I
Порой Сент-Питер размышлял о том, что самые важные вещи в его жизни определил случай. Его учеба во Франции была случайностью. Семейная жизнь сложилась удачно главным образом благодаря обстоятельству, которое не было заслугой ни Сент-Питера, ни его жены. Молодые люди с хорошими задатками, сильно влюбленные друг в друга, они не были бы счастливы, если бы Лиллиан не унаследовала небольшой доход от отца — всего около тысячи шестисот долларов в год, но эти деньги изменили всё. Несколько памятных периодов, когда одна служанка ушла, а другую еще не успели найти, доказали профессору, что Лиллиан не может экономить гроши, ходить в затрапезном и делать работу по дому, как жены некоторых его коллег. При таких условиях она становилась совершенно другим человеком — раздраженным и озлобленным.
Том Броди был случайностью, которую Сент-Питер никак не мог бы предсказать; его странное появление, странная история, целеустремленность, ранняя смерть и посмертная слава — все это было фантастично. Фантастично и то, что этот бездомный мальчишка сотворил богатство для человека, о котором даже не слышал, для «кочевника, бродяги-чужеземца» [36]. Профессор часто вспоминал странно горький вскрик баритона в «Реквиеме» Брамса на словах: «Собирает сокровища и не знает, кому достанутся они!» [37] Неистовство этой строки казалось профессору неуместным, пока он не прочитал ее в свете истории собственной семьи.
Сент-Питер считал, что ему повезло в жизни. Он не стал бы проживать ее заново, даже если бы мог, — возможно, ему больше не привалила бы такая удача. Ему выпало два романа: один — сердца, который наполнял его жизнь многие годы, и второй — ума, воображения. Как раз когда утренняя яркость мира начала для него угасать, явился Броди и подарил ему своего рода вторую молодость.
Благодаря исследованиям Броди еще много лет после того, как они с профессором перестали быть учеником и наставником, профессор мог с первозданной свежестью воспринимать то, что стерлось от употребления. Душа юноши была сверхизобильным источником тепла, которое всегда присутствует там, где есть богатое прорастание. Разделять его мысли означало видеть старое в преображающем новом свете.
Если последние четыре тома «Испанских первопроходцев» оказались более простыми и неизбежными, чем предыдущие, то этим профессор в значительной степени был обязан Броди. Когда Сент-Питер только начинал работу, он понимал, что его главный недостаток — отсутствие ранних впечатлений, тот факт, что он не провел юность на великом ослепительном Юго-Западе, где разворачивались приключения его первопроходцев. Как раз когда он приступил к третьему тому, явился юноша, выросший там, — юноша с воображением, с подготовкой и проницательностью, порожденными очень необычным жизненным опытом; у него в кармане были тайны, которые старые тропы, камни и водные русла открывают только отрочеству.
Через два года после того, как Том закончил университет, они взяли список манускрипта отца Гарсеса [38], сделанный лично профессором с оригинала в Испании, и вместе отправились на Юго-Запад. К осени они верхом объехали каждую милю маршрута первопроходца. Том мог прочитать фразу из дневника Гарсеса и найти точное место, где тот пересек реку Колорадо в определенное воскресенье 1775 года. Зная имя одного пуэбло, Том всегда мог найти путь, по которому миссионер добрался до следующего.
Именно в этой поездке они побывали на Синей месе Тома, вскарабкались по лестнице из скрепленных цепями сосновых стволов в Город на скалах и в Орлиное Гнездо. Там они достали дневник Тома из каменной кладовки, где он запечатал его много лет назад перед бесплодной поездкой в Вашингтон.
Следующим летом Том отправился с профессором в Мексику. Третье лето они планировали провести вместе в Париже, но ничего не вышло. Броди промешкал с деталями оформления патента, а затем наступил август 1914 года. Отец Дюшен, миссионерский священник, бывший учитель Тома, остановился в Гамильтоне по пути в Бельгию, спеша домой, чтобы там служить в каком угодно качестве. Выдубленный стихиями старик пробыл в Гамильтоне всего четыре дня, но за это время Броди все решил, составил завещание, собрал вещи и попрощался. Он отплыл с отцом Дюшеном на «Рошамбо».
До сих пор Сент-Питер сожалел, что так и не попал тогда в Париж с Томом Броди. Он хотел снова посетить любимые места вместе с ним: пройтись осенним утром по Люксембургскому саду, когда желтые конские каштаны блестят после дождя; постоять перед памятником Делакруа, глядя, как солнце играет на бронзовых фигурах: Время, уносящее юношу, который пытается схватить пальмовую ветвь — или, может быть, возложить ее как приношение художнику? Впрочем, какая разница. Это могло бы иметь значение для Тома, если бы случай одной великой катастрофой не смёл всю молодость, все пальмы и почти что само Время.
А что, если бы Том оказался благоразумней и не уехал бы со своим старым учителем? Сент-Питер иногда задумывался, что стало бы с его учеником, попадись он в ловушку мирского успеха. Он не мог представить себе, как Том строит «Броди» или становится благонамеренным гражданином Гамильтона. Как изменились бы его голубые глаза, его красивая длинная ладонь с отклоняющимся вбок большим пальцем, которая всегда касалась лишь вещей, символизирующих идею? Останься Том в живых, и этой руке выпали бы иные заботы. Коллеги-ученые, жена, город и штат потребовали бы от нее исполнения многих обязанностей. Ей пришлось бы написать тысячи бесполезных писем, составить тысячи правдоподобных отговорок. Ей пришлось бы «управлять» большими деньгами, становясь орудием женщины, требования которой с годами только росли бы. Том избежал всего этого. Он создал в мире что-то новое — а награды, бессмысленные ритуальные жесты оставил другим. II
Все дни того лета, пока профессор отправлял семье во Францию бодрые отчеты о своих занятиях, он, если честно, делал очень мало. Он начал — и притом кое-как — аннотировать дневник, который Том вел на плато, записывая подробности каждого дня работы среди руин вместе с погодой и любыми необычными происшествиями повседневной жизни. Здесь были подробные описания каждого найденного орудия, каждого клочка ткани и осколка керамики, часто сопровождаемые весьма выразительными карандашными набросками предмета и предположениями о его назначении и об укладе жизни, в которой он играл роль. Для Сент-Питера этот простой отчет был почти красив своей сдержанностью, глупостями, которых ему удалось избежать, и тем, о чем он умалчивал. Том был чрезвычайно скуп на слова — настолько, словно они стоили денег. Прилагательные были сугубо описательными, относились к форме и цвету и использовались, чтобы дать представление о рассматриваемых объектах, а не о чувствах молодого исследователя. Однако сквозь эту скупость ощущалось пробуждающееся воображение, пыл и восторг юноши — словно дрожь в голосе, когда говорящий старается скрыть чувства, используя лишь затертые фразы.
Когда наступило первое августа, профессор осознал, что благодушно растратил почти два месяца на задачу, которая должна была занять чуть больше недели. Но, кроме этого, он сделал еще очень многое — то, что до сих пор ему вообще не давалось.
Сент-Питер всегда смеялся над людьми, говорящими, что они «грезят», так же как и над теми, кто наивно признавался, что у них «есть воображение». Всю жизнь его разум действовал исключительно практично. Когда он не работал и не развлекался активно, он просто засыпал. У него не было сумеречной стадии. Но теперь он наслаждался этим полусонным времяпрепровождением мозга, будто новым чувством, приходящим запоздало, как зубы мудрости. Он обнаружил, что может часами лежать на своем куске пляжа у озера и наблюдать, как семь неподвижных сосен впитывают солнце. Вечером после ужина он мог с той же неподвижностью сидеть без дела и смотреть на звезды. Он культивировал новый способ занять свой ум — и наслаждался новой дружбой. Том Броди не вернулся к нему, вновь войдя через зеленую дверь в садовой стене (как часто бывало во снах!), но вернулся другой мальчик: тот, кого профессор давным-давно оставил в Канзасе, в долине реки Соломон, — первозданный, неизмененный Годфри Сент-Питер.
Этот мальчик и профессор когда-то, давным-давно, собирались вместе прожить какую-то жизнь, деля удачи и невзгоды. Они не разделили ее, потому что были не равны. Молодой Сент-Питер, поехавший во Францию пытать счастья, обладал более активным умом, чем близнец, оставленный в долине реки Соломон. После того как Сент-Питера приютила семья Тьеро, он крайне редко — только в минуты тоски по дому — вспоминал того, другого мальчика. А после встречи с Лиллиан Орнсли и вовсе забыл о его существовании.
Но теперь, когда яркое ощущение прежнего состояния вернулось к профессору, он почувствовал, что жизнь с этим канзасским мальчиком, пусть короткая, была самой реальной из его жизней, а все годы в промежутке — случайными, сложившимися под влиянием внешних условий. Его карьера, жена, семья — вовсе не его жизнь, а цепь событий, которые с ним произошли. Все эти вещи никак не связаны с человеком, каким он был изначально.
Тот человек, кем он был теперь, личность, известная его друзьям, начал формироваться в период созревания, в годы, когда он постоянно — осознанно или неосознанно — спрягал глагол «любить»: в обществе и наедине с собой, с людьми, с книгами, с небом и открытой местностью, в одиночестве людных городских улиц. Когда он встретил Лиллиан, эта способность созрела. С того времени и до сегодняшнего дня он существовал, цепляясь за точки опоры. Одно влекло за собой другое, одно изменение порождало другое, и замысел его жизни был делом этого вторичного социального человека, любовника. Она сформирована всеми тяготами и обязанностями, вытекающими из того, что он любит или когда-то любил. Оттого что была Лиллиан, должны были появиться брак и жалованье. Оттого что был брак, появились дети. Оттого что были дети и пыл в сердце и мозгу, родились книги. Сент-Питер был убежден, что его исторические труды не имеют к его изначальному «я» никакого отношения, как и дочери; то и другое было результатом бурления в крови молодого мужчины.
Канзасский мальчик, вернувшийся к Сент-Питеру этим летом, не был ученым. Он был первобытным существом. Его интересовали только земля, лес и вода. Все места, где грело солнце, шел дождь и падал снег, зарождалась и умирала жизнь, были для него едины. Он, вероятно, был образован даже менее, чем древние обитатели месы Тома, — и все-таки ужасающе мудр. Казалось, он находится у корня вещей: Желание в основе всех желаний, Истина в основе всех истин. Он, казалось, знал среди прочего, что одинок и всегда будет таким; никогда не муж, не отец. Он был землей и должен был вернуться в землю. Когда белые облака плыли над озером, словно паруса, беременные ветром, когда семь сосен краснели в закатном солнце, он испытывал удовлетворение и говорил себе просто: «Вот правильно». Наткнувшись на извилистый корень, торчащий поперек тропы, он произносил: «Вот оно». Когда листья кленов вдоль улицы начинали желтеть и увядать, мягчая на ощупь — как кожа на старческих лицах, — он говорил: «Все верно; время пришло». И эти признания доставляли ему своего рода грустное удовольствие.
Когда Сент-Питер не был погружен в немое, глубокое узнавание, он откапывал в себе давно забытые, незначительные воспоминания раннего детства — о матери, отце, дедушке. Его дедушка, старый Наполеон Годфри, бывало, ходил погруженный в глубокое, непрерывное размышление, иногда посмеиваясь про себя. Время от времени за семейным обеденным столом старик пытался встрепенуться из вежливости и задавал какой-нибудь добрый вопрос — почти всегда нелепый и часто тот же самый, что задавал вчера. Мальчишки хохотали в голос и гадали, что за важные материи могут заставить человека так глубоко уйти в себя и говорить так глупо о том, что происходит у него перед глазами. Сент-Питер решил, что начинает понимать, о чем думал старик, хотя самому ему всего пятьдесят два, а Наполеону тогда было уже за восемьдесят. В последние годы жизни у человека остается совсем немного времени, чтобы обдумать свое состояние, и Годфри допускал, что, может быть, уже так же близок к концу пути, как его дедушка тогда.
Профессор, конечно, знал, что пора созревания прививает новое существо к первоначальному и что весь склад жизни человека во многом определяется тем, насколько хорошо или плохо его первоначальное «я» и его природа, измененная сексуальностью, ладят друг с другом.
Чего он не знал, так это того, что в определенный момент первоначальная природа может вернуться к человеку, не измененная всеми его занятиями, страстями и опытом жизни; даже не затронутая теми вкусами и интеллектуальными устремлениями, которые оказались достаточно сильны, чтобы выделить его среди современников и, как говорится, создать ему имя. Возможно, такое возвращение бывает нечасто, но он знал, что это произошло с ним, и подозревал, что это же случилось и с его дедом. Он не жалел о своей жизни, но был к ней равнодушен. Она теперь казалась ему жизнью другого человека.
Осознавая мальчика Годфри, профессор переживал ряд сопутствующих состояний ума; в их числе к нему пришла уверенность (он не видел ее приближения: даже не заметил, как она оказалась рядом), что он подступает к концу своей жизни. Это убеждение заняло место так тихо, казалось таким обыденным, что профессор почти не думал о нем. Но однажды, когда он, готовясь к осеннему семестру, понял, что совершенно уверен — к этому времени его уже не будет в живых, он решил, что, пожалуй, стоит обратиться к врачу. III
Семейный врач знал о Сент-Питере все. К тому же у врача было достаточно времени, так как на дворе стояло лето. Он назначил несколько утренних приемов и провел самые тщательные обследования. И в конце концов, разумеется, сообщил, что Сент-Питер абсолютно здоров.
— Что привело вас ко мне? Какой-нибудь дискомфорт или боль? — спросил врач.
— Ничего такого, — ответил Сент-Питер. — Я просто чувствую себя постоянно усталым.
Доктор Дадли пожал плечами:
— Я тоже! Спите хорошо?
— Почти чрезмерно много.
— Хорошо едите?
— В самом полном смысле слова. Я сам себе повар.
— Всегда гурман и никогда никаких проблем с пищеварением! — воскликнул врач. — Вот бы вы как-нибудь пригласили меня на ужин. У вас еще остался тот херес?
— Самая малость. Я его расходую не скупясь.
— Еще бы! — усмехнулся доктор. — Но почему вы решили, что с вами что-то не так? Упадок духа?
— Нет, просто упадок сил. Ничего не делаю и наслаждаюсь этим. Пришел к вам из чувства долга.
— Как насчет путешествия?
— Сама мысль пугает. Как я уже говорил, я ничего не делаю и наслаждаюсь этим.
— Тогда так и поступайте! Вы здоровы. Следуйте своим склонностям.
Сент-Питер ушел вполне удовлетворенный. Он не открыл доктору Дадли истинную причину, по которой просил медицинского обследования. О таких вещах не говорят. Ощущение, что он близок к завершению своей жизни, было инстинктивным, подобным тому, что испытываешь, когда просыпаешься в темноте и сразу знаешь, что близится утро; или когда идешь по незнакомой местности и вдруг понимаешь, что рядом море.
Письма из Франции получались каждую неделю. Лиллиан и Луи писали по очереди, так что с каждым быстроходным судном приходило новое письмо от него или от нее. Луи рассказывал, что, куда бы они ни шли, если выдался особенно удачный день, они покупают профессору подарок. Например, в Трувиле они купили несколько дюжин ярких резиновых каскеток, которые он любит надевать, когда плавает. В Экс-ле-Бен нашли в китайской лавке роскошный халат. Думая о своих близких, Сент-Питер был счастлив. Он радовался, что они там, а он здесь. Их щедрые письма, написанные вместо того, чтобы заниматься одним из тысячи возможных приятных дел, несомненно, заслуживали более одного прочтения. Он обычно брал их с собой к озеру, чтобы перечитать заново. Выходил из воды и ложился на песок с письмом в руке, но почему-то так и не отрывал глаз от сосен, выделяющихся, подобно аппликации, на синей воде, и зрелых желтых шишек, источающих смолу и теснящихся на остроконечных верхушках, словно рой золотых пчел. Как правило, он уносил письма домой непрочитанными.
Родные постоянно писали о планах на следующее лето, когда собирались взять его с собой. Следующим летом? Профессор сомневался... Иногда он думал, как хорошо было бы снова подъехать к собору Парижской Богоматери и увидеть, как он стоит «твердыней вечной» и волны хрупких поколений разбиваются у его подножия. Последний раз профессор видел Нотр-Дам еще до войны.
Но он решил, что если и поедет куда-то следующим летом, то в земли Броди, чтобы посмотреть, как восходящее солнце разливается по изваянным пикам и непроходимым горным перевалам, — окинуть взглядом бескрайние, суровые, нетронутые дали, милые американскому сердцу. Милые, вероятно, всякому сердцу — по крайней мере, влекущие всех. Иначе почему его прапрадед, прошагавший столько миль через Европу в Россию с Великой армией, в конце концов оказался в канадской глуши, чтобы забыть о горечи от поражения своего Императора? IV
В университете начался осенний семестр, и теперь вместо прогулок к озеру профессор ходил на лекции. Видимо, он справлялся с работой: ассистенты не жаловались, и студенты вроде бы проявляли интерес к его предмету. Однако он обнаружил, что не хочет утруждать себя запоминанием имен нескольких сотен новых студентов. Дело того не стоило. Он чувствовал, что его отношения с ними будут недолги.
Макгрегоры вернулись из отпуска в Орегоне, и Скотта немало позабавило, что профессор так упорно держится за старый дом.
— Мне и в голову не приходило, доктор, что вы станете содержать два жилища, — сказал он. — Наши путешественники скоро вернутся, и вам придется решить, где вы будете жить.
— Я не могу покинуть свой кабинет. И точка, — ответил Сент-Питер.
— Ну и не покидайте! Черт возьми, у вас есть право на два дома, если вам того хочется.
Этот разговор состоялся на улице перед домом. Профессор устало поднялся наверх и лег на рундук — свое убежище от постоянно растущего утомления. Он и вправду не понимал, что делать с жильем. Он не мог заставить себя поверить, что когда-нибудь вернется жить в новый дом. Он там чужой. Он вспомнил несколько строк из стихотворения, перевода с древнескандинавского, читанные когда-то давно в одной из немногочисленных книг матери — малоформатном двухтомнике Лонгфелло издания Тикнора и Филдса в синем с золотом переплете, который всегда лежал на столике в гостиной:
Для тебя был построен дом,
Прежде чем ты родился;
Могила ждала тебя прежде,
Чем ты из утробы вышел.
Лежа на старой кушетке, он почти верил, что уже находится в этом вечном доме. Продавленные пружины напоминали бессмысленную мягкую обивку гроба изнутри. «Типично американский способ увильнуть от осознания серьезных фактов, — подумал профессор. — Какой смысл притворяться, будто можно смягчить этот последний жесткий покой?»
Он помнил время, когда одиночество смерти ужасало его, когда сама мысль о нем была невыносимой. Прежде ему казалось, что, если бы жена могла лежать рядом с ним в том же гробу, его тело осталось бы не полностью бесчувственным и то, что она рядом, послужило бы утешением. Но теперь профессор думал о вечном одиночестве с благодарностью — как об избавлении от всех обязательств, от любых усилий. В нем заключалась Истина.
Однажды утром, как раз когда Сент-Питер собирался идти на лекцию, почтальон вручил ему два конверта: один надписанный почерком Лиллиан, другой — Луи. Профессор сунул письма в карман. Их прикосновение тревожило. Письма были подозрительно тонкими — словно не содержали забавных новостей, но возвещали о внезапных решениях. Он зашагал по улице, вдыхая охлажденный озером утренний воздух и пытаясь преодолеть чувство нервозного страха.
Все утро два письма лежали в нагрудном кармане. Они были невесомы, но из-за них профессор сутулился и выглядел удручающе усталым. И погода переменилась — к полудню вдруг стало жарко и душно, словно близилась гроза. Когда занятия окончились и Сент-Питер вернулся в свой кабинет, он не испытывал интереса к обеду. Он достал письма и разодрал конверты указательным пальцем, чтобы поскорее с этим покончить. Да, все планы изменились, и по самому радостному поводу. Семья спешит домой, чтобы подготовиться к появлению маленького Марселлуса. Они отплывают шестнадцатого на «Беренгарии».
Лиллиан приписала в конце, что этой же почтой отправляет письмо Августе, которая придет и заберет у Сент-Питера ключи от нового дома. Она самый подходящий человек, чтобы открыть дом и организовать уборку. Она полностью снимет с профессора все заботы и проследит, чтобы все было должным образом приведено в порядок.
Они написали, что отплывают шестнадцатого, а сегодня семнадцатое; они уже в море. «Беренгария» идет пять дней. Сент-Питер схватил шляпу и пыльник и пошел вниз по лестнице. На полпути он замер, вернулся в кабинет и тихо закрыл за собой дверь. Он сел, забыв снять пыльник, хотя день был жаркий, а лицо вспотело. Он сидел неподвижно, неровно дыша, одна смуглая рука сжалась в кулак на письменном столе. «Должен быть способ, — твердил он себе, — должен быть какой-нибудь способ, чтобы человек, который всегда старался исполнять свои обязанности, мог в час крайней нужды избежать встречи с собственной семьей».
Он любил своих близких, был готов на любые жертвы ради них, но именно сейчас не мог с ними жить. Ему нужно быть одному. Это самое важное из всего за всю его жизнь, важнее даже, чем брак в его пылкой юности. Он не может снова жить с родными — даже с Лиллиан. Особенно с Лиллиан! Она по натуре настойчива, категорична; напоминает точеную поверхность, матрицу, пуансон, ударов которого Сент-Питер больше не в силах выносить. Если бы характер Лиллиан можно было свести к геральдической эмблеме, это была бы рука (прекрасная рука), держащая огненные стрелы — острия ее яростных любовей и ненавистей, ее четко очерченных амбиций.
— При великих несчастьях, — говорил себе профессор, — человек хочет быть один. У него есть на это право. А несчастья, что происходят внутри нас, — величайшие из всех. Уж наверное, самое печальное в мире — разлюбить, когда раньше любил.
Похоже, что для него разлюбить означало выпасть из всех домашних и общественных отношений, из своего места в человеческой семье.
Сент-Питер больше не выходил из дома в тот день. Он не покидал кабинета. Сидел за столом, склонив голову, пересматривая свою жизнь, пытаясь понять, где ошибся, объяснить себе, почему теперь хочет убежать от всего, что когда-то горячо любил.
Под вечер духота в комнате погнала его к окну. Он увидел, что близится буря. Огромные оранжевые и фиолетовые тучи надвигались от озера, а сосны у физического факультета стали чернее кипарисов и будто сжались, словно ожидая чего-то. Хлынул дождь, и похолодало.
Ливень кончился через полчаса, но к ночи поднялся сильный ветер. «Ветер будет защитой», — подумал профессор. Даже Августа вряд ли придет, вряд ли притопает вверх по лестнице в такую ночь. Странно было бояться Августу, но сейчас он ее боялся. Он решил, что сегодня вечером ему ничего не грозит. Хотя было всего пять часов дня, небо почернело, комната стала темной и зябкой. Профессор включил печку и лег на диван. Огонь отбрасывал на стену мерцающий узор света. Профессор лежал, рассеянно смотрел на него и незаметно для себя заснул. Долгое время он спал крепко и спокойно. Затем нарастающий ветер потревожил его. Сквозь сон стали проникать звуки — что-то стучало и хлопало. Профессор перевернулся на спину и уснул еще крепче.
Когда Сент-Питер наконец проснулся, комната была темна, хоть глаз коли, и наполнена газом. Тело окоченело и онемело, его тошнило, и сознание было слегка затуманено. Он понял, что произошло давно ожидаемое совпадение. Буря задула огонек в печи и захлопнула окно. Нужно встать и открыть окно. Но что, если он не встанет? Насколько человек обязан напрягаться, борясь против стечения обстоятельств? Как был бы классифицирован такой случай согласно английскому праву? Он не поднял руку на себя — обязан ли он поднять ее ради себя? V
В полночь Сент-Питер лежал у себя кабинете на рундуке, укрытый одеялами, с грелкой у ног; он знал, что сейчас полночь, потому что пробили часы Августиной церкви в парке. Сама Августа была тут же, в комнате, сидела, завернувшись в шаль, у керосиновой лампы на своем старом стуле для шитья. Она читала небольшую, сильно потрепанную религиозную книжку, которую всегда носила в сумочке. Наконец профессор заговорил с ней.
— Августа, вы давно тут?
Она встала и подошла к нему.
— Доктор Сент-Питер, вам удобно?
— О, очень удобно, спасибо. Вы давно пришли?
— Я чуть не опоздала, господин профессор, — сказала она серьезно, с упреком. — Я вас предупреждала об этой старой печи, а вы никогда не слушали, и она вас чуть не задушила газом. Я едва успела вас вытащить.
— Вы вытащили меня, прямо буквально вытащили? Куда?
— В коридор. Я приехала в бурю, чтобы взять у вас ключи от нового дома — я получила письмо миссис Сент-Питер, только когда вернулась с работы сегодня вечером, и сразу же пошла к вам. Я открыла входную дверь, учуяла запах газа и поняла, что печь снова дурит. Я подумала, что вы ушли и забыли ее выключить. Дойдя до второго этажа, я услышала, как наверху что-то упало, и поняла, что вы здесь и потеряли сознание. Я побежала наверх, открыла два окна на верху лестницы и оттащила вас на сквозняк. Вы лежали на полу. — Она понизила голос. — Здесь было просто ужасно.
— Мне кажется, я помню, что Дадли тоже был здесь.
— Да, после того как я выключила печь и распахнула все настежь, я пошла к соседям и позвонила доктору Дадли. Я решила, лучше не говорить, в чем дело, но попросила его прийти немедленно, так как вы занемогли. Вы быстро пришли в себя, но мешались умом. — Августа торопливо закончила рассказ. Ее явно смутило поведение печи и состояние, в котором оказался профессор. Это была некрасивая история, и Августе не хотелось, чтобы соседи узнали.
— Августа, у вас должно быть замечательное присутствие духа, а еще — сильные руки. Вы говорите, нашли меня на полу? Мне казалось, что я лежал здесь, на рундуке. Помню, что проснулся и почувствовал запах газа.
— Вы были одурманены, но, должно быть, встали и пытались добраться до двери, прежде чем лишились чувств. Я была на втором этаже, когда раздался грохот. Кажется, я никогда в жизни не слышала, как люди падают, но почему-то сразу поняла, что это такое.
— Извините, что напугал вас. Надеюсь, у вас от газа голова не разболится.
— Все хорошо, что хорошо кончается, как говорят. Но, господин профессор, мне кажется, вам не следует разговаривать. Сможете снова заснуть? Я могу остаться до утра, если вам так лучше.
— Буду очень признателен, если вы останетесь. Меня это утешит. Я чувствую себя довольно-таки одиноким, впервые за много месяцев.
— Это потому, что ваша семья возвращается. Хорошо, господин профессор.
— Вы ведь часто занимаетесь таким — дежурите и просиживаете ночи с людьми?
— Ну, если случается шить в доме, где кто-то болен, меня иногда просят помочь.
Августа села у стола и снова взяла свою религиозную книжечку. Сент-Питер с полузакрытыми глазами лежал, наблюдая за швеей — рассматривая в ее лице все человечество, словно после длительной отлучки из мира мужчин и женщин. Подумай он раньше об Августе, раньше встал бы с рундука. Ее образ сразу подсказал бы правильное решение.
Августа, размышлял он, всегда была корректирующей, исправляющей силой. Когда она шила для семьи профессора, то завтракала у них в доме — это было частью договоренности. Августа приходила рано, часто прямо из церкви, и завтракала с профессором перед тем, как просыпалась остальная семья. Нередко Августа сообщала ему какое-нибудь мудрое наблюдение или высказывала деликатное замечание, с которого следовало начать день. Она вовсе не боялась говорить вещи, которые были тяжело, уныло правдивы, и хотя профессор морщился от них, уходил он с чувством, что они ему полезны, что следовало бы их слушать и почаще. Августа была похожа на вкус горьких трав; она представляла лишенную цветов сторону жизни, от которой он всегда убегал, — и все же, когда приходилось с ней столкнуться, он обнаруживал, что эта сторона не совсем уж отвратительна.
Иногда Августа звонила миссис Сент-Питер и сообщала, что запаздывает на день, потому что в семье, где она шьет, кто-то умер и «она там нужна». Когда профессор видел ее за столом на следующее утро, ее лицо бывало самую малость мрачней обычного. Поедая обильный завтрак, она отвечала на вежливые расспросы профессора о болезни или похоронах с подобающей серьезностью, а затем легко переходила к другой теме, не задерживаясь на мрачной ноте. Он говаривал, что не возражает слушать рассказы Августы о смертях, которые словно бы чаще обычного случались у нее на пути, потому что в ее изложении смерть казалась не такой уж невыносимой. У Августы не было сентиментальности, которая рождается от страха перед смертью. Она говорила о смерти так же, как рассказывала о суровой зиме, или дождливом марте, или о любых других печалях природы.
Лежа в тепле и расслабленности, но не желая спать, Сент-Питер подумал, что сейчас предпочитает общество Августы обществу любого другого человека на свете. Она видала виды, она основательна, стоит обеими ногами на земле и, несмотря на свою практичность и суровость, добра и верна. Он даже чувствовал, что у него есть какие-то инстинктивные, не поддающиеся определению, но реальные обязательства перед ней. А когда признаешь что-то реальным, этого достаточно — на данный момент.
Если быть предельно честным, профессор не чувствовал никаких обязательств перед семьей. Лиллиан достались лучшие годы его жизни, почти тридцать лет, и они были радостными, ничто не может этого изменить. Но они прошли. Дочери выросли и больше не нуждаются в нем так сильно. Когда на Китти нападает определенный стих, она всегда приходит к отцу. Но Розамунда во время той чикагской вылазки за покупками показала, насколько болезненными могут быть отношения между отцом и дочерью. Однако была еще Августа; целый мир Август, с которыми можно отправляться в путь.
Всю вторую половину дня он просидел за этим столом, где теперь читала Августа. Он обдумывал свою жизнь, пытаясь понять, где совершил ошибку. Возможно, ошибка была просто в направлении ума. Он так и не научился жить без восторга. А придется научиться, точно так же, рассудил он, как в стране, где действует сухой закон, придется научиться жить без хереса. Теоретически он знал, что жизнь без радости, без страстных горестей возможна и даже может быть приятной. Но он никогда не предполагал, что ему самому придется жить именно так.
Все лето он был подавлен, но, заверяя доктора Дадли, что не впал в меланхолию, говорил правду. У него не возникало мысли о самоубийстве, как не возникало мысли о том, чтобы растратить чужие деньги. Он всегда считал самоубийство серьезным проступком против общества — за исключением времен больших бедствий, когда оно становилось формой протеста. Однако стоило ему столкнуться со случайной возможностью гибели, и он не нашел в себе желания сопротивляться; он позволил случаю править его жизнью, как бывало уже много раз. Профессор не помнил, как вставал с дивана, хотя помнил кризис, момент острого, мучительного удушья.
Временное отключение сознания, похоже, принесло ему пользу. Он отпустил что-то — и оно ушло: нечто драгоценное, что он, вероятно, не смог бы отпустить сознательно. Его родные вряд ли когда-нибудь поймут, что он уже не тот человек, с кем они прощались, уезжая; они будут слишком счастливо заняты собственными делами. Если его апатия их ранит, то во всяком случае не так сильно, как был ранен он сам. Зато он хотя бы почувствовал почву под ногами. Он подумал, что знает, где стоит, и сможет с мужеством встретить «Беренгарию» и будущее.
[37] Пс. 38:7.
[36] У. Шекспир, «Отелло», цитируется по переводу Б. Н. Лейтина с минимальными изменениями.
[38] Франсиско Эрменегильдо Томас Гарсес (1738–1781) — испанский монах-францисканец, миссионер в колониальном вице-королевстве Новая Испания, исследователь новых земель. Исследовал большую часть юго-запада Северной Америки, включая современные Сонору и Нижнюю Калифорнию в Мексике, а также американские штаты Аризона и Калифорния. Был убит вместе со своими товарищами-монахами во время восстания местных индейцев, и Католическая церковь объявила их мучениками за веру. Сейчас начат процесс его канонизации.