По приезде моем в Россию я была встречена на границе свитою <..> Мой жених, великий князь Николай Павлович, встретил меня у пограничного шлагбаума, с обнаженной шпагой, во главе войска. Мое путешествие совершалось медленно, по невозможным дорогам и при невыносимой жаре. В Чудлейге (на Чудовской станции) 17 июня я много плакала при мысли, что мне придется встретиться с вдовствующей государыней, рассказы о которой меня напугали. 18 июня, вечером, в Каскове, я очутилась в объятиях моей будущей свекрови, которая отнеслась ко мне так нежно и ласково, что сразу завоевала мое сердце. Император Александр и Михаил Павлович также выехали мне навстречу. Император приветствовал меня с тем изяществом и в тех сердечных и изысканных выражениях, которые ему одному были свойственны. Я нашла вдовствующую государыню гораздо моложе, стройнее и лучше сохранившеюся, нежели привыкла видеть женщин лет под 60. (Ей было в то время 58 лет.) На следующий день я продолжала, с невыразимым чувством, путешествие и проехала через Гатчину и вдоль ограды Царскосельского парка; меня сопровождал отряд лейб-казаков, что, прибавляю в скобках, доставляло мне истинно детское удовольствие. Мы подъехали к Павловску, который на первых же порах произвел на меня самое благоприятное впечатление, благодаря прекраснейшей погоде. Мой экипаж остановился у собственного садика ее величества вдовствующей государыни, которая прижала меня к своему сердцу. Император Александр поцеловал меня; я узнала тетушку Антуанету Вюртембергскую и ее дочь Марию; тут вдруг ласковый голос произнес, обращаясь ко мне: «А для меня вы не имеете и взгляда!» – и вот я бросилась в объятия к императрице Елизавете, которая тронула меня своим радушным приветствием, без всяких преувеличений, без всяких показных излишних чувств. Весь двор был, кажется, собран в садике, но я ничего не различала; помню только прекрасные розаны в полном цвету, а особенно белые, которые тешили мой взор и как бы приветствовали меня. <..>
Император Александр представил мне кавалеров, в числе которых я нашла немало знакомых мне еще со времени войны 1813 и 1814 гг.1 Дамы, представленные мне вслед за тем вдовствующею государынею, были для меня все новые лица: m<ademoise>lle Нелидова Екатерина Ивановна, как образец воспитанниц Смольного2, поразила меня своею некрасивою наружностью, отсутствием изящества. Графиня Орлова Анна Алексеевна произвела на меня приятное впечатление предупредительностью своего обращения, и мне показалось, что ей было жаль меня – юной принцессы, бывшей внове и столь чуждой всей величественной обстановке! Мы обедали в большой четырехугольной зале. Я помню, что император указал мне на княгиню Варвару Долгорукую и на княгиню Софию Трубецкую как на двух молодых женщин, самых красивых при дворе и наиболее пользующихся успехом. Вечер проведен был в семейном кругу; моему старшему брату Вильгельму, сопровождавшему меня, едва минуло 20 лет, и он только что перестал расти. Меня сопровождали из Пруссии графиня Трухзес, в качестве обергофмейстерины, графиня Гаак, урожденная Таунцен, и моя добрая Вильдермет, бывшая моей гувернанткой с 1805 г.
19 июня 1817 г. совершился мой торжественный въезд в Петербург; мы позавтракали в деревне Татариновой, близ заставы, и там обе императрицы сели вместе со мною и обеими принцессами Вюртембергскими в золоченое, но открытое ландо; меня посадили по ту сторону, на которой были расставлены войска, т. е. по левую сторону от обеих императриц. Я чрезвычайно обрадовалась, когда увидела опять войска гвардии, а особенно полки Семеновский, Измайловский и Преображенский, знакомые мне еще по смотру, произведенному в Силезии, близ Петерсвальдена, во время перемирия в 1813 г.
Увидев кавалергардов, стоявших возле Адмиралтейства, я вскрикнула от радости, так они мне напомнили дорогих моих берлинских телохранителей3. Я не думала тогда, что буду со временем шефом этого полка. Поднявшись по большой парадной лестнице Зимнего дворца, мы направились в церковь, где я впервые приложилась ко кресту. <..> Священник Муссовский, знакомивший меня с догматами греческой церкви, должен был подготовить меня к принятию Св. Тайн4; он был прекрасный человек, но далеко не красноречив на немецком языке. Не такой человек был нужен, чтобы пролить мир в мою душу и успокоить ее смятение в подобную минуту; в молитве, однако же, я нашла то, что одно может дать спокойствие, читала прекрасные назидательные книги, не думала о земном и была преисполнена счастьем приобщиться в первый раз Святых Тайн! 24 июня я отправилась в церковь; ввел меня туда император. С грехом пополам прочла я Символ веры по-русски; рядом со мною стояла игуменья в черном, тогда как я была одета вся в белом, с маленьким крестом на шее; я имела вид жертвы; такое впечатление произвела я на всю нашу прусскую свиту, которая с состраданием и со слезами на глазах взирала на участие бедной принцессы Шарлотты в церковном обряде, естественно странном в глазах протестантов. (Конфирмация5 моей невестки, цесаревны, совершалась совершенно при иных условиях: она нашла здесь прекрасного священника, который объяснил ей слово за словом все догматы и обряды нашей церкви, к которым она к тому же не имела времени привыкнуть в двухмесячное пребывание в России. Со мною же все это производилось быстро, все совершилось и окончилось в каких-нибудь шесть дней.)
С той минуты, как я приобщилась Св. Тайн, я почувствовала себя примиренною с самой собою и не проливала более слез. На следующий день, 25 июня, совершилось наше обручение. Я впервые надела розовый сарафан, брильянты и немного подрумянилась, что оказалось мне очень к лицу; горничная императрицы, Яковлева, одела меня, а ее парикмахер причесал меня; эта церемония сопровождалась обедом и балом с полонезами. Меня возили по улицам Петербурга каждый вечер; светлые ночи показались мне необычайными, но приятными. Город не произвел на меня величественного впечатления, за исключением вида на Неву из комнат императрицы Елизаветы. Мы обедали ежедневно в саду Эрмитажа или в прилегающих к ним галереях. Признаюсь, все было для меня ново, и я чувствовала себя настолько внове в этих новых местах, что мысль моя была этим более поглощена, нежели глаза; все было для меня смутно. Помнится мне, что когда великий князь Константин Павлович приехал из Варшавы, я нашла его весьма некрасивым, хотя я, будучи ребенком, видела его в Берлине в 1805 году.
Приближалось воскресенье, 1 (13) июля, – день нашей свадьбы. Мой жених становился все нежнее и с нетерпением ожидал дня, когда назовет меня своей женой и поселится в Аничковском дворце. Накануне 1 июля, который был в то же время и днем моего рождения, я получила прелестные подарки, жемчуг, брильянты; меня все это занимало, так как я не носила ни одного брильянта в Берлине, где отец воспитал нас с редкой простотой.
С каким чувством проснулась я поутру 1 июля! Мои прислужницы-пруссачки убрали мою кровать цветами, а добрая Вильдермет поднесла мне букет из роскошнейших белых роз. <..> Мне надели на голову корону и, кроме того, бесчисленное множество крупных коронных украшений, под тяжестью которых я была едва жива. Посреди всех этих уборов я приколола к поясу одну белую розу. Я почувствовала себя очень, очень счастливой, когда руки наши наконец соединились; с полным доверием отдавала я свою жизнь в руки моего Николая, и он никогда не обманул этой надежды! Остальную часть дня поглотил обычный церемониал, этикет и обед. Во время бала, происходившего в Георгиевском зале, я получила письма из Берлина, от отца и от родных.
Мы спустились по парадной лестнице, сели в золотую карету со вдовствующей государыней; конвой кавалергардов сопровождал нас до Аничковского дворца. Я в первый раз увидела этот прекрасный дворец. Наверху у лестницы император Александр и императрица Елизавета встретили нас с хлебом-солью. Статс-дамы присутствовали при моем раздеванье; мне надели утреннее платье из брюссельских кружев на розовом чехле; ужинали мы в семейном кругу с некоторыми из старейших приближенных: графом Дамсдорфом, княгиней Ливен и нашими прусскими дамами.
На следующий день вдовствующая государыня приехала к нам первая, император привез великолепные подарки. Мы радовались, словно дети, удовольствию выехать впервые после свадьбы в коляске вместе и сделали визиты императрицам, великому князю Константину и тетушке принцессе Вюртембергской. Свадебные празднества, различные балы, baise-mains[3] – все это прошло для меня словно сон, от которого я пробудилась лишь в Павловске, бесконечно счастливая тем, что очутилась наконец в деревне!
Образ жизни в Павловске показался мне особенно приятным. <..> Вообще замечали, что императрица никогда прежде не была столь ласкова и снисходительна к своим дочерям, как теперь ко мне. Однако не следует думать, чтобы она мне от времени до времени не делала выговоров, а иногда не давала мне советов, которые для меня оказывались чрезвычайно полезны. Единственный случай, когда она нас однажды побранила, был, помнится мне, когда она встретила нас в парке в кабриолете и спросила – где мы катались? Мы отвечали, что едем из Цдрского, от императрицы Елизаветы. Тогда она сделала нам замечание, что нам следовало предварительно спросить позволение сделать этот визит; признаюсь, это мне показалось даже странным! Но со временем она позабыла об этом выговоре, и мы могли ездить в Цдрское, не спрашивая ни у кого позволения.
По воскресеньям в Павловске танцевали; в прочие дни играли в petits jeux[4] или ужинали в том или другом шале6 или павильоне, что мне очень нравилось. К несчастью, брата моего, Вильгельма, который очень веселился, укусила собака, принадлежавшая к своре великого князя Михаила, который тут же, на месте, приказал ее застрелить, но тем не менее доктор Виллие из предосторожности прижег и вырезал брату ранку на ноге. Это было весьма неприятное происшествие. Когда брату стало лучше, его выносили в сад и даже в гостиную, а потом раны его и совсем зажили.
Maman[5] находила Вильгельма чрезвычайно любезным в обществе; он танцевал, играл и веселился, как подобало молодому человеку; и вот императрица журила своих сыновей – Николая и Михаила – за то, что они усаживались в углу с вытянутыми, скучающими физиономиями, точно медведи или марабу. Правда: у моего Николая лицо было слишком серьезно для 21 года, особенно когда он посещал общество или балы. Он чувствовал себя вполне счастливым, впрочем как и я, когда мы оставались наедине в своих комнатах; он бывал тогда со мною необычайно ласков и нежен. <..>
Двор переехал в Петергоф; короткое пребывание перед тем в Цдрском Селе сблизило меня с императором Александром; это было для меня истинным счастьем! Я привыкла с самого раннего детства любить его, преклоняться перед ним, и эти чувства, походившие до некоторой степени на обожание, с годами превратились в глубокую и искреннюю дружбу.
Мимолетные тучки только укрепляли еще более эту дружбу; но я расскажу об этом после, теперь это было бы преждевременно.
Итак, двор отбыл в Петергоф. Николай повез меня от Стрельны по нижней дороге; я поминутно вскрикивала от радости при виде моря, старых деревьев, растущих на берегу, и фонтанов в парке! Одним словом, я была в восторге, и это место произвело на меня с первого взгляда гораздо большее впечатление, нежели Павловск и Царское. Празднества удались как нельзя лучше, иллюминация 22 июля мне чрезвычайно понравилась. День ангела вдовствующей государыни был вместе с тем и днем рождения моего отца; поэтому сердце мое в этот день преисполнилось воспоминаниями о родительском доме. Несколько дней спустя двор отправился в Ораниенбаум, где был сожжен великолепный фейерверк. Мы занимали в Петергофе правый деревянный флигель почти целиком – его отделали заново для нас, новобрачных; все было изящно и свежо и обито шелковыми обоями. Одна только спальня, задрапированная темно-зеленым бархатом, произвела на меня мрачное и тяжелое впечатление. В этой самой комнате, три года спустя, я захворала, и так тяжко, что никогда после того духу у меня не хватало снова поселиться в этой комнате. Мы совершали прогулки, поездки, экскурсии морем в Кронштадт, где император производил смотр флоту. Многочисленное общество, в котором дамы отличались более нарядами, нежели красотою, а кавалеры были скорее натянуты, чем любезны, было, однако, веселое: присутствие императора Александра, очарование, которое он умел придать всему, что ни предпринимал, наэлектризовывали весь двор. Несколько лет спустя все это изменилось совершенно в обратную сторону, о чем я вспоминаю с грустью; тем не менее это правда, и я расскажу об этом в свое время.
Я помню, что однажды император взял сам ружье, дал по ружью каждому из братьев и приказал командовать им ружейные приемы, что весьма позабавило присутствующих. <..>
По возвращении в Павловск мы вернулись к прежнему образу жизни. Вскоре я должна была прекратить верховые поездки, так как однажды за обедней, когда я старалась выстоять всю службу не присаживаясь, я упала тут же на месте без чувств. Николай унес меня на руках; я этого и не почувствовала вовсе и вскрикнула, только когда мне дали понюхать летучей соли и я пришла в чувство. Этот случай, в первую минуту напугавший присутствующих, был как бы предвестником моей беременности, которой я сама едва верила; это известие обрадовало всех! Говорят, будто на том месте, где я упала, нашли обсыпавшиеся лепестки роз, вероятно из моего букета, и это нашим дамам показалось очень поэтичным.
Начались приготовления к поездке в Москву, где двор должен был поселиться на зиму. Делалось это с целью поднять дух древней столицы, истребленной в 1812 г. от пожара. Перед отъездом мы возвратились в Аничковский дворец, в котором почти не жили еще вовсе. Мы устроили там маскированный вечер для нашего всегдашнего павловского общества; все были замаскированы с головы до ног. Maman – волшебницею, императрица Елизавета Алексеевна – летучею мышью, я – индийским принцем, с чалмой из шали, в длинном ниспадающем верхнем платье и широких шароварах из восточной ткани. Когда я сняла маску, мне наговорили массу комплиментов. Талия у меня тогда оставалась еще довольно тонкая, хотя я пополнела и особенно похорошела в начале беременности.
Мы покинули Петербург 18 сентября. По предписанию докторов пробыли мы в дороге из-за меня 12 дней. Порядочно-таки долго! Впоследствии я слышала, будто императрица Екатерина [II], будучи великой княгиней, на этот путь и по той же причине употребила шесть недель. Я страдала тошнотами и испытывала отвращение к некоторым блюдам и запахам, но вообще чувствовала себя как нельзя лучше, а длинное это путешествие совершила весьма приятно, так как ехала с мужем, и мы немало ребячились; к тому же мой брат Вильгельм был еще с нами. В Клину мы дождались прибытия вдовствующей государыни и [императора] Александра. Их императорские величества не совершали торжественного въезда в Москву; всякий из нас добрался туда сам по себе ночью, а на следующий день их величества и прочие члены царской фамилии показались народу и с большой церемонией, в полном параде, направились в соборы. Добрый народ встретил своего государя с безмерным восторгом. Жители Москвы, много выстрадав во время войны и при занятии города французами и доказав единодушно свой патриотизм, невзирая на постигавшие их бедствия, вполне заслуживали то отеческое внимание, которое выказал к ним император Александр, поселясь среди них; правда: и народ, и вельможи сумели вполне оценить это внимание.
Проснувшись поутру, я подошла к окну и, когда увидела великолепное зрелище, открывающееся на Москву, которая расстилалась, словно панорама, у моих ног, то сердце мое забилось: я поняла Россию и стала гордиться тем, что принадлежу ей! К несчастью, maman получила за день до приезда в Москву известие о смерти одного из своих братьев. По случаю этого траура двор и город не давали никакого празднества вплоть до 12 декабря, дня рождения императора. Мне пришлось пролежать в постели, а затем на кушетке в течение нескольких дней; настолько утомили коленопреклонения мои ноги, я даже с трудом могла двигать ими.
В то же время я принялась серьезно за уроки русского языка; в учителя мне был дан Василий Андреевич Жуковский, в то время уже известный поэт, но человек он был слишком поэтичный, чтобы оказаться хорошим учителем. Вместо того чтобы корпеть над изучением грамматики, какое-нибудь отдельное слово рождало идею, идея заставляла искать поэму, а поэма служила предметом для беседы; таким образом проходили уроки. Поэтому русский язык я постигала плохо, и, несмотря на мое страстное желание изучить его, он оказывался настолько трудным, что я в продолжение многих лет не имела духу произносить на нем цельных фраз. <..>
В это время Аракчеев был самым главным советником при императоре. Он был необходим ему и работал с ним ежедневно. Через его руки проходили почти все дела. Этого человека боялись, его никто не любил, и я никогда не могла понять, каким способом он сумел удерживаться в милости императора Александра до самой его кончины.
Другою личностью, пользовавшеюся особою милостью и дружбою императора, был князь Александр Николаевич Голицын. Проведя молодость бурно, он отличался впоследствии особою набожностью. Таково же было и настроение императора. Великие события 1812, 1813 и 1814 гг. глубоко потрясли его ум; до той поры он был суетен и легкомыслен в деле религии. Ханжа г<оспо>жа Крюднер повлияла на него в том же смысле, почва была хорошо подготовлена и принесла плоды. Кроме того, с князем Голицыным императора связывала, с молодых лет, давнишняя дружба; князь состоял камергером при его дворе, когда Александр был еще только великим князем, и первый питал ко второму вполне искреннюю и непреходящую привязанность. Я чувствовала себя приятнее в обществе Голицына, нежели Аракчеева, который говорил только по-русски и внушал мне какой-то инстинктивный страх. В то время много говорили о военных поселениях7, основанных всего какой-нибудь год назад по мысли самого государя; осуществление этой затеи было возложено на Аракчеева и производилось далеко не с кротостью, а напротив того – грубым и жестоким образом, что вызывало неудовольствие в бедных крестьянах. По пути нам попадались там и сям жители некоторых деревень, коленопреклоненные и умолявшие о том, чтобы не изменяли их положения (т. е. не обращали бы в военных поселян).
В конце декабря брат покинул меня. Я проводила его с грустью и почувствовала новый прилив тоски по поводу разлуки с отцом, братьями и сестрами – то была ужасная минута! Но, пережив ее, я еще более сблизилась с моим Николаем, почувствовала, что в нем одном имею поддержку и опору в новой моей родине, а нежность его вполне вознаградила меня за все, мною утраченное. Мы читали вместе «Коринну» и «Малек Аделя»8, и я с наслаждением вспоминаю об этой мирной жизни в течение последних месяцев, предшествовавших моим родам!
Мы выезжали очень мало; при дворе не было ни одного вечернего собрания, но часто давались обеды. По воскресеньям обедали обыкновенно у maman в платьях со шлейфами и на вечер появлялись опять в том же костюме; вечер проводили у нее в беседе и в игре в макао9. Признаюсь, вечера эти ужасно мне наскучили по сравнению с воскресным препровождением времени в Берлине, где мы резвились, болтали и оживленно веселились, и я теперь с трудом могла скрывать свою скуку. Общество в этих собраниях бывало ужасно древнее, в стиле рококо: старые, полуслепые сенаторы, вельможи времен императрицы Екатерины, находившиеся в отставке лет по двадцати или тридцати!
В марте месяце император уехал в Варшаву, где должен был произойти первый сейм со времени учреждения нового Цдрства Польского10 и с тех пор как ему была дарована конституция. Речь, произнесенная императором при открытии сейма11, наделала немало шуму; упомяну я о ней лишь затем, чтобы напомнить, как некоторые слова этой речи громко отозвались в русских сердцах, возбудив ложные надежды. Отголосок этот был настолько силен, что давал себя чувствовать и много еще лет спустя, а отчасти оказался причиною даже мятежа, сопровождавшего восшествие на престол моего Николая. Эти политические вопросы занимали меня тогда весьма мало: надежда сделаться матерью всецело переполняла мое сердце. Эта минута наконец наступила!
На Святой неделе, когда колокола своим перезвоном славословили праздник Воскресения, в среду, 17 апреля 1818 г., в чудный весенний день, я почувствовала первые приступы родов, в 2 часа ночи. Призвала акушерку, затем вдовствующую государыню: настоящие боли начались лишь в 9 часов, а в 11 часов я услышала крик моего первого ребенка!
Никс (великий князь Николай Павлович. – В. Ч.) целовал меня и плакал, и мы поблагодарили Бога вместе, не зная даже еще, послал ли Он нам сына или дочь, но тут подошла к нам maman и сказала: «Это сын». Мы почувствовали себя еще более счастливыми при этом известии, но помнится мне, что я ощутила нечто важное и грустное при мысли, что этому маленькому существу предстоит некогда сделаться императором!
Шесть недель после родов прошли для меня самым приятным, спокойным и однообразным образом; я видалась в это время с весьма немногими. Княжна Трубецкая приходила иногда вечером почитать вслух час или два. На наших маленьких вечерах, до моих родов, бывала также г<оспо>жа Кутузова. Вечером накануне великого события у меня еще были гости до 10 часов, а в 2 часа ночи почувствовала я первые признаки приближавшихся родов.
Во время крестин (совершившихся 29 апреля в Чудовом монастыре) нашему малютке было дано имя Александр; то был прелестный ребеночек, беленький, пухленький, с большими темносиними глазами; он улыбался уже через шесть недель. Я пережила чудную минуту, когда понесла новорожденного на руках в Чудовскую церковь, к гробнице св. Алексея[6].
Вскоре Москва сделалась сияющею и оживленною. Император возвратился из Польши и из поездки в Одессу и Крым, и вместе с ним приехал принц Филипп Гессен-Гомбургский, посланный от имени австрийского императора в Варшаву. Он настолько понравился государю и так сошелся с ним, что император пригласил принца сопровождать его в путешествии.
Вскоре я имела счастье выехать навстречу моему отцу в маленькое поместье Нарышкиных, в Кунцево. На следующий день я расцеловалась с братом Фрицем. Въезд отца в Москву совершился верхом. Из окон покоев maman я любовалась на блестящий поезд, проезжавший вдоль древних зубчатых стен Кремля.
Я впала в какой-то блаженный экстаз! Сердце мое трепетало от радости, и я не знала, как достаточно благодарить Бога! Пребывание короля в Москве продолжалось не более 10–12 дней; были они весьма утомительны, ибо прогулки по городу, обеды, балы и иллюминации быстро чередовались, и мы едва успевали переодеваться. Затем мало-помалу вся приятная компания направилась в Петербург.
Их императорские и королевские величества и высочества съехались снова в июне месяце в Царском Селе. Там устраивались катанья в двадцати дрожках, которые следовали друг за другом, с императором Александром во главе; ужины происходили в различных павильонах сада – было вечернее собрание в эрмитаже, другое собрание на острове, посреди пруда, и еще в Павловске у вдовствующей государыни. Потом состоялся торжественный въезд короля прусского в Петербург с выстроенным войском и множеством парадных экипажей. Все это настолько походило на мой прошлогодний въезд, что я словно сон переживала. Только проезжая мимо Аничкова дворца и увидев в одном из окон, на руках у няни, маленького Сашу, настоящее сказалось самым приятным образом, и глаза мои наполнились слезами. При выходе из экипажа у Казанского собора император подал мне руку и, заметив мое смущение, сказал мне на ухо:
«Этих душевных волнений не следует стыдиться, они приятны Господу!» <..>
Вдруг во время этих празднеств и удовольствий однажды мой Николай после парада заболел – он возвратился домой, дрожа от лихорадки, бледный, весь позеленевший, чуть не падая в обморок. Я испугалась; его уложили в кровать, а на следующий день обнаружилась корь. Болезнь была довольно легкая и шла обычным чередом. Я ухаживала за мужем, но от времени до времени появлялась и на празднествах.
Петергофский праздник, справляемый всегда 22 июля, был на сей раз отпразднован 1 июля, по случаю пребывания короля, моего отца. <..> Прошло еще несколько дней, и мой отец покинул нас; мы провожали его до Гатчины. Там я простилась с дорогим и добрым отцом с грустью, но с обещанием и надеждою увидеться с ним на следующий год. Едва возвратившись в Аничков дворец, я захворала – у меня тоже оказалась корь; на пятый день я почувствовала себя особенно дурно, у меня разболелась грудь, но несколько пиявок, вовремя поставленных, облегчили мои страдания, и выздоровление пошло быстро. Нашего маленького Сашу удалили; он жил в Таврическом дворце под покровительством вдовствующей государыни. Мой брат и принц Гессен-Гомбург-ский облегчили и значительно оживили период моего выздоровления своим присутствием и своей любезностью. <..>
Брат мой и принц Филипп покинули нас наконец и, разумеется, гораздо скорее, нежели я того желала; мы отправились проводить остальную часть лета в Павловск, но ненадолго, так как император и обе императрицы собирались вскоре уехать за границу. Maman радовалась этому путешествию, имевшему целью посетить трех ее дочерей в их резиденциях; первую по списку предполагалось посетить великую княжну Екатерину Павловну, королеву Вюртембергскую; Анна Павловна, принцесса Оранская, проживала в Брюсселе, а Марию Павловну, супругу наследного герцога Веймарского, предстояло посетить последнею. Император должен был отправиться в Ахен на политический конгресс12, на котором обещал присутствовать и отец мой. Михаил находился уже в Германии, собираясь посетить Англию и Италию; поездка эта имела воспитательную цель и должна была завершить его образование. Константин занимал в Варшаве тот пост13, который сохранил вплоть до несчастной катастрофы 1830 г.[7] Итак, мы с Николаем оказывались единственными членами императорской фамилии, пребывавшими в Петербурге. Нам были даны инструкции касательно того, что следовало делать в высокоторжественные дни. <..>
В городе сезон балов начался рано и открылся балом в Аничковском дворце 3(15) октября, в день рождения моего брата, наследного принца. Это было событием для нашего Аничковского дворца, так как то был наш первый прием в Петербурге, и меня впервые тогда увидели исполняющею обязанности хозяйки дома! Ко мне были снисходительны, очень хвалили наш бал, наш ужин, нашу любезность; это явилось как бы поощрением, которое дало нам охоту принимать и веселить людей у себя. Когда человек молод и красив, когда сам любишь танцевать, нетрудно угодить всем без особенных напряжений. <..>
Император Александр, возвратившийся незадолго до приезда матери, которую видел во время путешествия в Ахене и Брюсселе, проявлял братскую доброту к Николаю и ко мне; он заходил к нам довольно часто по утрам, и его политические разговоры были в высшей степени интересны. Возвратясь накануне Нового года, maman 1 января 1819 года уже присутствовала на выходе и в церкви. Она сознавалась, что несколько утомлена, но ей никогда не делалось дурно, как нам, бедным, слабым женщинам.
Зима прошла скучно и тяжело для меня; когда я не ездила к maman, то оставалась дома одна с преданною моею подругою Цецилией, в то время как муж мой играл у себя в a la guerre[8] с несколькими офицерами или ездил верхом с Михаилом Павловичем в Манеже. По утрам я брала уроки у Жуковского или урок музыки и пения и писала письма в Берлин, имея обширную корреспонденцию, и с особым нетерпением ожидала весны, чтобы возвратиться в деревню.
Наконец эта желанная минута настала, я могла вновь пользоваться прогулками, часто присаживалась с Цецилией в саду, где мы читали вместе. Будучи обе беременны, мы тяжело выступали по хорошеньким дорожкам павловского парка и обе посмеивались над своими фигурами. Этой же весною, если не ошибаюсь, приезжал сюда молодой граф Вильгельм Гохберг, близкий родственник великого герцога Баденского. Он ездил от одного двора к другому, чтобы устроить передачу по наследству баденских владений в пользу семейства Гохберг, так как у царствовавшего великого герцога не было мужского потомства и страна должна была достаться, кажется, во владение Баварии. Эта ветвь семейства Гохберг, впрочем законная, не пользовалась титулом принцев по причине неравного брака, заключенного отцом графа. Хлопоты графа увенчались успехом, и по смерти великого герцога Баденского, брата императрицы Елизаветы, маркиз Леопольд Гохберг сделался великим герцогом Баденским.
В июне месяце бригада моего мужа, состоявшая из полков Измайловского и Егерского, выступила в лагерь, в Красное Село, я последовала туда за моим великим князем. Maman, которой принадлежала прелестная красносельская дача, поместила меня в маленьком домике, который сама некогда занимала, при жизни императора Павла, во время военных маневров. Этот маленький домик понравился мне, я поселилась в нем на три недели, которые пролетели для меня слишком скоро, – так нравилась мне эта военная жизнь. <..>
Тогда же (в бытность мою в Красном, летом 1819 г.) император Александр, отобедав однажды у нас, сел между нами обоими и, беседуя дружески, переменил вдруг тон и, сделавшись весьма серьезным, стал в следующих приблизительно выражениях говорить нам, что он «остался доволен поутру командованием над войсками Николая и вдвойне радуется, что Николай хорошо исполняет свои обязанности, ибо на него со временем ляжет большое бремя, так как император смотрит на него как на своего наследника, и это произойдет гораздо скорее, нежели можно ожидать, так как Николай заступит его место еще при жизни».
Мы сидели словно окаменелые, широко раскрыв глаза, и не были в состоянии произнести ни слова. Император продолжал:
– Кажется, вы удивлены, так знайте же, что брат Константин, который никогда не хлопотал о престоле, порешил ныне, тверже, чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомкам. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мира. Европа теперь более чем когда-либо нуждается в государях молодых, вполне обладающих энергией и силой, а я уже не тот, каким был прежде, и считаю долгом удалиться вовремя. Я думаю, то же самое сделает и король прусский, передав свою власть Фрицу14.
Видя, что мы готовы разрыдаться, он постарался утешить нас и в успокоение сказал нам, что это случится не тотчас, и, пожалуй, пройдет еще несколько лет, прежде нежели будет приведен в исполнение этот план; затем он оставил нас одних. Можно себе представить, в каком мы были состоянии. Никогда ничего подобного не приходило мне в голову, даже во сне. Нас точно громом поразило; будущее показалось нам мрачным и недоступным для счастья. Это была минута памятная в нашей жизни!
Последний месяц моей беременности я провела возле свекрови, но так как не могла ходить вследствие опухоли и боли в ногах, то меня усаживали в беседке у Розового павильона, где, растянувшись на кушетке, я могла дышать воздухом, не двигаясь с места.
После долгого ожидания, 5 августа, я почувствовала наконец некоторые боли, но решила об этом не говорить и каталась даже два раза на линейке[9]; вечером, когда я ужинала вдвоем с m<ada>me Вильдермет, вдовствующая императрица прислала мне камер-пажа сказать, что она разложила большой пасьянс и что так [как] он сошелся, то я должна разрешиться в ту же ночь. Я приказала ответить, что чувствую себя превосходно. Действительно, я легла и немного задремала; но вскоре наступили серьезные боли. Императрица, предупрежденная об этом, явилась чрезвычайно скоро, и 6 августа 1819 года, в третьем часу ночи, я родила благополучно дочь. Рождение маленькой Мари было встречено отцом не с особенной радостью: он ожидал сына; впоследствии он часто упрекал себя за это и, конечно, горячо полюбил дочь. Едва успела я оправиться от родов, как двор maman переехал в Гатчину, куда мы последовали за нею с обоими детьми. Мой муж и Михаил Павлович ненавидели Гатчинский дворец, вспоминая проведенные в нем скучные зимы 1810, 1811 и 1812 гг., посвященные исключительно воспитанию. Вдовствующая императрица решилась покинуть Петербург даже на зимнее время и избрала Гатчину как место, где для молодых людей не могло представляться никаких развлечений, почему эта местность и представлялась особенно удобной для завершения образования младших сыновей. <..>
14 октября, день рождения императрицы, был день торжественный и утомительный. Накануне были танцы, и я познакомилась с Александром Бенкендорфом, которого видела мельком в Москве. Я много слышала о нем во время войны еще в Берлине и Добберане; все превозносили его храбрость и сожалели о его безалаберной жизни, в то же время посмеивались над нею. Меня поразила его степенная наружность, вовсе не соответствовавшая установившейся за ним репутации повесы. Я могла беседовать с ним по-немецки, что для меня было вдвойне удобно, так как я все еще чувствовала стеснение и несколько затруднялась говорить по-французски в России, где почти все изъяснялись на этом салонном языке изящно и изысканно. В то время мало еще говорили по-русски, тогда как в настоящее царствование на нашем национальном языке говорят и чаще, и более правильно, а это очень хорошо, ибо вполне естественно. <..>
В конце октября мы переехали из Гатчины, и обычный зимний образ жизни вступил в свои права.
Эта зима была довольно весела, но не особенно блестяща. Признаки новой беременности испортили мне все, хотя я и не была в ней вполне уверена. Я очень мало интересовалась политикой; император, напротив того, с неослабным интересом следил за европейскими делами. Священный союз15, мысль прекрасная и идеальная, был результатом его сокровеннейших убеждений в деле христианской веры. Люди набожные и мистически настроенные утвердили его в этих мыслях, доказав ему, на основании Священного Писания, будто он предназначен судьбою сделаться и пребыть умиротворителем Европы и бойцом за правое дело против революционного принципа. Этими лицами были: вначале г<оспо>жа Крюднер, а впоследствии Кошелев и добрый князь Александр Голицын.
Весною муж мой покидал меня почти всегда в одно и то же время для осмотра в качестве генерал-инспектора по инженерной части крепостей – Динабургской и Бобруйской или Рижской, Ревельской и т. и.
Это было в мае, во время переезда на дачу; я пробыла короткое время в Гатчине и Царском Селе, а затем поселилась в Павловске у maman. Весна была ужасная, холодная и скучная; зелень появилась только в июне. Император Александр, столь добрый ко мне, был, однако, для меня причиною большого огорчения. Оставаясь всегда самой собою, т. е. действуя без расчета и показывая себя такою, какова я была на самом деле, в надежде быть понятой, я не уразумела подозрительного характера императора – недостатка, вообще присущего людям глухим. Не будучи положительно глухим, император с трудом мог расслушать своего визави за столом и охотнее разговаривал с глазу на глаз с соседом. Ему казались такие вещи, о которых никто и не думал, будто над ним смеются, будто его слушают затем только, чтобы посмеяться над ним, и будто мы делаем друг другу знаки украдкою от него. Эта подозрительность доходила до того, что становилось прискорбно видеть подобные слабости в человеке с прекрасным сердцем и умом. Я расплакалась, когда он сделал мне подобные замечания и выговоры, и чуть не задохнулась от слез, но затем между нами не пробегало уже ни малейшего облачка; он поверил моему чистосердечию и моей дружбе к нему, граничившей скорее с восторженным обожанием, чем с насмешкою. Мы называли его в наших интимных письмах просто ангел, а не император, и, разумеется, он не мог бы найти людей более преданных ему, чем Николай и я.
Волнение, причиненное мне этими маленькими сценами, было, однако, настолько сильно, что оно подействовало на мое здоровье; и мне пришлось пустить кровь гораздо ранее, нежели за время прежних беременностей. Дурная погода во время пребывания в Красносельском лагере также дурно повлияла на меня; я приехала в Петергоф к 25 июня с опухшими ногами и с страшной мигренью, которая продолжалась три дня и сопровождалась приливами [крови] к голове, вследствие чего я не могла появляться ни на обедах, ни на маленьких балах. Император однажды вечером навестил меня и поцеловал мою ногу, когда я лежала в кровати, и это весьма меня рассмешило. Две ночи спустя я была при смерти; судороги, случившиеся со мною 27 июня, в то время как я впала в бесчувствие, были, по-видимому, причиной смерти ребенка, который родился в Павловске 10 июля. Я провела обычные шесть недель в деревянном Константиновском дворце довольно тоскливо, но пользуясь самым заботливым уходом со стороны мужа и вдовствующей императрицы. В то время производили фурор романы Вальтера Скотта, и Никс читал мне их. Я была очень слаба, очень бледна и интересна (как рассказывали), когда я появилась вновь при дворе. Со стороны некоторых, а именно Орлова и Бенкендорфа, я была встречена косыми взглядами и минами. Чтобы утешить меня в горе, что я произвела на свет мертвого ребенка, мне пообещали зимой поездку в Берлин. Действительно, три года прошло уже со времени моего замужества, и было вполне естественно сделать маленький визит отцу и предпринять, если возможно, летом 1821 г. лечение для восстановления моего здоровья. Я за два года родила троих детей.