вещах... сравнивать себя с другими... Мы все слишком восприимчивы к уродливым внушениям. Если Розамунда и затаила на тебя обиду, это потому, что ты нетактично обошлась с Луи.
— Даже если так, обязательно быть такой мстительной? Она думает, никто больше не называет его евреем? Думает, это секрет? Я же не обижаюсь, когда меня называют христианкой.
— Понимаешь, Китти, все дело в том, как назвать. И кроме того, ты ведь дала ей понять, что тебе немного надоели все их новые вещи, разве нет?
— Наверно, я дала понять, что мне не нравится, как она теперь расфуфырена. Никогда бы не поверила, что Рози способна так некрасиво поступать. Пока она живет здесь, среди старых друзей, пускай одевается как все.
— А разве она одевается как-то по-другому? Мне кажется, ее вещи мало чем отличаются от твоих.
— Ох, папа, ты такой простодушный! И мама очень старается не просвещать тебя. Мы идем в Гильдию шить для миссионерского фонда, а Рози приходит во французском наряде из шикарного ателье, дороже, чем все наши платья вместе взятые.
— Но если ее одежки не красивее, какая разница, сколько они стоят?
Сент-Питер с тревогой наблюдал за Кэтлин. Ее бледная кожа приобрела зеленоватый оттенок — в этом не было сомнений. Ему раньше не доводилось видеть такую перемену в лице, и он никогда не осознавал, какое уродливое, болезненное превращение стоит за расхожими словами «позеленеть от зависти».
— Ох, какой ты глупый, они красивее, хоть ты этого и не видишь. Дело не только в одежде, — Кэтлин пристально глядела на него, и глаза, окруженные красным, расширились и прояснились. — Дело во всем. Когда мы жили дома, Розамунда была для меня своего рода идеалом. Любое ее мнение решало дело и для меня. Но она совершенно изменилась. Превратилась в Луи. Нет, она хуже Луи. Он и все эти деньги погубили ее. Ох, папа, почему вы с профессором Крейном не взялись за дело и не остановили все это в зачатке? Вы виноваты. Вы оба знали, что Том оставил что-то ценное. Почему ничего не сделали? Бросили все в лаборатории Крейна, и оно там лежало, и вот пришел этот... этот Марселлус, и начал выжимать из чужого труда деньги, и наконец почти уверился, что это его собственная идея.
— Все могло бы сложиться так же в любом случае, — запротестовал отец. — Любые доходы принадлежали бы Розамунде. У меня не было настроения бороться с промышленниками, я ничего не понимаю в таких вещах. А Крейну каждая крупица сил нужна для собственных экспериментов. Его не интересует ничего, кроме протяженности пространства.
— Лучше бы он взял несколько дней отгула и спас репутацию друга. Том доверил ему все. Как глупо; этого несчастного постоянно кромсают хирурги, а он собирает себя из жалких остатков и беспокоится об ограничениях пространства — много они ему помогут!
Сент-Питер встал и взял дочь за обе руки. Он стоял над ней, посмеиваясь:
— Ну Китти! Ты умна, так будь выше этого. Ты способна понять: то, что бедный Крейн может узнать о пространстве, для него важнее всех денег, какие когда-либо будут у Марселлусов. Но неужели ты намекаешь, что, если бы мы с Крейном развили открытие Тома, мы могли бы удержать Рози и ее деньги в семье, для себя?
Кэтлин вскинула голову:
— О, мне не нужны ее деньги!
— Именно; и мне не нужны. И мы не должны вести себя так, будто стремимся к ним. Если ты опустишься до зависти к Рози, поступишь очень глупо и будешь очень несчастна.
Профессор шел усталым шагом через заснеженный парк. На сердце было тяжело. К Кэтлин он питал особую привязанность. Возможно, потому, что, когда она была маленькая, ему пришлось целое лето заботиться о ней. Как раз когда миссис Сент-Питер собралась с детьми в Колорадо, младшая заболела коклюшем, и пришлось оставить ее дома с отцом. У него появилась возможность изучить ее повадки. Ей было всего шесть лет, но он обнаружил, что малышка добросовестна и на нее можно положиться. Они вместе выработали устраивающий обоих распорядок жизни. Все утро дочь должна была играть в саду и ни в коем случае не беспокоить отца в кабинете. После обеда отец брал ее на озеро или в лес или читал ей дома. Она гордилась тем, что выполняет свою часть договора. Однажды, выйдя из кабинета в полдень, он увидел дочь: она сидела на ступеньках, ведущих на третий этаж, прямо у двери кабинета. В одной руке она держала флакон арники, пальцы другой распухли, как крошечные розовые сосиски. Ее укусила пчела в саду, и она прождала пол-утра в ожидании сочувствия. Она была очень независима и могла долго возиться с завязками гетр или галошами, прежде чем попросить помощи.
Когда девочки были маленькие, Кэтлин обожала старшую сестру и любила ей прислуживать. Она всегда больше радовалась новым платьям и пальто Рози, чем своим собственным. Эта привязанность сохранилась и у взрослой Кэтлин. Сент-Питер не замечал в ней никаких перемен, пока Розамунда не объявила о помолвке с Луи Марселлусом. Тогда Кэтлин как-то внезапно полностью охладела к сестре. Отец решил: Кэтлин не может простить сестре, что она так скоро забыла Тома.
Уже стемнело, когда профессор вернулся в старый дом и сел работать. Он пообещал себе, что в течение часа будет трудиться над бумагами, забыв о своих родных и превратностях их отношений. Так он и сделал. Но когда поднял глаза от записей при звуках «ангелюса» [14], два лица возникли в тени за желтым кругом света от лампы: красивое лицо старшей дочери с жестокой верхней губой и презрительно полуприкрытыми глазами, окруженное мехом с фиолетовым отсветом, — такой она шла к машине в тот день, пока не увидела отца; и Кэтлин — маленький квадратный подбородок яростно выставлен вперед, белые щеки под опухшими глазами и впрямь позеленели. Профессор не мог этому верить. Он стремительно встал, подошел к единственному окну, распахнул его пошире и стоял так, глядя на темные очертания сосновой рощи, окружающей корпус физического факультета. Острая боль сжала сердце. Неужели ради этого свет в лаборатории Броди горел так далеко за полночь! VIII
На следующей неделе Сент-Питер поехал в Чикаго читать лекции. Он забронировал номер для себя и Лиллиан в маленькой тихой гостинице рядом с университетом. Марселлусы поехали тем же поездом, и все вышли на вокзале вместе в разгар метели. Сент-Питерам предстояло выпить чаю с Луи в отеле «Блэкстоун», прежде чем отправиться в свое жилье.
Чай подали в номере люкс Луи с видом на озеро, который стал еще красивей от падающего за окнами снега. Профессор был настроен благодушно: он радовался, что оказался в большом городе, в роскошном отеле, и особо наслаждался возможностью сидеть в тепле и уюте и любоваться, как бушует метель над водой.
— Луи, как уютно у тебя здесь! Правда, очень мило, — сказал он, отходя от окна, потому что его позвала Розамунда.
Луи подошел и положил руки тестю на плечи, восторженно восклицая:
— А вам нравятся эти комнаты, сэр? Что ж, я рад, потому что они ваши! Мы с Рози дальше по коридору. Ни слова! Все устроено. Вы наши гости на время этого выступления. Мы не позволим нашему великому ученому останавливаться где-то в грязной ночлежке на Южной стороне. Пусть он будет там, где мы сможем присматривать за ним.
Луи так загорелся этим планом, что профессору ничего не оставалось, кроме как выразить удовлетворение.
— А наш багаж?
— Уже в пути. Я отменил ваши бронирования и все устроил как надо. А теперь пейте чай, но не слишком много. Вы рано ужинаете; у вас планы на вечер. Вы с Дражайшей идете в оперу... О нет, не с нами! У нас другая рыба на сковородке. Вы идете одни.
— Очень хорошо, Луи! А что дают сегодня?
— «Миньон». Напомнит вам студенческие дни в Париже.
— Да. У меня всегда был абонемент в Opéra Comique [15], и «Миньона» там шла часто. Это одна из моих любимых опер.
— Я так и думал!
Луи поцеловал обеих дам, чтобы выразить довольство. Профессор забыл свои щепетильные соображения насчет принятия щедрого гостеприимства. Он был действительно очень рад, что можно жить с видом на озеро и не ехать в другой отель. После того как Марселлусы ушли в свои апартаменты, он заметил жене, распаковывая сумку, что жить на одном этаже с Луи и Розамундой гораздо удобнее.
— Намного лучше, чем все время ездить к ним через весь Чикаго на такси, правда?
В восемь часов они с женой сидели на своих местах в Аудиториуме. Увертюра вызвала улыбку на губах профессора и благодатное настроение в сердце. Эта музыка все еще казалась необыкновенно свежей и подлинной. Она может отстать от музыкальной моды, сказал он себе, но никогда не состарится, конечно, пока в людях осталась хоть какая-то молодость. Эта музыка была выражением молодости — только этим и ничем больше; ее сладость, ее дурачество, тягучие акценты, тяжелые ударения — и тонкость тоже — все принадлежало той поре. После выхода главного героя Лиллиан наклонилась к мужу и прошептала:
— Я не слишком доверчива? По-моему, он в точности похож на портреты молодого Гёте.
— Мне тоже так кажется. Он определенно такой же высокий, как Гёте. Я не знал, что тенора бывают такого высокого роста. Миньон тоже, кажется, молода.
Она была, во всяком случае, стройна и выглядела очень хрупкой рядом с куртуазным Вильгельмом. Когда она завела свою бессмертную арию, никто не усомнился, что она создана для этой роли: чистое лирическое сопрано, которое подходит лучше всего, и в ее голосе было что-то свежее и тонкое, как цветы в лесной чаще. «Connais-tu le pays» [16] — эти звуки волновали, как запахи ранней весны, напоминая о поре сладостных, безличных чувств.
Когда занавес опустился после первого акта, Сент-Питер обратился к жене:
— Отличный состав, правда? И арфы очень хороши. За исключением деревянных духовых, я бы сказал, это не хуже любого представления, какое я когда-либо слышал в Comique.
— Как это напоминает о Париже и о стольких полузабытых вещах! — пробормотала Лиллиан. Давно он не видел ее лицо таким расслабленным, задумчивым, лишенным целеустремленной решимости.
Во время следующего акта он часто поглядывал на жену. Удивительно, как дух юности может вернуться и смягчить лицо. Не раз он замечал, как звездная влага блестит у жены в глазах. Если бы она только знала, насколько прекраснее становится, когда не исполняет свой долг!
— Дорогая, — вздохнул он, когда в зале зажегся свет и оба снова стали выглядеть старше, — мы сделали ошибку, что завели детей, писали истории, наживали возраст. Надо было живописно потерпеть кораблекрушение вместе, пока мы были молоды.
— Как часто я думала об этом! — ответила она со слабой, грустной улыбкой.
— Ты? Но ты так занята будущим, так легко приспосабливаешься, — удивленно пробормотал он.
— Приходится продолжать жить, Годфри. Но не дети встали между нами. — В ее голосе было что-то одинокое и прощающее, что-то говорящее о старой ране, зажившей, зарубцевавшейся, безнадежной.
— Ты... ты тоже? — выдохнул он в изумлении. Взял одну перчатку жены и начал протягивать сквозь пальцы. Жена ничего не сказала, но он увидел, как она дрогнула губой, отвернулась и стала разглядывать зал в бинокль. Профессор тоже начал изучать публику. Он жалел, что не знает, как именно все это видится жене. Он начинал понимать, что ошибался. Чужая душа — потемки, всегда, как бы близка она ни была к твоей собственной. Вскоре под тающую музыку последней арии тенора взгляды мужа и жены встретились в улыбке, не полностью печальной.
Той ночью, уже в постели, среди непривычной обстановки и еще не совсем погрузившись в сон, Сент-Питер все играл с идеей живописного кораблекрушения и перебирал конкретные сценарии такого финала. Прежде чем заснуть, он нашел тот самый день, но жены в нем не было. На самом деле никого не было, только сам профессор, а с ним обветренный малорослый капитан из Верхних Пиренеев, полдюжины проворных моряков и цепи сверкающих снежных пиков, мучительно высоких и острых, вдоль южного побережья Испании.
Луи устроил праздничный обед в ресторанном зале отеля, и трое коллег профессора присоединились к ним по этому случаю. Луи съездил в университет послушать лекцию Сент-Питера, встретил нескольких преподавателей и тут же пригласил их. Они приняли приглашение — не бывает такого, чтобы преподаватель отказался от хорошего обеда. Розамунде преподнесли изумруды, и, как Сент-Питер позже заметил жене, практически все посетители ресторана стали участниками счастливого события. Лиллиан, несомненно, была права, когда сказала ему, что тем не менее его коллеги-профессора ушли из «Блэкстоуна» той ночью, уважая Годфри Сент-Питера как никогда, а если у них дочери на выданье, то откровенно завидуя его удаче.
— Это и есть мое главное возражение против публичной роскоши, — ответил профессор. — Кажется, она выставляет всех в наихудшем свете. Пойми, я не виню никого, кроме себя. Когда я согласился занять апартаменты, которые не мог себе позволить, я подписался на все, что могло последовать.
В Гамильтон вернулись в суровую непогоду. Озерные ветра хлестали городок, а Скотт, хворающий ларингитом, писал стихопрозу об удовольствии подкидывать дрова в собственную печь, когда на градуснике минус двадцать [17].
— Годфри, — сказала миссис Сент-Питер, когда муж отправлялся в университет наутро после возвращения, — надеюсь, ты не собираешься сегодня в старый дом. Там будет как на холодильном заводе. Твой кабинет нечем обогревать, кроме жалкой печурки.
— Дорогая, так было всегда. Я справлялся много лет.
— То было совсем другое дело, когда дом внизу отапливался. Эта печка небезопасна, когда ты держишь окно открытым. Порыв ветра может задуть ее в любой момент, а если ты будешь работать, то не заметишь, пока наполовину не отравишься газом. Когда-нибудь устроишь себе сильную головную боль.
— Я уже устраивал себе головные боли таким образом и выжил, — упрямо сказал он.
— Откуда в тебе такой дух противоречия? Знаешь же, что теперь все по-другому и тебе следует больше заботиться о здоровье.
— Почему? Оно не стоит и половины того, что стоило тогда.
Жена не удостоила эти слова ответом:
— И не кажется ли тебе глупым расточительством и дальше платить за целый дом, чтобы проводить несколько часов в день в убогой неудобной каморке?
Смуглое лицо профессора покраснело, и концы грозных бровей поехали вверх, к черным волосам.
— Это почти единственное мое расточительство, — яростно пробормотал он.
«Каким неразумным и вздорным он становится!» — размышляла жена, слушая, как муж надевает галоши в прихожей. IX
На Рождество погода снова смягчилась. Вечером предстоял семейный ужин, но весь день Сент-Питер собирался провести один в старом доме. Он попросил жену собрать ему сэндвичей, чтобы не возвращаться к обеду. В кабинете в старом сундуке под манекенами хранилось несколько бутылок хереса. К счастью, профессор привез довольно много из последней поездки в Испанию. То была не предусмотрительность — тогда никому и в голову не пришло бы, что в стране установят сухой закон, — а счастливая случайность. Профессор тогда пошел с хозяином гостиницы, где жил, на аукцион и купил двенадцать дюжин хереса, который шел с молотка очень дешево. Домой профессор возвращался через Мехико и провез спиртное без пошлины.
Идя с сэндвичами по парку, он встретил Августу, возвращающуюся с мессы.
— Все еще ходите в старый дом, профессор? — укоризненно спросила она, но лицо между жестким черным меховым воротником и жесткой черной шляпой улыбалось ему.
— О да, Августа, но это не то же самое. Мне не хватает вас. Теперь на моих дамах по вечерам не бывает новых платьев. Не зайдете как-нибудь нарядить их, в порядке сюрприза для меня? Люблю видеть их элегантными.
Августа рассмеялась:
— Вы забавный человек, доктор Сент-Питер. Если бы кто-нибудь другой говорил на лекциях то, что говорите вы, я бы возмущалась. Но я всегда всех уверяю, что вы не имеете в виду и половину того, что утверждаете.
— А откуда вы знаете, что я говорю на лекциях, позвольте спросить?
— Ну как же, когда вы пренебрежительно отзываетесь о Церкви, ваши студенты идут и обсуждают это между собой, — серьезно сказала она.
— Право же, Августа, я никогда себе такого не позволяю.
— Ну, они так понимают ваши слова. Они не такие умные, как вы, и вам следует быть осторожнее.
— Неважно. Что они думают сегодня, забудут завтра. — Он шел рядом с Августой вялой, безразличной походкой, совсем не так, как шагал, когда бывал чем-то увлечен. — Кстати, это мне напоминает, я хотел вас спросить кое о чем. Тот отрывок в службе про таинственную розу, лилию Сиона, башню из слоновой кости — это «Магнификат»?
Августа остановилась и посмотрела на него:
— Помилуйте, профессор! Неужто вас совсем не учили Закону Божьему?
— Откуда? Моя мать методистка, в нашем городе в Канзасе не было католической церкви, а отец, вероятно, забыл свою религию.
— Такое случается при смешанных браках, — многозначительно сказала Августа.
— Ну да, надо думать. Но скажите мне, что же такое «Магнификат»?
— «Магнификат» начинается словами: «Величит душа моя Господа»; уж это-то вы должны знать.
— Но я думал, «Магнификат» — это о Деве Марии?
— О нет, профессор! Она как раз его сочинила.
Сент-Питер чрезвычайно заинтересовался:
— О, правда?
Августа говорила мягко, словно подсказывая ему и не желая слишком резко упрекать за невежество:
— Ну да, как только ангел возвестил Пресвятой Деве, что она станет матерью Господа нашего, она сочинила «Магнификат». А я-то думала, доктор Сент-Питер, вы всё на свете знаете!
— А вы все время обнаруживаете, как мало я знаю. Ну, вы меня не выдадите. Вы очень тактичны.
Их пути разошлись, и оба пошли дальше веселее, чем до встречи. Профессор поднимался в кабинет с таким чувством, будто Августа побывала там и зажгла яркий свет. (Она же точно сказала, что Пресвятая Дева села и сочинила «Магнификат»!) Августа часто работала в их семье в пору Рождества в те годы, когда праздники действительно были праздниками. Он привык к памяткам, которые она оставляла в его рабочей комнате, особенно одеяниям на манекенах, и полюбил их. Иногда эти ужасные женщины ее трудами становились совершенно как живые!
В ранние годы профессор, даже уйдя с головой в работу, всегда чувствовал, как ощущение праздника, особого тепла и аромата в воздухе поднимается в кабинет снизу, из дома. Лучшие места в своих творениях он создавал, чувствуя присутствие хорошеньких девочек в свежих платьях... цветов и зелени в уютной, потертой гостиной... красоты и хорошего вкуса жены... еще более изысканного, чем обычно, ужина, готовящегося внизу. Все время, пока профессор яростно работал над восемью большими томами, он не был нечувствителен к домашней драме, разворачивающейся на этажах под ним. Его разум радостно играл всеми этими происшествиями. Точно как королева Матильда, когда создавала длинный ковер, теперь выставленный в Байё — хронику деяний рыцарей и героев, — рядом с большим узором драматического действия она и ее придворные дамы вели маленький игривый узор из птиц и зверей, составляющий отдельную историю; так и для профессора важнейшие главы его истории переплетались с личными воспоминаниями.
В это рождественское утро, с воскресшим чувством прошлого в душе, профессор механически принялся за работу, и утро исчезло. Не успел он осознать, что оно проходит, зазвонили колокола Августиной церкви на том конце парка и сказали, что оно прошло. Профессор отодвинул бумаги и приготовил письменный стол к обеду.
По ощущению голода он понял, что работал усердно. Он с интересом заглянул в корзинку, выданную женой, — на самом деле плетеную сумку, которую когда-то купил полной клубники в Гибралтаре. Сэндвичи с курицей и листьями салата, красный калифорнийский виноград и две длинношеие рыжие груши изящных очертаний. Лучше и желать нельзя; и еще Лиллиан заботливо положила одну из лучших обеденных салфеток, зная, что он ненавидит некрасивое столовое белье. Профессор достал из сундука круглый сыр и бутылку и начал протирать до блеска бокал для хереса.
Наслаждаясь обедом, он вспоминал праздники, которые провел в одиночестве в Париже, когда жил в Версале в семье Тьеро воспитателем их мальчиков. Как-то в День всех душ Сент-Питер отправился в Париж ранним поездом и великолепно позавтракал на улице Вожирар — не у Фойо, в те дни у него не хватило бы денег даже нос сунуть туда. Позавтракав, он вышел погулять под мягким дождем. Небо было такого густого серебристо-серого цвета, что серые каменные дома вдоль улицы Сен-Жак и улицы Суффло обрисовывались в этом серебряном сиянии четче, чем при солнечном свете. Витрины магазинов были закрыты ставнями; на унылом подъеме к Пантеону ни пятнышка цвета, только мокрый, блестящий, как ртуть, серый, подчеркнутый черными бороздами и выветренными выступами, белыми, как древесная зола. Вдруг откуда-то из-за самого Пантеона на пустую улицу вышли мужчина и женщина, толкая ручную тележку. Тележка была полна розовых георгинов, все совершенно одинакового цвета. Молодой человек был хрупкий белокожий блондин с бледным лицом; женщина несла ребенка. И они сами, и колеса тележки были забрызганы грязью. Должно быть, пришли издалека из деревни — усталая, угнетенная жизнью пара. Они остановились на углу перед Пантеоном и боязливо оглядели пустынные, серебристые, промозглые улицы. Мужчина вошел в булочную, а жена принялась раскладывать цветы, связанные в большие букеты со свежими зелеными листьями каштана. Молодой Сент-Питер подошел и спросил цену.
— Deux francs cinquante, Monsieur [18], — сказала она с какой-то отчаянной храбростью.
Он взял букет и протянул пятифранковую банкноту. У женщины не оказалось сдачи. Муж, увидевший их из булочной, прибежал с батоном под мышкой.
— Deux francs cinquante, — крикнула ему жена, когда он подбежал. Он сунул руку в карман и начал рыться.
— Deux francs cinquante, — повторила она с мучительным напряжением.
Вероятно, раньше они договорились отдавать букеты по франку или по полутора. Мужчина отсчитал студенту сдачу и посмотрел на жену с восхищением. Сент-Питер был так доволен цветами, что ему не пришло в голову взять больше; но потом он всю жизнь жалел, что не купил два букета и не подарил мужу и жене еще капельку удачи. Никогда больше он не встречал георгинов такого прекрасного цвета и так очаровательно скомбинированных с ярко-зелеными каштановыми листьями.
Через минуту он спускался с холма, размышляя, кому бы подарить букет, когда мимо потянулась под дождем жалкая процессия. Девочки из благотворительной школы для бедных, в уродливой темной форме и в круглых фетровых шляпах без лент и бантов, шли парами под надзором четырех монахинь в черных чепцах. Все девочки смотрели вниз, кроме одной — хорошенькой, естественно, — а она косилась вбок, как раз на студента и его цветы. Их глаза встретились, она улыбнулась, и только он протянул букет, монахиня налетела, как черная ворона, и загородила от него хорошенькое личико. Годфри боялся, что девушке грозит расплата за эту улыбку. Он провел день в Люксембургском саду и вернулся на вокзал Сен-Лазар вечером с одним только обратным билетом в кармане, очень довольный, что успел домой в Версаль к семейному ужину.
Когда он только поселился у Тьеро, мать семейства показалась ему суровой и придирчивой, скупой на стирку и жадной на сыр и фрукты, которыми он ужинал. Но позже она была очень добра к нему; никогда не баловала, но на нее можно было положиться. Три ее сына стали его самыми дорогими друзьями на всю жизнь. Гастон, которого он любил больше всех, погиб — был убит во время Боксерского восстания в Китае. Но Пьер все еще жил в Версале, а у Шарля был бизнес в Марселе. Когда профессор бывал во Франции, их дома становились его домами. Тьеро были ему ближе собственных братьев. Как раз во время гостевания во Франции с Лиллиан и двумя маленькими дочерями, однажды летом, профессор впервые задумал написать работу о ранних испанских первопроходцах и сразу обратился к Тьеро. Дав жене достаточно денег, чтобы дожить во Франции лето и вернуться домой, он взял то немногое, что осталось, и поехал в Марсель обсудить свой проект с Шарлем Тьеро-сыном, чья торговая фирма вела дела с Испанией — закупала там пробку. Ясно было, что в ближайшие несколько лет Сент-Питеру придется бывать в Испании как можно больше и жить придется очень экономно. Тьеро всегда с радостью помогали ему. Не деньгами — для этого они были слишком французы и слишком практичны. Но шли на любые хлопоты и немалые расходы, чтобы сэкономить ему несколько тысяч франков.
Тем летом Шарль приютил его на три недели в своем доме, утопающем в олеандрах, в Прадо, пока его маленький бриг «Надежда» не отплыл из нового порта с грузом в Альхесирас. Капитан был из Верхних Пиренеев, а его небольшая команда — все провансальцы, моряки, обученные в суровой школе Лионского залива. В путешествии все как будто питало план работы, формировавшийся в уме Сент-Питера: шкипер, второй помощник — старый каталонец и даже само море. Один день выделялся среди других. Весь день они плыли вдоль южного побережья Испании; от розового рассвета до золотого заката хребты Сьерра-Невады вздымались справа, одна снежная вершина за другой, превыше любого полета фантазии, сверкая, как хрусталь и топаз. Сент-Питер лежал, глядя снизу вверх, с палубы кораблика, низко сидящего в лиловой воде, и план большого труда разворачивался в воздухе над ним, такой же неоспоримый, как сами горные хребты. И верный. Профессор принял его как неизбежный, никогда с ним не мудрил, и план его не подвел.
Профессор вернулся в новый дом уже под вечер Рождества, но в таком счастливом расположении духа, что ничего не боялся, даже семейного ужина. Напротив, с нетерпением его ждал. Жена слышала, как он напевал свою любимую арию из «Тайного брака», пока одевался.
В тот вечер обе дочери пришли почти одновременно. Когда Розамунда сбросила плащ в прихожей, отец заметил, что на ней новое ожерелье. Кэтлин стояла, глядя на отца, и явно пыталась набраться храбрости и что-то сказать, когда Луи помог ей, вмешавшись:
— А ты, Китти, еще не видела наши драгоценности! Как тебе? Только посмотри.
— Я смотрю. Оно невероятно прекрасно!
— Видишь, золото очень старое. Сколько труда я потратил, чтобы его найти! Ты знаешь, Рози не любит ничего броского и не обращает внимания на цену. Прежде всего вещь должна быть красивой.
— Что ж, это определенно красивая вещь.
Луи начал расхаживать взад-вперед, любуясь женой:
— На ней такое хорошо смотрится, правда? И все же, знаешь, мне она нравится и в простых нарядах тоже. — Он погрузился в размышления, словно был один и разговаривал сам с собой. — Я до сих пор помню браслетик, который был на ней в вечер нашей первой встречи. Бирюза в серебре, верно? Да, бирюза в матовом серебре. Он у тебя еще есть, а, Рози?
— Кажется. — В голосе Розамунды прозвучало недовольство, и она вернулась в прихожую в поисках чего-то. — Где фиалки, которые ты принес для мамы?
Вошла миссис Сент-Питер, за ней горничная с коктейлями. Скотт начал обычные сетования на сухой закон.
— Почему вы, журналисты, не пишете об этом правду? — спросил Луи. — Вот где вы могли бы что-то сделать.
— И потерять работу? Ну уж нет! Народ этой страны, общество этой страны расколото надвое, и не знаю, соединится ли когда-нибудь. Мне не так трудно, я могу пить крепкий алкоголь. Но вы с профессором любите вино и всякие изыски.
— О, для нас это ничего! Мы едем во Францию на лето, — Луи обнял жену и потерся щекой о ее щеку, говоря ласково: — и будем пить бургундское, бургундское, бургундское!
— Пожалуйста, Луи, возьмите меня с собой, — взмолилась миссис Сент-Питер, чтобы отвлечь его от жены. Ничто не смущало и не сердило Макгрегоров так сильно, как приступы нежности, которые иногда накатывали на Марселлусов при посторонних.
— Возьмем, и папу тоже. Таков наш план. Профессора я беру для безопасности. Если бы я путешествовал по континенту один с двумя такими красивыми женщинами, этого бы не потерпели. Случилась бы подстроенная ссора, и стилет, и тогда кое-кто овдовел бы, — последние слова были обращены к жене.
— Луи, поди сюда, — Миссис Сент-Питер поманила зятя. — Я должна кое в чем признаться. Боюсь, тебе сегодня нечем ужинать.
— Нечем ужинать?
— Нет. Здесь нет ничего, что понравилось бы тебе или Годфри. Сегодня обед Скотта. У вас такие разные вкусы, я не могу найти компромисс. А это всё его, от супа-пюре до замороженного пудинга.
— Но кто сказал, что я не люблю суп-пюре и замороженный пудинг? — Луи вытянул руки, демонстрируя их невиновность. — А зеленая фасоль в сливочном соусе есть? Я так и думал! И ее я тоже люблю. Истина заключается в том, Дражайшая, — он встал перед ней и коснулся пальцем ее подбородка, — истина заключается в том, что я люблю все ужины Скотта, это он не любит мои! Это он нетерпимый.
— Правда твоя, Луи, — рассмеялся профессор.
— И так во всём, — сказал Луи чуть жалобно.
— Китти, — сказал Скотт, когда они ехали домой той ночью, Кэтлин на переднем сиденье рядом с мужем, — тот серебряный браслет, о котором говорил Луи, ведь это одно из украшений Тома, да? Как думаешь, Розамунда все еще помнит его под всей этой помпезностью?
— Не знаю, и мне все равно. Но, о, Скотт, я так сильно тебя люблю! — горячо воскликнула она.
Он стянул шоферскую перчатку, зажав ее между коленями, и засунул руку к руке жены в муфту.
— Точно? — шепнул он.
— Да! — яростно сказала она, изо всех сил сжимая костяшки его пальцев.
— Китти, ужасно мило с твоей стороны, что ты рассказала мне все с самого начала. Большинство девушек не сочли бы это нужным. Я единственный, кто знает, да?
— Единственный, кто когда-либо знал.
— И я как раз тот, кому другая девушка не рассказала бы. Почему ты рассказала, а, Кит?
— Не знаю. Наверное, уже тогда чувствовала, что ты — по правде. — Она опустила голову ему на плечо. — Ты же знаешь, что ты по правде, да?
— Да уж наверное! X
Той зимой в Гамильтоне проходила встреча Ассоциации инженеров-электриков. Луи Марселлус, который в ней состоял, дал для приезжих инженеров обед в загородном клубе, а потом отвез их на автомобиле в «Броди». Скотт Макгрегор был на обеде вместе с другими газетчиками. На обратном пути он заехал в университет забрать тестя.
— Подвезу вас домой. В какой дом, в старый? Как вы отвертелись от приема у Луи?
— У меня были занятия.
— Обед получился роскошный! Луи очень гостеприимен. Первоклассные сигары, и в изобилии, — Скотт похлопал себя по нагрудному карману. — Нам снова подали бедного Тома. Это, конечно, уместно — ученые интересовались, они мало о нем знали. Луи попросил меня поделиться личными воспоминаниями; ужасно вежливо попросил. Я не очень хорошо выступил. Я вообще так себе оратор, а в этот раз говорил будто через силу. Знаете, Том для меня уже не очень реален. Иногда мне кажется, что он был просто... просто сверкающей идеей. Вот мы и приехали, доктор.
Замечание Скотта встревожило профессора. Он поднялся на два пролета и сел в темном склепе наверху. Опершись на стол правым локтем и опустив глаза в пол, профессор начал вспоминать как можно яснее и отчетливее каждый момент того солнечного, ветреного весеннего дня, когда впервые увидел Тома Броди.
Профессор работал в саду субботним утром, когда молодой человек в тяжелой зимней одежде и стетсоновской шляпе, с серым холщовым чемоданчиком, вошел в сад через зеленую дверь с улицы.
— Вы профессор Сент-Питер? — спросил он.
Получив подтверждение, юноша поставил чемоданчик на гравий, достал синий хлопчатобумажный платок и вытер лицо, покрытое капельками влаги. Первое, что профессор заметил в госте, был мужественный, зрелый голос — низкий, спокойный, видавший виды, совсем непохожий на тонкий писк и хриплые крики мальчишеских голосов на кампусе. Следующее, что отметил профессор, была резкая линия контраста под русыми волосами молодого человека — очень светлый лоб там, где его закрывала шляпа, и красновато-коричневое лицо, очевидно привыкшее к более сильному солнцу, чем в весеннем Гамильтоне. Профессор заметил, что парень хорош собой — высок и, вероятно, отлично сложен, хотя плечи жесткого, тяжелого пальто так неуклюже подбиты, что верхняя часть тела кажется заключенной в футляр.
— Понимаете, профессор Сент-Питер, я хочу здесь учиться и пришел попросить вашего совета. Я никого не знаю в городе.
— Вы хотите поступить в университет, я полагаю? Какую школу вы окончили?
— Я никогда не учился в школе, сэр. В этом загвоздка.
— Ну еще бы. Не представляю, как вы сможете поступить в университет. Откуда вы?
— Из Нью-Мексико. Я не учился в школе, но занимался. Я изучал латынь со священником.
Сент-Питер недоверчиво улыбнулся:
— И много вы изучили?
— Я читал Цезаря и Вергилия, «Энеиду».
— Сколько книг?
— Мы всё прошли. — Он встречал вопросы профессора прямо, глаза были решительные, как и голос.
— Вот как. — Сент-Питер прислонил лопату к стене. Перед приходом юноши он окапывал боярышники. — Можете что-нибудь прочесть наизусть?
Парень начал:
— Infandum, jubes renovare dolorem! [19] — и уверенно продолжал строк пятьдесят или больше, пока Сент-Питер не остановил его жестом.
— Превосходно. Ваш священник был основательным латинистом. У вас хорошее произношение и хорошая интонация. Падре, случайно, не француз?
— Да, сэр. Он миссионер из Бельгии.
— Вы не выучились у него французскому?
— Нет, сэр. Он хотел практиковаться в испанском.
— Вы говорите по-испански?
— Не очень хорошо, на мексиканском испанском.
Профессор проверил его испанский и сказал, что этого хватит, чтобы получить зачет по современному языку.
— А в чем у вас пробелы?
— Я никогда не изучал ни математики, ни естественных наук и очень плохо пишу.
— Это не так уж редко бывает. Но, кстати, отчего вы попали ко мне, а не в канцелярию университета?
— Я только сегодня утром приехал, и ваше имя одно оказалось мне знакомо. Я читал в журнале вашу статью о брате Маркосе [20]. Отец Дюшен сказал, что это единственная сколько-нибудь правдивая вещь, какую он читал о наших тамошних местах.
Профессор замечал и раньше, что, когда пишет для популярных журналов, из этого выходят неприятности.
— И что же, каковы ваши планы, молодой человек? Кстати, как вас зовут?
— Том Броди.
Профессор повторил. Имя казалось в точности подходящим парню.
— Сколько вам лет?
— Двадцать. — Он покраснел, и Сент-Питер предположил, что гость убавил свой возраст, но позже выяснилось, что юноша точно не знает, сколько ему лет. — Я думал, может быть, найду репетитора и нагоню математику этим летом.
— Да, это можно устроить. Как у вас с деньгами?
Лицо Броди посерьезнело:
— Довольно неловко. Если бы вы написали в Тарпин, Нью-Мексико, навести обо мне справки, вы бы узнали, что там у меня есть деньги в банке, и подумали бы, что я вас обманываю. Но это деньги, к которым я не могу прикоснуться, пока трудоспособен. Они в доверительном управлении для кого-то другого. Но у меня есть триста долларов безо всяких условий, и я надеюсь найти здесь работу. Я всю зиму был десятником бригады по ремонту путей, и я в хорошей форме. Готов делать что угодно, кроме работы официантом. Этого не буду. — В этом вопросе он, похоже, имел твердое мнение.
Тем утром профессор узнал часть истории гостя. Его родители, рассказал он, были «из кочевых» и оба умерли, когда пересекали южный Канзас в фургоне. Тома, младенца, неофициально усыновили добрые люди, которые заботились о его умирающей матери, — машинист по имени О’Брайен и его жена. Этого машиниста перевели в Нью-Мексико, и он взял приемыша с собой вместе со своими детьми. Как только Том достаточно подрос, чтобы работать, он получил место посыльного и вносил свою долю в поддержку семьи.
— Что такое посыльный, мальчик на побегушках?
— Нет, сэр. Это более ответственная должность. Наш город — важный грузовой узел на железной дороге Санта-Фе, и там живет много железнодорожников. Расписание товарных поездов постоянно меняется, потому что дорога однопутная и диспетчеру приходится пропускать товарные, когда можно. Допустим, вы тормозной кондуктор и ваш поезд должен отправиться в два часа ночи; что ж, скорее всего, время изменят на полночь или на четыре утра. Вы ложитесь спать, как будто собираетесь проспать всю ночь, ни о чем не беспокоясь. Посыльный следит за доской расписания и за полчаса до отправления поезда приходит, стучит в окно и будит вас вовремя, чтобы вы успели. Посыльный должен быть в курсе всего, что происходит в городе. Должен знать, когда идет игра в покер и как туда проскользнуть тихо. Не угадаешь, когда рядом шпик, а если на человека донесут за азартные игры, его увольняют. Иногда приходится идти за человеком в такие места, где ему совсем не следует быть. Я обнаружил, что обычно для этого есть причина дома.
Парень говорил серьезно, словно много размышлял о неправильном людском поведении.
Тут в сад вышла миссис Сент-Питер и спросила мужа, не пригласит ли он своего молодого друга на ланч. Юноша вздрогнул и в панике взглянул на дверь, через которую вошел; но профессор и слышать не хотел об его уходе и поднял чемодан, чтобы предотвратить бегство гостя. Внося чемодан в дом и ставя в прихожей, профессор заметил, что он странно легкий для своего объема. Миссис Сент-Питер представила гостя двум маленьким дочерям и спросила, не хочет ли он подняться наверх помыть руки. Он исчез, а когда возвращался, случилось нечто смутительное. Во всем доме лакированным деревом были покрыты только пол в прихожей и лестница, и когда Том спускался по натертым мастикой ступеням, тяжелые новые ботинки уехали из-под него и он с глухим стуком приземлился на копчик. Маленькая Кэтлин прыснула со смеху, и старшая сестра укоризненно посмотрела на нее; миссис Сент-Питер извинилась за лестницу.
— Я не очень привык к лестницам, в основном жил в глинобитных домах, — объяснил Том, поднимаясь.
За столом парень сперва упорно молчал. Он сидел, с восхищением глядя на миссис Сент-Питер и девочек. На улице потеплело, и профессор подумал, что никогда не видел таких потных гостей. Жесткий белый воротничок юноши начал плавиться, а носовой платок, которым он непрестанно вытирал лицо, превратился в тряпку.
— Я не знал, что здесь будет так тепло, а то выбрал бы костюм полегче, — сказал юноша, смущенный активностью своей кожи.
— Мы хотели бы услышать больше о вашей жизни на Юго-Западе, — подбодрил его хозяин дома. — Как долго вы работали посыльным?
— Два года. Потом у меня случилось воспаление легких, и доктор сказал, что мне нужно жить под открытым небом на пастбищах, так что я пошел работать в большую скотоводческую компанию.
Миссис Сент-Питер начала расспрашивать Тома об индейских пуэбло [21]. Сначала он был сдержан, но вскоре разошелся, защищая таланты индейских домохозяек. Он настолько разгорячился, что, сформировав аккуратную горку картофельного пюре рядом с отбивной, отправил ее в рот на лезвии ножа, при виде чего девочки не могли скрыть изумления. Миссис Сент-Питер продолжала спокойно говорить об индейской керамике и спрашивать гостя, где делают лучшую.
— Думаю, самая лучшая — старая керамика скальных жителей, — ответил он. — Вы интересуетесь керамикой, мэм? Может, вам будет интересно посмотреть ту, что у меня с собой?
Когда обед закончился и все встали из-за стола, гость подошел к своему чемодану под вешалкой, опустился на колени и расстегнул ремни. Он поднял крышку, и оказалось, что чемодан полон объемистых предметов, завернутых в газеты. Пошарив среди них, гость развернул один и показал глиняный кувшин для воды, формой похожий на те, что обычны в греческой скульптуре, и украшенный черно-белым геометрическим узором.
— Это один из по-настоящему старых. Я знаю, потому что сам его достал. Не знаю точно, насколько старый, но там растут пиньоны [22], которым по кольцам триста лет, прямо на каменной тропе, что ведет к руинам, где я его нашел.
— На каменной тропе... пиньоны? — переспросила миссис Сент-Питер.
— Да, глубокие, узкие тропы в белом камне, протоптанные ногами в мокасинах, которые ходили туда и сюда на протяжении многих поколений. И эти старые пиньоны выросли на тропах уже после того, как племя вымерло. По ним можно определить, как давно это было.
Он показал черный налет на нижней стороне кувшина:
— Это не от обжига. Видите, можно соскрести. Это сажа, с тех пор как он был на очаге в последний раз — еще до того, как Колумб высадился, я думаю. Эти люди для меня делаются как живые, когда я держу в руках их старые горшки с копотью от огня.
Миссис Сент-Питер вернула кувшин, но гость покачал головой:
— Это для вас, мэм, если он вам нравится.
— О, мне и в голову не придет принять такой подарок! Вы должны сохранить его для себя или отдать в музей.
Но это, похоже, задело Тома за живое.
— Музеи, — сказал он горько, — им нет дела до наших вещей. Им нужно что-нибудь с Крита или из Египта. Я скорее разобью свои кувшины, прежде чем они достанутся музеям. Но я хотел бы, чтобы этот обрел хороший дом среди ваших красивых вещей, — он с признательностью огляделся. — Мне негде их хранить. Они мне мешают, особенно тот большой. Мой сундук на станции, но я боялся оставить там керамику. Не часто удается достать их целыми.
— Но достать из чего, откуда? Я хочу знать об этом все.
— Может быть, когда-нибудь я смогу рассказать вам, мэм, — сказал он, вытирая платком испачканные сажей пальцы. Ответ был вежливым, но окончательным. Юноша застегнул чемодан и взял шляпу, потом помедлил и улыбнулся. Достав из кармана замшевый мешочек, он подошел к подоконнику, где сидели дети, и протянул руку со словами:
— Это я хотел бы подарить девочкам.
На ладони лежали два кусочка камня мягкой голубизны — цвета яиц дрозда или вод моря в безмятежные летние дни.
Дети изумились:
— Ой, что это?
— Бирюза, прямо в таком виде, как она выходит из шахты, до того как ювелиры испортят ее и сделают зеленой. Индейцы любят ее такой.
Миссис Сент-Питер снова запротестовала. Она очень мягко сказала, что не может позволить ему отдать детям камни:
— Они стоят больших денег.
— Я бы никогда их не продал. Их подарил мне друг. У меня таких много, и они мне ни к чему, а девочкам будут красивыми игрушками.
Он говорил так задумчиво и убедительно, что ничего нельзя было поделать.
— Подержите неподвижно, — сказал профессор, глядя не на бирюзу, а на держащую ее руку: мускулистую, испещренную линиями ладонь, длинные, сильные пальцы с мягкими кончиками, прямой мизинец, гибкий, прекрасной формы большой палец, который отгибался от остальной руки, словно был сам себе хозяином. Что за рука! Эта ладонь с лежащими в ней голубыми камнями до сих пор как живая стояла перед глазами профессора.
Скоро незнакомец ушел, и Сент-Питеры сели и переглянулись. Профессор запомнил в точности, что сказала жена: «Ну, Годфри, такого студента я вижу в первый раз. Мы приглашаем на ланч бедного потного бродягу-мальчишку, чтобы сберечь его гроши, а он уходит, оставляя княжеские дары».
Да, размышлял профессор, прошло много лет, но эти слова все еще верны. Такие люди, как Броди, путешествуют налегке, но одна из вещей, по которым их узнаешь, — роскошная щедрость, и когда они уходят, о них можно сказать только то, что они оставили по себе княжеские дары.
С хорошим репетитором молодой Броди легко нагнал три года математики за четыре месяца. Латынь, признался он, давалась ему тяжело. А в математике не надо трудиться — достаточно только внимательно слушать. Его репетитор никогда не видел ничего подобного. Но Сент-Питер все еще не подпускал парня близко. Как молодой преподаватель, полный рвения, он не раз обманывался. Теперь он знал, что чудесное редко выдерживает проверку, что блеск нестоек, а необычное согласно закону природы становится обыденным.
В те первые месяцы миссис Сент-Питер виделась с подопечным чаще мужа. Нашла для него хорошее жилье, проследила, чтобы он обзавелся подходящей летней одеждой и чтобы больше не обращался к ней «мэм». Он часто приходил тем летом домой к профессору играть с его маленькими дочками. Проводил с ними часы в саду, строя деревни хопи из песка и гальки, рисуя на гравии карты Цветной пустыни и Рио-Гранде и, когда некому было подслушать, рассказывая о своих приключениях в обществе друга Родди.
— Мама, — выпалила Кэтлин как-то вечером за ужином, — ты только подумай! У Тома нет дня рождения.
— Как это?
— Когда его мама умерла в фургоне переселенцев, а он сам был еще совсем маленький, она забыла сказать О’Брайенам, когда у него день рождения. Она даже забыла сказать, сколько ему лет. Они решили, что ему должно быть полтора года, потому что он такой крупный, но миссис О’Брайен всегда говорила, что для полутора лет у него было слишком мало зубов.
Сент-Питер спросил ее, говорил ли когда-нибудь Том, как получилось, что его мать умерла в фургоне.
— Ну, видишь ли, она была очень больная, и они ехали на Запад ради ее здоровья. И однажды, когда они встали лагерем у реки, отец Тома пошел поплавать, и у него сделалась судорога или что-то такое, и он утонул. Мать Тома видела это, и ей стало хуже. Она была там совсем одна, пока чужие люди не нашли ее и не отвезли в следующий город к доктору. Но когда довезли, ей было так плохо, что она не могла выйти из фургона. Они завезли ее во двор к О’Брайенам, потому что они жили ближе всего к доктору и миссис О’Брайен была добрая. И через несколько часов она умерла.
— А об отце Том что-нибудь знает?
— Только то, что он был школьным учителем в Миссури. Его мама ничего другого не сказала О’Брайенам. Но О’Брайены были к нему ужасно добрые.
Сент-Питер заметил, что в историях, которые Том рассказывал детям, не было никакой мрачности. Кэтлин и Розамунда воспринимали его вольное детство как веселое приключение, в котором они c радостью поучаствовали бы. Они любили играть в Тома и Родди. Родди был замечательным другом, на десять лет старше Тома, и знал все на свете о змеях, и пумах, и пустынях, и индейцах.
— И он отказался от хорошей работы кочегаром на железной дороге Санта-Фе и уехал с Томом пасти скот за гроши, просто чтобы быть с Томом и заботиться о нем, когда у него было воспаление легких, — рассказывала Кэтлин родителям.
— Не только поэтому, — мечтательно добавила Розамунда. — Родди был гордый. Ему не нравилось получать приказы и жить на жалованье. Он хотел быть свободным, и сидеть в седле весь день, и подкладывать его под голову, как подушку, ночью. Ты же знаешь, Китти, Том так сказал.
— В любом случае, он был благородный. Он всегда был благородный, благородный Родди! — подвела черту Кэтлин.
После первого дня, когда Том вошел в сад и представился, он никогда больше не рассказывал о своей жизни ни профессору, ни миссис Сент-Питер, хотя его часто просили об этом. Когда его спрашивали, он рассказывал о Нью-Мексико, об отце Дюшене, священнике-миссионере, своем учителе, об индейцах; но только с двумя маленькими девочками говорил свободно и доверительно о себе. Сент-Питера иногда удивляло, как юноша может уделять так много времени играм с детьми. Все то лето и осень он приходил после обеда и присоединялся к ним в саду. Зимой заглядывал два-три вечера в неделю поиграть в «пятьсот» [23] или взять урок танцев.
В атмосфере профессорского дома явно было что-то притягательное для юноши, который всегда жил трудной жизнью. Он наслаждался миловидностью, и свежестью, и веселостью девочек, словно красотой цветов. Видимо, ему было приятно и то, что они к нему тянутся. Румянец удовольствия заливал лицо Тома — которое теперь было намного светлее, чем когда он впервые приехал в Гамильтон, — если Кэтлин хватала его руку и пыталась сжать до боли, восклицая:
— Ой, Том, расскажи нам про тот раз, когда вы с Родди пришли на водопой и увидели, что он пересох, а потом расскажи про то, как гремучая змея укусила Генри!
Он шептал:
— Скоро расскажу, — и вскоре профессор слышал их в саду через открытые окна: смех и восклицания девочек и голос Тома, неповторимый, только ему одному присущий — зрелый, уверенный, редко меняющий высоту, но полный легких, очень трогательных модуляций.
Он не мог бы пожелать лучшего товарища для своих дочерей, а они учили Тома вещам, которые были ему нужнее математики.
Сидя так в кабинете, много лет спустя, Сент-Питер думал, что те первые годы, когда Броди еще не совершил ничего примечательного, были действительно лучшими. Профессору было приятно вспоминать очаровательную троицу, на которую он постоянно натыкался, — в гамаке, натянутом между липами, на подоконном сиденье или перед камином в столовой. О, какие славные времена были тогда в этом старом доме: семейные праздники и гости, маленькие девочки порхают туда-сюда, Августа приходит и уходит, нарядные платья висят в профессорском кабинете по ночам, покупки к Рождеству, и секреты, и приглушенный смех на лестнице. Когда у человека в доме прелестные дети, благоуханные и счастливые, полные милых фантазий и щедрых порывов, почему он не может их удержать? Неужели нет другого пути, кроме пути Медеи? XI
Сент-Питер пришел поздно после дневной лекции и только зажег керосиновую лампу, чтобы приступить к работе, когда услышал легкие шаги на лестнице. Почти сразу же послышался голос Кэтлин:
— Папа, можно я тебе помешаю на минутку?
Он открыл дверь и впустил ее.
— Китти, помнишь, как ты сидела вот тут с флаконом, когда тебя укусила пчела? Никто никогда не проявлял большего уважения к моему труду, даже твоя мать.
Кэтлин бросила шляпу и жакет на стул для шитья и прошлась, трогая вещи, проверяя, насколько они пыльные.
— Я думала, не нужно ли прийти и прибраться у тебя, но здесь не так плохо, как рассказывают. Это я первый раз навещаю тебя с тех пор, как ты здесь один. Я не раз сворачивала с дорожки, но всегда убегала снова. — Она остановилась погреть руки у маленькой печки. — Я глупая, знаешь; такие странные вещи наводят на меня тоску. А у тебя тут до сих пор старые манекены Августы. По-моему, это ее всегда веселило, как ничто другое. А теперь, знаешь, она совсем сентиментально относится к тому, что они здесь. Папа, я насчет Августы и пришла. Ты знаешь, что она потеряла часть своих сбережений, которые вложила в компанию «Кинку Коппер»?
— Августа? Точно? Какая жалость!
— Да. Она шила у меня на прошлой неделе. Я заметила, что она кажется подавленной и почти не ест за обедом, что, знаешь, для Августы необычно. Ей было стыдно рассказать об этом кому-нибудь из нас, потому что, оказывается, она спрашивала совета у Луи, а он сказал ей не вкладывать в эту компанию. Но многие люди из ее церкви вкладывали туда деньги, и, конечно, из-за этого ей показалось, что все хорошо. Она потеряла пятьсот долларов, для нее целое состояние, и Скотт говорит, что она никогда не получит обратно ни цента.
— Пятьсот долларов, — пробормотал Сент-Питер. — Дай подумать, по три доллара в день — это значит сто шестьдесят шесть дней. Ну-ка, что мы можем тут сделать?
— Конечно, мы должны что-нибудь сделать. Папа, я знала, что ты так и скажешь.
— Разумеется. Мы все вместе должны покрыть ущерб. Я поговорю с Розамундой сегодня вечером.
— Не нужно, папочка. — Кэтлин тряхнула головой. — Я была у нее. Она отказывается.
— Отказывается? Она не может отказаться, дорогая. Я ей скажу свое слово. — Твердость его тона и быстрый прилив багрянца под кожей порадовали дочь.
— Она говорит, Луи потрудился поговорить со своим банкиром и несколькими специалистами по меди, прежде чем посоветовал Августе; и если она не усвоит урок сейчас, то повторит ту же самую ошибку снова. Розамунда сказала, они что-нибудь сделают для Августы позже, но не сказала что.
— Предоставь Розамунду мне. Я ее уговорю.
— Даже если ты что-нибудь сможешь с ней сделать, она твердо решила добиться, чтобы Августа признала свою глупость, а так нельзя. Августа ужасно гордая. Когда я сказала, что клиенты должны возместить ей, она стала очень надменной и сказала, что она не такая швея, что она полностью отрабатывает заказчицам свое жалованье. Скотт придумал, мы могли бы купить акции какой-нибудь хорошей компании и сказать Августе, что мы зашли по своим каналам и добились обмена, а она должна молчать об этом. Можно изобрести какую-нибудь такую маленькую ложь, Августа ничего не понимает в бизнесе. Я попрошу Дадли и Браунов — я знаю, они помогут. Не обязательно идти к Марселлусам.
— Подожди несколько дней. Это будет позор для нас как семьи, если мы не возместим убыток сами. И мы не позволим Розамунде остаться в стороне, ради ее же блага. Она совершенно слепа к ответственности такого рода. Люди постоянно совершают ошибки, так почему именно Августа должна досконально платить за свои? Это очень мелочно со стороны Рози, правда!
Кэтлин хотела заговорить, осеклась и отвернулась.
— Скотт даст сто долларов, — сказала она мгновение спустя.
— Это очень великодушно с его стороны. Я дам еще столько же, а Рози внесет остальное. Если нет, я поговорю с Луи. Он совершенно щедр. Я не помню случая, чтобы он отказался уделить время или деньги на помощь людям.
Кэтлин внезапно просияла:
— Ой, папочка, у тебя мексиканское одеяло Тома! Я не знала, что он отдал его тебе. Я часто гадала, что с ним стало. — Она подняла с края рундука фиолетовое одеяло, выцветшее полосами до аметистового, с бледно-желтыми полосками по концам.
— О да, я часто зябну, когда ложусь, особенно если выключаю печку, а твоя мать настаивает, чтобы я ее выключал. Но это одеяло я ни за что никому не отдам.
— И Том не отдал бы его никому, кроме тебя. Оно было для него как вторая кожа. Помнишь, как оно пахло конюшней, когда он впервые принес его и показал нам?
— Совсем как конюшня! Оно ездило, привязанное за седлом, на стольких потных ковбойских лошадях. В сырую погоду этот запах все еще слышен.
Кэтлин задумчиво погладила одеяло:
— Ты знаешь, Родди привез его из Мексики. Он отдал его Тому той зимой, когда у него было воспаление легких. Тому следовало бы взять его с собой во Францию. Он часто говорил, что Родни Блейк может найтись в Иностранном легионе. Если бы он взял одеяло, оно могло бы быть как те деревянные чаши, по которым Ами и Амиль [24] всегда узнавали друг друга.
Сент-Питер улыбнулся и похлопал ее руку, лежащую на одеяле:
— Знаешь, Китти, иногда я думаю, что должен сам поехать искать Блейка. Он на моей совести. Если бы только тамошние земли не были так бесконечно велики...
— О, папа! Это была моя романтическая мечта в детстве — найти Родди! Я часами думала об этом, когда должна была спать днем. Я переплывала реки, и взбиралась на горы, и бродила с навахо, и спасала Родди в самые роковые минуты, когда его собирались ударить ножом в спину или одурманить в игорном доме, и приводила его к Тому. Знаешь, Том рассказывал нам о нем задолго до того, как рассказал тебе.
— Вы, дети, жили в его историях. Они значили для вас больше, чем все ваши приключенческие книги.
— До сих пор значат, — сказала Кэтлин, вставая. — Теперь, когда у Розамунды есть «Броди», я считаю месу Тома полностью своей.
Сент-Питер отложил сигарету, которую только что раскурил, предвкушая наслаждение:
— Китти, ты не побудешь со мной подольше? Я очень редко вижу людей, которые помнили бы Тома с этой стороны. Было так хорошо все те годы, когда он приходил к нам запросто, почти как ваш старший брат. Он всегда очень отличался от других студентов, правда? Всегда было что-то в голосе, в глазах... Когда он входил в комнату, казалось, что у него за спиной мелькают проблесками виды далеких земель.
Кэтлин бледно улыбнулась:
— Ага, а теперь он весь превратился в химикаты и доллары с центами, да? Только не для нас с тобой! Наш Том намного лучше, чем их.
Кэтлин надела жакет, вышла из кабинета и начала быстро спускаться по лестнице. Отец стоял на площадке и смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Когда она ушла, он продолжал стоять неподвижно, будто напряженно вслушивался или пытался уловить какую-то ускользающую мысль. XII
Сент-Питер завтракал в половине седьмого, один, читая полученные накануне письма, пока просачивался кофе в перколяторе. Профессору давненько не приходилось ходить на лекции в такую рань, но в этом году комиссия по составлению расписаний мстительно поставила его на восемь утра. «Пускай ездит на такси, теперь он может себе это позволить», — заметил декан.
После завтрака профессор поднялся наверх и вошел в комнату жены.
— У меня свидание с дамой, — сказал он, бросив конверт на покрывало.
Лиллиан прочла записку от миссис Крейн, самой некрасивой из жен преподавателей: та просила о встрече с профессором при первой возможности; а поскольку она хотела бы видеть его совершенно одного, нельзя ли ей прийти в его кабинет в прежнем жилище, где, насколько ей известно, он все еще работает?
— Бедный Годфри! — пробормотала жена.
— Не стоит шутить об этом... — Сент-Питер пошел к себе в комнату за носовым платком и, вернувшись, продолжил прерванную фразу: — Боюсь, это значит, что бедняге Крейну предстоит очередная операция. Или хуже того — хирурги сказали, что еще одна будет бесполезна. Это как «Колодец и маятник». Мне чудится, что бедняга привязан к вращающемуся диску, который через определенные промежутки времени проезжает под ножом.
Миссис Сент-Питер оценивающе посмотрела на письмо, потом на спину мужа. Она не верила, что темой обсуждения при встрече будет хирургия. Миссис Крейн в последнее время вела себя очень странно.
Доктор Крейн женился на девушке, за которой больше ни один мужчина никогда не думал ухаживать, на девушке, о которой всегда говорили: «О, она такая добрая!» — в основном потому, что она была такая невзрачная. У Крейнов были три очень некрасивые дочери, и жить семье приходилось только на жалованье отца семейства. Все деньги уходили на врачей и операции.
Сент-Питер поцеловал жену и вышел, совершенно не подозревая, что творится у нее в голове. До полудня он позвонил миссис Крейн и назначил встречу на пять часов. Поскольку звонок в старом доме теперь не работал, профессор ждал внизу на крыльце, чтобы встретить гостью и проводить в кабинет. Шел унылый дождь, и миссис Крейн явилась в резиновом плаще и вязаной спортивной шляпке, принадлежащей одной из ее дочерей. Сент-Питер взял у гостьи мокрый зонт и повел ее вверх на два лестничных пролета.
— Я не очень хорошо оснащен для приема дам, миссис Крейн. Это бывшая каморка швеи, знаете ли. Вот стул Августы, она уверяла, что он удобный.
— Спасибо. — Миссис Крейн села, сняла перчатки и заправила пряди влажных волос под вязанную крючком шляпку. На унылом, некрасивом лице проступила обида.
— Я пришла без ведома мужа, доктор Сент-Питер, спросить, что, по-вашему, можно сделать с нашими правами на патент Броди. Вы знаете, как здоровье мужа подкосило нас финансово, и мы не ведаем, когда его состояние может снова ухудшиться. Лично я никогда не сомневалась — вы поймете, что справедливо будет поделиться с нами.
Сент-Питер посмотрел на нее с изумлением:
— Но, дорогая миссис Крейн, как я могу поделиться с вами тем, чего у меня нет? Том завещал свое имущество и доходы от патента совершенно законным образом. Да, он назначил мою дочь единственной наследницей, но мне от этого не больше пользы, чем если бы он завещал всё кому-то из своих родственников. Говорю вам откровенно, я никогда не получал ни доллара с патента Броди.
— Все равно, доктор Сент-Питер, деньги идут в вашу семью. Но грех забывать про моего мужа. Он тратил дни и ночи на работу с Броди. Без помощи Роберта Том никогда не смог бы разработать свою теорию. Он говорил это не раз, в моем присутствии и в присутствии других.
— О, миссис Крейн, я верю. Но, к сожалению, Том никак не отметил эту помощь в своем завещании.
Миссис Крейн с кроткой решимостью вздернула голову и выдвинула длинный подбородок:
— Видите ли, профессор, вот как было дело. Мистер Марселлус приехал сюда, никому не известный, устанавливать электростанцию Эдисона, как раз когда весь город разволновался оттого, что Броди убили на войне. Все хотели как-то почтить его память. Вы привели мистера Марселлуса к нам домой и представили его. После этого он приходил один, снова и снова, и обвел моего мужа вокруг пальца. Роберт думал, что у него нет никакой корысти, только научный интерес, и рассказал ему много про то, над чем они с Броди работали. Потом пришли адвокаты Розамунды за бумагами. У Тома Броди не было своей лаборатории. По просьбе моего мужа ему выделили помещение в здании физического факультета. Он хотел быть там, потому что постоянно нуждался в помощи Роберта. Тут, откуда ни возьмись, объявили о помолвке вашей дочери с Марселлусом, а потом мы услышали, что все бумаги Броди передали ему.
Здесь Сент-Питер опередил ее:
— Но, миссис Крейн, ваш муж не мог и не стал бы удерживать бумаги Тома. Их следовало передать душеприказчику Тома, поверенному моей дочери.
— Ну я могла бы их удержать, если он не мог! — гостья вскинула голову, словно показывая, что из груди самых слабых и терпеливых поднялся наконец самый сильный протест. — Удержать, пока не восторжествует справедливость и не будет признано участие моего мужа во всей этой исследовательской работе. Если бы он тогда понес эти бумаги в суд, со всеми доказательствами, которые у нас есть, мы легко получили бы долю. Но мистер Марселлус очень ловкий. Он подольстился к Роберту и вытянул у него все, что было.
— Но Марселлус ничего не получил от вашего мужа. Бумаги и аппаратуру Броди передали его душеприказчику, иначе и быть не могло.
— Это всё для отвода глаз и ничего не стоит, — многозначительно сказала миссис Крейн. — Вы знаете, до чего Роберт непрактичен, и как старый друг могли бы и предупредить нас.
— О чем?
— Ну что Марселлус понял, что газ, который создали мой муж и его ученик, может принести целое состояние, и мы могли бы потребовать нашу долю, прежде чем всё отдать на произвол вашего зятя.
Сент-Питеру было ужасно неловко. Он принялся ходить взад и вперед по комнатке:
— Бог свидетель, я бы хотел, чтобы Крейн что-то с этого получил, но как? Как? Я много думал об этом деле и винил Тома за такое завещание. Вероятно, мальчик был уверен, что оно никогда не вступит в силу. Он ожидал вернуться с войны и разработать все сам. Роберт, конечно, прекрасный и знающий ученый, но наверняка незнаком со всеми поворотами и изгибами, которые нужно пройти, прежде чем патент принесет выгоду. Для этого понадобилось много трудов и особый вид способностей.
— Способностей продавца! — Миссис Крейн решительно становилась неприятной.
— Если угодно; но, конечно, Роберт не смог бы убедить производственников и механиков, и я не смог бы. Нужны были также большие капиталовложения, прежде чем получить хоть какую-то отдачу; Марселлус вложил все, что у него было, и все, что смог занять. Он сильно рисковал. Мы с Крейном вместе никогда не смогли бы собрать и сотой доли капитала, который был необходим, чтобы запустить дело. Без капитала на реализацию идея Тома оставалась просто формулой, записанной на бумаге. Она два года лежала в лаборатории вашего мужа и лежала бы еще годами, прежде чем он или я что-нибудь с ней сделали бы.
Мрачное лицо миссис Крейн оживилось до такой степени, которой профессор от нее не ожидал:
— Она лежала там, потому что там ей и место, там она и была создана! Авантюрист вытянул ее у моего мужа, а у него были руки связаны из-за дружбы с вами. Должна сказать, вы проявили себя как плохой друг. Могли бы предупредить нас, чтобы мы ни за что не отдавали эти бумаги. Вы видите, как Роберт день ото дня слабеет и переносит эти ужасные операции, и наши девочки ходят оборванные и преподают в школах для бедноты, а Розамунда разъезжает в лимузине и строит загородные дома, — и ничего с этим не делаете. Принимаете свои почести — вы их заслужили, мы этого не забываем, — и переезжаете в новый дом, и не помните, каково это — быть в стесненных обстоятельствах.
Сент-Питер придвинул стул поближе к миссис Крейн и терпеливо обратился к ней:
— Миссис Крейн, если бы у вас были какие-то законные права на патент, я защищал бы их от Розамунды так же, как от любого другого человека. Я думаю, она должна как-то признать долгую дружбу доктора Крейна с Томом и его помощь Тому в работе. Не вижу точно, как это можно сделать, но чувствую, что следует. И если хотите, я скажу Розамунде свое мнение. Думаю, вам стоит поговорить с ней об этом.
— Я не хочу ничего просить у миссис Марселлус. Я написала ей некоторое время назад, и она ответила мне через своего адвоката, что все претензии к патенту Броди будут рассмотрены в должном порядке. Человеку уровня Роберта недостойно брать отступные у Марселлусов. Мы хотим справедливости, и мой брат уверен, что через суд мы ее получим.
— Что ж, полагаю, Брайт лучше меня знает, что можно получить в суде. Но если вы решили судиться, зачем пришли ко мне?
— Есть вещи, которые законами не регулируются, — загадочно сказала миссис Крейн, вставая и надевая перчатки. — Я хотела, чтобы вы знали наши мысли по этому поводу.
Сент-Питер проводил ее вниз и раскрыл для нее зонт, а потом вернулся в кабинет поразмыслить. Его дружба с Крейном была странной. В большом мире они почти наверняка держались бы подальше друг от друга; но в университете сражались вместе за общее дело. Оба изо всех сил сопротивлялись новому коммерциализму, стремлению к «результативности», подрывающей и опошляющей образование. Законодательное собрание штата и совет попечителей, казалось, твердо решили превратить университет в профессионально-техническое училище. Студентам, обучавшимся на бакалавра гуманитарных наук, засчитывали курсы коммерческих дисциплин: бухгалтерского учета, экспериментального сельского хозяйства, домоводства, шитья и вообще чего угодно. Попечительский совет из года в год старался уменьшить количество обязательных зачетов по естественным и гуманитарным наукам. Щедрые ассигнования, повышения в должности и прибавки к жалованью доставались профессорам, помогающим попечительскому совету упразднять чисто культурные дисциплины. Из шестидесяти преподавателей, пожалуй, только человек двадцать всерьез отстаивали интересы науки, и Роберт Крейн был одним из самых несгибаемых. Его сняли с должности главы естественнонаучного отделения из-за бескомпромиссного противодействия пагубному влиянию политиканов на университетские дела. Должность досталась гораздо более молодому человеку, декану химического факультета, готовому «дать налогоплательщикам то, чего они хотят».
Борьба за сохранение достоинства университета и собственного достоинства сблизила Сент-Питера и доктора Крейна. Более того, они единственные из всего профессорско-преподавательского состава занимались исследованиями некоммерческого характера. Они порой заглядывали друг к другу, чтобы обменяться идеями, но на этом всё и заканчивалось. Сент-Питер не мог пригласить Крейна поужинать: тот смутился бы, увидев на столе бутылку красного вина. У доктора Крейна сохранились все предрассудки баптистской общины, в которой он вырос. Он увез их с собой, когда поехал в Германию учиться в университете, и привез обратно. Но Крейн знал: никто из его коллег не следит за его работой так пристально и не радуется его маленьким победам так искренне, как Сент-Питер.
Сент-Питер не мог не восхищаться мужеством этого человека; нищий, больной, перегруженный работой, понуждаемый совестью щедро исполнять обязанности преподавателя, он всё это время проводил утомительные тонкие эксперименты, чтобы выяснить протяженность пространства. К счастью для Крейна, у него, похоже, не было никаких социальных потребностей, он не испытывал никаких порывов. Никуда не ходил, разве что раз или два в год на обед к ректору университета. Музыка слишком смущала Крейна, танцы шокировали — он не понимал, почему они разрешены студентам. Однажды, посидев рядом с Крейном за ужином у ректора, миссис Сент-Питер сказала мужу:
— Этот человек невыносимо уныл и ужасен! Весь вечер у него из-под манжеты вылезал рукав плотной фуфайки, и он заправлял его обратно указательным пальцем. И кажется, он считает грехом жить даже с такой некрасивой женщиной, как миссис Крейн.
Окончив университет, Том Броди несколько лет работал бок о бок с доктором Крейном в здании физического факультета. Старший коллега, несомненно, оказал большую помощь младшему. Хотя такую помощь в виде критики и советов нелегко оценить в конкретных цифрах, Сент-Питер все же считал, что Крейн должен получить часть доходов от патента. Он решил поговорить об этом с Луи. Но лучше сперва побеседовать с самим Крейном и попытаться отсоветовать ему идти в суд. Его шурина, Гомера Брайта, наверняка манит огласка, непременное следствие тяжбы, затрагивающей патент Броди. Но он проиграет дело, и Крейн ничего не получит. Тогда как Луи, если к нему правильно подойти, проявит щедрость.
Сент-Питер взглянул на часы. Сейчас он пойдет домой, а после ужина прогуляется до здания физического факультета, где его коллега работает каждый вечер. Сент-Питер ходил к Крейну домой, только если не было другого выхода. Тот жил в удручающей обстановке, пронизанной уродством, которого при желании легко было бы избежать. XIII
За ужином Лиллиан не задавала мужу никаких вопросов о встрече с миссис Крейн, а сам он не стал ничего рассказывать. Однако жена не удивилась, когда он сказал, что не задержится выкурить сигару, так как идет на физический факультет, в лабораторию.
Он прошел через парк, мимо своего старого дома и по северной части университетского городка к зданию, стоящему в стороне, в сосновой роще. Оно было построено из красного кирпича по английскому образцу. Проект был отличный, и архитектор почти преуспел в создании чего-то добротного, вроде старого здания Смитсоновского института в Вашингтоне. Но, когда строительство уже началось, законодательное собрание штата расстроило планы архитектора, вынудив подрядчика максимально удешевить проект, и это всё испортило и внутри, и снаружи. С тех пор, как здание было закончено, водопроводчики, каменщики и плотники непрестанно чинили и латали его. Крейн и Сент-Питер, тогда еще молодые люди, потратили много недель, споря с подрядчиками, и в конце концов лично явились в законодательную ассамблею, чтобы отстаивать целостность первоначального проекта. Но ничего не вышло. Это было одно из многих совместно проигранных ими дел.
Сент-Питер вошел в здание, поднялся на второй этаж и прошел вдоль ряда лабораторий к небольшой комнате. Он постучал, услышал знакомое шарканье домашних туфель Крейна, и дверь открылась.
Крейн был в застиранном и выцветшем сером хлопчатобумажном халате, хотя сегодня вечером работал не с жидкостями или аккумуляторами, а у секретера, заваленного бумагами. Комната походила на любой кабинет за учебной аудиторией: пыльные книги, пыльные папки, но никаких приборов, кроме спиртовки и небольшой кастрюльки, в которой физик через равные промежутки времени подогревал воду для какао. Он работал при безжалостном свете незатененной электрической лампы высокой мощности, будто вообще не стремился ни к какому удобству. Он попросил посетителя сесть и извинить его на минутку, пока он скопирует кое-какие записи в тетрадь.
Сент-Питер наблюдал, как Крейн царапает пером по бумаге. Руки, такие ловкие в тонких манипуляциях, были белы и мягки на вид; пальцы длинные и расслабленные, испачканные химикатами, с притупленными кончиками, как у скрипача. Голова квадратная, нижняя часть лица покрыта рыжеватой спутанной бородой. Бледные глаза и желтоватые брови затмевал рот, самая заметная черта лица. При мысли о Крейне всегда возникал перед глазами этот неожиданный, поразительный красный рот в обрамлении свалявшейся бороды. Бесформенные губы были одинаково толсты что по краям, что в середине, и Крейн говорил как бы сквозь них, а не ими. Казалось, он мучительно стесняется их.
Сент-Питер не видел смысла ходить вокруг да около. Как только Крейн положил ручку, Сент-Питер сказал, что миссис Крейн приходила к нему сегодня днем. Его коллега покраснел, взял большой целлулоидный нож для бумаги и стал то смыкать ладони, прикрывая пальцами лезвие, то размыкать.
— Я хочу знать в точности, как вы к этому относитесь и каковы факты, — начал Сент-Питер. — Мы до сих пор ни разу этого не обсуждали, и я могу чего-то не знать. Говорил ли когда-нибудь Том, что намерен дать вам долю от доходов, если они будут?
— Нет, не совсем. Не совсем так. — Доктор Крейн со смущенным и несчастным видом ежился в тесном пиджаке. — Не раз он говорил в общем смысле, что надеется на успех изобретения — не только для своего блага, но и для моего, и что доходы пойдут на оплату дальнейших экспериментов.
— Много ли он говорил о возможной коммерческой ценности газа, пока пытался его получить?
— Немного. Нет, очень редко. Возможно, всего раз шесть за три года, что он работал в моей лаборатории. Но всякий раз, когда заговаривал об этом, он явно подразумевал, что польза будет и для него, и для меня, если наш газ начнет приносить доход.
— Крейн, скажите, в какой именно мере это был «наш газ»?
— Строго говоря, конечно, вовсе не «наш». Идея принадлежала Броди. Он выигрывал от моих критических замечаний, и я часто помогал ему в экспериментах. Он так и не усвоил правильных лабораторных методов. И, бывало, раз за разом терпел неудачу в каком-нибудь отлично продуманном эксперименте, потому что проводил его спустя рукава.
— Как вы думаете, он пришел бы к тем же результатам без вашей помощи?
Доктор Крейн стиснул нож для бумаги обеими руками.
— Этого я не могу сказать. Он был нетерпелив. Возможно, он бы разочаровался и переключился бы на что-нибудь другое. Но наверняка, если бы он и получил результаты, то гораздо позже. Его идея была правильной, но требовала очень тонких манипуляций, а он был небрежным экспериментатором.
Сент-Питер чувствовал, что их беседа превращается в перекрестный допрос. Он попытался изменить ее тон.
— Я хочу, чтобы вы получили признание и вознаграждение за свою роль в его экспериментах, какова бы она ни была, если есть хоть малейший способ этого добиться. Но вы упустили момент. Вы не предприняли надлежащих шагов. Почему, ради всего святого, вы не достигли никакой договоренности с Томом, когда он получал патент? Вы же об этом знали.
— Тогда мне это не пришло в голову. Мы закончили эксперименты, и я выбросил их из головы. Я пытался сосредоточиться на собственной работе. Результаты Броди оказались не такими интересными с научной точки зрения, как я ожидал.
— Те два года, пока рукописи и формулы Броди хранились тут, вы хоть раз пробовали синтезировать газ или изучить его поведение?
— Нет, конечно нет. Это не по моей части и меня не интересовало.
— Значит, этот патент вас заинтересовал только с тех пор, как начал приносить деньги?
Доктор Крейн неловко искривил плечи:
— Да. Дело в деньгах.
— Бог свидетель, я бы хотел, чтобы вы получили часть их. Но почему вы так долго тянули? Почему не заявили никаких претензий, когда передавали бумаги душеприказчику Тома, раз уж не сделали этого раньше? Почему не поставили вопрос передо мной тогда и не позволили мне заявить права на наследство от вашего имени?
Доктор Крейн больше не мог спокойно сидеть на стуле. Он начал тихо расхаживать в домашних туфлях, не глядя ни на что определенное, но, пока говорил, брал то один, то другой предмет — чертежные инструменты, чашку из-под какао, фарфоровый сливочник, — поворачивал и осторожно ставил на место: точно так же он обычно рассеянно вертел детали аппаратуры во время лекций.
— Я знаю, — сказал он, — внешние признаки против меня. Но вы должны понять причины моей оплошки. Вы знаете, как мало возможностей здесь в университете вести собственную линию исследований. Вы знаете, сколько времени я отдаю любому из студентов, кто честно трудится. Броди был, конечно, самым блестящим из всех моих учеников за все годы, и я не скупясь отдавал ему свое время и мысли. С радостью, конечно. Если бы он сам пожинал плоды своего открытия, я бы слова не сказал — хотя совершенно уверен, что он щедро вознаградил бы меня. Но кажется несправедливым, чтобы прибыль получал посторонний человек, а не те, кто помогал изобретателю. Вы, конечно, выигрываете — косвенно, если не прямо. Вы не можете отрицать, что эти деньги, вливаясь в вашу семью, укрепили вашу кредитоспособность и общую финансовую стабильность. Так и должно быть. Но ваше право менее определенно, чем мое. Я потратил время и силы, каждая крупица которых у меня на счету, на ту самую серию экспериментов, которая принесла результат. Марселлус получает выгоду как от работы Броди, так и от моей. Со мной определенно плохо обошлись — и вы совершенно правы, трудно получить вознаграждение, когда просишь о нем задним числом. Конечно, меня не порочит, что я не принял мер для защиты своих интересов. Я никогда не думал о работе своего ученика в денежном выражении. Но об этом подумали другие, и о моих интересах забыли, — горько заключил он.
— Почему бы вам не попросить у Марселлуса определенную сумму за потраченное время и консультации? Я думаю, он не откажет. Он собирается жить здесь. Внезапно разбогатевших всегда недолюбливают, и Марселлус, вероятно, не захочет усугубить всеобщую неприязнь к себе, а у вас много друзей. Мне кажется, я смогу убедить его, что игнорировать любое разумное требование будет недальновидно.
— Я думал об этом. Но брат моей жены советует другой путь.
— Ах да. Миссис Крейн говорила что-то в этом роде. Что ж, если вы собираетесь судиться, я надеюсь, вы обратитесь к хорошему адвокату, а вы не хуже меня знаете, что Гомер Брайт не таков.
Доктор Крейн покраснел и вскинулся:
— Сент-Питер, я уверен, что вы бескорыстны, но, откровенно говоря, думаю, что события исказили ваше суждение. Вы не понимаете, насколько ясно это дело для непредвзятых умов. Пусть я непрактичен, но у меня есть доказательства, на которые я могу опереться в своих притязаниях.
— Чем больше, тем лучше, если вы собираетесь полагаться на такого пустозвона, как Брайт. Если вы пойдете в суд, мне хотелось бы, чтобы вы выиграли дело.
Сент-Питер пожелал Крейну спокойной ночи, спустился по лестнице и вышел из здания в темноту сосновой рощи. Доказательства, говорит Крейн; вероятно, письма, которые Том писал ему в ту зиму, когда работал в Университете Джонса Хопкинса. Что ж, делать нечего, разве только попросить старого доктора Хатчинса, чтобы уговорил Крейна взять толкового адвоката. Риторика Гомера Брайта может убедить присяжных в деле об изнасиловании или двоеженстве, но восстановит против него судью в суде справедливости.
Профессор сделал круг по парку, прежде чем пойти домой. Он пал духом после разговора с Крейном и боялся, что не сможет заснуть. Он впервые увидел коллегу в таком неприглядном свете. Крейн узок, но честен; человек, на которого можно положиться в рискованной игре университетской политики. Он никогда не стремился урвать что бы то ни было для себя. Сент-Питер сказал бы, что вульгарный успех идеи Броди не может иметь для Крейна никакого значения, кроме удовлетворения его гордости как учителя и друга.
Парк был безлюден. Дуговые фонари не горели. Безлистые деревья стояли совершенно неподвижно в свете ясных звезд. Сент-Питер с грустью оглядывал окружающий мир: прибрежная земля у озера плоская и тяжелая, Гамильтон — маленький, тесный и душный. Университет, новый дом профессора, его старый дом — все вокруг казалось невыносимым, как лодка, в которой заключен страдающий морской болезнью человек. Да, возможно, что маленький мирок в странствии среди множества звезд может стать таким: лодкой, на которой больше нельзя путешествовать, с которой больше нельзя смотреть вверх и созерцать сияющие кольца вращения.
Он дернулся и пришел в себя. Ах да, Крейн; вот в чем беда. Будь Броди здесь сегодня вечером, он мог бы воскликнуть вместе с Марком Антонием: «Увы, превратности моей судьбы // Испортили такого человека!» [25] XIV
По окончании семестра Сент-Питер поехал с Розамундой в Чикаго — помочь ей купить вещи для загородного имения. Ему очень хотелось остаться дома и отдохнуть — казалось, университетская работа этой зимой утомительна как никогда; но Розамунда решила, что он поедет, и миссис Сент-Питер сказала мужу, что он не может отказаться. Чикагский торговец привез много старой испанской мебели, а в ней никто не разбирался лучше самого Сент-Питера. Предполагалось, что он также и знаток ковров. Когда жена говорила, что нужно что-то сделать, профессор обычно по давно установившейся привычке повиновался. Инстинкты жены относительно обязательств перед другими людьми были вернее, чем у него.
В Чикаго с ними поехал Луи; там он должен был присоединиться к своему брату, тому самому, который торговал шелком в Китае, и отправиться с ним в Нью-Йорк на семейное торжество. Сент-Питеру было забавно и приятно видеть, что Луи чистосердечно не хочет их покидать — при малейшем поощрении он отправил бы брата одного и остался бы в Чикаго с женой и тестем. Они пообедали все вместе, после чего профессор и Розамунда отвезли братьев Марселлус на вокзал на ЛаСалль-стрит. Когда Луи послал им миллион воздушных поцелуев с задней площадки вагона с панорамными окнами, прицепленного к скорому поезду «Двадцатый век», и укатил прочь, продолжая кричать что-то жене, Сент-Питер, так часто сетовавший на переизбыток Луи в своей жизни, почувствовал внезапный спад, отчетливое ощущение потери.
Он взял Розамунду под руку, и они отвернулись от блестящих рельсов.
— Мы должны постараться, Рози. Он ждет от нас чудес.
Несколько дней спустя, возвращаясь из поездки по делам газеты, Скотт Макгрегор сел в экспресс «Синяя птица». Войдя в вагон для курящих, он увидел тестя. Тот сидел в пыльной одежде, закрыв глаза и откинувшись на спинку кожаного кресла, потухшая сигара свисала между расслабленными пальцами смуглой мускулистой руки. Скотт вздрогнул; ему показалось, что профессор плохо выглядит.
— Здравствуйте, доктор! Что вы здесь делаете? Ах да! Поездка за покупками. Где Розамунда?
— В Чикаго. В «Блэкстоуне».
— Пересидела вас, да?
— Так и есть. — Профессор виновато улыбнулся, словно ему было стыдно в этом признаться.
Скотт сел рядом с ним и попытался завести разговор. Он пробовал заинтересовать тестя то одной темой, то другой, но безуспешно. Он понял, что впервые видит профессора таким совершенно подавленным и вялым. Это дурной знак; хорошо, что до Гамильтона всего полчаса езды. «Старику нужен отдых, — подумал Скотт. — Розамунда в Чикаго загоняла его до смерти. Разве можно делать из него мальчика на побегушках! Надо сказать Китти, что нам следует позаботиться о ее отце. У Марселлусов нет жалости, а Лиллиан до сих пор не сомневается, что у него сил хватит на троих».
В тот вечер миссис Сент-Питер стояла у французских окон в гостиной, с некоторой тревогой поджидая мужа. Чикагский поезд обычно прибывал вовремя, и муж наверняка должен был взять такси от вокзала, ведь стояла сырая февральская ночь и с озера дул пронизывающий ветер. Однако Сент-Питер пришел пешком. Когда он появился у ворот, жена по походке и осанке поняла, что он очень устал. Она поспешила открыть парадную дверь и спросила, почему он не поехал на такси.
— Право, не подумал. Я человек привычки, а ездить на такси у меня нет обыкновения.
— Да еще в самом легком пальто! Я думала, ты надел его только потому, что собирался купить в Чикаго новую шубу.
— Ну не купил, что уж тут, — с некоторой резкостью сказал он. — Давай на время забудем глагол «покупать» во всех формах. Задержи ужин, хорошо? Я хочу принять теплую ванну и переодеться. Я здорово прозяб по дороге.
Миссис Сент-Питер отправилась на кухню, а после благоразумного промежутка времени последовала за мужем наверх и зашла к нему в комнату.
— Я знаю, ты устал, но скажи мне одну вещь: ты нашел расписной испанский спальный гарнитур?
— О, конечно! Несколько.
— Красивые?
— Очень. Во всяком случае, думаю, показались бы красивыми, будь они вне кучи других вещей. Слишком много, конечно, хуже, чем слишком мало — чего угодно. Получилась скорее оргия приобретательства.
— Розамунда потеряла голову?
— О нет! Сохраняла полное хладнокровие. Надо сказать, во время шопинга она держится безукоризненно. Интересно, где девушка, выросшая в нашем старом доме, этому научилась. Она была как Наполеон, грабящий итальянские дворцы.
— Не будь суров. Во всяком случае, у тебя вышел славный небольшой отпуск.
— Очень дорогой для бедного профессора. И очень утомительный.
Миссис Сент-Питер заметно встревожилась.
— Ты хочешь сказать, — тихо выдохнула она, — что Розамунда позволила тебе...
Он резко оборвал жену:
— Я хочу сказать, что заплатил за себя сам, как, надеюсь, смогу делать и дальше. Предположение, что я не могу себе этого позволить, могло быть продиктовано самыми лучшими чувствами, но я с ним не согласился бы. Я вполне готов позволить себе небольшую расточительность, чтобы быть полезным женщинам моей семьи. Любое иное устройство дел унизительно.
— Так вот почему ты не купил себе шубу.
— Возможно, это одна из причин. Я был не расположен к покупкам.
Миссис Сент-Питер быстро сошла вниз, чтобы смешать ему коктейль. Она почувствовала в муже необычную усталость и горький осадок. Она знала, что дочь может ранить мужчину очень жестоко — это одна из самых болезненных ран, которым бывает подвержена плоть. Сердце Лиллиан болело за Годфри.
Согревшись и подкрепившись хорошим ужином, профессор закурил сигару и сел перед камином читать. Через некоторое время жена заметила, что книга соскользнула ему на колени и он смотрит в огонь. Изучая темный профиль мужа, она заметила, что уголки его необычных бровей приподнялись, словно его что-то позабавило.
— Годфри, о чем ты думаешь? — наконец спросила она. — Ты только что улыбался — весьма благодушно!
— Я думал о Еврипиде, — рассеянно ответил он. — О том, как он уже стариком ушел жить в пещеру у моря, и это сочли странным. Похоже, дома́ стали для него невыносимы. Интересно, не потому ли, что он всю жизнь так пристально наблюдал за женщинами. XV
Март был в Гамильтоне самым унылым и пасмурным месяцем, и Луи постарался скрасить его, затеяв обсуждение планов на лето. Он уже давно намекал, что прячет в рукаве очень заманчивый проект, и хотя ему не удалось скрыть его от миссис Сент-Питер, он ничего не говорил профессору до одного вечера, когда тесть и теща ужинали у Марселлусов. В продолжение всего ужина Луи поминал специалитеты того или иного парижского ресторана, так что Сент-Питер был отчасти подготовлен.
Когда они вышли из столовой, Луи выпалил свою новость. Они с Розамундой повезут доктора и миссис Сент-Питер во Францию на лето. Луи уже все решил по поводу дат, парохода, маршрута; его пьянило удовольствие строить планы.
— Понимаете, — говорил он, — это будет наша экскурсия, Гамильтон — Париж — Гамильтон. Мы будем путешествовать с максимальным комфортом, но без роскоши. Поедем на юг в Биарриц, чтобы немного пожить светской жизнью, и остановимся в Марселе, чтобы повидать вашего названого брата Шарля Тьеро. Остальную часть лета мы будем жить ученой жизнью в Париже. Профессор, у меня свои резоны желать, чтобы вы поехали с нами. Удовольствие от вашего общества само по себе достаточно, но у меня есть и другие причины. Я хочу увидеть интеллектуальную сторону Парижа и познакомиться с некоторыми учеными и литераторами, которых вы знаете. Как жаль, что Гастон Пари [26] уже умер! Мы могли бы очень весело попировать с ним в «Лаперузе». Но есть и другие.
Миссис Сент-Питер развила аргумент:
— Да, Луи, ты и Годфри можете обедать с учеными, пока мы с Розамундой будем ходить по магазинам.
Марселлус заметно встревожился:
— Ни в коем случае, Дражайшая! Кажется, ясно, что я всегда буду ходить по магазинам с вами. Я обожаю парижские магазины. Кроме того, мы захотим, чтобы вы были с нами, когда мы будем обедать со знаменитостями. Когда это ученый, да еще француз, не стремился к обществу двух очаровательных дам за déjeuner [27]? И еще вам, может быть, слегка надоест общество ваших sposi [28]; разнообразие будет очень мило. Вы должны завести маленькую книжечку для записи встреч: Lundi, déjeuner, M. Emile Faguet. Mercredi, diner, M. Anatole France [29] — и так далее.
Сент-Питер усмехнулся.
— Боюсь, ты преувеличиваешь широту моего светского круга. Я не имею удовольствия быть знакомым с Анатолем Франсом.
— Неважно; мы можем на среду пригласить вместо него мсье Поля Бурже [30].
— Папа, еще ты сможешь помочь нам с поиском вещей для дома, — сказала Розамунда. — Мы рассчитываем подобрать много всего. Тьеро должны знать хорошие магазины на юге, где цены не так подскочили.
— Боюсь, антиквары сосредоточены в Париже. Я никогда не видел ничего особенно интересного в Лионе или на юге. Хотя, возможно, где-то они и есть.
— Шарль Тьеро все еще совладелец судоходной линии из Франции в Мексику, верно? Он вполне мог бы отправить наши покупки для нас из Марселя в Мехико. Они пройдут без пошлины, и Луи думает, что сможет провезти их через границу как предметы домашнего обихода.
— Это звучит осуществимо, Рози. Можно устроить.
Марселлус рассмеялся и похлопал жену по руке.
— О-хо-хо, cher Papa [31], вы даже не представляете, насколько практичными мы можем быть!
— Что ж, Луи, это заманчивая идея, и я ее обдумаю. Посмотрю, смогу ли устроиться с работой. — Сент-Питер уже знал, что никогда не станет участником этой беззаботной экспедиции, и ненавидел себя за жгущее под ложечкой неучтивое желание отскочить и сжаться в комок.
Семья весь вечер обсуждала летние планы. Луи хотел немедля написать и забронировать номера в «Мёрис», но миссис Сент-Питер отклонила это заведение как слишком дорогое.
В ту ночь, лежа в постели, Сент-Питер тщетно пытался оправдаться перед собой за свой неизбежный отказ. Он любит Париж и любит Луи. Но нельзя делать свои дела чужим способом; эгоистично это или нет, но такова истина. Кроме того, без него прекрасно обойдутся. Он может полностью доверить Луи заботу о Лиллиан, и никто не может доставить ей большего удовольствия, чем зять. Beaux-fils [32], по-видимому, предназначены Провидением, чтобы занять место мужей, когда мужья перестают быть любовниками. Марселлус никогда не забывает ни одной из сотни глупых мелочей, которые любит Лиллиан. А самое главное, что он безмерно восхищается ею: ее благосклонность для него бесценна. Многие восхищаются ею, но Луи — больше многих. Эта мирская суетность, эта готовность извлечь максимум пользы из случаев и людей, которая так сильно развилась у Лиллиан за последние несколько лет, казалась Луи столь же естественной и уместной, сколь неестественной она казалась Годфри. Такая черта всегда была свойственна Лиллиан и, пока выражалась в простой разборчивости, не была средством для достижения цели, нравилась и Сент-Питеру. Он знал, что именно этой мирской суетности (даже больше, чем скромному собственному капиталу жены) обязан тем, что жена и дочери никогда не были унылыми и немного жалкими, как жены иных его коллег-преподавателей. Сент-Питеры небогаты, но никогда не бывали нелепы. Никогда не шли на убогие компромиссы. Если они не могли получить нужное, то обходились без него. Обычно нужное у них было, и они как-то умудрялись его оплатить. Профессор решил, что их не упрекнешь в расточительности; старый дом был достаточно странен и гол, но безобразных вещей в нем не водилось.
С тех пор как Розамунда вышла замуж за Марселлуса, и она, и ее мать в некоторых отношениях изменились так, что это сбивало с толку, — изменились и очерствели. Но Луи, причинивший ущерб, сам не пострадал. Именно к нему обращались за помощью — для Августы, для профессора Крейна, для исцеления уязвленных чувств менее удачливых людей. В меньшей степени из-за Луи, в большей степени по ряду других причин Сент-Питер откажется от по-княжески щедрого приглашения зятя.
Он может увильнуть, никого не обидев, хотя знает, что Луи будет огорчен. Можно просто заявить, что ему надо работать и что он не может работать вдали от своего старого кабинета. В положении автора исторических трудов есть свои преимущества. Письменный стол послужит убежищем, в котором можно спрятаться, норой, куда можно заползти.
Когда Сент-Питер сообщил семье о своем решении, Луи огорчился, но уважительно отнесся к решению тестя и охотно признал, что первейший долг профессора — его работа. Розамунда не поверила своим ушам и обиделась; она не понимала, как отец может быть настолько неблагодарным, чтобы испортить договоренность, которая доставила бы удовольствие всем участникам. Жена смотрела на него задумчиво и с явным недоверием.
Когда они остались одни, она подошла к этому вопросу прямее, чем было свойственно ей в последнее время.
— Годфри, — медленно, печально произнесла она, — интересно, что заставляет тебя отдаляться от семьи. Или кто.
— Дорогая, ты ревнуешь?
— Ах, если бы. Мне легче было бы смотреть, как ты глупо влюблен в какую-нибудь женщину, чем видеть, как ты становишься одиноким и бесчеловечным.
— Что ж, привычка жить с идеями, я полагаю, растет в человеке так же неизбежно, как более веселая привычка жить с разными дамами. И то и другое имеет свои преимущества.
— Мне кажется, твои идеи были лучше всего, когда ты был наиболее человечным.
Сент-Питер вздохнул.
— Тут я не могу тебе возразить. Но я должен идти по жизни так, как могу. Май длится не вечно.
— Ты недостаточно стар для позы, которую принимаешь. Вот что меня озадачивает. Столько лет ты как будто совсем не старел, хотя я старела. Два года назад ты был порывистым молодым человеком. Теперь ты бережешь себя во всем. Ты по натуре теплый и любящий; и вдруг начинаешь запираться от всех. Не думаю, что ты будешь от этого счастливее.
До этого момента жена читала ему нотацию. Тут она вдруг пересекла комнату и села на подлокотник кресла мужа, глядя ему в лицо и закручивая кончики его воинственных бровей большим и средним пальцами.
— Годфри, почему так? Я не вижу никаких перемен у тебя в лице, хотя пристально наблюдаю за тобой. Дело в твоем уме, в твоем настроении. Что-то на тебя нашло. Может, ты просто слишком много знаешь? Слишком много, чтобы быть счастливым? Ты всегда был самым мудрым человеком на свете. Что это, неужели ты мне не скажешь?
— Я и сам не знаю определенно. Дело не только в годах. У меня такое чувство, что я оставил очень многое позади, там, куда не могу вернуться, — и, по правде говоря, не хочу возвращаться. Путь был бы слишком долог и утомителен. Возможно, для домоседа я жил довольно трудно. Я не хотел пренебрегать ничем — ни тобой, ни своими трудами, ни своими студентами. А теперь я, кажется, страшно устал. Приходится платить либо на входе, либо на выходе. У человека есть лишь ограниченный запас сил; когда он иссякает, человек сдувается. Даже первый Наполеон сдулся.
Оба рассмеялись. Это была старая шутка — самая мрачная тайна профессора. Во святом крещении Сент-Питер получил имя Наполеон Годфри. В семье всегда был Наполеон — с тех пор, как далекий предок вышел в отставку из Великой армии. В Канзасе Годфри сократил свое имя, и даже дочери не знали, как его звали изначально.
— Знаешь, — сказал он жене, вставая, чтобы идти спать, — я думаю, что у меня откроется второе дыхание. Но сейчас я не хочу ничего чересчур волнующего. Париж слишком прекрасен и слишком полон воспоминаний. XVI
Как-то весенним субботним утром, работая в старом доме, профессор услышал энергичные шаги, громкие на лестнице без ковра. Голос Луи окликнул:
— Cher Papa, я не слишком помешаю?
Сент-Питер встал и открыл ему. На Луи были бриджи с гольфами и фиолетовая куртка с меховым воротником.
— Нет, я не собираюсь играть в гольф. Передумал, но не успел переодеться. Я хочу, чтобы вы прокатились с нами вдоль озера. Рози едет завтракать с друзьями в Загородный клуб. Мы прокатимся с ней, а потом высадим ее там. День выдался чудесный.
Луи острым, заинтересованным взглядом пробежал по убогой комнатке. Он усмехнулся:
— Старый медведь просто любит свою старую берлогу, да? Я прекрасно понимаю. Здесь родились ваши дети. Не дочери — сыновья, ваши великолепные сыновья — испанские первопроходцы! Я горжусь родством с ними, пускай даже через жену. А ваше одеяло — определенно испанский штрих!
Луи схватил фиолетовое одеяло, набросил себе на грудь и, отодвинув проволочную даму, оглядел себя в зеркало Августы.
— И из него выйдет очень подходящий халат для Луи, ведь правда?
— Это одеяло Броди, драгоценная памятка. Получено им в подарок от друга, впоследствии потерянного: тот привез это одеяло из Мексики.
— Броди, вот как? — Луи погладил одеяло и с возросшим восхищением посмотрел на него в зеркало. — Я никогда не прощу судьбе, что у меня не было возможности узнать этого замечательного человека.
Брови профессора вопросительно поднялись:
— Это могло получиться неловко — в смысле Рози, вы понимаете.
— Я никогда не вижу в нем соперника, — сказал Луи, широким жестом отбрасывая одеяло. — Я вижу в нем брата, обожаемого гениального брата.
Полчаса спустя они неслись по сельской местности, которая только начинала зеленеть. Розамунда с отцом на заднем сиденье, Луи напротив. Профессору показалось, что у Луи что-то на уме; он следил за женой беспокойными блестящими глазами, словно выжидая удобного момента.
— Знаете, доктор, — сказал он наконец, — мы решили отказаться от нашего дома, прежде чем уехать за границу, и сэкономить на аренде. Мы перевезем книги и картины в «Броди» (и наши свадебные подарки, конечно), а серебро положим в банк. Из нашей нынешней мебели нам мало что понадобится. Может, вам пригодится что-нибудь из нее? И мне только что пришло в голову, Рози, — тут он наклонился вперед и похлопал жену по колену, — можно попросить Скотта и Кэтлин зайти и выбрать все, что им понравится. Нет смысла утруждать себя продажей, мы так мало выручим.
Розамунда посмотрела на него в изумлении. Было совершенно очевидно, что до этого они не обсуждали ничего подобного.
— Луи, не выдумывай, — тихо сказала она. — Им не нужны твои вещи.
— Но почему нет? — игриво настаивал он. — Это очень хорошие вещи. Не подходят для «Броди», но вполне подойдут для маленького дома. Мы тщательно выбирали их и не хотим, чтобы они попали в какую-нибудь грязную лавку.
— Им это не грозит. Мы можем сложить их на чердаке в «Броди», Бог свидетель, там места хватит! Не обязательно что-нибудь с ними делать прямо сейчас.
— Жаль, когда кто-нибудь мог бы ими пользоваться. Я знаю, Скотту очень пригодился бы мой комод. Помню, он им восхищался и говорил, что у него никогда не было такого, с нормальными ящиками для рубашек.
Розамунда презрительно скривила губы.
— Рози, не надо так! Это нехорошо. Прекрати! — Луи потянулся к жене и мягко потряс ее за локти. — И как ты можешь быть уверена, что Макгрегоры не захотят наших вещей, если ты их никогда не спрашивала? Какие у нее упорные убеждения!
— Они не захотят, потому что эти вещи наши, твои и мои, если хочешь знать, — холодно сказала она, отстраняясь от мужа.
Луи откинулся на сиденье и сдался.
— Почему ты думаешь такие гадости? Я в это не верю, вот что! Ты такая обидчивая. Скотт и Китти, может быть, немного дичатся, но вполне возможно, что они освоятся, если ты мило с ними об этом поговоришь. — Он оправился и снова начал уговаривать. — Знаете, доктор, ей взбрело в голову, что у Макгрегоров на нас зуб. Ни с того ни с сего.
Розамунда совсем побледнела. Ее верхняя губа, так похожая на губу матери, когда ее хозяйка в хорошем расположении духа, и гораздо более жесткая — когда нет, опустилась, как стальной занавес.
— Я случайно знаю, Луи, что Скотт прокатил тебя на вороных в Клубе искусств и словесности. Можешь называть это зубом или как хочешь.
Марселлус был явно потрясен. Он принял печальный вид.
— Что ж, если он так поступил, это, конечно, было не очень мило с его стороны. Но ты уверена, Рози? Люди обожают распускать всякие слухи и сеять семейные раздоры.
— Это не люди и не слухи. Я знаю точно. Мне сказала лучшая подруга Кэтлин.
Луи откинулся назад и затрясся от смеха.
— О, профессор, дамы, дамы! Что они делают друг с другом!
Сент-Питеру было очень неловко.
— Розамунда, я бы не стал принимать такие свидетельства. Я не верю насчет Скотта и этой истории и думаю, что Луи правильно смотрит на дело. Люди как дети, а Скотт беден и горд. Думаю, если бы Луи ему предложил комод, он пришелся бы ему по сердцу. Боюсь, у тебя это получилось бы не очень тактично.
— Профессор, я зайду в контору к Макгрегору и спрошу. Если он откажется, тем хуже для него. Он потеряет очень удобный предмет мебели.
Бледность Розамунды сменилась румянцем. К счастью, они уже катили по усыпанной гравием дорожке, петляющей среди подстриженных газонов Загородного клуба.
— Луи, со своими вещами ты можешь делать что хочешь. Но я не хочу, чтобы что-нибудь из моих оказалось у Макгрегоров. Я слишком хорошо знаю юмор Скотта и те шутки, которые он будет отпускать по их поводу.
Машина остановилась. Луи выскочил и подал руку жене. Он поднялся с ней по ступеням к двери, и его спина выражала такую терпеливую доброту и бережную заботу, что профессор от негодования прикусил нижнюю губу. Луи вернулся совершенно серый от усталости и опустился рядом на сиденье с печальной улыбкой умудренного опытом человека.
— Луи, — заговорил Сент-Питер с глубоким чувством, — случалось ли вам читать роман Генри Джеймса «Американец»? Там есть довольно милая сцена, в которой молодой француз, раненный на дуэли, извиняется за поведение своей семьи. Мне хотелось бы сделать нечто подобное. Я прошу у вас прощения за Розамунду и за Скотта, если он совершил такой низкий поступок.
Поникшее лицо Луи тотчас просветлело. Он тепло пожал руку профессора.
— О, это пусть вас не волнует! Что касается Скотта, я могу его понять. Он был первым сыном в семье и потому центром внимания. Потом явился я, чужак, и похитил Рози, а патент начал так хорошо окупаться — этого достаточно, чтобы вызвать ревность любого мужчины, а тем более шотландца! Но я думаю, в конце концов Скотт смягчится; люди обычно смягчаются, если с ними хорошо обращаться, а я намерен так и поступать. Он мне нравится. Что касается Розамунды, не обращайте внимания. Я ее обожаю, когда она капризничает. Она иногда бывает немного неразумна, но я всегда надеюсь на период полной, фантастической неразумности, который станет началом большого счастья для всех нас.
— Луи, ты великодушен и великолепен! — пробормотал обезоруженный тесть. XVII
Лиллиан и Марселлусы отплыли во Францию в начале мая. Профессор остался один, теперь у него хватало времени опрыскивать плетистые розы, и его сад никогда не был так прекрасен, как в июне того года. Покончив с университетскими обязанностями, Сент-Питер контрабандой перетащил свою кровать и одежду обратно в старый дом и зажил неторопливой холостяцкой жизнью. Он сознавал, что пора приниматься за работу. Сад, где он просиживал целые дни, уже не мог служить веской причиной, чтобы не ходить в кабинет. Но задача, ожидавшая там, была нелегка. Задача небольшая, но из тех, что трудно даются руке, отчего она становится неуклюжа, едва ворочается и едва гнется.
Профессор собирался посвятить часть этого лета дневнику Тома Броди — отредактировать его и снабдить примечаниями для публикации. Трудность состояла в том, что следовало написать предисловие. Дневник охватывал всего около шести месяцев жизни юноши, одно лето, проведенное им на Синей месе, и о самом Томе в нем почти ничего не было. Чтобы дневник что-то сказал читателям, его нужно было предварить очерком о Броди и рассказом о его дальнейшей жизни и достижениях. Писать о научной работе Тома будет сравнительно легко. Но это не вся его история; у него был многосторонний ум, хотя личность простая и прямая.
Конечно, миссис Сент-Питер настаивала, что Том был скрытен; но это лишь потому, что он не был совершенно последователен. Как ученый он ясно видел и трезво мыслил, но в личных отношениях легко впадал в гиперболу и донкихотство. Он идеализировал любимых людей и воздавал должное скорее идеалу, чем индивидууму, так что порой вел себя чересчур возвышенно для обстоятельств — «голливудское рыцарство», как говорила Лиллиан. Один из его сентиментальных предрассудков состоял в том, что ни в коем случае нельзя быть обязанным друзьям какими бы то ни было материальными благами, что не следует смешивать симпатии и продвижение по службе, будто это взаимно разрушающие друг друга вещества. Сент-Питер считал такие взгляды логичным последствием странного воспитания Тома и его раннего жизненного опыта. Профессор знал, что среди рабочих мира — людей, управляющих поездами, катерами, жатками, молотилками и буровыми установками, — живет такая мечта о самоотверженной дружбе и бескорыстной любви. И Том принес ее с собой в университет, где продвижение карьеры через личные связи считалось почетным.
Лишь когда Броди стал старшекурсником, Лиллиан начала ревновать к нему. Два года он был почти членом семейства, и она не находила в нем изъянов. Но после того, как профессор начал приглашать Тома к себе в кабинет и обсуждать с ним свою работу, начал делать его своим сподвижником, миссис Сент-Питер перестала благоволить к нему. Такие перемены с ней случались: дружба не становилась для нее привычкой. А когда отношения Лиллиан с кем-либо близились к концу, она, разумеется, находила причины для своего непостоянства. Том, напоминала она мужу, далеко не откровенен, хоть и создает впечатление прямодушия. Он неизменно скрытничает о своих делах, и она не может поверить, что в фактах, которые он утаивает, нет ничего предосудительного. Сент-Питеры всегда знали, что у Тома есть тайна, что-то связанное с таинственным Родни Блейком и банковским счетом в Нью-Мексико, которым он не имел права распоряжаться. Том, должно быть, почувствовал перемену в хозяйке дома и с той зимы начал меньше бывать у них, ссылаясь на занятость. Теперь они с Сент-Питером встречались в университете, в комнатке за лекционным залом профессора.
Как-то в воскресенье, незадолго до выпуска, Том пришел позвать Розамунду на бал старшекурсников. Семья пила чай в саду; выдалось несколько необычайно жарких дней, и розы зацвели раньше времени. Том сидел в белом фланелевом костюме, обмахиваясь соломенной шляпой, и Розамунда случайно спросила его, так ли тепла весна на Юго-Западе, как здесь.
— О нет, — ответил он. — Май там обычно прохладный — яркое солнце, но пронизывающий ветер, и по ночам холодно. А вчерашняя погода напомнила мне душные майские ночи в Вашингтоне.
Миссис Сент-Питер подняла глаза.
— Ты имеешь в виду город Вашингтон? Я не знала, что ты бывал так далеко на востоке.
Нельзя было отрицать, что молодой человек явно смутился. Он нахмурился и тихо сказал:
— Да, я был там. А не рассказывал, наверное, оттого, что у меня остались не очень приятные воспоминания.
— Как долго ты там пробыл? — спросила хозяйка.
— Зиму и весну, больше полугода. Достаточно, чтобы сильно заскучать по дому.
Он ушел почти сразу, словно боясь, что его станут расспрашивать дальше.
Однако через несколько недель эта тема всплыла снова. После выпуска из университета перед Томом открывались два пути. Ему предложили должность преподавателя с небольшим жалованьем на физическом факультете у доктора Крейна и аспирантскую стипендию в Университете Джонса Хопкинса. Сент-Питер настоятельно советовал ему принять последнюю. Однажды вечером, когда семья обсуждала перспективы Тома, профессор подытожил все причины, по которым ему следовало ехать в Балтимор и работать в лаборатории, прославленной доктором Роуландом [33]. Профессор также заверил Тома, что атмосфера старинного южного города ему понравится.
— Да, я знаю кое-что об этой атмосфере, — наконец вырвалось у Тома. — Она восхитительна, но совершенно не подходит для меня. Она страшно меня угнетает. Я ездил туда, когда жил в Вашингтоне, и мне всегда становилось тоскливо. Не думаю, что смог бы там работать.
— Но можешь ли ты полагаться на детские впечатления сейчас, принимая такое важное решение? — серьезно спросила миссис Сент-Питер.
— Я не был ребенком, миссис Сент-Питер. Я был таким же взрослым, как сейчас, — в некоторых отношениях даже старше. Это было всего за год до того, как я приехал сюда.
— Но, Том, в тот год ты работал на железной дороге! Зачем ты нас путаешь? — Кэтлин схватила его за руку и с силой сжала костяшки пальцев, как делала, когда хотела наказать.
— Ну, может, за два года. Не важно. Достаточно всякого случилось, чтобы считать за два обычных года, — рассеянно пробормотал он.
Он опять ушел внезапно, а через несколько дней сказал Сент-Питеру, что окончательно принял предложение Крейна и останется в Гамильтоне.
В то лето после выпуска Броди Сент-Питер узнал, что скрывалось за его сдержанностью. Миссис Сент-Питер и девочки уехали в Колорадо, профессор остался один в доме и работал над третьим и четвертым томами истории первопроходцев. Том ставил какие-то свои опыты в физической лаборатории. По вечерам они с профессором часто сидели вместе, а в погожие дни ходили плавать. Каждую субботу профессор отдавал дом на произвол уборщицы, а сам отправлялся с Томом на озеро и проводил день под парусом.
Лето Сент-Питера складывалось именно так, как ему хотелось бы, раз уж пришлось остаться в Гамильтоне. Он сам себе готовил и запасся отборным ассортиментом сыров и легких итальянских вин у импортера деликатесов в Чикаго. Каждое утро, прежде чем приняться за работу, он ходил на рынок и выбирал фрукты и зелень. Ужинал он в восемь часов. Когда готовил отличную ножку ягненка, saignant [34], хорошенько натирая ее чесноком, прежде чем отправить в духовку, то приглашал на ужин Броди. За блюдом исходящей паром спаржи, укутанной в салфетку, чтобы не остыла, и бутылкой игристого асти они беседовали и смотрели, как в саду сгущаются сумерки. Если вечер случался дождливый или прохладный, они оставались в доме и читали Лукреция.
Именно в такой дождливый вечер у камина в столовой Том наконец рассказал историю, которую всегда скрывал. Ничего особенно компрометирующего, ничего примечательного: история юношеского поражения, из тех, к которым мальчик относится болезненно, пока не повзрослеет.
[11] Какое безумие! (фр.)
[33] Генри Огастес Роуланд (1848–1901) — американский физик, с 1876 года профессор физики в университете Джонса Хопкинса в Балтиморе. Работал в области электродинамики, оптики, спектроскопии, теплоты. В 1876 г. доказал, что конвекционный ток свободных зарядов в движущемся проводнике по своему магнитному действию тождествен току проводимости в неподвижном (опыт Роуланда). Этот опыт сыграл важную роль в подтверждении уравнений Максвелла для движущихся сред. Разработал теорию дифракционной решетки. Составил фотографический атлас солнечного спектра (1886–1889). Выполнил новые измерения длин волн.
[10] Лили Лэнгтри (1853–1929) — британская актриса и светская львица. Помимо артистической карьеры, прославилась личными связями с аристократами, в том числе с принцем Уэльским, графом Шрусбери и принцем Людвигом фон Баттенбергом.
[32] Зятья (фр.).
[13] Овер-арм — вид спортивного плавания на боку. При его использовании спортсмен делает глубокий гребок одной рукой, после чего выносит ее над водой, как в кроле.
[12] Миссурийский компромисс — достигнутое в 1820 году соглашение между членами Конгресса США, в соответствии с которым штат Миссури был принят в состав Союза (тогдашних Соединенных Штатов) как рабовладельческий, а штат Мэн — как свободный от рабовладения.
[34] Слабо прожаренную (фр.).
[29] Понедельник, завтрак, мсье Эмиль Фаге. Среда, ужин, мсье Анатоль Франс (фр.). Эмиль Фаге (1847–1916) — французский критик и историк литературы, автор ряда работ о французской литературе и французских писателях, а также политических трудов, в том числе книги «Культ некомпетентности». Наряду с некоторыми другими деятелями французской литературы и искусства (такими как художники Ренуар и Дега) состоял в реакционной «Лиге французского отечества», объединении умеренных антидрейфусаров. Возможно, этим объясняется его отрицательное отношение к писателю Виктору Гюго, которого он считал поверхностным.
[9] «Окассен и Николетта» (также Николет) — французский «рыцарский роман» (поэма) первой половины XIII века о беззаветной любви двух юных сердец, преодолевающей все преграды и препятствия.
[31] Милый папа (фр.).
[30] Поль Бурже (1852–1935) — популярный французский писатель и критик конца XIX века, продолжатель традиции аналитического романа (в частности, Стендаля) и новатор в области современного психологического романа. Со временем пришел к моралистической прозе, в которой психология служит выражению социальной и политической идеологии. Примером этого служит самое известное произведение Бурже, — роман «Ученик» (1889). Бурже был последовательным антидрейфусаром, однако отказался выступить против Золя во время судебного процесса, а после смерти Золя опубликовал несколько хвалебных статей в адрес покойного. В своем эссе от 1936 г. Эдит Уортон замечает, что антидрейфусарские позиции Бурже объяснялись «не антисемитизмом, но убеждением, что французская армия не может ошибаться».
[18] Два франка пятьдесят, месье (фр.).
[15] Комическая опера (фр.).
[14] Ангелюс — вид колокольного звона, сопровождающий молитву «Ангел Господень возвестил Марии...» (лат. Angelus Domini nuntiavit Mariæ...), читаемую в суточном круге католического богослужения.
[17] По Фаренгейту; соответствует двадцати девяти градусам мороза по Цельсию.
[16] «Ты знаешь тот край» (фр.) — ария Миньон из одноименной оперы.
[22] Колорадская, или съедобная, сосна (Pinus edulis).
[21] Пуэбло (исп. pueblo): как имя собственное — название группы индейских народов Юго-Запада США, в которую входят племена хопи, зуни, керес и др.; как имя нарицательное означает индейское поселение.
[2] Отсылка к рассказу Анатоля Франса «Ивовый манекен», в сюжете которого много совпадений с «Домом профессора».
[24] «Ами и Амиль» — средневековый французский «рыцарский роман» (поэма) о закадычных друзьях, готовых пожертвовать друг для друга самым дорогим. Наиболее ранний вариант изложен в послании монаха Рауля де Туртье, умершего ок. 1114 г.
[1] Сумасбродного (фр.).
[23] Карточная игра со взятками, появилась в результате эволюции юкра. Отчасти напоминает преферанс.
[20] Маркос де Ницца (также Ниса или Низа, ок. 1495–1558) — монах и миссионер из ордена францисканцев-миноритов, родом из города Ницца в Савойском герцогстве (ныне Франция). Маркос возглавил первую испанскую экспедицию на территорию современного американского Юго-Запада. Его сообщение об обнаружении «прекрасного города», «более обширного, чем Мехико», побудило испанские власти организовать крупномасштабную экспедицию. Маркос стал в ней проводником. Когда ожидаемые богатства найти не удалось, его обвинили во лжи и с позором отправили обратно в Мексику. Маркос остается противоречивой исторической фигурой, и историки до сих пор спорят о достоверности его рассказа и маршруте экспедиции.
[19] «Боль несказанную вновь испытать велишь мне» (лат.). Вергилий, «Энеида», кн.2, цитируется по переводу С. Ошерова.
[8] Филлида — персонаж древнегреческой мифологии, фракийская царевна, которая покончила с собой в разлуке с любимым и была превращена в миндальное дерево. В эпоху Ренессанса, западноевропейского барокко и вплоть до начала XIX века Филлида — популярный образ страдающей возлюбленной в литературе и музыке (особенно в текстах пасторальной тематики).
[7] Подведением итогов (фр.).
[4] Оно всегда более простое (фр.).
[26] Гастон Пари (1839–1903) — французский исследователь средневековой литературы и куртуазной культуры. Некоторые из его оценок (касающиеся «Песни о Роланде», «Тристана и Изольды», «Романа о розе» и др.) считаются образцовыми по своей меткости. Он установил, что автором части анонимного перевода «Метаморфоз» Овидия на старофранцузский язык, известного под названием «Нравоучительный Овидий», был Кретьен де Труа, и назвал эту часть текста поэмой «Филомена».
[3] У. Шекспир, «Макбет», акт I, сцена 2. В переводе Б. Пастернака: «Противники — как два пловца, которым // Борьба мешает двигаться в воде».
[25] У. Шекспир, «Антоний и Клеопатра», цитируется по переводу Б. Пастернака.
[6] Канаки — насмешливое прозвище канадцев.
[28] Супругов (итал.).
[5] Джон Фиске (Эдмунд Фиске Грин, 1842—1901) — американский философ и историк.
[27] Завтраком (фр.).