6 января
Читал дела бывшего во время оно Инвентарного комитета. Замечательно, что в то время государь император действовал и говорил именно так, как он в последние два года не одобрял, чтобы говорили другие1. Mutantur tempora, et nos mutamur in illis[79].
26 января
Сегодня был Совет министров по крестьянскому делу. Государь объявил, что он «приказывает и требует», чтобы рассмотрение проектов было кончено в Государственном совете к 15 февраля. Он также объявил, что упраздняет Главный комитет по крестьянскому делу и комитет, бывший под председательством министра двора, и вместо них учреждает новый комитет, в котором должно сосредоточиться рассмотрение всех законодательных вопросов по устройству сельских обывателей всех разрядов. Министр государственных имуществ попытался резервировать свое мнение, указывая на необходимость внимательно рассмотреть проект устройства комитета, прочитанный Бутковым. Государь жестко остановил Муравьева, сказав, что нечего рассматривать и что он так хочет. Никто не был предуведомлен о прочитанном проекте, и Адлерберг даже не был предуведомлен о своем отрешении от председательства в вышереченном особом комитете. Les cartes se brouillent[80].
27 января
Государь, по словам Долгорукова, рыцарски намерен быть беспристрастным и не заявлять завтра своего мнения2. Долгоруков, видимо, доволен своим с ним разговором.
28 января
Сегодня в 12 часов государь император открыл заседание Государственного совета по крестьянскому делу краткою речью, в которой напомнил о предшедших фазисах этого дела и повторил требование, чтобы оно было рассмотрено без замедления и рассмотрение кончено к 15 февраля. Замечено, что во время его речи что-то обрушилось с потолка с сильным треском и что сегодня годовщина смерти Петра Великого. Заседание продолжалось до ¾ 6-го часа. В прениях принимали участие почти все языком владеющие члены. Сильно восставал против нарушения прав собственности дворянства министр иностранных дел князь Горчаков. Граф Сергей Строганов, князь Гагарин говорили в том же смысле. Князь Долгоруков с генералом Муравьевым защищали свою систему. Главным оратором большинства комитета был граф Панин, который говорил беспрерывно, отвечая каждому, кто изъяснялся с противной стороны. Генерал Анненков с обычным бледным словоизобилием рассказывал длинную историю о каком-то саратовском помещике из севастопольских героев, которому надлежит выдать дочь в замужество и которого разорит проект Редакционных комиссий3. Граф Блудов à propos de[81] вотчинной полиции сказал государю, что дворянство подносит ему кнут и плеть для сечения крестьян и т. д. При подаче голосов в собрании, где было, кроме государя, 45 членов, в том числе три великих князя и принц Ольденбургский, оказались следующие результаты:
По вопросу об определении известной нормы наделов и повинностей законодательным порядком вместо безусловных добровольных соглашений 30 голосов pro, 15 – contra. Большинство состояло из лагеря великого князя генерал-адмирала + лагерь Долгорукова и Муравьева (меньшинство составляли гагаринцы)4. По вопросу об определении наделов теперь же или о предварительном истребовании соображений губернских присутствий pro – 17 голосов (лагерь великого князя), contra – 20 (Муравьев и Долгоруков + несколько гагаринцев).
8 голосов, из числа гагаринских, по этому вопросу не поданы.
По третьему вопросу, быть ли волостям, pro – 25 голосов (лагерь великого князя + часть долгоруково-муравьевского).
По четвертому, быть ли волостным попечителям, pro – 14 голосов, contra – 31 (лагерь великого князя и гагаринский).
Последний votum[82], между прочим, ясно показывает, как мало члены давали себе отчет в том, что делали по некоторым вопросам. Учреждение волостных попечителей на предложенных основаниях было одним из самых либеральных предположений, когда-либо сделанных с самого начатия крестьянского дела5. А против него подали голоса все члены так называемой либеральной партии6.
Вообще заседание было, говорят, весьма прилично. Государь вечером посылал за князем Долгоруковым и его благодарил. Если бы долгоруково-муравьевский лагерь соединился с гагаринцами, то против начал большинства Главного комитета было бы 28 голосов, а в пользу этих начал только 17, в том числе три великих князя и принц Ольденбургский по указу, 4 члена Главного комитета и барон Корф по тем же самым чувствам, которые ознаменовались в деле шишмаревского дома7; следовательно, кроме них, только 8 новых голосов из членов совета.
1 февраля
Сегодня утром князь Долгоруков меня уведомил, что государь утвердил по мемории Государственного совета мнение меньшинства относительно вопроса о способе определения наделов8. Следовательно, губернские присутствия не призываются к участию.
12 февраля
Государь по всем пунктам согласился с меньшинством совета. Вчера, чтобы заявить свою решимость идти избранным им путем, он читал комитету полученное им безымянное письмо, в котором его укоряют в нарушении своего обета, в пренебрежении к закону, в грабительстве чужой собственности и, говоря о ножах, которые точат на него и на все его семейство, указывают на вредное влияние, представляемое им великому князю Константину Николаевичу, и упоминают даже о том, что в народе будто бы считают генерал-адмирала настоящим преемником престола потому, что он рожден «сыном императора»[83].
16 февраля
Сегодня слышно, что в Варшаве беспорядки. По случаю годовщины Гроховской битвы9 хотели отслужить или отслужили тризну о павших в тот день поляках. Говорят, что народ столпился и что войско принуждено было действовать оружием. По сегодняшним известиям, стрельба будто бы продолжается, и государь очень беспокоен. Поляки давно ищут случая pour se faire mitrailler[84]. Цель очевидна. В Европе опять заговорят о польском вопросе. Тамошнее безмозглое управление им помогает. Теперь его величество император всероссийский уже поставлен на одну доску с неаполитанским ex-королем по делам Сицилии и с австрийским императором по делам венгерским10. Ненавистное управление поддерживается картечью и штыками.
19 февраля
Сегодня, вместо ожидаемых демонстраций и даже волнений, ничего, кроме грязи и ям на улицах. Эти ямы не помешали, впрочем, блистательному петербургскому свету собраться на раут княгини Юсуповой (матери), которая при этом случае показывала новое устройство своего великолепного дома на Литейной.
Между тем из Варшавы, как слышно, невзирая на все усилия держать дело в секрете, доходят неладные вести. <..>
В Государственном совете в прошлую субботу князю Гагарину подано безымянное письмо, в котором его поздравляли или приветствовали защитником прав собственности, а поступки правительства, т. е. государя, называли «1е delire du despotisme[85]. Граф Блудов имел неприличие сказать, что в другие времена князь Гагарин подвергся бы ответственности за получение подобного письма. Тогда Гагарин отвечал, что сожалеет, что не показал еще письма всем членам Государственного совета, и подал оное присутствовавшим в заседании великим князьям.
20 февраля
Утром в комитете. Видел Буткова, который говорит о всем у нас делающемся почти с милютинскою желчью. И он недоволен. Упрекает государя в том, что он беспрестанно поддается то одному влиянию, то другому. Говорит, что не понимает отношений государя к Константину Николаевичу, который, по его мнению, вовсе не пользуется приписываемым ему кредитом и «ужасно боится» государя. Вчера его величество утвердил журналы Государственного совета по крестьянскому делу. Великий князь желал быть при этом и условился с Бутковым быть в одно время во дворце. Но когда Бутков был позван в кабинет государя и доложил ему, что великий князь желал присутствовать при утверждении журналов, то государь отвечал: «Зачем? Я один могу дело покончить». Бутков недоволен решением крестьянского вопроса, особенно по западным губерниям, и говорит, что правительство ошибается, думая, что в случае смут в порубежных с Польшею губерниях крестьяне будут за него против помещиков.
22 февраля
Видел Зеленого, который передал мне, что при последнем докладе государь почти сказал Муравьеву, что не желает иметь его министром. Он с гневом и ударив по столу сказал, что не позволит министрам противодействовать исполнению утвержденных им постановлений по крестьянскому делу и что управляющие палатами государственных имуществ должны помогать, а не противиться исполнению этих постановлений. Видно, что великий князь Константин Николаевич возбудил в государе эту мысль о противодействии министра государственных имуществ и его подчиненных.
1 марта
В Варшаве, в ожидании отзыва государя на представленный ему адрес, охранение общественного порядка и все обиходное полицейское управление в руках граждан, студентов, даже гимназистов. И все идет гладко, спокойно, благоприлично. 19 февраля торжествовано; город был иллюминован. Войска, официальная полиция и сам наместник – в стороне. Они как бы временно удалены от должностей и полуарестованы на квартирах11. <..> Можно ли придумать более полную, унизительную, подавляющую сатиру на всю систему нашего польского управления! Можно ли найти в истории более неопровержимое, явное, почти наивное сознание в своей неспособности, в отсутствии всякой нравственной силы, в несостоятельности всего того, что думано и делано 30 лет сряду?
5 марта
Новая эра. Сегодня объявлен, в Петербурге и Москве, Манифест об отмене крепостного состояния. Он не произвел сильного впечатления в народе и по содержанию своему даже не мог произвести этого впечатления. Воображение слышавших и читавших преимущественно остановилось на двухгодичном сроке, определенном для окончательного введения в действие уставных грамот[86] и окончательного освобождения дворовых. «Так еще два года!» или: «Так только через два года!» – слышалось большею частью и в церквах, и на улицах. Из Москвы тамошнее начальство телеграфировало, что все обошлось спокойно «благодаря принятым мерам».
Государь на разводе собрал офицеров и сказал им речь по поводу совершившегося события. При выходе из Манежа народ приветствовал его криком «ура!», но без особого энтузиазма. В театрах пели «Боже, царя храни!», но также без надлежащего еп train[87]. Вечером никто не подумал об иллюминации. Иностранцы говорили сегодня: «Сотте votre peuple est apathique!»[88] Это не столько апатия, сколько сугубое последствие прежнего гнета и ошибок во всем ходе крестьянского дела. Правительство почти все сделало, что только могло сделать, чтобы подготовить сегодняшнему манифесту бесприветную встречу.
6 марта
Из Польши все те же вести. Временное правительство прекратило свои действия, и правительство наместника восстановлено, но обнаруженное бессилие его лежит на нем тяжкою гирею, опутывает его колючими веригами. Здесь краснеют пред претерпенным и претерпеваемым там уничижением, но не знают, на что решиться, за что взяться, с чего начать и к чему идти.
13 марта
Совет министров. Вынес из него самое тяжелое впечатление. Кроме обыкновенно присутствующих 15 членов, были приглашены граф Сергей Строганов, барон Мейендорф, Тымовский и Платонов.
Государь открыл совещание упреком в несоблюдении тайны насчет того, что в совете происходит, и сослался на перепечатание в «Колоколе» всего сказанного им в предшедшем заседании по крестьянскому делу. Потом его величество вкратце рассказал варшавские события, прочитал письмо и записки, полученные от наместника, и при этом неоднократно дал заметить, что недоволен тем, что делалось и теперь делается в Варшаве и в Царстве Польском. Потом мною была прочитана записка, составленная Тымовским, Платоновым и Карницким, с изъяснением мер, которые, по их мнению, могли бы быть приняты для удовлетворения справедливых просьб и надежд Польши. Сущность их: введение в действие доселе не введенного в действие органического статута 1832 года12 с некоторыми переменами; восстановление Государственного совета с упразднением Кодификационной комиссии13, призвание в оный по назначению почетных обывателей и чинов местного управления; образование губернских и уездных советов; образование муниципалитетов в городах. Затем я прочитал проект указа и expose de motifs[89], составленные Велепольским и присланные князем Горчаковым как предположения, им одобренные и настоятельно рекомендуемые. <..>
Заседание началось с признания, что ни одно из заключающихся в статуте обещаний не было исполнено в течение 30 лет. Оно происходило ввиду событий, самым резким и тягостным образом обнаруживших несостоятельность 30-летней системы управления, но ни один голос не возвысился до признания явных, несомненных ошибок и неправд. Ни один голос не обратился к сердцу государя. Ни одна благородная струна души не была затронута. Никто не подумал, не упомянул о том, что вытерпела или перетерпела Польша в это 30-летие, и о том, что если крамолы продолжались и продолжаются, то мы собственными ошибками и неумением вселить ни уважения, ни даже боязни наполовину тому причиною. Никто даже не признал (кроме князя Горчакова, и то только мимоходом) крайности современных обстоятельств.
13 апреля
Заседание Совета министров. Кроме двух пустых вопросов о производстве в чины дворянских предводителей и о разрешении генерал-адмиралу Демидову разыграть в лотерею его суксунские заводы, обсуждался вопрос о мерах надзора за университетскими студентами и об улучшении вообще состояния и направления наших университетов. К этому делу был приглашен граф Строганов. <..> Общее впечатление, как и в предшедшее заседание, самое печальное. Мы словно в черной котловине, исходного пути не видно. Государь не замечает, что перед ним дилемма: вести дело новою стезею или не вести его вовсе. Его советники или сами того не видят, или не имеют духа ему это высказать. Граф Строганов и генерал Чевкин разными путями и по разным побуждениям близко подходили сегодня к этому коренному вопросу, но первый не настоял, а последний отшатнулся. Граф Строганов сказал, что предлагаемые министром народного просвещения меры недостаточны, имеют только полицейское значение и не устранят зла в его корне; что мы не знаем, к чему нас ведет правительство; что благонамеренные представители консервативных начал не могут писать, пока вместо репрессивных законоположений по делам печати существует превентивная цензура; что для дальнейшего развития на исторической почве нужно твердое установление и последовательное соблюдение известных начал; что уже теперь никто не решится писать в пользу начал безграничного самовластия и что нужно знать, имеет ли его величество в виду нас вести к конституционным формам правления или нет. (Все это, впрочем, было высказано в несколько приемов, а не в один раз.) Государь сначала не заметил всей важности вопроса и, улыбаясь, сказал, что, кажется, не может быть никаких сомнений насчет видов правительства. Впоследствии он яснее дал почувствовать, что не имеет конституционных планов, но не заметил, что, говоря об улучшениях и соглашаясь, по-видимому, с графом Строгановым насчет необходимости исторического развития, нельзя было миновать сугубого вопроса: в чем же именно могли заключаться эти улучшения и это развитие? Неужели можно допустить предположение, что все это должно ограничиться кабинетною деятельностью господ министров и что жажда улучшений и развития, однажды возбужденная или проснувшаяся в мыслях, утолится прежними ниспосыланиями законодательных и административных благ в виде сенатских указов и законодательной манны Государственного совета и Комитета министров? Неужели 30-летний опыт не обнаружил, что все это не приносит ожидаемой пользы и что вопрос о конституционных или, точнее, представительных, или совещательно-представительных, учреждениях у нас не есть пока вопрос между самодержавием и сословиями, а между сословиями и министерствами? Государь полагает, что литература развращает молодежь и увлекает публику; он жалуется на то, что цензура не исполняет своих обязанностей, но всё, по-видимому, не замечает, что литература есть в то же время и отражение духа большинства публики. Он еще не убедился, но нет ведомства, канцелярии, штаба, казармы, дома, даже дворца, в котором не мыслили бы и не говорили в политическом отношении так, как говорит именно та литература, на которую он негодует. Если направление большинства вредно, если оно стремится далее, чем для блага России ему надлежало бы стремиться, то причиною тому именно инерция правительства, которое хочет не вести и направлять, а только тормозить и сдерживать. Консервативные начала нашли бы себе защитников, но для этого нужно, чтобы им дана была возможность стать на стороне правительства, указывать на его деяния и определять те грани, которых оно переступать не намерено. Теперь они могут только молчать, чтобы не увеличивать собою число тех, которые порицают правительство. Защищать его невозможно. Даже за деньги оно не может приискать себе защитников. Граф Строганов намекнул на это и даже сказал, что покойный государь «хотел все сам делать, а всего самому делать уже нельзя»; но граф Строганов не сделал дальнейшего шага, не извлек вывода из своих собственных посылок и не объяснил, что именно следует предоставить делать другим, если этого нельзя сделать «самому».
Чевкин сказал, что самодержавие должно оставаться неприкосновенным, но что нужно, чтобы и закон оставался не нарушенным, и что у нас вредят самодержавным началам те отступления от закона, которые мы себе постоянно дозволяем. Государь не без досады спросил: «Кто же это мы? Это, значит, я». Чевкин замялся, отвечал, что говорил о «всех нас вообще». И тем этот incident завершился.
14 апреля
Князь Долгоруков желал со мною видеться. Я был у него перед обедом. <..> Князь Долгоруков говорил, что мы в безвыходном положении, что предлагаемые министром народного просвещения меры не разрешают вопроса, не искоренят зла. <..> Я высказал все то, что вчера мною здесь написано, и в ответ на вопросы о том, что может сделать идеальный министр народного просвещения, постоянно объяснял, что без точки опоры в самой системе действий правительства, без нравственной силы, которою одно правительство может вооружить министра, нет государственного человека в Европе, который мог бы разрешить задачу, и что государь может ежедневно менять министров народного просвещения, но не найдет ни одного, который мог бы исполнить его волю. Я сказал князю Долгорукову прямо, что уже теперь в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени, что есть только вспышки, проблески самовластия, но что при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя. Я сказал, что наше правление – министерская олигархия, и привел тому примеры. Я указал на необходимость занять умы образованных классов населения предоставлением им некоторого участия в местных делах и на возможность исполнить это децентрализационным способом насчет министерств, а не насчет самодержавной власти. Наконец, я навел разговор на Польшу и по этому предмету высказал свою мысль так же положительно, как и по другим. Я имел побочную цель. Если когда-нибудь мне придется действовать на другом поприще, то, по крайней мере, князь Долгоруков предуведомлен и не будет иметь права изумляться.
О «конституции» он говорил сегодня раза два как о неизбежном последствии эмансипационного дела, но присовокуплял, что государь не только не решится заявить согласие на постепенное развитие конституционных форм, но даже решительно высказался в противном смысле еще недавно и не изменил, по-видимому, своего взгляда на этот вопрос. При этом князь Долгоруков еще раз сказал: «Мы в безвыходном положении, что будем мы делать?» Я отвечал: «Ждать с верноподданническою покорностью, пока мысль и воля государя изменятся».
21 апреля
Вчера утром Сиверс говорил мне, что слышал от княгини Кочубей о моем назначении министром внутренних дел. У Муравьевых говорили жене о назначении меня министром народного просвещения. В комитете слышали о назначении меня министром финансов. Сегодня граф Блудов прислал за мною перед обедом и объявил, по поручению государя, что я буду назначен управляющим Министерством внутренних дел. Да благословит меня Бог на новом поприще.
22 апреля
Утром приехал фельдъегерь от государя спросить, почему меня нет? Граф Блудов забыл передать мне повеление быть у его величества в И часов. Был во дворце и видел государя в 2 (часа). Милостивый прием. Объявление о моем назначении, изъявление доверия, указание на то, что государь желает «de l'ordre et des amèliorations qui ne changent point les bases du gouvernement»[90], приказание быть к докладу в пятницу вместе с Ланским. Я просил государя поддержать меня в том затруднительном положении, в которое я современными обстоятельствами и положением министерства буду поставлен, и просил позволения прямо и без обиняков высказывать мои мысли. Ответ: «Je vous I'ordonne»[91].
23 апреля
В 12 часов у императрицы. Прием ласковый. И она, и государь говорили о том, не возьму ли я в директоры Департамента общих дел графа Бобринского вместо графа Шувалова. В 14 1-го у великого князя Константина Николаевича. У него был целый час. Во время разговора доложили о приезде государя. Великий князь просил меня дождаться его возвращения. По обратном приходе в кабинет он сказал, что говорил государю о том, что я у него. Государь отвечал, что он ему меня рекомендует и что я человек, который не покривит душою. Я сказал великому князю при прощанье, что прошу двух вещей: позволения говорить прямо и надеяться на столь же прямое объявление мне суждений и мнений его высочества, а затем, в случае суждений обо мне посторонних лиц, – «очных ставок».
7 мая
С 25 апреля по настоящий день ни минуты свободной. Между тем положение дел мало изменилось. Был в совете, в Комитете министров и два раза в Главном комитете. Вступил 23-го числа в управление министерством. Видел департаменты, кроме медицинского. Вчера обедал у великой княгини Елены Павловны. 5-го числа представлял в Царском Селе мой первый всеподданнейший доклад. Трудна моя ноша.
4 сентября
Утром доклады. Получил из Крыма бумаги, отправленные туда 18 августа. <..>
По городу разослано печатное воззвание «К молодому поколению» самого возмутительного содержания, в прямом социалистическом духе[92]. Земля признается общим достоянием народа, правомерность всякой недвижимой частной собственности отвергается, указывается на необходимость действовать в этом смысле на солдат и простолюдинов и говорится en toutes lettres[93], что если бы для достижения цели «и пришлось вырезать до сотни тысяч помещиков, то этим не испугались бы» сочинители воззвания. Оно, очевидно, напечатано в Лондоне на бумаге и шрифтом «Колокола», но помечено Петербургом.
22 сентября
Вечером отправил к государю мои две записки: о настоящем положении дел в империи и о духовной части.
24 сентября
Заезжал к английскому послу и к Муравьеву. Последний уже ставит паруса по ветру и готовится быть членом конституционного министерства. Он говорит, что по возвращении государя [из Ливадии] надлежит решить дело и предложить его величеству прежде всего распустить своих министров и затем составить новый «cabinet»[94]. Он уже идет далее и находит, что дворянство как каста долго существовать не может и что следует образовать аристократию на началах поземельной собственности.
7 октября
Вечером получил из Ливадии свои две записки об общем положении дел в империи и о преобразовании быта духовенства. С содержанием последней государь вполне согласился. По содержанию первой государь настаивает в разных отметках на неприкосновенности самодержавия. За обе благодарит. Князь Долгоруков пишет, что государь ими весьма доволен.
11 октября
Обедал у великого князя Михаила Николаевича с князем Горчаковым и Шуваловым. Цель обеда – условиться, что и как говорить государю по возвращении. Великий князь смотрит на вещи как мы. Переворот или поворот необходим. Князь Горчаков, как всегда, dans le vague et dans un monde de phrases[95]. Шувалов настаивает преимущественно на перемене в личном составе министерства. Я держался середины и, полагая, что неудобно предлагать государю разом отстать от всех, к кому он привык, указывал преимущественно на необходимость убедить его в неотложной потребности иначе смотреть на дело, предпоставить себе новую цель и устроить иначе строй главных деятелей.
12 октября
Ездил в Царское Село, чтобы видеть великую княгиню Марию Николаевну, у которой, несмотря на выраженное ею желание, не удосужился быть с июня месяца. Она очень встревожена настоящим положением дел и говорит: «On nous chassera tout d'ici a un an»[96]. Вернулся [в] 6-м часу. Между тем в Университете продолжались курсы и беспорядки. Одни говорят, что студентов было много, другие – что их пришло с небольшим 20. Но перед Университетом собралось их несколько сот. Арестовано и отправлено в крепость до 230. Подробностей точно еще не знаю. Одни говорят, что они упорствовали не расходиться; другие утверждают, что они даже с палками напали на войско; третьи, что сопротивления и нападений не было и что, собственно, нельзя с точностью определить, за что столько из бывших там лиц арестовано.
18 октября
Государь возвратился в Царское Село сегодня в полдень.
19 октября
Утром в Зимнем дворце. Заседание бывшего Gouv<ernement> provisoire[97] в присутствии его величества14. Студентское и университетские дела. Без положительного результата. Граф Путятин опять ниже всякой критики. Читал длинную и скучную записку, в которой обвиняет профессоров и оправдывает самого себя, не приходя ни к какому положительному заключению. Обычное впечатление. Жаль, что совет собирался. Всегда поддерживают те именно порывы или наклонности государя, которых не следовало бы поддерживать.
20 октября
Утром во дворце на выходе по случаю заупокойной литургии по императрице Александре Федоровне. <..> Государь утвердил мои предположения о преобразовании журнала министерства и о сделке с Павловым насчет его газеты. Он, кроме того, говорил о моих предположениях насчет преобразования Комитета министров и о своем предположении обратить эти преобразования преимущественно на Совет министров, причем поручил мне представить ему мои ближайшие по сему поводу соображения.
2 ноября
В Совете министров. Государем предъявлены мои предположения. Когда он спросил, встречает ли кто повод к возражениям, все молчали. Но когда зашла речь об окончательной редакции, все заговорили и убили даром 2 часа времени.
8 ноября
Утром в Зимнем дворце. Крестины новорожденного великого князя Михаила Михайловича. После церемонии остался по приказанию государя для участия в совещании о польских делах, к которому были призваны князь Горчаков, князь Долгоруков, Милютин и только что возвратившийся генерал Сухозанет. Речь была о некоторых мерах, которые предполагает принять генерал Лидере, и о маркизе Велепольском, против которого Сухозанет восстает с самою свирепою старческою злобою15. Он все время говорил в смысле естественной наклонности государя употреблять силу. Князь Долгоруков отзывался почти в том же смысле. Генерал Милютин находил необходимым, как в минувшее лето, соединение властей военной и гражданской. Один князь Горчаков на сей раз сполна искупил свое вчерашнее тщеславие и стойко и сильно возражал Сухозанету. Государь обратился ко мне под конец совещания с вопросом о моем мнении. Я так был раздражен нелепостями Сухозанета и в особенности тем, что они будто бы понравились государю, что высказал свои мысли с жаром и резкостью, которых обыкновенно старательно избегал. Я сослался на стих из IX главы апостольских деяний: «жестоко ти есть противу рожна прати»16 и напомнил о силе, которая выше сил земных, о невозможности преобороть материальною силою элементы духовные и о прискорбных результатах той системы и тех советов, которым государь доселе следовал. Кажется, что мои слова несколько подействовали, ибо совещание тотчас прекратилось. Завтра генерал Милютин назначается военным министром на место Сухозанета. Последний сам просил увольнения, но кажется, что он просил об нем только потому, что удостоверился, что от него этой просьбы желали и ожидали.
9 ноября
Утром Совет министров. Государь мне объявил, лично, что утверждает меня министром внутренних дел. Вечером доклады.
24 ноября
Утром в Царском. Доклад. Государь объявил мне, что он желает, чтобы я был членом Финансового комитета, и поручил известить о том министра финансов. Насчет дела о духовенстве мне разрешено представить соображения об учреждении комитета под председательством великого князя Константина Николаевича. Возвратился в 1-м часу с тем же поездом, который перевез из Царского в Петербург на зиму их величества.
2 декабря
В 12 час<ов> у государя с князем Долгоруковым, графом Строгановым, князем Горчаковым, графом Путятиным, Мейендорфом, Милютиным, князем Суворовым и великим князем Михаилом Николаевичем для совещания по университетскому делу. Решено закрыть С.-Петербургский университет на тех основаниях, которые мною были предложены еще 25 сентября. Потом в Комитете финансов.
9 декабря
Утром у великого князя Константина Николаевича. Разговор общий о современных делах и особый, с моей стороны, доклад по делу о преобразованиях по духовной части. Великий князь говорил, что нам надлежит дружно поддерживать государя, что нас не много: он, Милютин да я, что на других рассчитывать нельзя и т. и.
2 февраля
Всеподданнейший доклад. В разговоре я легко коснулся городских толков о предстоящем будто бы мне вследствие назначения двух министров из кандидатов Мраморного дворца17, в мою очередь, замещении кандидатом из того же лагеря и намекнул на другие в моем настоящем положении сопряженные затруднения, упоминая между прочим и о влиянии, производимом неблагоприятными для меня в некоторых случаях результатами разногласий в Государственном совете18. Государь задумался, потом сказал, что на пустые толки я должен «плевать», что мне, должно быть, известно, что я пользуюсь его доверием, и что касательно разногласий он всегда старается тщательно сообразить дело и утвердить то мнение, которое ему кажется наиболее правильным, причем, конечно, может случиться, что он моего мнения не разделяет. Ввиду того, что здесь говорится и делается, и при моем радикальном неумении и нежелании себя защищать или поддерживать окольными путями и частными средствами это заявление с моей стороны было не лишним.
9 февраля
Утром доклад. Ввиду современных затруднений по делам дворянских собраний и общего раздражения умов, с одной стороны, и разноречивых толков между членами правительственного синклита[98], с другой – я предложил государю поручить нескольким министрам по их предметам ведомства, наиболее прикосновенным к делу, собраться и обсудить вопрос о тех мерах, которые надлежит принимать, и той системе, которой следует держаться правительству. Цель моя, говорил я, заключается в том, чтобы в Совете вашем19 не возникали внезапно разноречивые мнения по предметам совещания, заранее известным членам Совета, и чтобы по выходе из вашего кабинета эти члены говорили одним, а не десятью разными языками. Государь согласился. Я предлагал князя Долгорукова, князя Горчакова, графа Панина, Чевкина, Милютина, Головнина и (по предварительному соглашению с князем Долгоруковым) великого князя Константина Николаевича. Государь последнего исключил. Таким образом, старшим вышел Панин. Государь поручил мне сказать о том Панину и Долгорукову. Последнего я не застал, первого видел. Он не очень был доволен переданным мною поручением и, по-видимому, намерен оттянуть дело. Кроме того, видя, что я решительно не поддаюсь на его лад и не сочувствую его системе мелочных административных взысканий, он старается меня напугать.
23 февраля
Доклад у государя. По окончании оного я высказал в общих чертах мысль о преобразовании Государственного совета с допущением в него временных выборных членов от губерний. Государь слушал внимательно и принял вообще дело лучше, чем я ожидал. На первый раз для меня, конечно, достаточно было тронуть вопрос.
16 марта
Утром у государя. Довольно ясно сказал ему, что три министра теперь в зависимости от великого князя Константина Николаевича и что он сам идет не тою дорогой, по которой за ним можно следовать. Для рассмотрения моих предположений назначена комиссия из членов совета под председательством великого князя. В этой комиссии мы все, по мнению государя, должны высказаться.
14 апреля
В городе разбросаны новые возмутительные прокламации к войскам и преимущественно к офицерам, их приглашают поднять на виселицу царя и аристократию. Говорят, будто бы в ночь на Пасху несколько экземпляров было найдено в Зимнем дворце. Дело, однако же, не доказано. Князь Долгоруков и Суворов уверяют, что этого не было, другие говорят противное.
9 мая
Утром комитет в Царском Селе по делам польским. Два великих князя Константин и Михаил, князь Горчаков, граф Панин, князь Долгоруков, Милютин, Платонов, барон Мейендорф и я. Государь вторично предложил вопрос о назначении Велепольского, присовокупляя, что он решился, коль скоро можно будет снять военное положение, назначить наместником великого князя Михаила Николаевича. Долгоруков с непривычной решимостью настаивал на немедленном назначении великого князя и Велепольского. Князь Горчаков, Мейендорф и я, а за нами генерал-адмирал находили необходимым назначение Велепольского, но допускали возможность не назначать и не отправлять в Варшаву немедленно великого князя. Милютин и Платонов были против Велепольского. Великий князь Михаил сидел, как обреченная жертва, безмолвно или ограничиваясь моносиллабическими20 выражениями смятенной мысли. Платонов пространно излагал свои возражения против Велепольского, но когда его государь спросил, к какому же заключению он приходит, то Платонов сказал: «II faudrait trouver un bras de fer comme celui du maréchal Paskèwitsch»[99]. Это желание воскресить князя Варшавского никому не показалось практическим указанием, но средством выйти из нынешнего хаоса. Граф Панин, видя, что государь склоняется на сторону Велепольского, возражал против его назначения менее упорно, чем прежде. Даже предлагал mezzo-termine[100] между различными высказанными мнениями. Но соглашения не составлялось. Государь рассердился, встал и сказал отрывисто: «Нечего сказать, утешительный результат. Все рассуждения ни к чему не привели. Оставить все по-прежнему». Конференция кончилась.
10 мая
Утром получил записку князя Долгорукова с извещением, что государь просит меня за час до Совета министров. Потом прислал за мною великий князь Михаил Николаевич. Был у него в 1/2 12-го. Он в большом смущении говорит, что не приготовлен к той задаче, которую исполнить призывается и т. д. Два раза обнимал меня со слезами на глазах при прощании. Потом у государя. Вчерашний царскосельский совет[101] государь объявил, что надобно постановить решительное заключение. Очевидно, дело Велепольского было выиграно. Князь Долгоруков настойчиво и решительно сказал, что нужно назначить великого князя тотчас же, и не Михаила Николаевича, а Константина Николаевича. Постановлено написать к генералу Лидерсу о назначении великого князя, иметь в виду, не делая, впрочем, из оного секрета, коль скоро ответ Лидерса будет получен. Насчет выбора между великими князьями государь не сказал ничего, кроме того, что Константин Николаевич ему здесь нужен. Потом Совет министров. Одобрен цензурный циркуляр Головнина и предоставлено министерствам народного просвещения и внутренних дел право отнимать у журналов и газет право печатать политические статьи и прекращать на время до 8 месяцев (suspension[102]) журналы и газеты, упорствующие в противуправительственном направлении. После Совета государь переговорил с братьями и окончательно предназначил в Варшаву Константина Николаевича.
13 мая
В последнее время сделано несколько арестований по поводу возмутительных прокламаций и тайных попыток поколебать преданность войск.
17 мая
В городе разбрасывают новые произведения нашей тайной прессы – «Молодая Россия»21. В ней прямое воззвание к цареубийству, к убиению всех членов царского дома и всех их приверженцев, провозглашение самых крайних социалистических начал и предвещение «Русской, красной, социальной республики».
28 мая
Утром у Рейтерна. После обеда в 8-м часу мне прислали сказать, что пожар, обнявший Щукин22 и Апраксин дворы (с 5 часов), угрожает домам министерства. Когда я приехал в город 54 9-го, дом министерства уже был обречен на жертву. Верхний этаж горел. Ни одной трубы перед ним не было. Все силы пожарных команд сосредоточивались в квартале между Садовой и Чернышевским переулком23, где сильная опасность угрожала Государственному банку, Гостиному двору и Пажескому корпусу, и за Фонтанкою в другом объятом пламенем квартале, между Щербаковым переулком, Пятью углами и Троицким переулком. В 4-м часу ночи ветер, дувший порывисто целый день, начал стихать, и пределы пожара обозначились. Дом министерства, Апраксин и Щукин дворы, дровяные дворы за Фонтанкою и прилегающие к ним строения выгорели. В поджоге не предстоит никакого сомнения. На пожаре были государь в 10-м часу, великий князь Михаил Николаевич в 1-м [часу] утра, великий князь Николай Николаевич в 3-м. Когда я ехал туда, на Каменноостровском проспекте встречались мне во множестве дамы и кавалеры, весело отправлявшиеся на Елагинскую «pointe»[103], у Излера играла музыка[104], в Летнем саду было обычное в Духов день гулянье.
1 июня
Утром в городе. Комитет у государя по предмету мер, предстоящих к принятию вследствие поджогов и вообще для охранения общественного порядка. Князь Долгоруков, князь Горчаков, Милютин, Головнин, Чевкин, князь Суворов, Рейтерн, я, потом граф Панин. Мне разрешено закрыть две воскресные школы и назначить следствие о действиях их распорядителей и преподавателей. Исполнено тотчас. Головнин действует двусмысленно, хотя сам предположил закрыть шахматный клуб. Положено постепенно закрыть не только эти клубы, но и читальни и другие школы, где бесконтрольно преподается народу учение, направленное против общественного порядка.
13 июня
Утром в городе. Последнее заседание у великого князя по делу о земско-хозяйственных учреждениях. Граф Строганов со свойственною ему непоследовательностью после продолжительных возгласов против «растления» наших учебных заведений и нашей литературы теперь находит слишком «ретроградными» меры, одобренные в последнем Совете министров. Он был у государя, чтобы выразить ему это убеждение. Таким образом, в высшей сфере постоянные колебания и противоречия.
19 июня
Утром в городе. Сегодня в 9 1/2 часа утра великий князь Константин Николаевич уехал в Варшаву. <..>
Вечером были у меня Паскевич, Шувалов, Тимашев, Сиверс и Грейг. Последний передал поручение от великого князя Константина Николаевича, который выражал сожаление о том, что со мною не виделся перед отъездом, и между прочим, как «завещание умирающего», по случаю разлуки надолго меня «умоляет», чтобы я противодействовал слишком сильной реакции, которая, по его мнению, должна обнаружиться в высшей правительственной сфере.
29 июня
Утром в Царском. Доклад. Государь долго говорил о современном положении дел и о моих предположениях насчет преобразования Государственного совета. Он повторил однажды уже сказанное, что противится установлению конституции «non parce qu'il serait jaloux de son autorite, mais parce qu'il est convaincu que cela ferait le malheur de la Russie et menerait à sa dissolution[105].
Он также повторил, что не хочет временных членов Государственного совета по выбору, как в австрийском Reichsrat'e, а по назначению, как в Царстве Польском, в тамошнем Государственном совете. Преобразование он теперь считает несвоевременным, но не прочь от него впоследствии.
6 июля
Утром в Красном Селе для доклада. Государь, прощаясь перед отъездом, обнял меня и благодарил. На время его отсутствия учреждается Comite de salut public[106] вроде прошлогоднего под председательством великого князя Николая Николаевича. Членами назначены князь Горчаков, князь Суворов, Милютин и я. Государь говорил мне о каких-то таинственных открытиях, которые надеется сделать князь Суворов.
7 июля
Серно-Соловьевич и Чернышевский арестованы, вследствие обнаруженных сношений с Герценом, и эти сношения обнаружены при арестовании некоего Ветошникова, бывшего в Лондоне, и о приезде коего наш агент известил Потапова.
20 сентября
Обедал у их императорских величеств с фельдмаршалом и с князем Гагариным (председатель Государственного совета), который вчера имел особую аудиенцию у государя по вопросам о судопроизводстве и судоустройстве. Аудиенция была испрошена для контрбалансирования конфиденциальных записок графа Панина, имевших влияние на разрешение его величества по разногласиям в Совете. Бутков писал о том докладную записку для Гагарина. Жаль только, что по предмету столь важному и столь специальному государь может рисковать поддаться влиянию того или другого мнения при одностороннем его изложении, без состязания в его присутствии. Императрица с сожалением говорила о неудовольствиях, возбужденных в новгородском дворянском мире тем, что по представлению губернатора губернскому предводителю дан только орден Св. Анны II степени, а уездным предводителям ничего не дано. Я уже прежде этим озабочивался. Кажется, можно будет поправить post festima[107].
5 октября
Доклад в Царском. Сперва у обедни, по случаю рождения великой княгини Марии Александровны. Государь говорил при докладе, что он желает, чтобы я под каким-нибудь предлогом побывал в Москве до прибытия туда их императорских величеств – pour préparer et sonder le terrain, et pour que cette visite ne présente pas le caractère peu satisfaisant de la premiere[108].
4 ноября
Выехав из Санкт-Петербурга 19/Х, я вернулся 1/XI. <..> Видел у себя множество разных официальных лиц, в том числе генерал-адмирала Коцебу, торгующегося насчет принятия должности новороссийского генерал-губернатора. В Царском государь сказал при мне императрице: «Si j'en suis content, je l'inviterait a diner». Между тем il ne fut pas invite[109].
27 декабря
Утром заседание Западного комитета[110] у государя. Он приказал прочитать мои дополнительные предположения или соображения и заявил, что с ними вполне согласен, хотя и не предрешает дальнейших по сему предмету соображений комитета. Головнину его величество довольно жестко заметил, что в деле устройства народных училищ надлежит действовать, а не отписываться. Князь Гагарин под конец заседания предъявил по своему обычаю сверток замечаний или контрпредположений. Государь оставил его у себя.
1 января
Утром на выходе во дворце. Главным начальником почт назначен И. М. Толстой, государственным контролером – Татаринов. Князю Гагарину пожалованы алмазные андреевские знаки.
12 января
Утром заезжал к Анненкову, которого не застал, к прусскому посланнику Редерну, с которым вчера познакомился, и к Т. Б. Потемкиной, у которой встретился с государем. Он мне сообщил депешу из Варшавы, в которой говорится о частных восстаниях или беспорядках, о нападениях на воинских чинов, убийствах в домах, образовании вооруженных шаек и т. п. До сих пор жертв немного, убитых до 30, раненых втрое более; войска большею частью находили возможность строиться и отражать нападения. Убит полковник Козлянинов. Ранен генерал Канабих. Великий князь объявил военное положение в царстве. Сегодня же гродненский губернатор телеграфировал мне, что вооруженные шайки показались возле Сурожа с намерением испортить железную дорогу. Он отправился на место.
Если у наших начальств не будет недостатка в энергии, то дело может повернуть к лучшему. Лопнувший нарыв лучше, чем скрытое гноение.
16 января
У государя в /4 10-го, ранее обыкновенного, по случаю его отъезда на охоту. Известия из Варшавы довольно удовлетворительные. <..> По моему предложению объявлено военное положение во всех сопредельных с царством уездах Западного края. Кроме того, я предложил привлечь общества городские и сельские к некоторому участию и к некоторой ответственности в деле охранения железных дорог и телеграфных линий. Мне поручено составить о том предположения по соглашению с генералом Мельниковым.
28 января
Утром у государя. Он решился отправить отсюда вторую гвардейскую дивизию в Вильно. Полки Гродненский и Уланский его величества отправляются прямо в Варшаву. Надобно было решиться на то сразу. Есть известия о развитии двух-трех шаек, но ничего решительного. Вообще все известия как-то неполны, отрывисты, не обнаруживают единства и энергии действий на местах.
8 февраля
Утром у государя. В Польше теперь 87 тыс. войска, в Виленском генерал-губернаторстве более 70 тыс., в Киевском более 50 тыс. При этих громадных средствах какие жалкие результаты! Потом всеподданнейший доклад, по обыкновению.
26 февраля
Утром у государя. Из Варшавы вести неутешительны. Верхний слой общества пристает к движению. Надежда на вмешательство из-за границы его поддерживает. Великий князь не в уровень с событиями.
1 марта
Утром у государя по польским делам. Потом всеподданнейший доклад. Воспользовался представившимся при разговоре случаем, чтобы снова заявить мысль о преобразовании Государственного совета на началах австрийского Reichsrat'a. Государь ничего не отвечал, но задумался. Я довольствовался этим впечатлением и сам перешел к другим предметам разговора.
2 марта
Утром у государя. Из Польши ожидались известия о решительном нападении на шайки Лангевича. Получено только сведение, что Лангевич будто бы успел «к востоку» или пошел «на восток». Ничего, впрочем, замечательного нет, а это весьма неудовлетворительно. Чем далее длится дело, тем оно становится хуже.
8 марта
Утром у государя. Всеподданнейший доклад. Потом дома. Работал. У государя происходило тягостное совещание по вопросу о назначении Сумарокова. Государь сам видит, что выбор неудачен, но он же сам во внимание к великому князю Константину Николаевичу пригласил Сумарокова принять должность25. Жаль было видеть внутреннюю борьбу. Между тем Сумароков, едва движущийся физически и нравственно, или умственно, сидел в приемной или переходил, опираясь на палку, от одного стула к другому, все толкуя о том, что намерен выехать 11-го числа. Государь решил наконец тем, что объявил ему свое намерение обождать.
9 марта
Получено через австрийцев, via[111] Краков и Вену, известие о разбитии Лангевича и о задержании его австрийскими властями при переходе в Галицию. Великий князь этого известия не имел, хотя военные действия происходили не далее 200 верст от Варшавы и даже ближе. Потом нам сообщены у государя полученные из Лондона сведения о найме польскими выходцами парохода для перевозки 200 или 300 из них с грузом оружия и пороха в окрестности Либавы, откуда они намереваются перебраться в Ковенскую губернию. Ливену дано знать. Говорят, что поляки особенно рассчитывают на Францию и что будто бы император Луи Наполеон сказал: «Je m'entendrai avec I'Autriche, ou bien si elle demeure à l'écart je ferai l'affaire sans elle»[112].
14 марта
Утром у государя. Известия с Запада неутешительны. В Польше тоже разладица. В Париже и Лондоне расшевеливается интервенция. Обедал у турецкого посланника. Вечером за работой.
15 марта
Утром у государя. Потом был у Горчакова, который сообщил Долгорукову и мне разные депеши, предвозвещающие дипломатическую бурю, а вслед за нею, быть может, и бурю военную.
Потом всеподданнейший доклад государю. Получил от него приказание совещаться по вопросу о финансах царства с Рейтерном, Платоновым и Милютиным, разумеется, негласно, и с Ленским, Платоновым и Мельниковым по вопросу о переделанном в Варшаве проекте правил для безопасности железных дорог и телеграфов. Вечером был у Ленского. Воздух у него тяжел, и его лицо мне не нравится.
16 марта
Утром у государя. Решено отправить в Царство вместо Сумарокова Берга. Меня мучит неопределительность нашего положения. Меня тревожит в особенности наш внутренний разлад. Я вижу признаки разложения. Можем ли мы с ними вступить в борьбу против Европы?
Я вижу наших деятелей. Можно ли с ними надеяться на успех?
17 марта
Утром у государя. Сегодня нам заявлено, что ежедневные совещания прерываются и государь нас созовет особо, когда потребуется. Граф Берг назначен26.
18 марта
В дворянском собрании удалось губернскому предводителю графу Шувалову отклонить рассмотрение предложения Платонова (о допущении выборных от дворянства в Государственный совет), но только на этот раз и с изъявлением к нему сочувствия. Большинство было 211 против 57. Но вслед за тем принято другое предложение об исходатайствовании дворянству права собираться, когда пожелает, не испрашивая на то разрешения. Большинство было 213 против 55. Я написал князю Долгорукову, что признаки времени умножаются. На днях он говорил государю, «qu'il n'y a pas une voix pour la monarchic pure»[113]. Государь не отвечал ничего, как и мне, когда я недавно снова заговорил об Австрийском Reichsrat'e.
22 марта
Утром всеподданнейший доклад. Потом у императрицы, которая продолжает утверждать, «qu'elle a une infinité de choses à me reprocher»[114], но не говорит, какие именно «choses»[115].
Сегодня в дворянском собрании единогласно принят всеподданнейший патриотический адрес по поводу польских дел, предложенный Безобразовым.
29 марта
Утром всеподданнейший доклад. Государь не подал мне удобного случая представить мою записку. Выходя, я встретил Горчакова tres fringant[116], потому что ему дано знать по телеграфу, что Англия, Франция и Австрия шлют к нам три различные ноты и не постановляют определительных требований. Едва успел я вернуться домой, как получил от князя Горчакова приглашение быть снова у государя в 2 часа. Кроме вчерашних членов совещания явились еще двое, Корф и Платонов. Оказалось, что мнение князя Горчакова уже установилось, что оно ограничивалось спокойным выжиданием ноты и тою самою амнистией, которую он еще 25-го числа признавал преждевременною. Государю явно хотелось избежать этим «что-нибудь» неприятной надобности принять какие-либо меры, более решительные. Князь Горчаков прочел проект амнистии, им будто бы за час пред тем продиктованный. Князь Горчаков, граф Панин и граф Блудов поспорили о некоторых выражениях (в особенности Панин, который чутьем слышит всякое слово, сколько-нибудь направленное к обещанию представительных учреждений), наконец, Корфу, Платонову и мне поручено написать к завтрему два милующих манифеста, один для Царства Польского, другой для западных губерний. Выходя, я сказал Долгорукову, что это бесполезно, но по крайней мере безвредно, и что я дивлюсь Панину, который на аптекарских весах взвешивает слова в то время, когда уже и для дела требуются торговые важни27.
2 апреля
Все это время я в раздумье. Оставаться ли мне министром внутренних дел или просить увольнения. Могу ли далее быть полезен? Могу ли быть полезен и впоследствии, если теперь дам себя идентифицировать с нынешнею системою?
12 апреля
Утром всеподданнейший доклад. Рад объяснению с государем, не совсем в той форме, на которую я готовился, но с тем результатом, которого я мог желать. Я поехал в Зимний дворец с решимостью просить увольнения, указав на минование срока для введения в действие положения [о крестьянах], на исполнение возложенной на меня главной обязанности, на встречаемые мною затруднения в исполнении других обязанностей и т. и. Объяснение завязалось иначе, чем я ожидал, и вышло мягче и глаже. Государь запретил мне, весьма любезно, думать об отставке и разрешил изложить мои соображения по вопросу о призвании в Государственный совет представителей от земства и т. д. Великий шаг, хотя и первый.
Возвратясь, провел целый день в работе над другими делами, в приеме прибывших сюда генерал-губернаторов, губернаторов и т. и., чтобы завтра не отрываться от главной.
13 апреля
Обедал у великой княгини Елены Павловны с князем Долгоруковым и графом Паленом. Она говорит про подносимые государю императору адресы (московские очень хороши), «que leur donnera t-on? On n'aime pas pour rien»[117]. Князь Долгоруков, который разделяет мои мнения и надеется на успех, отвечал a demi-mots[118] и отшучиваясь, что он сам так думает, qu'on n'aimere point pour rien[119]. Он мне говорил, что великая княгиня Мария Николаевна знает о возложенной на меня работе или, по крайней мере, о том, что мы оба стараемся убедить государя в необходимости заявления своей решимости по предмету предоставления выборным членам совета участия в делах законодательных и государственно-хозяйственных и что она весьма ему сочувствует.
Кроме обеда, целый день за работой. В 12 час<ов> ночи отправил к государю составленную мною записку, которую обещался сегодня представить.
14 апреля
Утром у обедни. Визиты. Получил приказание быть у его величества завтра в 11 час<ов> для совещания по предмету моей записки. Князь Долгоруков сообщил мне, что, кроме нас, будут граф Блудов, граф Панин, барон Корф, князь Горчаков, Милютин, Рейтерн и князь Гагарин. Состав этой коллегии мне мало нравится. Однако князь Долгоруков говорил мне, que I'empereur est d'accord[120].
15 апреля
Утром у государя. Я читал свою записку. Прения были довольно живые. Князь Гагарин, граф Панин, князь Горчаков, граф Блудов, барон Корф и Рейтерн были против предложенной мною меры. Князь Долгоруков решительно и твердо в ее пользу. Милютин в ее же пользу, но с тем различием, что я предлагал указ или рескрипт, прямо возлагающий на министра внутренних дел или председателя Государственного совета обязанность заняться предварительными соображениями и работами, до нее относящимися, а Милютин находил достаточным заявление словесное и притом не тотчас, а со временем. Князь Горчаков был ниже всякой критики. Он первый дал отрицательный толчок совещанию, сказав тотчас после прочтения моей записки: «Се qu'on nous propose с'est une constitution et deux chambres»[121]. Граф Панин себе верен, следовательно, в смысле отрицания jusqu'a l'absurdite[122]; первый, забыв о соборах и Аксакове, находил, что всякие выборные не в русских нравах и обычаях; второй ядовито указывал на предстоящие государю и его дому опасности. Князь Гагарин в патетическом порыве преданности идее самодержавия дошел до того, что он не находил более слов для выражения своих чувств. Он вдруг остановился с поднятыми вверх руками. Рейтерн, к крайнему моему сожалению, говорил как немец, предлагающий, das fur die Russen und das Gestrige gut genug sei[123]. Барон Корф, вероятно сомневающийся в согласии государя, сухо отвергал мои предложения. Граф Блудов бесцветно и бессвязно отрицал их своевременность и предлагал вместо того амнистию и для наших заговорщиков. A propos[124] этого предложения всем показалось сомнительным, и оно осталось без последствий. С моей стороны, я довольно резко высказал мой взгляд и, между прочим, сказал, что если бы государь поручил графу Панину или князю Гагарину привести к нему тех, кто мыслит подобно им, то они не привели бы его величеству десяти человек, между тем как за князем Долгоруковым и мною пришли бы сотни и тысячи и что я не понимаю противоречия, заключающегося в том, что когда нужны жертвы, преданность, умственный труд или кровь, то мы зрелы и самостоятельны, но когда речь о других проявлениях зрелости и самостоятельности, то мы обращаемся в несовершеннолетних и в людей, против которых принимаются дипломатические предосторожности. Государь, ввиду большинства, решил, что теперь ничего не следует делать. Посмотрим, что будет завтра. Потом в Государственном совете. Потом заседание Главного комитета и Департамента экономии и законов. Вечером дома. Были Багратион из Твери, Скарятин из Курска, Муравьев из Пскова, Щербатов, Шувалов и Урусов. Государь прислал приказание быть у него завтра в 12 час<ов>. Надежда еще есть.
16 апреля
Утром у государя. Он говорил о вчерашнем совещании и, признавая вообще правильность моих соображений, однако же сказал, что в настоящее время после того, что он вчера слышал, он решился не делать никакого положительного заявления, потому что к тому не предстоит прямого повода, ибо даже по земско-хозяйственным учреждениям проект не внесен еще в Государственный совет.
Потом Комитет министров и Западный комитет.
Вечером дома. Мне прислан в урочное время орден Белого орла.
17 апреля
Утром во дворце малый выход. После прием разных депутаций. Речь к ним государя в ответ на адресы (насчет подробностей см. газеты)28. Впечатление сцены несколько холодное, потому что никто не решился закричать «ура!». И, следовательно, ответа на слова его величества не было. Целый день я получал от государя и прямо от местных начальств и общества телеграфические депеши с выражением всеподданнейших поздравлений и преданности. Прием раскольников, поповцев и беспоповцев, есть политическое событие. Сила вещей взяла свое. Сделав этот шаг, трудно будет не сделать других.
19 апреля
Всеподданнейший доклад, потом совещание у государя по польским делам. Вести из Варшавы плохи. Велепольский просил увольнения и, вероятно ненадолго, удержан. Архиепископ Фелинский учреждает процессии в противность правилам военного положения и формальному запрещению местного начальства.
В Инфлянтских уездах[125] беспорядки. Крестьяне, вследствие появления мятежнической шайки, вооружились, в Динабургском уезде разграбили и сожгли до 20 помещичьих мыз. В Режицком и Люцинском они перевязали нескольких посредников, становых и помещиков и представили их военным начальникам. Граф Шувалов, туда посланный, смотрит на дело поверхностно и неверно. До сих пор нет опасности распространения какой-нибудь jacquerie[126]29. Между тем эта мысль до того обуяла и Шувалова, и князя Долгорукова, что они почти забыли о главном, т. е. о польских шайках. Число бегущих из войск офицеров и из учебных заведений воспитанников из поляков увеличивается.
25 апреля
Утром у государя по поводу новых невзгод в варшавском управлении. <..> Велепольский, кажется, теряется или уже растерялся. Великий князь below the mark[127]. Берг ничем еще не обнаружил пользы своего прибытия. Одним словом, плохо!
По крайней мере, государь сегодня решился проститься с Назимовым30. Он послал за М. Н. Муравьевым, который принимает на себя назимовское наследие и потом был у меня, чтобы о том сообщить. Конечно, не без обычных в подобных случаях оговорок. Во всяком случае, похвально, что в подобные времена от подобной ноши он не уклонился.
26 апреля
Утром всеподданнейший доклад. Потом снова совещание у государя по делам польским. Пожар мятежа вспыхивает по приказанию и по заранее задуманному плану в Витебской и Могилевской губерниях. Получено известие о нападении шайки на Горки и о разграблении тамошнего казначейства. Несколько инвалидов зарезано. Местечко зажжено. В других местах шайки. Крестьяне содействуют и хватают мятежников. Был сегодня у Муравьева.
6 мая
Утром сын Александр уехал в Киев курьером. Оттуда в батальон стрелкового № 8. Да благословит его Бог.
Государственный совет. Потом заседание Главного комитета. Потом особое совещание с князем Долгоруковым, Милютиным, Зеленым и Муравьевым по западным делам. Муравьев был в высшей степени неприличен и нахален. Полагая себя необходимым, он пользуется этим, чтобы заявлять самые неуместные притязания и позволять себе самые неуместные выходки. Основываясь на каких-то рассказах майора Павлова, присланного к нему Назимовым, он теперь распускает слух, что все затруднения в литовском крае происходят от распоряжения Министерства внутренних дел, которое будто бы стесняло энергию генерал-адмирала Назимова. Граф Шувалов (Петр Андреевич) со своей стороны исподтишка пособляет.
Я написал государю, что если ему угодно оставить на мне звание министра внутренних дел, то надлежит положить предел неуместным проделкам генерала Муравьева.
7 мая
Комитет министров. Потом краткое заседание Западного комитета. Государь, возвращая мое письмо, отметил на нем, что он имел с генералом Муравьевым весьма серьезный разговор и надеется, что оный на него подействует.
8 мая
Работал дома. Генерал Зеленый заезжал ко мне и говорил, что при докладе его в Царском государь объяснялся с ним насчет вчерашнего разговора с генералом Муравьевым и говорил ему, что он, государь, вышел совершенно из себя и просит его, Зеленого, и всех нас просит, чтобы уладить все ввиду нынешних затруднений, призывая на помощь наши патриотические чувства. Не в них у меня недостаток. Вечером был Грейг, из перемены лица коего я видел, когда мельком сказал ему о рассказах Муравьева, что он знает о рассказах своего друга Шувалова, и граф Дубенский, который, между прочим, спросил меня, нельзя ли a certains conditions[128] высшим сословиям в Юго-Западном крае употребить свое влияние для остановления мятежа. Я отвечал в осторожных выражениях, что всякое заявление (demonstration, acte de presence)[129] партии закона и порядка может быть полезным, но что об «условиях» не может быть и речи.
14 мая
Утром в министерстве. Потом Комитет министров. Целый день за работой. Все усилия устроить сильную и согласную администрацию тщетны.
17 мая
Утром всеподданнейший доклад в городе. Решено командировать на Волгу генерал-адъютанта Огарева, а в Казань, Пермь и Вятку на правах временного генерал-губернатора – генерал-адъютанта Тимашева. В Казани учредить особую следственную комиссию под председательством тайного советника Жданова. Ввиду панического страха от поляков, занимающих разные должности, обнаружившегося в Смоленске, Москве и других местах, предположено удалить или удалять их по крайней мере из состава полиции, почтовых управлений и управления железных дорог. Предположено дать особые секретные инструкции губернским начальствам насчет лиц, подозрительных в отношении к нынешней революционной пропаганде, в особенности в Западном крае. Получше всего этого то, что государь согласился допустить в департамент Государственного совета при обсуждении проекта о земских учреждениях губернских предводителей с. – петербургского, московского, новгородского и псковского и городских голов с. – петербургского и московского; затем отделить председательство в Комитете министров от председательства в Государственном совете, затем по отъезде графа Блудова и в Комитет министров назначить председателем, хотя бы временно, князя Долгорукова; наконец, дать постоянное место в Государственном совете и Комитете министров обер-прокурору Святейшего синода. Всего этого я давно добивался. Государь был вообще очень любезен ко мне и два раза повторил, что ценит мой труд и мою ревность, присовокупляя: «Се ne sont pas des phrases, que je vous dis»[130].
1 июня
Утром в городе. Из Вильно доходят известия, показывающие, что управление М. Н. Муравьева начинает уже приносить плоды. Говорят, будто составилась партия, готовящаяся к изъявлению покорности.
1 августа
Утром с первым поездом по приказанию государя в Царском. Завтра их императорские величества уезжают: императрица в Крым, государь до Нижнего. Доклад. Государь говорил о Польше и сказал, что по возвращении вызовет великого князя «для объяснений и соглашения, как действовать». Влияние великой княгини [Александры Иосифовны] на дела государю известно. Он сам сказал мне, что великая княгиня Елена Павловна отзывается о нем [влиянии] так: «Des qu'il у a pres de Constantin un homme capable, elle le prend en grippe et l'eloigne ou bien s'en accapare et I'embete»[131]. Дела в Польше плохи. На днях первая военная неудача. Инсургенты[132] истребили две роты и взяли две пушки.
Был у императрицы после крестного хода чрез сад. В одно время со мною ожидал приема у ее величества князь Горчаков. Был также Мориц. Пришел Бажанов с крестного хода с крестом в руке, в сопровождении наиплотнейшего диакона. Князь Горчаков подошел к кресту, потом вступил в разговор с Бажановым, потом оба начали ходить по комнате, взялись под руку и продолжали прохаживаться, смеясь и болтая, причем Бажанов продолжал держать крест в правой руке. Встретил Горчакова, который сказал мне, что ее величество «lui a ecrit quatre pages pour lui dire que s'il se rapprochait de l'Autriche en son absence, il sacrifiait sa reputation et sa personne»[133]. Мне она сказала, qu'elle esperait, que je ne lui ferais pas de «surprises»[134]. Surprises означают формы представительного правления и льготы иноверцам или хотя [бы] раскольникам. На этот счет взгляды императрицы не выходят из круга взглядов графини Блудовой, фрейлины Тютчевой, Ахматова и т. п. Не первый раз замечаю я, какое неблагоприятное влияние, хотя и незаметное, ее величество может иметь на дела, gutta cavat lapidem[135]. Государь слышит императрицу часто, следовательно, нередко и слушает. Из того, что она сказала мне о земских учреждениях, видно, что она, как и многие, преимущественно видит в них средство откупиться от «конституции». И здесь это слово как призрак пугает и толкает к ошибке. Разве и теперь у нас, в сущности, не «конституция»? Только неправильная и беспорядочная под маскою самовластия. Разве мы не остерегаемся направо и налево, не бережем там и сям, не любезничаем с тем и другим, не переносим многого от многих?
11 августа
Государь возвратился благополучно вчера в 10-м часу вечера. Впечатления путешествия самые благоприятные, слишком благоприятные, потому что общее положение дел под влиянием этих впечатлений представляется в успокоительном свете, а этот свет усыпляет.
21 августа
Утром в Царском Селе. Совещание у государя, который прочитал написанные им самим краткие заметки, в которых значилось, что прежде всего надлежит восстановить в царстве общественный порядок и уважение к власти, и восстановить это военною диктатурой. Общее согласие, даже со стороны великого князя [Константина Николаевича], который за часа пред тем сказал Платонову, что он на подобную систему согласиться не может и что она противна его убеждениям. Великий князь едет завтра. Сегодня откланивалась государю его свита, всем членам коей великая княгиня [Александра Иосифовна] пред их отъездом из Варшавы отдельно и накрепко наказывала присматривать за ее супругом и не дать ему возможности согласиться на удаление от его поста. Граф Берг под ее влиянием писал к князю Долгорукову, что он без великого князя оставаться не может.
23 августа
В Царском Селе. Всеподданнейший доклад. Государь по поводу моей сцены с великим князем сказал, что «с ним надобно быть снисходительным». Заходил к Горчакову для разговора на тему «cabinet»[136]. Обедал у государя с обоими Адлербергами, Перовским и Ьоёп. Перед обедом был в саду, где видел, как дамы подкарауливают его величество. Графиня Кушелева, Корсакова, Варпаховская е tutti quanti[137].
29 августа
Утром в Царском Селе. Совет министров по вопросу о приготовительных мерах для судебной реформы. Замятнин играл жалкую, Бутков – неприличную роль. Результат совещания – нуль. После совета был в саду вместе с Горчаковым. Тот же tour de lac[138], те же дамы, лодки, офицеры, как скучно, должно быть, это ежедневно.
31 августа
Государь сегодня вечером отплыл в Финляндию. Его сопровождают князь Горчаков, князь Долгоруков, министр двора, военный министр и, кажется, морской министр.
8 сентября
Государь возвратился. Все очень довольны пребыванием в Гельсингфорсе. On а l'air de n'avoir pas tire la morale de la fable[139].
11 сентября
Утром в Царском Селе. Доклад. Простился с его величеством, который сегодня вечером уезжает в Крым. Князь Долгоруков его сопровождает и будет там особенно нужен для противодействия Ореанде31.
27 октября
Мне хочется бежать людей. Я чувствую, что правительственное дело идет ошибочною колеею, идет под знаменем идей, утративших значение и силу, идет не к лучшему, а к кризису, которого исход неизвестен. Но я сам часть этого правительства. На меня ложится доля нравственной ответственности. Я принимаю на себя ношу солидарности с людьми, коих мнений не разделяю, коих пути – не мои пути, коих цели – не мои цели. Для чего же я с ними? Озираюсь, думаю, соображаю – и остаюсь, потому что нет явного признака, чтобы время к уходу наступило, а, напротив того, есть явные указания на то, что я еще должен оставаться.
28 октября
Вчера принялся после обедни за составление проекта преобразования Государственного совета, применяясь к моей давней о том мысли. Не знаю, пойдет ли впрок эта работа, но мне желается ее завершить на всякий случай, а там что Бог даст.
31 октября
Государя задержали отчасти дорога и время года, отчасти переправа у Серпухова. Он может прибыть только завтра утром.
2 ноября
Утром в Царском Селе. Доклад. Государь говорил про мои письма к князю Долгорукову и упрекал меня в том, что я нервозно расстроен, начиная походить на князя Суворова, и в том, что, пользуясь его доверием, я как будто готов отшатнуться. Его благодушная приветливость взяла свое, и я почти ничего не высказал из того многого, что высказать мог. Вечером Комитет финансов по вопросу о прекращении банком размена32.
6 ноября
Размен банком приостановлен. Рейтерн до сего крепился, но делать было нечего. Когда я вчера повторил в заседании, что наш металлический фонд истощается не по-книжному – банкирскими оборотами, а практически нашими absentus[140], никто не противоречил. Я говорю это два года с половиною, и до сих пор все противоречили.
18 ноября
Кончил вечером проект преобразования Государственного совета. Да будет с ним благословение свыше.
7 декабря
Утром работал, потом всеподданнейший доклад. Оставил у государя мою записку по вопросу о земских учреждениях.
13 декабря
Утром всеподданнейший доклад. Государь возвратил мне записку по вопросу о земских учреждениях. Он возвратил ее с сердцем, без пометы, и хотя ничего не сказал мне неприятного, но видно было, что записка ему была неприятна. Он забыл, что говорил в апреле насчет мысли о преобразовании совета, и теперь сказал, что эту мысль с самого начала будто бы отвергнул, одним словом, les Bourbons n'ont rien appris et rien oublie[141]. Я кратко объяснил поводы к представлению записки и затем, не входя в дальнейшие объяснения насчет апрельских и прежних бесед с его величеством, продолжал доклад. Выходя, я посмотрел на икону в его предкабинете, поклонился Казанскому собору на пути домой и дома взглянул на другую икону. Господь Бог да будет мне, бездомному страннику, покровителем и да укажет мне приют. Долго в этом доме я не останусь. Моя роль разыграна. Выждать следует некоторое время, чтобы не подумали, будто я хотел провести его величество и ухожу с досады, что это не удалось. А уходить следует, потому что я, очевидно, чужой в здешней среде и чем далее, тем менее надежды сойтись.
16 декабря
Утром в Государственном совете. В деле земских учреждений большинство решительно склонилось по всем разногласиям на мою сторону.
19 декабря
Утром Государственный совет. Конец дела по земским учреждениям. Сегодня по вопросу об исключении государственных земских повинностей из временного ведения земских учреждений я произнес довольно длинную и, как сам чувствовал, безукоризненную речь. Результат был – не только значительное большинство против меня, но и объявление князем Горчаковым в конце совещания совершенного непонимания дела. Travaillez apres cela à l'Européenne[142].
28 декабря
Утром совещание у государя по вопросу о милютинских проектах для Царства Польского, в особенности по проекту крестьянской реформы. Князь Гагарин, князь Горчаков, князь Долгоруков, граф Панин, Зеленый, Чевкин, Рейтерн, Платонов и я. Печальное впечатление. Государю угодно, чтобы проект, еще не напечатанный, еще нам не сообщенный, был облечен в форму закона, [если] будет можно, [то] к 19 февраля. Проект составлен лицом, не знающим Польши, пробывшим там 6 недель, и будет обсуживаться и обращаться в закон без участия хотя бы единого поляка! Совещания не было; было только чтение доклада Милютина и некоторые разглагольствования о том, что делалось и делается в Польше. Чевкин был себе верен, князь Гагарин тоже. Сей последний говорит, что Польша – польская народность, стремление к восстановлению политической независимости и т. п. – только слова; на деле только социальная революция. Граф Панин, осторожный и покорный граф Панин, решился заметить, что никаким краем нельзя управлять без его уроженцев, подразумевалось – и для него писать законы. Это замечание прошло бесследно. Князь Горчаков решился резервировать свое мнение с дипломатической точки зрения. Его резервация не приостановила суждений unison со стороны говоривших. Я и Платонов молчали. Рейтерн также ничего не сказал, но, по-видимому, соглашался. Где мы? В Европе? – нет. В Азии? – нет. Где-нибудь между обеими, в полу-Европе, в Белграде или в Бухаресте. Между тем к новому году во всех кассах налицо 4 миллиона, и министр финансов мне говорил сегодня: «Si 1'Napier savait qu'il lui suffit de froncer le sourcil encore pendant un an pour nous mettre a ses pieds!»[143] Это говорит министр финансов. Le president en herbe[144] Государственного совета, князь Гагарин, в тот же день утверждает, что нам нечего заботиться о том, что скажет Европа, что мы у себя хозяева, что можем делать в Польше, что и как нам угодно, и пр. и пр. Cela s'appelle un gouvernement![145]
1 января
Положение о земских учреждениях утверждено, причем во многих важных вопросах государь принял мнение, противоположное моему мнению. Если бы у меня сохранились некоторые иллюзии, то они бы теперь должны рассеяться. Но они давно рассеивались понемногу и наконец окончательно улетучились. <..>
Заезжал утром к Тройницким, к Мухановым, к князю Долгорукову и к графу Панину. Довольно длинный разговор с сим последним. Один из тех разговоров, которые во мне возбуждают нечто похожее на внутренний ужас. Мы говорим одним языком, и, несмотря на то, между нашими речами ничего нет общего, кроме звука. Мысли идут по совершенно различным направлениям. Граф Панин этого не замечает. Я вижу различие, вижу, что оно резче, чем я мог ожидать, и перестаю говорить, чтобы высказывать свою мысль, а продолжаю, чтобы ее закрыть. Как эти люди верят в прочность порядка, который я считаю в основаниях своих потрясенным. Как мало места дают они в будущем непредвиденному. Будто они предвидели то, что теперь в виду их сбывается.
1 февраля
Утром совещание у его величества по возбужденному генералом Муравьевым вопросу о восстановлении таможенной линии на границе Царства Польского. Князь Горчаков, князь Гагарин, князь Долгоруков, военный министр, Н. Милютин, Чевкин, Платонов, Рейтерн и я. Чевкин, конечно, в пользу восстановления. «Превыше всего отделить западные губернии, сделать их русскими, а там увидим». Рейтерн, видно, подготовился согласиться и имел с собою какие-то справки. Но прочие члены конференции восстали, и государь с ними согласился, даже сам прежде их высказал свое мнение в этом смысле.
8 апреля
Здесь теперь находится депутация от крестьян Царства Польского. Человек 60. Они были вчера у государя и выслушали его allocution[146] на коленях. Их возят по городу в линейках. Есть что-то смешное в этом, но вообще дело полезное. Они возвратятся домой, и от них пойдут в разные стороны толки, противоречащие разглашениям революционной пропаганды. Уже здесь они изъявили удивление, когда были в церкви Св. Екатерины, после всего, что им рассказывалось насчет преследования римско-католической церкви в России.
11 апреля
Утром Совет министров по вопросу о проекте Морского министерства устроить образцовую тюрьму в башне на Новой Голландии. <..> Затем был в думе, где обедали польские крестьяне и наши волостные старшины. Были государь, великие князья, министры военный, государственных имуществ и я, Платонов, генерал-губернатор и члены думы, как хозяева. На хорах много beau monde[147]. Вообще сцена довольно удачная. Один старшина провозгласил тост за здравие государя. Потом его величество – за обедавших и за «неразрывную связь России с Польшей». Потом один из поляков, по-русски, за здравие императрицы. Потом старшина за здравие цесаревича. Наконец, его величество за здравие Константина Николаевича. Августейшие братья обнялись, и у обоих были слезы на глазах.
24 апреля
Утром на похоронах графа Палена. Потом всеподданнейший доклад. <..> В разговоре государь неоднократно высказал убеждение, что принуждение совести неправильно и несправедливо и не соответствует достоинству церкви.
1 мая
Утром всеподданнейший доклад. <..> Государь говорил мне сегодня об отъезде своем за границу и о том, что на время его отсутствия назначается особое высшее правление по бывшим примерам, из великого князя Николая Николаевича, князя Гагарина, графа Панина, военного министра и меня. Он говорил также о своем свидании с Муравьевым, который жаловался ему на противодействия центральных властей. Государь сказал ему, что это [просто] слова и что если противодействие будет указано и доказано, то его дело будет оное устранить.
15 мая
Всеподданнейший доклад в Зимнем дворце, куда государь приехал из Царского для смотра. Встретил там генерала Муравьева. Государь говорил о полученной от него записке, которую назначено рассмотреть в его присутствии в Западном комитете. Государь явно тяготится Муравьевым и, несмотря на то, считает его необходимым.
22 мая
Утром в Царском Селе. Доклад. Простился с государем. Потом был у ее величества ради объяснения насчет частей моей деятельности, которых она не одобряет. Впрочем, весьма благосклонное объяснение и прощание.
29 мая
Утром в городе заседание регентства – комиссии. Между прочими важными делами мы разрешили военному министру отпуск для 4 лошадей какого-то саперного батальона сухого фуража вместо подножного корма!
6 июня
<..> Получил по телеграфу от Тимашева уведомление, что сегодня расстреляны в Казани 4 главных деятеля тамошнего прошлогоднего заговора, Иваницкий, Мрочек, Станкевич и Кеневич.
10 июля
Государь приехал в Царское Село в 6 час<ов> утра. Был в Царском с докладом, конечно, весьма кратким. Его величество в духе и добром здоровье. Сегодня же он едет в Красное Село или если не сегодня, то завтра, на несколько недель. Около 10 августа предстоит поездка в Москву, а в конце августа снова отъезд за границу. Видел на столе его величества новый знак отличия, учрежденный для служивших на Кавказе.
17 июля
Утром в Красном Селе. Доклад его величеству. II у a du froid[148]. Видел князя Долгорукова. Semper idem[149]. Государь сказал мне, что он желает, чтобы я побывал в Киеве, чтобы лично посмотреть, что там делается. Его беспокоят тамошние несогласия между генерал-губернатором и Галаганом и разные толки о действиях тамошних мировых. Полагаю, что его величество еще более озабочивают толки о хохломанах, чем о хлопоманах33. Мне не очень под стать это поручение. Я имел в виду проситься прочь после представления отчета. Колеблюсь. Сказал государю, что прошу позволения подумать и доложить в будущий раз.
22 июля
На даче. Работал. Вчера был бал в Красном Селе soit disant[150] данный государю офицерами расположенных в лагере войск. Всегдашнее наше неумение. 2 тыс. офицеров ожидали, встречали и провожали государя, и ни один не крикнул «ура!». На дороге от Красного Села к лагерю приказано было «кучкам солдат прогуливаться и веселиться».
25 июля
Доклад его величеству в Царском. Моя поездка решена, и государь одобрил мою программу, в которой определительно мною был изложен мой взгляд на дело. Обедал у его величества с Рейтерном, Головниным и И. М. Толстым.
7 августа
Утром в Красном Селе. Государь говорил про Западный край и прибалтийские губернии, упомянул о неприятном впечатлении, произведенном на него крайним направлением, обнаруженным здесь генерал-майором Чертковым (который, кажется, думает этим путем попасть в киевские генерал-губернаторы), и вообще выражался так, как всероссийскому императору, а не московскому царю подобало. Возвратясь на дачу, я послал его величеству некоторые статистические сведения о народонаселении западных губерний в подкрепление высказанных мною по сему предмету мыслей и при записке, в которой выражались некоторые другие мысли того же свойства.
10 августа
Государь возвратил мне мою записку от 7-го [числа] чрез князя Долгорукова, написав на ней: «Все это справедливо и доказывает мне еще раз, что наши взгляды совершенно одинаковы; желал бы, чтобы другие органы правительства их разделяли».
12 августа
В Царском Селе виделся и прошелся по саду с князем Горчаковым. Он едет в отпуск, за границу. Говорит, что устал, что свое дело кончил и т. и. Полагаю, что он недоволен тем, что государь не берет его за границу с собой, и едет туда на свою руку[151], чтобы быть под рукою. Кроме того, особое расположение, которое императрица оказывала в Киссингене барону Будбергу, ему было неприятно.
13 августа
Утром в Царском Селе. Доклад у государя. Он благодарил за раскольничье дело34 и вообще был очень любезен. Едет завтра в Москву и возвращается 20-го.
24 августа
Утром в городе. Заседание Главного комитета по пермскому делу35. Прежняя отвратительная замашка подозреньями и намеками искажать дело, обвинять каждого помещика, говорить об одних крестьянах и выбрасывать с легкой руки за окно всякое понятие о праве и справедливости.
25 сентября
Выезжаю сегодня. Да благословит Бог мой путь.
8 октября
Возвратился сегодня утром. Между тем я лишился сына. Бедный Саша скончался 24 сентября в Бадене. <..> Поездка совершена быстро, при благоприятных условиях, кажется, не без пользы. Что я видел – неутешительно с точки зрения администрации. Что нахожу здесь, еще менее утешительно.
11 октября
Для рассмотрения моего отчета назначена комиссия под председательством графа Панина из князя Долгорукова, князя Суворова, Бахтина и Муханова. Но государь, по-видимому, не читал отчета. На первый взгляд казалось бы, что мой труд был напрасным. Но отчет писан не для одного высочайшего прочтения. Он должен был быть документом в память и очистку моего управления, и этот документ не утратит своего значения.
23 октября
Приезд государя еще отложен. Он будет 26-го. Король прусский задержал его для охоты. Но это не мешает делам. Сегодня уже получено приказание приготовить парад на среду, 28-е.
Утром заседание регентства36, последнее. Потом Главного комитета.
26 октября
Утром в Царском Селе. Приезд государя. Он опоздал тремя часами и приехал в 4-го. Обычная при этом суета. Видел его величество на несколько минут и получил приказание вернуться завтра. С государем возвратился и великий князь Константин Николаевич.
27 октября
Утром в Царском. Род краткого доклада. Некоторое объяснение по моей поездке на юг. Остальное отложено до пятницы.
29 октября
Утром разные доклады. Ко мне приезжали Огарев, с обычным сумбуром в голове насчет нижегородских дел, и князь Долгоруков. Говорил ему о моем намерении очистить место для другого и поводах к тому. Он, конечно, опровергал мой тезис, но присовокупил, что о моем взгляде на дело он, однако же, скажет государю.
5 ноября
Утром на похоронах графини Юлии Строгановой. Потом Совет министров в городе. Записка князя Гагарина о порядке приведения в исполнение судебной реформы, это была новая попытка выхватить высочайшую отметку, которую потом можно было бы противупоставить как высочайшую волю всякому возражению.
Попытка не удалась. Государь приказал записку внести в Совет министров. Там ее разбить было нетрудно. После этого разбития государь обратился к совету с аллокуцией37, в которой, указывая на отсутствие согласия между министрами и единства в направлении их действий, напомнил им об обязанности признавать себя солидарными по общим делам администрации и между прочим сказал, что каждый из них занимает свое место по его доверию и что если они друг другу не оказывают уважения, то, по крайней мере, обязаны оказывать это уважение его доверию. Выходя из кабинета, все спрашивали: до кого должно относиться то, что мы слышали? Никто не узнавал себя в картине. Князь Долгоруков, Панин и я не делали этого вопроса, потому что знали, что до нас это не могло относиться. Бутков, ожесточенный разбитием гагаринской записки, им сочиненной, еще более был ожесточен речью государя. Он чувствовал, что по его проискам против меня оно могло и к нему относиться. Князь Гагарин был смущен. Милютин обратился с вопросом ко мне, потому что знал, что и он не без упрека именно в отношении ко мне. После совета длинное заседание Польского комитета.
6 ноября
Утром в Царском. Доклад. Государь сказал мне, что просит не сетовать на него за то, что вчера им сказано, и удостоверил меня в продолжении ко мне своего доверия. Но форма его объяснения, как нередко случается, была довольно странная. Например, он рассказал мне, что Рейтерн по случаю разных о нем толков отозвался, что он не обращает на них никакого внимания, потому что знает, что если его величество перестанет иметь к нему доверие, то его «прогонит». Государь с похвалою говорил об этом отзыве. Таким образом, министры должны быть покойны, пока они не прогнаны. Я тихо сказал государю, что есть и другой способ ухода, а именно сознание перед ним в бессилии продолжать исполнение своих обязанностей при известных обстоятельствах и условиях. Мысль государя была, очевидно, та, что в случае перемены расположения к министру сей последний узнает о том прежде всего от самого государя, а не от других. Это гораздо лучше прогнания, но и здесь кроется некоторая ошибочность воззрений. Государь не предполагает, что и при его доверии ноша может быть слишком тяжелой и что выход из министерства не всегда кажется бедою в глазах выходящего. Дело в том, что доверие нужно не только к лицу, но и ко взгляду, а так как взгляд должен быть один, то нужно преимущественное доверие по вопросам общим ко взгляду одного из министров. Государь решает разногласия по своему усмотрению. Но, таким образом, все управление для него становится рядом обрубков, если он сам не принимает на себя обязанности непрерывно связующей и руководящей мысли. Это значит быть самому первенствующим министром. Государь тем и хочет быть, но, к сожалению, это невозможно. В наше время нельзя быть и военным царем, и гражданским первым мужем совета. Inde[152] все наши затруднения.
7 ноября
Утром снова в Царском. Особое совещание у государя, князь Долгоруков проводил мысль d'un conseil restreint[153], высказанную им еще в марте месяце этого года. По дознанной непригодности многоголового и многоязычного Совета министров к направлению дел князь Долгоруков желает, чтобы по важнейшим вопросам государь выслушивал предварительно несколько особо доверенных лиц, которым, таким образом, было бы предоставлено главное совещательное в делах участие и которым впоследствии должны были бы подчиняться другие. На первый раз поводом к совещанию послужила весьма незрелая и поверхностная записка полковника Мезенцова об общем положении дел в империи. В ней были затронуты вопросы польский, прибалтийский, финансовый и вопрос о революционной пропаганде в Приволжском крае. Призваны были к государю князь Долгоруков, князь Гагарин, граф Панин и я. Князь Горчаков и военный министр, в то же самое утро бывшие у государя с докладом, не были приглашены. Государь еще раз, и на этот раз гораздо правильнее, развивал тему своей аллокуции. Он признал право уходить в случае несогласия своих воззрений с взглядом его величества, но настаивал на солидарности и согласии действий тех министров, которые не уходят. Затем он сказал князю Гагарину весьма мягко, но положительно, что Государственная канцелярия вышла из своей роли и присвоила себе значение и положение, ей не принадлежащее. При совещании затронуты вопросы о перемене главных начальников в юго-западных и прибалтийских губерниях. Вообще, хотя особых результатов это совещание не имело, оно должно быть признано удовлетворительным, потому что ни один вопрос не предрешен опрометчиво и не поставлен косо. Мы все остались в Царском к обеду. Кроме нас, обедали великие князья, граф Адлерберг-старший и князь Горчаков.
19 ноября
Утром заезжал к Коцебу и Тройницкому. Доклады. Были у меня князь Долгоруков с мелкими делами и Зеленый, которому государь передал записку об учреждении в союзе с Министерством государственных имуществ Министерства земледелия, внутренней торговли и т. п. Государь приказал записку сообщить Рейтерну и мне.
20 ноября
Утром всеподданнейший доклад в Царском. Государь говорил о вышеупомянутой записке Рейтерну и мне. Ему нравится мысль о создании чего-то вроде Министерства земледелия и торговли, но он весьма неясно представляет себе совокупность условий исполнения. Зеленому, Рейтерну и мне поручено рассмотреть этот вопрос во всей подробности. <..>
Сегодня же подписан указ о судебной реформе. Государь сказал мне, что он выбрал для сего нынешнюю годовщину для подписания рескриптов по крестьянскому делу в 1857 году. Я заметил, что между двумя подписями 7 лет, каббалистическое число. Государь упомянул даже о том, что оба указа подписаны на одном и том же столе. <..>
3 декабря
Утром частное совещание у государя (князь Долгоруков, князь Гагарин, военный министр и я) по вопросам о смертной казни и конфискациях в Западном крае. Потом Совет министров по двум пустым запискам министра юстиции. Потом государь снова позвал в кабинет четырех вышепоименованных лиц и объявил, что к 1 января он намерен вместе с изданием указа о медали за усмирение мятежа пожаловать бриллиантовую шпагу графу Бергу и алмазные знаки ордена Святого Андрея генералу Муравьеву.
28 декабря
Утром у великой княгини Елены Павловны по случаю дня ее рождения. День за работой. Катков был у меня вчера и сегодня. У него нечто вроде idee fixe насчет необходимости исключительного положения для «Московских ведомостей». При этом большая запутанность слова при большой сбивчивости мысли и сомнительной искренности. Он был у Горчакова и Долгорукова. Явно, что он приехал сюда в надежде отделаться от меня при чужой помощи и что, приехав и осмотревшись, он нашел эту помощь ненадежною. Я выдержал в оба раза 3 часа утомительного фехтования словами.
В Москве, здесь и инде[154] были распространены разные нелепости насчет притеснений, будто бы претерпеваемых Катковым. Он будто приехал, чтобы условиться насчет прекращения своих отношений к газете, и повторял, что более издавать ее не может, не в силах и т. п. Ввиду распущенных небылиц, разладицы между министрами и предстоящих московских выборов желательно было предупредить всякий eclat. Done j'ai en la patience de faire patte de velours pendant trois heures[155]. Кажется, что не безуспешно. Великий публицист отбыл восвояси сегодня утром, не сделав никакого eclat.
31 декабря
Утром всеподданнейший доклад. Говорил его величеству о деле Каткова и о несносно меня преследующих кривотолках насчет мнимого жертвоприношения Каткова моему примирению с великим князем и т. п. Государь сказал мне при этом случае, что в секретно доставленных ему сведениях заключалось между прочим письмо, будто бы написанное к Каткову по поручению князя Горчакова, в видах самого резкого и неуместного поощрения его к прямому сопротивлению цензуре. Государь меня благодарил, обнял и т. п. Я ему высказал, что мне досадно слышать толки о моем мнимом маневрировании, когда ему очень хорошо известно, что я вовсе не маневрирую, чтобы сохранить за собою звание, которое на меня возложено не ради меня, но, вероятно, потому, что его величеству кажется, будто я в настоящее время более другого к нему пригоден. Заходил к Тройницкому, обедал у Сабурова. Вечером дома. Завершился 1864-й тяжелый, глубокой скорбью оттененный год. Да будет милость Божия с нами в наступившем 1865-м.
5 января
Утром Комитет министров. Потом совещание по балтийским делам. Обедал у государя. Катковский эпизод усердно разрабатывается моими врагами. Московский университет представил попечителю всеподданнейшую просьбу о подчинении «Московских ведомостей» цензуре ректора с изъятием из ведения общей цензуры. Головнин хотел прямо отказать, но я просил его внести дело в Комитет министров. Государь одобрил эту мысль.
12 января
Утром Комитет министров. Дело Каткова и К°, в том числе совет Московского университета. Сначала я должен был выслушать ряд самых нерассудительных и даже неприличных выходок со стороны военного министра, Зеленого, князя Горчакова и Чевкина. Корф в ожидании, что победа на их стороне, а он всегда старается быть на стороне побеждающих, потянул также в пользу Каткова и сказал avec onction[156], что Катков и Леонтьев – олицетворенное мнение России. Наконец, мне удалось высказаться, и результатом было отсутствие всякого дальнейшего возражения со стороны моих противников. Отказ совету университета состоялся единогласно.
14 января
Сегодня в газете «Весть» напечатаны, несмотря на цензурное запрещение, статья о московских выборах, речь графа Орлова-Давыдова и всеподданнейший адрес, вотированный московским собранием. <..> Между тем государь прислал звать к обеду. Это значило, что я увижу во дворце и князя Долгорукова. Так и сбылось. Перед столом произошло краткое совещание в кабинете его величества, и мне поручено телеграфировать генерал-губернатору об объявлении указа и закрытии собрания38. Проект телеграммы послан мною к государю, им одобрен, и затем самый телеграмм отправился в Москву.
15 января
Утром доклад у его величества. La reflection vient chez nous comme la vengeance, pede claudo[157]. Сегодня государь говорил мне с сожалением о наших ошибках по преобразованию банков, о недостатке поземельного кредита и пр.
17 января
Утром получил приказание быть во дворце в 101/2 часов. Следовательно, опять с Долгоруковым. Так и случилось, но с прибавкою графа Адлерберга. Речь была опять об удельной типографии39. Эти мелочи отвлекают внимание от вопросов крупных. Потом государь упомянул о принятии мер против участников адреса, носящих придворные звания, например графа Орлова-Давыдова. <..> Вместо того чтобы распознавать признаки времени и взвешивать тяжеловесный вопрос об отживающем механизме нашего государственного устройства, эти господа стараются изобрести средство помешать графам Орловым-Давыдовым высказывать, хотя и неловко, и неточно, и неуместно, часть того, что думает и ощущает Россия. Напрасные старания. Волна поднялась среди моря и идет к берегу. Ее остановить нельзя, а можно только приготовить ей ложе. На это я указывал в сентябре 1861-го, в феврале 1862-го, в апреле и ноябре 1863-го. Дождались речей графа Орлова-Давыдова и покрытого рукоплесканиями собрания и присутствовавшей публики адреса.
Незавидна моя роль. Не говорю о том, что она неблагодарна, но сожалею о том, что при всем старании и, может, некотором уменьи она не может быть хорошо выполнена. Министр внутренних дел в подобное время должен иметь вес, которого я не имею и не могу иметь, рагсе que cela ferait ombrage et l'ombrage comprometterait la cause que je sets[158]. Я один. Если бы нас было двое, один мог бы пожертвовать собою для пролома или для попытки на пролом преград. Я – министр внутренних дел и полусекретарь князя Долгорукова. Я и мы все – не слуги, а только высшие служители его величества. <..> От нас требуется при других, конечно, формах почти та же исполнительность, как от камер-фурьера. Жаль. Не для нас жаль, а для России и ее государя.
18 января
Утром Государственный совет. Потом Главный, потом Западный комитет. Обедал у государя с Безаком, Милютиным (Д.) и Тимашевым. Видел у его величества прекрасные кавказские рисунки Горшельта. Государь передал мне письмо вроде адреса от князя Одоевского с выражением верноподданнических чувств в противоположность московскому адресу. Государь был им очень доволен и поручил мне изъявить это удовольствие князю Одоевскому.
22 января
Утром всеподданнейший доклад. Государь останавливается на мысли о рескрипте по московскому делу. Он сегодня высказывался по этому делу самым одобрительным образом, напоминая прежние слова свои (1862 г.) о том, что, предупреждая его, его заставляют отказывать. Следовательно, если не предупреждать, он может даровать то, что желают.
29 января
Утром доклад. Проект рескрипта окончательно одобрен. Испросил разрешение поместить в «Северной почте»[159] статью из «Nord»[160], инспирированную князем Горчаковым и государем положительно и несколько раз одобрявшуюся при вчерашнем совещании. В ней прямо высказывается мысль, что правительство не противно учреждению у нас представительства на здравых началах, но не хочет только адвокатского парламентаризма Запада, которого не могла вынести Франция и который теперь затрудняет Пруссию. Перед обедом отправил рескрипт к подписанию государя, но он возвратил его с некоторыми собственноручными вариантами и подписал только при второй посылке вечером. Завтра он будет напечатан в «Северной почте».
31 января
Утром у обедни. Днем дома. Вечером был Шувалов. Он Pfiffikus[161]. Узнал, что государь завтра принимает московского губернского предводителя князя Гагарина и отпустил в Москву генерала Офросимова. Это награда им за то, что они на меня клеветали, и мне за то, что я служил добрую службу его величеству. Написал князю Долгорукову, что для меня довольно, что министром внутренних дел в подобное время может быть только человек, пользующийся доверием государя, что завтра я не поеду в совет, куда мне возвращаться не придется, и что я прошу его на пути туда ко мне заехать.
5 февраля
Доклад его величеству. Объяснение с ним весьма любезное. «Embrassez moi et ne doutez jamais de moi»[162]. Как-то странно связывается узел, когда я пытаюсь его развязать. Обедал у его величества с прибалтийскими предводителями.
7 февраля
Я воспользовался прошлым докладом, чтобы предложить государю возложить на князя Долгорукова обязанность выслушать министра финансов и министра внутренних дел по вопросу о мерах, которые могли бы быть приняты для облегчения положения наших землевладельцев и вообще нашей сельской промышленности. Таким образом, мне удается поставить Рейтерна и его редакционные тенденции au pied[163]. Государь принял мысль, и сегодня князь Долгоруков мне сказал, что ему поручено ее исполнить.
26 февраля
Утром доклад у его величества. Сказал ему, по делу об уставе книгопечатания, что ему известно, что я никогда не говорю о делах, рассматриваемых в высших коллегиях, ожидая, чтобы они дошли до него в установленном порядке, но что в настоящем случае я долгом считаю просить его только об одном: не поощрять невольно чьих-либо задних мыслей, потому что без задней мысли я не в состоянии истолковать те затруднения, которые встретились в Государственном совете не по существу дела, а только по форме издания нового закона.
7 марта
В нашей политической среде я вынужден трудиться без всякой надежды на близкий успех. Я верю в будущность России, но в дальнюю, а не в ближайшую. Спокойно и мирно узел не развяжется. Признаки потрясения множатся. Если бы я не имел веры в будущее, я считал бы их признаками разложения. Для поворота к лучшему, видно, требуется, чтобы сперва дан был простор худшему.
15 марта
Утром назначенное совещание у государя. Сначала Ахматов, Урусов и Бажанов были против допущения каких-либо облегчений по смешанным бракам40. Но по мере того, как государь продолжал высказываться в другом смысле, оппозиция Урусова слабела, а Бажанова – исчезала. Ахматов один напрягал все усилия от сухого отрицания до патетических взываний к «первому сыну и главному покровителю» православной церкви. Как будто полицейская помощь составляет главную сыновную обязанность и высший вид покровительства. Князь Долгоруков был, по обыкновению, мягок и нерешителен, но, однако же, высказывался в пользу облегчений. Князь Горчаков говорил в том [же] смысле, хотя не так отчетливо, как я ожидал. Чтобы не рисковать успехом в этом критическом и решительном случае, я ограничился настаиванием на принятии, по крайней мере, административного способа решения вопроса в Прибалтийском крае. Так и положено. В отношении к другим случаям применения нынешних законов к местному pseudo или полуправославному населению сделана мною осторожная оговорка, так что разрешение частных вопросов будет зависеть на практике от генерал-губернатора. Ахматову и мне поручено составить проект высочайшего по сему предмету повеления. <..>
19 марта
Утром всеподданнейший доклад. Прочитал государю составленный мною проект. Государь сказал, что он приказал Ахматову быть в 12 час<ов> и что я должен обождать его приезда. Позже мы были позваны вместе. Государь спросил, сообщил ли я проект Ахматову. Я отвечал утвердительно, потому что успел это сделать до позыва в кабинет его величества. Тогда государь заявил, что он одобряет проект, и, видя сумрачное лицо Ахматова, сказал ему, довольно строго: «Ne faites pas une figure de circonstance et asseyez-vous»[164]. Потом мне приказано было прочитать проект, и государь вторично заявил свое одобрение и сказал, что теперь остается объявить высочайшее повеление. Ахматов отвечал, что он просит позволения доложить, что его убеждения совершенно противны этому делу. Государь сказал, что он признает за ним вполне право сохранять свои убеждения, но что он, в свою очередь, имеет право требовать, чтобы его воля была исполнена. Тогда Ахматов просил позволить ему повторить просьбу об увольнении от должности. Лицо государя несколько изменилось. «Это другой вопрос, – сказал он – но между тем я требую, чтобы моя воля была исполнена». Обратясь ко мне, государь приказал сообщить или передать для этого мой проект Ахматову. Я встал, находя мое положение при начавшемся или предстоявшем объяснении неловким, и, сказав, что проект будет мною передан Ахматову, вышел.
Обедал у государя. Были опять некоторые дипломаты, и во главе их герцог Оссуна, который обиделся, что не был приглашен вместе с Талейраном и Бухананом. Государь не сказал мне ни слова о происходившем между ним и Ахматовым после моего ухода.
22 марта
Князь Долгоруков сказал мне, что Муравьев был у государя и что решено, что он не возвратится в Вильно. Его величеству удалось направить разговор так, что Муравьев сам просил увольнения по случаю расстроенного здоровья, хотя, вероятно, в ожидании, что его упросят остаться. Но государь ответил, что он просит его дать несколько дней срока, чтобы о том подумать, и, таким образом, закрепил принесенную просьбу.
23 марта
Утром Комитет министров. Потом Кавказский, от которого я уехал. Обедал у государя, который после обеда, уходя в свой кабинет, позвал меня с собою и сказал, что Ахматов вчера объявил высочайшее повеление Св. Синоду и что дело обошлось хорошо. Потом его величество рассказал сам, очень весело улыбаясь, то, что происходило между им и Муравьевым, и предупредил меня, что в пятницу будет речь об официальных по этому предмету распоряжениях.
24 марта
Утром Государственный совет. Дело устава книгопечатания проведено через Общее собрание с почти блистательным успехом. Я сам чувствовал, что говорил удачно. При первой подаче голосов оказалось на моей стороне 28, против – 14. Противная сторона упала духом, чувствуя, что верх взят. При двух других вотировках было снова на моей стороне значительное большинство. Решительно, без Божией помощи мне было бы решительно невозможно ни так выходить из некоторых затруднений, ни даже выдерживать ту жизнь, которую я веду.
1 апреля
Удостоился Св. Причащения. Выходил на 1/2 часа. Потом работал и написал проект рескрипта генералу Муравьеву о возведении его в графское достоинство. Этот проект мне было поручено еще в прошлую пятницу изготовить. Между тем третьего дня государь прислал мне другой проект, изготовленный князем Гагариным, которому его величеством было сообщено о предположении уволить генерала Муравьева. Князь Гагарин, очевидно, на меня не надеялся в этом случае. Государь предоставил мне принять к соображению его проект, замечая, что на рескрипт будет обращено всеобщее внимание и что в нем каждое слово должно быть взвешено.
Из Ниццы получаются снова тревожные известия насчет здоровья цесаревича. Туда послан вчера доктор Здекауер.
5 апреля
Утром был во дворце для принесения благодарности государю. Он принял меня очень благосклонно, сказал, что пожалованием Александровской ленты[165] желал всем заявить, что он мною доволен, и присовокупил: «Vous savez que je vous apprecie et que je vous soutiendrai[166]. Странно только, что для меня его величество присваивает должное значение ленте, которую без этого значения носят и Прокопович-Антонский, и Н. А. Муханов, и многие другие. Государь велел быть завтра в 10 часов утра для окончательного совещания по вопросу о генерале Муравьеве и о назначении на его место в Вильно.
Вечером внезапно получил от князя Долгорукова извещение, что государь едет завтра за границу вследствие печальных известий, полученных о болезни цесаревича. Через полчаса получил от Долгорукова текст известия об этой болезни для помещения завтра во всех газетах. По-видимому, болезнь в спинном мозгу, уже распространившая свое действие на головной мозг.
Врачи несколько месяцев лечат великого князя от простуды и ревматизма!! Великий князь Александр Александрович, выехавший в Ниццу вчера утром, узнает о том в Берлине.
6 апреля
Утром во дворце. Поэтому не был в честь Ломоносова41 ни в Лавре, ни в академии. Продолжительное совещание у государя (который глубоко огорчен, так что больно на него смотреть) с князем Долгоруковым, военным министром и Потаповым. Призрак единства власти в эполетоносце, поддерживаемый военным министром, еще раз восторжествовал. Потапова не решились назначить генерал-губернатором. Готовы были оставить до времени Муравьева, и я с трудом успел достигнуть того, что бумаги о его увольнении будут посланы к подписи государя за границу. В Вильно назначается генерал-адмирал Кауфман. Он не знает ни края, ни администрации, но он может быть в одно время и начальником военного округа, и генералом-губернатором. Это для Милютина агепаш[167] успеха. Государь колебался, но уступил интимидационным доводам42. Мы так слабы, так малоумеющи, что не надеемся на центральную власть и не верим в собственную силу в Западном крае. Если бы поляки знали, как мы их боимся! Если бы Европа знала, как мы неустрашимы на словах и малодушны на деле! Когда Потапов говорил, что край разорен и еще более разоряется, военный министр отозвался, что лучше это, чем дать вновь опериться полякам. Опустошение как принцип управления! Этому примера нет в истории. При настроении духа государя, при обязанности бережливого внимания к его горю нельзя было долго спорить. Я должен был радоваться хотя [бы] тому, что сломана татарская виленская гидра43. Потапову ли, Кауфману ли быть на ее месте – вопрос второстепенный.
Простился с государем. С ним едут князь Долгоруков, князь Суворов, граф Адлерберг 2-й. Кроме того, великие князья Владимир и Алексей Александровичи сопровождают отца.
12 апреля
Цесаревич скончался сегодня в 12 часов 50 минут ночи по времени в Ницце, следовательно, в исходе 3-го часа по нашему. Известие получено рано утром через телеграмм от графа Адлерберга к министру двора. Весть была ожидана, и, несмотря на то, она произвела сильное впечатление. Сегодня же утром объявлено о печальном событии в прибавлениях к газетам и дано знать по телеграфу в губернии. В более населенные города я сообщил губернаторам шифром о наблюдении за могущими возникать в народе толками. Говорят, что в Москве уже пущен слух, будто цесаревича отравили великий князь Константин Николаевич или его супруга «Константиниха». В 3 часа пополудни панихида в Исаакиевском соборе. Он был наполнен, и на всех лицах было непетербургское выражение искренности.
29 апреля
Вчера вечером великие князья вернулись из-за границы. Их встретили на станции железной дороги великие князья Константин Николаевич и Николай Николаевич. Последний подал рапорт цесаревичу.
5 мая
Получено из Дармштадта известие, что их императорские величества будут 12-го.
14 мая
Утром в Царском Селе. Доклад. Государь печален, похудел, обычное выражение лица изменилось. Он сказал мне, что я испытал то, что он чувствует. Общее впечатление, что он глубоко скорбит, но что скорбь не смягчила воззрений на меры, сопряженные со скорбью для других. Видал императрицу и был у нее довольно долго. Она изменилась более государя и более его наполнена предметом скорби. Она плачет. Она смягчилась, но она прежде была менее впечатлительна, податлива и мягка, чем государь. Она говорит почти исключительно о сыне.
21 мая
Эскадра с прахом покойного цесаревича прибыла в Кронштадт, и государь туда ездил ее встречать или видеть; но перевоз тела в крепость отложен до 25-го, а погребение до 28-го. По этому случаю я не был с докладом в Царском Селе.
25 мая
Сегодня совершилось перевезение тела покойного цесаревича в крепость. Погода пасмурная, но тихая и без дождя. Печальное шествие от Английской набережной до крепости совершено в большом порядке, с большим великолепием и при огромном стечении народа. Я видел, как государь, великие князья и помогавшие им принцы и генералы внесли в собор гроб, в котором покоился прах того, кто предназначался сперва быть виновником других торжеств. Зрелище было глубоко трогательное и потому именно, что в государе видно было отцовское чувство. Это общая, глубокая, безмолвная скорбь, потому общая, что ее может ощутить всякий, потому глубокая, что чувства отцовской любви – одна из тайн человеческого естества, потому безмолвная, что нет для нее равносильных выражений на человеческих языках, потрясла и поражала более, чем гром пушек и все великолепие церемониала.
27 мая
Утром всеподданнейший доклад, внезапно назначенный вместо субботы. Государь очень печален. Он сегодня говорил мне: «L'impression que tout cela me fait, e'est comme si j'assistais a mon propre enterrement»[168]. Никогда я не думал, «что я его переживу». Заезжал в дом, где были посетители и доклады. Потом на дачу.
28 мая
Утром в крепости. Происходило с обычным церемониалом погребение усопшего цесаревича. Прощание государя со смертными останками цесаревича было умилительно-трогательно, равно как и нежность, с которой он вслед за тем обнял и целовал нынешнего великого князя наследника. Императрица не присутствовала. Она была только два или три раза в часы, не назначенные для панихид. Говорят, что когда в первый раз она увидела тело покойного сына, то плакала навзрыд так, что дежурные и караульные офицеры не могли удержаться от слез.
11 июня
Утром с первым поездом в Царское Село. Доклад у его величества. Видел там цесаревича, насчет которого государь сказал, что он имеет в виду скоро принимать при нем доклады, и великого князя Владимира Александровича, который вписан в Кавалергардский полк и которому сегодня при представлении офицеры полка поднесли белый мундир.
23 июня
Целый день на даче. Работал. Переделывал статью для «Северной почты», заказанную мною по поводу министерского кризиса в Австрии. Был удобный повод высказаться против так называемых либеральных форм представительства и либеральных законов о выборах. Трудно у нас вести всякое дело, а дела прессы в особенности. Нет ни навыка, ни такта, ни надлежащего образования в наших литераторах-публицистах. Между тем спесь и упрямство большие во многих.
24 июня
У нас до сих пор не замечают в правительственной сфере, что множество затруднений крестьянской реформы и общая экономическая опасность для нашей будущности происходят оттого, что решительное и последнее слово в деле положений 19 февраля принадлежало людям, из коих почти никто не был землевладельцем несколько значительным и не жил в деревне. Граф Панин, Галаган, Самарин и князь Сергей Голицын – одни исключения, которые мне приходят на память. Князь Долгоруков знает деревню только по Красному Селу и по Ропше. Мы продолжаем говорить об имениях, мы патриотически толкуем о приобретении русскими имений в Западном крае. Но где имения? Положения 19 февраля оставили после себя только земельные участки.
25 июня
Утром по железной дороге в Петергоф и потом прямо на пристань. Государь ехал в город. Докладывал на пароходе. Видел там всех великих князей, кроме Николая Николаевича. <..> Государь говорил о записке Потапова и о возбуждаемом в Св. Синоде вопросе о точном значении высочайшего повеления о смешанных браках. При каждом подобном объяснении слышится, что у его величества мысль естественно направляется по одному пути с моею мыслью, но, несмотря на то, не достигает цели. Ее отвлекают или отклоняют другие мысли. Вокруг его все думают иначе, а он держится системы невозможных диагоналей. Есть вопросы, по которым всякое усилие, а я их употреблял много, безнадежно.
Например, по крестьянскому делу государь думает, что положения 19 февраля удались вполне и что их успех, опровергнув возражения, против них делавшиеся, в то же время доказал неосновательность и всяких других возражений по каким бы то ни было другим вопросам, его величеству предъявляемых. Между тем дело положений 19 февраля далеко не кончено, и если бы их применял не я, то и настоящее положение этого дела было бы совершенно другое.
16 июля
Утром доклад у его величества в Красном Селе. Ничего особенного, но мне как будто сдается, что какая-то мысль ложится тенью между государем и мною. Он не смотрит мне пристально в глаза. Придумывая объяснения, я не нахожу другого, как то, что государь догадывается, что я не могу быть доволен моей ролью, что он чувствует, до какой степени я чужд господствующему в разных делах направлению, и знает, что я помню, сколько вопросов разрешается в противность моему мнению. За мною, собственно, нет никакой вины, и трудно упрекать меня в чем-либо, кроме того, что я – именно я, а не кто другой. Конечно, я устал, менее надеюсь, чем прежде надеялся, многое мог бы делать лучше, но и делаемое делаю недурно. Мое управление – бег с препятствиями, и эти препятствия отчасти ставит сам государь и мои товарищи.
20 июля
Сегодня, по установленному церемониалу, происходило торжество присяги цесаревича. Обе присяги – церковно-гражданскую и военную – он прочитал внятным и ровным голосом, но голос еще не сложился. Попечителем к нему назначен граф Перовский, что многих изумляет. После присяги прием. Великого князя заставили сказать по нескольку слов всем членам Государственного совета и всем сенаторам. Вероятно, еще и многим другим лицам военного звания. Тяжелая задача без надлежащей подготовки. Особое впечатление произвела на меня императрица во время военной присяги. Она стояла одна, перед троном, лицом к нам. Государь сошел и стал близ цесаревича. Императрица стояла неподвижно, не поднимая глаз и только как бы слегка шатаясь от усилия выдержать до конца. На лице то глубокое выражение страдания или скорби, которое заключается в отсутствии всякой подвижности впечатлений. Душа обращена вовнутрь. Внешне безжизненна. Если бы я мог быть уверен, что при этом не было никакой aigreur[169], я бы пожелал бы преклониться перед ней как пред иконой. В сильном и безмолвном страдании есть святость и повелительное обаяние.
13 августа
Утром в Петергофе. Доклад у его величества. Видел князя Горчакова, князя Долгорукова и на железной дороге графа Шувалова. Слышал от него, что вопрос о manages mixtes[170] до сих пор не забыт императрицей. Она говорила, что если бы она была здесь, он не был бы разрешен так, как это без нее сделалось. <..> Князь Долгоруков занят поездкою в Москву, куда государь отправляется завтра с цесаревичем, великим князем Михаилом Николаевичем и великим князем Владимиром Александровичем. Князь Долгоруков стареет. Его взгляд суживается, приемы мельчают, мысль и слова становятся еще более бесцветными. Жаль. У нас вся энергия правительства, к сожалению, расходуется на меры строгости или на разрушение прошлого. Создавать органическое мы не горазды. А когда дело в том, чтобы миловать или управлять, то аллюры[171] не широки.
Государь сегодня коснулся в разговоре генерал-адъютанта Анненкова. Он сказал, что им доказано много чувства и преданности в последнем прискорбном случае, когда он предложил себя для сопровождения смертных останков покойного цесаревича. Государь присовокупил с особым акцентом: ««Се sont des choses que je n'oublie pas»[172].
17 августа
В Москве сделан государю, как всегда, блистательный прием. Масса народа, крики «ура» и пр. У нас слишком часто забывают две стороны дела. Энтузиазм уличный, а благодарения приносятся за ожидаемое не менее, чем за полученное. Ожиданиям есть предел, а улицы в государственной жизни мало.
27 августа
Утром в Царском. Доклад у его величества. Между прочим все вопросы о новом Управлении по делам печати. Вчера я исполнил тяжкую обязанность объявления разным лицам о непринадлежности их к новому составу.
4 сентября
Сегодня вышли в первый раз в С.-Петербурге две газеты без цензурного просмотра: «С.-Петербургские ведомости» и «Голос».
8 октября
Утром в Царском. Доклад. Обедал у их императорских величеств. Опять прежние впечатления. Государь не подозревает, что мысль об уходе – мой вечный спутник. Ее величество продолжает показывать холодность. За обедом она сказала, в ответ на что-то мною замеченное о графе Бисмарке: «On est heureux d'avoir Bismark; il y a lien d'en feliciter la Prusse»[173]. Смысл, по акценту, очевидно, был: nous n'en avons point[174]. Ее величество забыла, que nous ne voulons pas en avoir[175]. Бисмарк – первый министр, и там есть министерство. У нас есть министерства.
29 октября
<..> Что и кто теперь Россия? Все сословия разъединены. Внутри их разлад и колебания. Все законы в переделке. Все основы в движении. Оппозиция и недоверие проявляются везде, где есть способность их выказывать. Трехсотголовое земство поднимает свои головы, лепечет критики, скоро будет вести речь недружелюбную. Половина государства в исключительном положении. Карательные меры преобладают. Для скрепления окружности с центром употребляется сила, а эта сила возбуждает центробежные стремления.
Один государь теперь представляет и знаменует собой цельность и единство империи. Он один может укрепить пошатнувшееся, остановить колеблющееся, сплотить раздвоившееся. Он призван умиротворить умы, утишить страсти, воссоединить воли, указав им общую цель и открыв пути к этой цели. Он призван быть нравственным собирателем земли русской, как Иоанн III был ее собирателем материальным. Угодно ли ему будет уразуметь и исполнить это призвание?
Царское солнце ярко озарило и обогрело наши долы 19 февраля 1861 г. С тех пор оно неподвижно, как будто вновь остановленное Иисусом Навином. Пора ему осветить и согреть наши вершины и окраины.
12 ноября
Утром в Царском Селе. Доклад. Глубоко прискорбное впечатление. Нет надежды на перемену взгляда на дела Запада. Система грубой силы и всякого рода принудительных мер проповедуется с успехом вокруг трона. К этой проповеди склоняется державное ухо. Она проще, чем другая, и обещает скорейший успех. Но в чем успех? Это обещание – ложь. Не только успех, но и досуг[176] не настанет.
25 ноября
Утром совещание у его величества по западным вопросам в Царском Селе. <..> Государь, к сожалению, к глубокому и душевному моему горю, часто повторял фразы, ему нашептанные и насвистанные Милютиным, Зеленым и К° от слова до слова. Он себе их уже усвоил.
26 ноября
Утром в Царском, чтобы тотчас вернуться с государем и докладывать ему на железной дороге. Обычное явление. Самый ласковый привет. Напоминание о вчерашнем совещании; полуоборот в моем направлении; но при всем том явное присутствие впечатлений, постоянно воспроизводимых с одной стороны Милютиным и К°, а с другой – собственным пылом раздраженного непокорностью и вероломством самодержавия. Настолько кротости и ласки, чтобы трудно было уйти, и настолько жестокого произвола и самоослепления, чтобы нельзя было оставаться!
29 ноября
Не поехал в Государственный совет. Но с 2 до 7 [часов] сидел в предуказанном нам в Царском Селе совещании по западным делам. Тот же состав под председательством князя Гагарина, minus обер-прокурор Синода. Пятичасовая борьба – о чем! О том, чтобы не дозволять возвращения в Западный край всем высланным оттуда административным порядком лицам и чтобы найти средство выгнать оттуда тысяч 6, 7 или 10 польских помещиков! Не говорю о безрассудности предприятия, мне нестерпимо то хладнокровие, с которым они тасуют людей, верования, правила, как карты, которые можно изорвать и бросить под стол по произволу. Я бы десяти собак не выгнал. Они думают выгнать 10 тыс. семейств. Можно убить бешеную собаку, но если не убивать, то следует признать небешеной и накормить. Его величество призван управлять своими подданными и пещись о них, а не предпринимать водворение Калуги в Киеве и Вологды в Вильно[177] подобными элементарными насилиями. Результат совещания – разногласия. Князь Долгоруков, граф Панин, Рейтерн и по одному вопросу князь Гагарин подали голоса со мною. Вернулся домой с тем же чувством ожесточенного отчаяния, с которым заседал в четверг в Царском Селе. Пора! Да совершаются без меня печальные и кровавые судьбы, которые, как тучи, нависли над Россией.
3 декабря
Утром в Царском Селе. За неделю пред сим я ехал туда с А. Н. Мальцевой. Дорогой, говоря о Женеве, где она жила долго, я полушутя осведомился об этом городе и присовокупил, что сам думаю скоро туда перебраться. Потом более серьезным тоном продолжал говорить о настоящем положении дел и о том, как невыносимо тяжело не встречать более в кругу правительства, за исключением одного государя, ни одного справедливого, кроткого или благородного чувства. Упоминаю об этом потому, что, по-видимому, она передала нечто из этого разговора императрице, а императрица – государю.
Таким образом, его величество был в некоторой мере предварен насчет предстоявшего с моей стороны объяснения. Впрочем, о моей решимости объясниться именно в этот раз я не говорил решительно никому ни из домашних, ни из товарищей.
Государь назначил мне доклад вместо 12-го часа в 1-м, т. е. после завтрака, что уже означало или могло означать предусмотрение продолжительности. Когда я вошел и он поздоровался, был во всем оттенок менее спокойно ласковый, чем обычно. Это означало присутствие посторонней мысли. Затем он начал с вопроса, почему так многие на меня нападают и даже в Москве так многие против меня ожесточены. Эти сведения были заимствованы из частных рассказов, толков и писем. Государь указал на два или три примера. Я спокойно отвечал, что толки и пр. происходят от тех, кому я мешаю, и в свою очередь объяснил один из указанных примеров. Затем я перешел к докладу. Быть может, государь имел в виду вызвать объяснение сразу или некоторым образом наступательный оборот предпочитал оборонительному. Как бы то ни было, я пошел своей дорогой. В течение доклада государь заговорил о Западном вопросе и снова упомянул о взгляде генерала Кауфмана и западных губернаторов. Я опять уклонился от прямого изложения моего взгляда и продолжал доклад. После последней бумаги я встал и сказал, что имею в заключение принести просьбу и прошу его величество принять оную благосклонно. Государь прервал меня словами: «Прежде всего не угодно ли тебе сесть». Явно было, что он знал или догадывался. Я занял свое прежнее место и, продолжая свою речь без других оговорок, прямо просил увольнения от должности, основываясь на том, что у меня руки обломались, что я не имею лично того значения и влияния, которые должны при нынешних обстоятельствах принадлежать министру внутренних дел, что, следовательно, я далее могу быть только вредным, а не полезным в этом звании.
Продолжая объяснение с некоторым жаром, я высказал государю, что я сознательно претерпел множество не заслуженных мною уничижений, что я очень хорошо знаю толки о моем недостатке энергии и стойкости и легко объясняю себе эти толки незнанием обстоятельств и предположением, что, не имея состояния, я дорожил своим местом, что, несмотря на то, я неуклонно держался избранного мною пути, и в настоящий день засвидетельствую мою стойкость; что я ни на волос не подался бы ни в одну сторону, ни в другую при всех усилиях тех, которые меня затрудняли и мне мешали; но что я должен был исполнять его волю, что под напором этой воли моя воля сгибалась и перегибалась, как пружина, пока не надломилась, что мои мнения не менялись и не гнулись, что все записки его величеству, представленные при стольких случаях, с Ливадии 1861 г. по недавно представленную записку о письме генерала Безака, о том свидетельствуют, и все одного цвета, что я без малого пять лет не знал ни минуты отдыха или покоя, всегда был наготове, невзирая на частное горе, от которого сердце нередко обливалось кровью, что с этим израненным и перераненным сердцем я всегда был в распоряжении князя Долгорукова для справок и т. п., что я сознательно был, так сказать, чиновником особых поручений князя Долгорукова, который неоднократно и не замечая того оскорблял во мне чувство благородной гордости, что я ему не говорил этого, но скажу теперь, что пока близорукие судьи и ценители воображали, что я ищу в князе Долгорукове поддержку пред его величеством, я искал в нем только союзника, потому что в нем одном видел или думал видеть человека и преданного государю, и любящего Россию цельно, а не по частям; что мои старания были, однако же, напрасны и что теперь, прося увольнения от должности, я не оставляю после себя ни одного сожаления об отношениях к его величеству, почти ни одной привязанности и, что еще хуже, почти ни одного чувства уважения; что я знаю, что его величество мне доверяет, но что это доверие ко мне лично, а не доверие к министру; что я знаю также, что я это личное доверие заслуживаю, что я его величество не продам, не выдам, не воспользуюсь ускользнувшим от него словом или почерком карандаша; что я не фехтую его резолюциями; что я никому не сообщал самой для меня драгоценной из них, на записке от 7 августа 1864 г. (именно по западному же вопросу), чтобы не обнаружить некоторой непоследовательности во взглядах его величества; но что при всем том далее так идти дело не может; что в наше время нужно правительство твердое; что массы чувствуют, что оно теперь может быть крутым, но не может быть твердым, и что это происходит от разномыслия и различия направлений, которые устранены быть не могут. Я напомнил его величеству совещание, происходившее при нем в предпрошлый четверг, и вкратце упомянул о другом совещании без него в прошлый понедельник. Я сказал, что меня обдает холодом при звуке речей, подобных тем, которые я слышал; что вообще в его советах я два года не слыхал ни одного благородного слова, когда он сам в них не присутствовал; что в нем звучит всегда эта струна благородных чувств, но что без него она безмолвствует в наших совещаниях, кроме редких случаев, когда у князя Долгорукова или князя Горчакова вырвется какое-либо ей соответствующее слово. Я упомянул о высказанном Н. А. Милютиным убеждении, что из Западного края нужно вытеснить тысяч 7, 8 или 10 польских помещиков. Я сказал, что это 10 тыс. семейств, которые, таким образом, были бы выброшены из своих отцовских домов; что я, между тем, не выгнал бы и 10 собак на улицу, не накормив их; что бешеную собаку следует убить; но что небешеную нельзя ни убивать, ни выгонять по произволу. Я сказал государю, что он помазанник Божий, поставленный над нами, чтобы править нами, чтобы карать и миловать по вине или безвинности, и что подобные суровые и безжалостные приемы управления мне казались несогласимыми с его великодушием и благосердием. Я также упомянул и о том, что давно уже готовлюсь к сдаче министерства; что со мною и на сей раз есть полный перечень всех важнейших в нем ныне производящихся дел с обозначением положения каждого из них; наконец, что я именно решился просить увольнения сегодня, не ожидая решения его величества по разногласиям, которые вызвали последние совещания, чтобы еще более тем доказать, что моя просьба есть последствие твердого убеждения в невозможности вести вверенное мне дело, а не результат минутного огорчения, и что насчет принесения этой просьбы я ни с кем не объяснялся и не советовался, и о моей решимости ее принести никого не предварял, ни из моих домашних, ни из товарищей и сослуживцев.
Государь слушал меня благосклонно. Раза два он был тронут до того, что слезы навернулись на его глаза. Когда я назвал свою 4-летнюю работу «умственно-арестантскою» и упомянул о разных перенесенных мною страданиях, он сказал, что знает, что моя жизнь была точно страдальческой. Он удостоверял меня в своем доверии, в своем пренебрежении к моим клеветникам. Он сказал, что вполне меня понимает, что на моем месте сказал бы совершенно то же самое, за что я его благодарил. Но он два раза требовал, чтобы я сам вошел в его положение и признал, что меня некем заменить. Я отвечал, что дело не в том, чтобы меня заменить сегодня или завтра, но что меня заменить можно. Я сказал: «Возьмите графа Шувалова. Он имеет имя, связи, деньги; он способен и деятелен. Разве ваше величество думаете, что он влюблен в Ригу? Он прямо глядит в Министерство внутренних дел и потому только так деятелен в прибалтийских губерниях, что готовится занять мое место. Ваше величество изволите знать Шуваловых: неужели вы не замечаете того, что так видно?»
Мне показалось, что указание на Шувалова подействовало. При прощании, весьма ласковом, государь разрешил призыв графа Шувалова в Петербург, но вменил мне в обязанность сохранить между нами до времени все, что произошло.
10 декабря
Доклад государю. Особенно легко и удачно, по моему личному впечатлению. Государь не сказал ни слова о предшедшем разговоре, но осведомился, когда я ожидаю графа Шувалова. <..>
При прощаньи государь объявил мне, что по журналу о западных вопросах он утвердил те мнения, которых я не разделял. Он сказал, что ему прискорбно принимать подобные меры, что они противны его чувству; но что он принимает их по «глубокому убеждению» и т. д. При этом встретились все мне давно знакомые фразы Милютиных, Кауфмана и К°. Я отвечал, что этого мнения не разделяю, но что, видя, что его величество к нему склоняется, я на днях высказал князю Долгорукову желание, чтобы государь решил вопрос против нас, дабы путем полного опыта убедиться, на чьей стороне ошибка. <..>
С.-Петербургское земское собрание в разгуле. Оппозиционный дух проявляется во всех формах от серьезного до ребяческого. Beau monde[178] ездит слушать, и княгиня Трубецкая мне сегодня говорила: «La chambre» a decide etc…[179]
17 декабря
Доклад у его величества. Грустно. Государь настоял на том, чтобы я остался. Я так мало ожидал этого настояния после приезда Шувалова, что был им застигнут врасплох. Впрочем, оно было в таких формах, что после моего царскосельского объяснения я принужден был выбирать одно из двух – т. е. сказать: не хочу вам служить – или сказать: повинуюсь. Мой тезис был: не могу и не должен. Государь его устранил не только ласковой обязательностью речи, но и настоянием до времени. Следовательно, я жертвовал не принципом, а собою, не делом, а личными выгодами для меня от выхода именно в это время. Я выпросил, однако же, разрешение сказать некоторым товарищам, что я уходил, но был вынужден остаться. Однако же я не скажу о том ничего до будущей пятницы. Государь, вероятно, сам скажет кое-кому, чтобы меня предупредить или чтобы узнать, что я говорил, и, таким образом, он сам первый огласит то, что мне нужно.
20 декабря
Вечером был у меня граф Шувалов. Между прочим он рассказал недавний разговор с военным министром, который на замечание, что в публике удивляются стойкости государя, жертвующего всей своей популярностью сохранению на нынешних местах его самого, военного министра, его брата и генерала Зеленого, отвечал, что государь их никогда не уволит, потому что они имеют перед их противниками двойное и великое преимущество: во-первых, в том, что они знают, чего хотят, и готовы высказать это на Адмиралтейской площади, чего другие (т. е. мы) не сделают; и, во-вторых, в том, что государь знает, что они поддерживают его полновластие во всей целости, а другие (т. е. опять мы) будто бы желают его ограничить. Последняя мысль, действительно, верна в том смысле, что его величество так именно думает и что эту думу в нем заботливо поддерживают.
30 декабря
Утром совещание у государя. Присутствовали великий князь генерал-адмирал, князь Гагарин, граф Адлерберг, граф Панин, князь Долгоруков, князь Суворов, министр финансов, министр государственных имуществ и я. Предмет совещания – действия земских собраний, стремление к конституции, выражающееся в заявлениях насчет центрального земского собрания, и меры, которые надлежало бы принять против всего этого. Совещание началось как начало грозы. Несколько полусуровых слов его величества. Грохотанье думных старцев в разных полуфраках, выражавших убеждение в необходимости остановить поток. Нападки на земство со стороны министра финансов mezza voce[180] и со стороны столпа самодержавия генерала Зеленого fortissimo[181]. Предложение графа Панина сделать Платонову за его председательство здесь «внушение» и впредь его не утверждать предводителем. Сочувствие этому предложению со стороны князя Долгорукова. Все это походило на гул дальнего, но приближающегося грома. Великий князь сказал несколько умеренных слов, но, посматривая на меня, иногда морщился, как бы предвещая недобрый исход. Государь обратился к князю Гагарину, который сказал, что полагает услышать что-нибудь от меня. До тех пор я молчал и спокойно выжидал подобающего времени, ограничиваясь отрывочным исправлением некоторых неверностей в приводимых другими цифрах. Вызванный словами князя Гагарина, я начал свои объяснения, без особого труда восстановил вопрос в надлежащей форме, указал на ту роль, которая выпала на мою долю по этому делу с 1862 года, и кончил моей хладнокровной программой дальнейших со стороны министерства распоряжений. Небо прояснилось, дальний гром замолк, программа одобрена. В заключение государь весьма ласково меня благодарил, великий князь меня поздравил, и занавес на сей раз опустился. Я оказался вдруг как будто бенефициантом. <..>
Припоминая то, что я сегодня видел и слышал, во мне остается впечатление чего-то цинического, совершенно недостойного государственной деятельности. Государь созвал мужей совета. Он был прав. Он предложил им вопрос на обсуждение. Но что сказали они и как обсуживали они этот вопрос? Не как советники, но как приказчики. Не перед государем и для государя, а перед барином и для барина. К коим струнам человечески-монаршего сердца обращались они? Как всегда, к слабейшим и низшим, а не к благородным и возвышенным. Что проповедовали они? Ограничения, прощения, взыскания, безмолвие и боязнь. Ни в одном слове не выразилось сознание, что и они, мужи совета, чинодержатели и звездоносцы, граждане государства, что они имеют первенство над другими, но и долг предстательства[182] за других. Конечно, нужно воздерживать, исправлять и указывать, но нужно также и ободрять, и направлять, и голубить. Для них русский мир – фольга, русский люд – декорация, вся Россия только подножие для их призрачного величия. Эксплуатация в больших размерах и притом такая наивная, частью бессознательная, частью беззастенчивая, грубая, жесткая, печальная и смешная!
31 декабря
Утром доклад в Зимнем дворце. Государь еще раз благодарил за вчерашнее заседание и при прощании, желая доброго нового года, вновь удостоверил меня в своем полном доверии, благодарил за труды и заявил намерение меня поддерживать?!?
3 февраля
Целый день дома. Работал. Читал. Становлюсь не способным к дельной работе. Кроме утомления, нет поддерживающей надежды на успех, нет определенной цели. Как врачи при неясности болезни действуют симптоматически и употребляют средства не против недуга, а против его признаков, я действую большею частью не по своему к определенной цели направленному произволению, а по указаниям обстоятельств, мешая там, подсобляя здесь, справляясь с текущим как бы впредь до времени. Постоянный Provisorium[183]. Между тем время течет, а жизнь уходит.
4 февраля
Вечером на бале у французского посла. Beau bal[184]. Лет тридцать тому назад в том же доме, в тех же комнатах я бывал на балах графини Воронцовой. Вспоминаю ее и весь ее тогда окружавший мир. Живых свидетелей и участников еще много, но при всем том между тогдашним и нынешним почти ничего нет общего. Как будто совершилась революция между двумя эпохами. Наши борзописцы толкуют о 19 февраля. Нет, не отмена крепостной зависимости крестьян, сколь ни велико это дело, составляет главную грань между настоящим и прошлым. Падение крепостной зависимости духа – вот что их разделяет. Взгляды и понятия изменились. Сила тяготения к центральному солнцу власти уменьшилась. Каждый начинает смотреть на самого себя как на самостоятельную единицу. Вполне ясного сознания еще нет; уменья и подготовки еще менее, но повеяло ветром, который со временем сметет противупоставляемые ему преграды. Вопрос в том, сметет ли он только дряблое и отжившее или усилится до бури, которая поломает и живое. Зависит от правильности наблюдений и взгляда в Зимнем дворце.
17 февраля
Заседание Совета министров по делу о Бессарабской железной дороге и по совокупленному с ним неизвестно почему вопросу об устройстве у нас казенного рельсового производства. Заседание неутешительное, но зато одно из самых поучительных, в которых мне привелось участвовать. Поучение 1-е. Совет министров решительно потерял всякое значение. Государь, очевидно, собирает его для формы или разве только на случай каких-либо неожиданных выдумок или придумок со стороны тех, чье мнение он уже разделяет. Поучение 2-е. Близорукость некоторых членов совета изумительна. Они не только верят еще в силу своих аргументов при начале совещания, но и не замечают полной решимости его величества даже и в то время, когда он ее явно обнаруживает. <..> Поучение 4-е. Государь решительно не замечает недобросовестности и наглости, с которыми подбирают подходящие аргументы Чевкин всегда, а Рейтерн иногда. Поучение 5-е. Государь поддался под любимую мечту генерала Мельникова насчет постройки железных дорог правительственными средствами и решительно не соображает финансовой части дела. <..> Поучение 7-е. Государь раздражается критикою нашего финансового управления и управления Министерством путей сообщения и поддерживает тем упорнее и то и другое. Поучение 8-е. Рейтерн и Мельников не прочь от канцелярских маневров для влияния на государя, и государь им поддается. <..> Поучение 9-е. Ничье мнение не имеет веса перед государем.
25 февраля
Утром доклад у его величества. Государь упоминал о разговоре с графом Шуваловым перед его отъездом. Шувалов говорил о возрастающем нерасположении к правительству и о том, что отсюда действуют или стараются действовать на земские собрания.
1 марта
Сегодня в собрании дворянства князь Щербатов провел en coup de main[185] предложение о всеподданнейшем прошении в 4 пунктах, из коих 1 – й требует законодательного исхода всякого законодательного ходатайства дворянского и земского собраний; 2-й – рассмотрения в Сенате по 1-му департаменту всякого ходатайства не законодательного; 3-й – распространения на земства права выбора депутатов по своим ходатайствам и 4-й – права заседания и голоса для этих депутатов в Государственном совете и Сенате.
2 марта
Завтра после Совета министров его величество предложит нам к обсуждению вопрос о том, что делать.
3 марта
Совет министров. Дело Новосильского и министра финансов[186]. Потом государь оставил у себя для отдельного совещания князя Гагарина, графа Панина, князя Долгорукова, министра юстиции, великого князя генерал-адмирала и меня. Князь Гагарин хотел не допустить прошение дворянства до государя. Обычное непонимание явлений, обычная ссылка на статьи, будто бы неполные и неясные, повторялись, но мое мнение взяло верх и решено вместо бесплодно насильственных мер поручить князю Суворову словесно объявить собранию при его закрытии, что его ходатайства, как выходящие из пределов закона, будут оставлены без последствий. Впрочем, решение только предварительное.
17 марта
Утром работа. Потом совещание у князя Гагарина по приказанию государя о тех мерах, которые могли бы быть приняты в интересах помещиков или дворянства, чтобы произвести несколько благоприятное на него [дворянство] впечатление. Результата, конечно, не могло быть.
25 марта
Доклад у его величества. <..> Говорил при докладе о моей решимости дать наконец предостережение «Московским ведомостям». Нужно было предупредить его величество насчет могущих последовать за тем толков. Все так боятся Каткова, что в Совете по делам печати только два голоса – председателя и Фукса – были поданы в пользу предостережения, и из них первый подан только потому, что Щербинин, зная мой взгляд, не решился подать его в другом смысле. Государь одобрил мой взгляд.
1 апреля
Доклад у его величества. Потом был у великого князя Константина Николаевича, который присылал за мной. Оказалось, что он замышляет о приведении в исполнение моей мысли о призыве сюда депутатов от земства. Но он желает рядом с ними иметь и съезд депутатов от дворянства. Таким образом, при Государственном совете были бы две небольшие депутатские камеры. Великий князь не знает моего проекта 1863 г., но сам дошел до некоторых из моих предположений, например до председательствования в съездах кого-либо из членов Государственного совета, но он не полагает предоставить в Общем собрании Государственного совета права голоса известному числу депутатов, а соглашается их допустить туда только с совещательным голосом. Вообще любопытно, что теперь он сам идет к тому, что прежде находил невозможным, и сегодня прямо мне высказал, что рано или поздно без «конституции» нельзя будет обойтись. Я, по обычаю, тотчас устранил бумажную идею конституции и поставил на ее место идею представительства. Видно, что великий князь занят мыслью сделать что-нибудь вроде opus grata[187] и сам сделаться persona grata[188]. Кто подбивает его? Думаю, великая княгиня. Быть может, на него подействовали грезы его адъютанта Киреева или разговор с графом Алексеем Павловичем Бобринским. Его высочеству, видимо, желалось, чтобы я редактировал его предположения. Но я, конечно, уклонился, предоставив ему предварительно испросить высочайшее на то соизволение государя. По словам великого князя, он говорил об этом только с князем Урусовым, который будто не разделяет его мнения.
4 апреля
Покушение на жизнь государя по милости Божьей тщетное. При выходе из Летнего сада, в ту минуту, когда государь хотел сесть в коляску, злодей выстрелил в него почти в упор. Крестьянин, бывший в толпе, которая, по обыкновению, ожидала выхода государя из сада, говорят, толкнул руку убийцы, которого тотчас схватили. Государь спросил его: русский ли он и за что стрелял в него? (Вероятно, спросил, не поляк ли он.) Убийца отвечал, что русский и что государь слишком долго будто бы нас обманывал. Другие говорят, что он сказал, что государь обделил землею крестьян. Еще другие, что, обратясь к толпе, он сказал: «Ребята, я за вас стрелял». Эта последняя версия подтверждается с разных сторон. Хотя я видел нескольких очевидцев или лиц, тотчас бывших и собиравших сведения на месте, – толки крайне разноречивы. В минуту преступной попытки с государем были герцог Лейхтенбергский и княгиня, или принцесса, Мария Максимилиановна.
Они прямо оттуда приехали в Государственный совет, где только что кончилось заседание и часть членов уже уехала. Они приехали, чтобы найти великого князя Константина Николаевича. Увидя их, я в первую минуту не мог объяснить себе повода к их внезапному появлению, но был поражен их смущенными лицами. Потом я услышал слова: «On vient de tirer sur l'empereur»[189]. Князь Долгоруков уехал. Прочие члены совета, предводительствуемые князем Гагариным, отправились в Большую церковь Зимнего дворца для отслужения благодарственного молебна, а оттуда к государю, который между тем возвратился во дворец, заехав по пути в Казанский собор. Государь к нам вышел, благодарил за обнаруживаемые чувства и сказал: «Бог спас меня; доколе я ему буду нужен, он будет меня охранять. Если его воле угодно будет меня взять, это свершится». В эту минуту вошли или, точнее, вбежали великий князь цесаревич и великий князь Владимир Александрович, которые только что возвратились во дворец и еще не видали отца. Государь их обнял. Свидание было трогательное. Во дворец начали съезжаться генералы, офицеры гвардии, разные другие чиновные лица. Государь, по словам И. М. Толстого, тогда только вошел к императрице, которая отдыхала перед обедом, и сказал ей: «II vient de m'arriver un accident»[190]. Она отвечала: «Un attentat»[191]. Вся императорская семья отправилась в Казанский собор. Потом государь принимал собравшихся во дворце разных лиц и в присутствии их при криках «ура!» возвел в дворянское достоинство находившегося там же крестьянина Комиссарова, который отвел руку убийцы. Он уроженец Костромской губернии, как Сусанин. Массы народа наполнили Дворцовую площадь. В церквах совершались молебны. Восторг был общий.
Об убийце пока ничего достоверного неизвестно. Ему от роду лет 25. Говорит чисто по-русски. Расследование производится в III Отделении.
8 апреля
Доклады. Потом прием московских депутаций. После приема государь позвал меня к себе, чтобы сказать, что князь Долгоруков просил его величество уволить его без прошения от должности, что на его место назначается граф Шувалов. <..> Князь Долгоруков поступил правильно и весьма благородно. Ему стоило на то решиться. Государь сказал мне, что он плакал. <..> Граф Муравьев назначен председателем следственной комиссии над преступником. Я видел его во дворце. Он еще не был в кабинете государя, но один факт, что за ним послали, что его сочли нужным, изменил его снова и во внешних приемах, и в настроении духа. Он иначе ходил, иначе садился, командовал рейткнехтами[192], сердился, что его заставляли ждать и пр. Эта благородная природа обнаружилась во всей своей пластичной красоте.
28 апреля
Утром совещание у государя. Князь Гагарин, граф Муравьев, граф Панин, князь Долгоруков, министры: военный, государственных имуществ и народного просвещения, граф Шувалов и я. Читалась записка графа Шувалова, весьма хорошо составленная. Ее смысл тот, что нужно поддержать дворянство, собственность, восстановить власть, улучшить полицию и закрыть Главный комитет44. Впечатление было удовлетворительное. От лица новоназначенного прошло без толчка и указание на Главный комитет. Ввиду этого я даже не упомянул о моей записке, мне государем возвращенной сегодня утром. Но вообще я не могу быть довольным общим ходом совещания. Большей частью были толки о делах прессы и о «Московских ведомостях». Граф Муравьев и Зеленый их горячо отстаивали. Граф Панин, всегда неожиданно безрассудный, предлагал их снова отдать под цензуру. Князь Гагарин хотел отмены закона о печати и какого-то манифеста, воспрещающего всем и каждому говорить и писать об общественных делах. Нам поручено всем вновь собраться и затем заключение свое представить государю.
8 мая
Утром у обедни. Потом совещание у князя Гагарина. Панин представил свой проект. Мы рассуждали три часа и порешили передать проект мне для дополнения, а частью для сокращения и перекройки. Дополнение должно было заключаться в призыве содействия здравых консервативных сил общества. Общее впечатление, как всегда, безотрадное. Генерал Зеленый – не муж совета и вообще не министр. Князь Гагарин и граф Панин – анахронизмы. Еще хуже то, что настоящей заботливости о благе России не проявляется.
Вечером совещание у министра юстиции по вопросу о судопроизводстве по делам печати.
Распоряжение о 2-м и 3-м предостережении «Московским ведомостям» сделано мною третьего дня.
26 мая
Пересол разных верноподданнических заявлений становится утомительным. Местные власти их нерассудительно возбуждают канцелярскими приемами. Так, могилевский губернатор разослал эстафетов[193], чтобы заказать адресы от крестьян. Тот же губернатор задерживал и затруднял адресы от дворянства. Фразу о «чудесном» спасении жизни его величества доводят до смешного. Как будто не замечают, что спасение жизни Бисмарка еще гораздо «чудеснее»[194]. Стихотворное верноподданничество производит стихи, вроде следующих:
Рука всевышнего спасла отца России И мужа сберегла жене его, Марии…
9 июня
На даче. Утром совещание у генерала Зеленого с Шуваловым для окончательной редакции предположений об усилении губернаторской власти и значения. Обедал у великой княгини Елены Павловны с Грейгом. Шувалов сообщил мне по приказанию государя письмо Каткова к его величеству. Письмо написано умно, ловко, но несколько подло. Катков выезжает на том, что родился в один год с государем, начал издавать «Русский вестник» в год его воцарения и т. д. Вся эта параллель, в которой немало самолюбия, изложена в самой всеподданнейшей форме и рассчитана на впечатлительность государя. Далее Катков довольно наивно говорит, что ему нужно было поработать еще год или два, чтобы окончательно устроить общественное мнение. Государь написал на письме, что поручит генерал-губернатору князю Долгорукову объяснить Каткову, что продолжать свою деятельность он может только под тем условием, чтобы подчиниться закону.
18 июня
Был утром у фрейлины Раден, потом у великой княгини Елены Павловны. Вчера объявлена помолвка цесаревича с принцессою Дагмарою[195]. Князь Долгоруков пишет из Москвы, т. е. из Ильинского, qu'on est dans la joie[196]. Между тем великая княгиня мне передала подробности о неохоте, с которою цесаревич ехал в Копенгаген, о его любви к княжне Мещерской, о том, что он будто бы просил государя позволить ему отказаться от престола и пр. и пр.
22 июня
Кажется, знак подан. В деле Каткова состоялось решение, не выждав моего отзыва. Государь лично принял Каткова. Он ему лично объявил разрешение издавать «Московские ведомости», и хотя это и прикрыто формально моим публичным разрешением, но на деле выходит, что вопрос решен по предмету моего ведомства без меня и что решение состоялось не только по влиянию ее величества императрицы, но и при содействии министра народного просвещения, до которого дело прямо не относилось.
24 июня
Утром отправился в Царское Село с решимостью просить увольнения от должности, но снова натолкнулся на камень преткновения. Когда, после доклада других дел, я приступил к задуманному объяснению по делу Каткова, государь не дал мне даже высказать моей мысли или просьбы, но прервал меня словами: «Во-первых, на милость нет образца; я его простил. Во-вторых, мне принадлежит право миловать. Я сказал Каткову то и то. Я твою власть вполне поддержал и пр.». Что же оставалось делать? Я не мог оспаривать droit de grace[197]. Начинать спор об уместности его применения в данном случае не подобало. Дело осталось несделанным. Я вышел из кабинета, как выходил так часто недовольный всем, в том числе и собою, и с тем фаталистическим настроением мысли, которое увольняет от всякой логики. <..>
28 июня
Утром в городе. Комитет министров. Потом Comite du salut publique[198], в котором граф Муравьев и Шувалов два битых часа портили кровь князю Гагарину. Вопрос шел о соглашении с новым судебным устройством действий следственной комиссии или следственных комиссий вообще по политическим делам. Очевидно, что при нынешнем строе управления их согласить нельзя. Наоборот, если бы в правительстве было единство и если бы министром юстиции была не отрицательная, а положительная их величина, то согласить то и другое было бы возможно. С другой стороны, граф Муравьев, так громко начавший речь о результатах веденного им следствия, теперь, по обыкновению, понизил голос и вообще обратился к попятной системе. Сначала он хотел весьма многое напечатать в газетах; потом он пожелал напечатать поменьше; теперь почти ничего печатать не хочет.
30 июня
На даче. Зеленый, бывший вчера с докладом в Царском Селе, говорил мне сегодня, что государь был с ним нелюбезен и как бы с упреком напомнил ему, что, говоря о единстве и единодушии, он сам его не обнаруживает. Зеленый не знает, чему приписать это, и заметил, что лицо государя как будто вдруг переменилось, когда он, Зеленый, заговорил о князе Гагарине.
Холера, по-видимому, развивается. Число больных возрастает.
1 июля
Утром в Петергофе. Перед докладом получено известие о приближении яхты «Штандарт» с возвращающимися из Копенгагена великими князьями. Государь отправился в море навстречу им и взял с собою нас. Присутствовал при встрече и свидании. Все в хорошем духе и довольны. Свита великих князей весьма довольна пребыванием в Дании. Много расспросов и рассказов. Казалось, ни в Европе, ни в России нет туч пред зарею будущей свадьбы. Глядя со стороны, впечатление другое. Возвращаясь в Петергоф, встретили великого князя Константина Николаевича, который также вышел со своим пароходом навстречу цесаревичу. Нежные лобзания и беззаботно сытный завтрак. По прибытии в Петергоф – доклад.
25 июля
Всякое правительство и всякое управление должны быть основаны на каком-нибудь принципе. Они должны руководиться какою-нибудь главной идеей. У нас теперь принцип и идея тождественны. Они состоят в ограждении власти. Положение оборонительное. Власть рассматривается не как средство, но как цель, или право, или имущество. Все наши колебания происходят, собственно, оттого, что время требует новых форм, а мы желаем удержать прежние. Мы требуем повиновения, но во имя чего требуем мы его? Только во имя обязанности повиноваться и права повелевать. Между тем следует доказывать, что то и другое полезно, что приказания, с одной стороны, и покорность – с другой, обеспечивают благоденствие отечества. Это доказывать тем труднее, что без новых форм это благоденствие обеспечено быть не может. Таким образом, мы вращаемся в неправильном круге и из него исхода найти не хотим.
17 августа
На даче. Написал князю Долгорукову, что я прошу его воспользоваться удобным случаем во время поездки в Москву, куда он отправляется с государем, чтобы доложить его величеству, что с каждым днем необходимость назначения мне преемника становится более и более настоятельною, что я устал донельзя, что я не могу вытерпеть надолго настоящего положения дел среди людей, которые, с одной стороны, воображают, что они делают изумительные открытия, а с другой – предполагают, будто каждый из них спасает Россию. И Трепов, и граф Муравьев, и граф Шувалов, и генерал-губернаторы, и граф Левашов – все спасают отечество. Пусть спасают без меня.
26 августа
Утром в Царском. Доклад, прерывавшийся по случаю обедни, развода и завтрака. Государь говорил о моих письмах князю Долгорукову и предложил вместо увольнения отпуск на 2 или 3 месяца для отдыха. Не в отдыхе дело. Я говорил, что желал бы уйти не для себя, а для пользы дела, что нужен министр внутренних дел, которого бы более боялись, что я не имею этого преимущества, и пр. Однако же я на этот раз не распространялся. Повторять 3 декабря не следовало. Государь знает содержание моих писем к князю Долгорукову. Если он не хочет понять их смысла, то объяснения бесполезны.
27 августа
На даче утром. Видел Шувалова, который долго сидел у меня и толковал о моем намерении уйти. Государь два раза говорил ему о моих письмах к князю Долгорукову. Шувалов, по-видимому, не ожидал, чтобы я теперь просил увольнения. Он умен, но близоруко смотрит на дело и не видит, что власть ускользает от правительства в то самое время, когда оно жертвует благосостоянием государства, чтобы ее удержать, и потому именно, что оно им жертвует для этой цели.
1 сентября
Утром сопровождал государя в Шлиссельбург по случаю торжества открытия нового Ладожского канала. Поездка туда и обратно на императорском пароходе «Александрия». Были великие князья, цесаревич и Владимир Александрович, министры: военный, финансов, императорского двора, путей сообщений и почт, шеф жандармов, князь Долгоруков, граф А. Адлерберг, граф Перовский, Краббе и еще несколько лиц. В первый раз ездил вверх по Неве. Видел разрастающийся пригород разных заводов и фабрик. Побольше жизни, свободы, и разрастание его было бы еще быстрее. Видел приневские усадьбы генерала Зиновьева, Чаглокова и княгини Лобановой (Чернышёвой). При этом обычная дума о сельском уединении. Если бы Бог дал мне приют, который я мог бы назвать своим! Видел Шлиссельбургскую крепость и за нею синюю полосу вод Ладожского озера. Думал об узниках крепости. Их немного, но какая участь!45 <..> В Шлиссельбурге мы были встречены разными властями и собравшимся там купечеством. Молебствие, краткая поездка по каналу на катерах, пропуск первой барки в Неву, завтрак и обратный путь. Все было весьма прилично и, надобно отдать справедливость Мельникову, без всякого шарлатанства. На пути в Шлиссельбург государь принимал доклады, в том числе и мой. Не входил с ним в задуманные объяснения. Место и время были неудобны. Кроме того, par indolence[199], я был не прочь от отсрочки.
Вернувшись в город, присутствовал при закладке часовни у Летнего сада. Довольно много народа. В числе лиц, участвовавших в церемонии, был Комиссаров. Он стоял подле своего изобретателя генерала Тотлебена[200]. Он украшен разными иностранными орденами, что дает ему вид чиновника, совершившего заграничные поездки в свите высоких особ. Стечение обстоятельств. Сегодня закладка часовни, завтра похороны Муравьева, послезавтра казнь Каракозова. Смотрел на толпу или толпы присутствующих. Видел лица царедворчески и нецаредворчески умиленные, видел лица задумчивые и множество лиц с выражением глазеющего тупоумия. Есть что-то как бы надломанное в нынешнем строе России и во всем, что ежедневно у меня под глазами.
9 сентября
В Ц, арском. Доклад у его величества. Когда мой доклад окончился, я встал и, обращаясь к изъявленному мне за две недели пред сим согласию отпустить на время для отдыха, объяснил его величеству, что я просил увольнения не по усталости или временному упадку духа, но по безнадежности успеха вверенного мне дела вообще при тех условиях, в которые оно поставлено. Это не мои точные слова, но точный смысл. Я имел в виду сказать государю, что он идет к Земскому собору двумя прямыми путями: финансовыми затруднениями и потворством всем диким свойствам нашей природы под фирмою[201] народности и православия, и, действительно, высказал ему это прямо и категорически в отношении к первому пути. В отношении к второму я счел более удобным ограничиться на этот раз несколькими общими словами с присовокуплением, что я по этому предмету не распространяюсь теперь потому только, что он будет обсужден во всей подробности при рассмотрении в Комитете министров представления генерала Кауфмана о военном положении в Северо-Западном крае. Я счел это более удобным потому, что мои слова, по-видимому, производили достаточное впечатление. Между тем императрица уже ожидала государя к завтраку. Задерживать или даже утомить его значило испортить дело, вместо того чтобы его довершить.
18 сентября
Утром у обедни. Вечером spectacle gala[202] в Большом театре. Двойной скандал: вместе с билетами была разослана повестка о запрещении аплодировать. Публика приняла это за воспрещение всякого громкого изъявления чувства и потому вместо криков: «ура!» встретила императорское семейство и принцессу Дагмару при входе их в царскую ложу безмолвным поклоном. Раздался гимн «Боже, царя храни!» То же молчание. Кончился. То же. Его сменил датский гимн. То же самое. Все молча заняли свои места, словно 20° мороза обуяло залу. Поднялся занавес, и первый акт «Африканки»[203] (почему именно «Африканки»?) начал тянуться перед оледенелым собранием. В императорскую ложу были между тем вызваны граф Александр Адлерберг и генерал Альбединский. Государь был вне себя от гнева. «Африканка» закрылась занавесом после финала первого акта, и тогда несколько голосов потребовали гимна. Заиграли гимн, и на сцене явился весь театральный персонал, дамский, в белых платьях, и с левой стороны запел гимн. Но государь вышел из своей ложи со всем семейством и свитой, а в ложе остался один министр двора, который самыми ожесточенными телодвижениями, махая руками и своим кепи, старался дать понять публике непонятные приказания прекратить гимн. Некоторые, ближе к царской ложе, начали понимать и решились вполголоса шикать, другие смотрели в остолбенении на загадочную противоположность между императорскою труппою, очевидно с разрешения и по приказанию императорской дирекции поющую на сцене, и министром императорского двора, усиливающимся из императорской ложи заставить замолчать эту же самую труппу. Между тем гимн кое-как допели. Раздался слабый, полузамирающий крик: «ура!», потом все затихло, и 3000 людей начали в недоумении посматривать друг на друга, как будто все вместе и каждый из них в особенности внезапно сотворили огромное неприличие.
Оказалось, что граф Александр Адлерберг пытался вторичным пением гимна дать случай поправить безмолвную встречу, но что государь не захотел подогретого блюда, а граф Владимир Федорович Адлерберг, совершенно растерявшись, разыграл в ложе ту непостижимую роль, в которой мы все его в изумлении видели. Настоящий виновник всего – граф Шувалов. Он придумал повестки.
19 сентября
Утром в Государственном совете. В нем присутствовал в первый раз цесаревич. Ему еще не предоставлено участие в решении дел, и он сидит возле государственного секретаря или докладчика. Он и весь совет были в лентах. Все обошлось благоприлично. После заседания председатель и члены совета отправились вверх, чтобы записаться у его высочества.
Великий князь Константин Николаевич передал мне собственноручную записку, в которой он изложил свои мысли по предмету созыва при Государственном совете особых съездов депутатов от дворянства и земства. Он желал, чтобы я прочитал ее во время заседания и затем высказал свое мнение. Я заявил по прочтении, что не имею ни одного возражения против содержания записки. Тогда великий князь передал ее князю Урусову для редакторской разработки. Заезжал к министру финансов, чтобы постараться согласить его на отпуск дополнительных денег, требуемых генералом Треповым на устройство с. – петербургской полиции. Толку добился только наполовину. Рейтерн от природы туп и неприятен.
10 октября
Страшно то, что наше правительство не опирается ни на одном нравственном начале и не действует ни одною нравственною силою. Уважение к свободе совести, к личной свободе, к праву собственности, к чувству приличий нам совершенно чуждо. Мы только проповедуем нравственные темы, которые считаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступать от них на деле, коль скоро признаём это сколько-нибудь выгодным. Мы забираем храмы, конфискуем имущество, систематически разоряем то, что не конфискуем, ссылаем десятки тысяч людей, позволяем бранить изменою проявление человеческого чувства, душим, вместо того чтобы управлять, и, рядом с этим, создаем магистратуру, гласный суд и свободу или полусвободу печати. Мы – смесь Тохтамышей с герцогами Альба, Иеремией Бентамом[204]. Мы должны внушать чувство отвращения к нам всей Европе. И мы толкуем о величии России и о православии!
18 октября
Вчера великий князь говорил мне, что он сказал государю о своем проекте выборных дворянских и земских комиссий при Государственном совете. Государь как будто не помнил. И здесь не изумляюсь.
20 октября
Сегодня Совет министров, чтобы выслушать чтение отчетной записки министра народного просвещения по поводу совершенной им поездки. Записка составлена весьма хорошо, но, тем не менее, несет признаки хронического младенчества наших государственных мужей. Граф Толстой в ней испрашивает разных разрешений по учредительным и сметным вопросам, которые никогда не могут быть разрешаемы правильно без коллегиального обсуждения в Комитете министров или Государственном совете. Подобная вера в единоличное экспромтное решение дел государем обозначает точку зрения тех, кто не замечает невозможности в наше время и при усложненных условиях администрации правительствовать без системы по одному вдохновению или быть живою системою и для последовательности распоряжений опираться на одну память.
После чтения государь благодарил графа Толстого, протянул ему руку через стол, и граф Толстой через стол поцеловал эту руку.
27 октября
В Совете министров, где обсуживался при председателе Комитета железных дорог графе Строганове и при двух генерал-губернаторах – Коцебу и Безаке – вопрос о новых предложениях Офенгейма насчет Южной железной дороги от Черновиц, мне следовало молчать. Несмотря на очевидную правильность воззрений нашей стороны, столь же очевидно было, что государь станет на противной стороне г<оспод> Рейтерна, Мельникова и Безака. Я, однако же, высказал свое мнение. Конечно, напрасно. Никто, кроме вышепоименованного trio, не говорил против нас. Мнение решительного большинства совета явно было за нас. Тем не менее государь весьма жестко решил дело в противном нам смысле. Он даже не поберег своего брата, наместника кавказского, который решился, покраснев от обычной застенчивости, заявить себя в пользу взгляда князя Горчакова, генерала Коцебу и пр. Государь почти перебил великого князя и, сказав: «А я решительно другого мнения», заключил заседание. К подобным развязкам я давно привык, но не могу привыкнуть к той недобросовестности, с которой министр финансов излагает свои тезисы, и к тем натяжкам, которые он употребляет для уловления высочайшей воли. Его победы – Пирровы победы. Они дорого стоят. Придет день, когда сведется итог.
27 ноября
Продолжительный разговор с Шуваловым, который все толкует о предстоящих, по его мнению, неизбежных coups d'Etat[205] в отношении к прессе, к земству и к судебной реформе. Отвечал, что при известных условиях считаю возможным только первый, другие же два признака решительно невозможными, и обратил его внимание на то, что я назвал systheme viager[206].
3 декабря
Самая опасная черта нашего переходного и временного положения заключается в том, что продолжительность его окончательно разлагает все элементы охранительных сил. Начинаю терять надежду и на возможность того способа разрешения нашей участи, который так долго мне казался если не вполне удобным, то по крайней мере верным. Общество более и более расшатывается и распадается. Неудовольствие и недоверие укореняются. Prestige правительства, давно бледнеющий, окончательно потухает.
19 декабря
Утром в Государственном совете. Сцена между великим князем и князем Гагариным. По поводу одного неважного дела, касающегося земских учреждений. Великий князь, постоянно помышляющий о восстановлении своей популярности учреждением при Государственном совете особых съездов или комитетов из депутатов от дворянства и земства (см. мысль, заявленную мне 4 апреля), предложил мне взять обратно мое представление, с тем чтобы осведомиться по ближайшему моему усмотрению о взгляде самого земства на предлежавший вопрос. Генерал Чевкин, почуяв довольно верно, с какой стороны и какой поднимался ветер, начал возражать, но мягко. Князь Гагарин, в свою очередь, сказал, что он в этом видит конституционное начало. Великий князь вышел из себя, перерезал речь князя Гагарина и, сказав ему: «Я вам это припомню», кончил объявлением, что подобных предположений в Государственном совете нельзя выражать. После заседания он объявил мне, что немедленно едет жаловаться государю.
29 декабря
<..> Вторичное у меня заседание вчерашнего комитета. Мне удалось провести предварительно согласованную с графом Бобринским редакцию. Затем я известил государя о результате и отправился обедать к великому князю Константину Николаевичу. Дорогою я думал и догадывался о цели приглашения именно в этот день. Он, во-первых, хотел пересказать о мировой с князем Гагариным, преимущественно в виде принятого от него извинения, и, во-вторых, имея в виду, что я завтра докладываю государю, желал подбить меня принять на себя дальнейшую заботу о переданной им государю, но государем доселе не возвращенной записке. Великий князь даже выразился так наедине после обеда: «Нам следует провести дело или убраться». Нам? Солидарности с ним я вовсе не добивался и теперь ее не желаю. Мы по временам можем сходиться, но наши взгляды и приемы различны. Он теперь под влиянием Киреева, который бредит земством или, по выражению его высочества, «земщиной», потому что там разыгрывает роль, но этой роли разыграть не умеет.
30 декабря
Утром доклад у его величества. <..> Государь страдает уже дня два ревматическою болью в ноге. Во время доклада он почувствовал спазмодическую боль в груди, захватывавшую дыхание, он побледнел, я приостановился. Потом боль прошла, но на меня эта минута произвела сильное впечатление. Что было бы, подумал я, если бы его жизнь действительно подверглась опасности? Что наступило бы тогда для России? На этот вопрос трудно дать ответ.
12 января
Совет министров по вопросу о земских учреждениях. Одно из тех заседаний, после которых ум съеживается и предстоящая будущность кажется еще туманнее. После чтения моей записки, прерванного по приказанию государя прочтением отчетов III Отделения о двух последних заседаниях земства, князь Гагарин, военный министр и недавно вернувшийся из-за границы граф Панин высказались против всякого существенного изменения в законе. Граф Шувалов рисовал заседания земства, действительно здесь весьма неприличные ввиду революционной пропаганды, и находил необходимым прекратить публичность заседаний и подробную печатную гласность прений. Государь заявил о толках в городе насчет его мнимых конституционных стремлений и сказал, что сочинителями конституционного проекта называют великого князя генерал-адмирала и князя Урусова. Этот намек на известную великокняжескую записку произвел видимое впечатление на великого князя. Затем завязался запутанный обмен более или менее запутанных мышлений, и все кончилось высочайшею полугневной аллокуцией, в которой государь высказал свое мнение, что сидеть сложа руки нельзя, что пора действовать и что направление земства достаточно ясно. Засим приказано графу Шувалову, Рейтерну, Зеленому и мне вчетвером сообразить мою записку и наше заключение вновь внести в Совет министров.
15 января
Вчерашнее заседание земского собрания было столь же неприличным, как и предшедшие. Вследствие возбужденного генералом Зеленым вопроса я счел не лишним испросить разрешение государя обсудить независимо от общего вопроса о земстве и частный вопрос о том, что следовало бы сделать со здешним. Государь отвечал, что признаёт это необходимым и сам хотел это приказать.
16 января
Утром совещание у его величества. <..> В общем итоге дело кончилось принятием предположения о закрытии собрания с приостановлением на время действия закона о земских учреждениях. <..> Вечером в 8 часов собрание закрыто, и высочайшее повеление ему объявлено. Все обошлось спокойно. Говорят, что впечатление было сильное и что неожиданность принятой меры произвела свое действие.
18 января
Для меня настоящее положение дела имеет особую важность. Оно обозначает поворот в моей системе. Оказывается, что после непринятия в свое время моих предположений 1863 г. ввиду направления, обнаруженного земством и при лично против меня направленном настроении того или части того разряда людей, которых я старался привлечь на сторону правительства, нельзя далее идти к цели прежним путем и держаться прежнего способа действия.
27 января
Утром доклад у его величества. Обедал у министра народного просвещения. Невероятны отношения государя к редактору «Народного голоса» и к другому мазурику, ex-иезуиту Джунковскому. Печальный признак. Самодержавие, опускаясь до такого уровня, само умаляет свое обаяние и понижает свое значение.
18 февраля
Утром заседание соединенных Департаментов законов и гражданских дел по вопросу об охранении порядка в сословных собраниях, т. е. об изобретении задвижки, которая бы не впускала в них или не выпускала из них конституционных заявлений. Обычный хаос понятий и слов.
26 февраля
У обедни в Аничковом дворце для принесения поздравлений его высочеству. В первый раз в этой церкви. Поцеловал руку цесаревны, но все-таки не слыхал от нее ни единого слова. Она даже прошла бы мимо меня без процедуры руколобызания, если бы великая княгиня Елена Павловна, шедшая за нею, не сказала ей: «Voici encore un ministre qui vous attend»[207]. Министр внутренних дел действительно до сих пор не знаком с супругою наследника престола. Таковы наши обычаи.
18 марта
Утром был у императрицы по прибалтийскому делу. <..> Потом у меня совещание особого комитета по западному вопросу. Рейтерн, Шувалов, Зеленый и граф Бобринский. Три часа с результатом, равным нулю. Я ограничивался страдательным участием и сказал Рейтерну, что я был sitting against time[208], т. е. выдерживал заседание до обеденного времени, которое должно было наконец меня избавить от созаседавших. Кто-нибудь из нас слеп. Или я, или они. Они верят в полное и безусловное исполнение закона 10 декабря[209] и в обрусение Запада их полицейско-татарскими мерами. Я убежден в противном. Я повинуюсь царской воле, но с полным сознанием ее неисполнимости. Я повинуюсь и продолжаю действовать только под влиянием надежды, что это сознание наконец разделится другими и вокруг меня и выше. Я выжидаю шансов спасения. Но я не вижу его признаков. Никого нет, кроме меня, кто бы смотрел на дело с точки зрения общечеловеческой и с памятью об обязанностях правительства в отношении к правите л ьствуемым. Неужели в России все добропорядочные люди вымерли? Неужели остаются только близорукие и короткоумные невежды, которые воображают, что они могут по своему произволению создавать или пересоздавать данные стихии государства? Четыре года уже длится вивисекция[210] Западного края. Никакого результата не добыто. Они сами сознают это и полагают продолжать вивисекторские упражнения еще на десяток или десятки лет! Они верят в возможность их продолжения. Я не верю. Время принесет за собой какой-нибудь неожиданный кризис. Неужели распадение России так близко? Одно из двух: или распадение, или обновление, а если обновление – то переворот.
31 марта
Утром доклад у его величества. При докладе присутствовал в первый раз цесаревич. Государь поручил мне позаботиться о предприятии полковника Новосильцова насчет таманских и кавказских нефтяных промыслов. Странно, т. е. могло бы быть странным, если бы не был министром финансов Рейтерн, что государь это возлагает на меня, когда министр финансов каждую пятницу до меня входит в его кабинет.
12 апреля
Слышал от Шувалова, что поездка государя за границу предстоит на вторую половину мая. Берлин – Париж – Штутгарт – Варшава – Вильно – Рига. Таков маршрут. Государь очень сердит на французского посла за несвоевременную передачу приглашения в Париж. Талейран не передал его, по словам герцога Мекленбургского, вследствие неуверенности в удовлетворительном отзыве, и, по словам Шувалова, который говорит, что слышал это от государя, потому что не считал этого сообразным с интересами своего правительства ввиду нерасположения к Франции всех, начиная с государя, и ввиду особого нашего кокетничанья с Пруссией.
17 апреля
Утром в Зимнем дворце. Принесение присяги великим князем Владимиром Александровичем. Полтора года тому назад присутствовал при таком же обряде. Тогда присягал нынешний цесаревич. Обстановка была в то время печальная, ибо незадолго перед обрядом сошел в могилу его старший брат. Сегодня все было как следует, церемониально, торжественно, хотя и холодно. Ни в ком из участников или зрителей я не видел теплого чувства или даже признаков особого сочувствия. Только в чертах государя отражались ощущения сердца, а на челе императрицы снова царила грусть, хотя и менее глубокая, чем за полтора года перед сим. Она опять стояла одна перед троном, взор был опущен к земле, воспоминания, очевидно, сопровождали звуки настоящего, но время, всесокрушающее и всеобъемлющее время, уже отдалило печальное прошедшее и как будто просветлило его печальные тени.
10 мая
Утром в Сенате. Здесь теперь гостит славянская депутация. Странное явление. Она имеет немалое значение для будущности и имела бы еще большее, если бы мы были подготовленнее и вообще пригоднее и пригожее. Все эти славяне – австрийские или турецкие подданные и между тем как будто игнорируют свои посольства. Была речь о приеме их государем, но князь Горчаков должен был ответить, что прием может быть испрошен только чрез помянутые посольства, а славяне к ним обращаться не желают. Всякое официальное участие в гостеприимстве устранено, но между тем публичность этого гостеприимства и число гостей сами по себе имеют свойства некоторой официальности. Государь, по-видимому, смотрит на это не без удовольствия. Он сказал генералу Трепову, спрашивающему, какие демонстрации можно допускать: «Чем больше, тем лучше».
18 мая
Вечером получил от Шувалова из Вержболово высочайшее повеление о прекращении и не вчинании вновь следственных дел по мятежу в Царстве Польском и Западном крае и о разрешении лицам, высланным оттуда административным порядком, возвратиться или переселиться в царство, кроме лиц духовного звания. Я знал об этой мере, которой бесполезно добивался два года, но государь хотел принять ее по приезде в Варшаву. Гораздо лучше так, как теперь сделано после личного объяснения с графом Бергом в Вержболове. Иначе ее приписали бы влияниям или настроениям парижским или берлинским. Исполнительные распоряжения немедленно мною сделаны.
25 мая
Вечером, в ША часа, одеваясь, чтобы ехать к княгине Трубецкой, получил телеграмму из Парижа от графа Адлерберга о покушении, благодаря Бога тщетном, на жизнь государя. Хотя в депеше и говорится только о выстреле на экипаж, в котором находились оба императора, но очевидно, что он был по адресу нашего. Уже второй раз! Едва минул год после 4 апреля. Какое впечатление среди парижских торжеств, какое впечатление здесь и какое влияние на будущность, если убийца, который схвачен, но не разузнан, поляк!
26 мая
Сильное впечатление в городе. В 2 часа молебствие в Исаакиевском соборе. Весь дипломатический корпус, чиновный синклит и много народа. Затем молебствие для военных в Преображенском соборе. В 4-м часу экстренное заседание Государственного совета для отправления от его имени поздравительной телеграммы к государю. Такие же телеграммы отправлены от армии и флота. Последнюю, по желанию великого князя, я должен был редактировать, как и советскую. На улицах второе издание 4 или 5 апреля. Чувство искренно. Напрасно начальство вывело хоры музыки на перекрестки. Вообще предвижу, что опять не обойдется без нашего родимого пересола, который портит лучшие чувства и движения, придавая им вид бессознательности, а иногда и комические черты. Меня поражает также некоторая грубость нашего общественного чувства. Например, никто, кроме «Северной почты», не упомянул об опасности, которой подвергся император Наполеон. Между тем теперь известно, что преступник – поляк (Березовский, уроженец волынский, ремесленник), и все говорят о том, как тяжело для императора Наполеона покушение на жизнь его державного гостя, но никто не вспоминает, что и государю не очень приятно то обстоятельство, что благодаря его присутствию и его коронованный хозяин подвергся выстрелу наравне с ним.
27 мая
Судя по сведениям из Парижа, выстрел 25-го есть дело отдельного фанатика.
Утром в Царском, куда ездил с женой для принесения поздравлений императрице. Она приняла меня вместе с князем Гагариным, военным министром, генералом Зеленым и графом Гейденом. Сожалею об отсутствии той мягкости и той возвышенности, которые в таких случаях так украшают женскую корону. Ее величество жестко отзывалась об императоре Наполеоне. Быть может, это естественно, но все-таки я сожалею. Государь телеграфировал, что он не изменяет своего маршрута и не желает перемены в маршруте императрицы.
19 [18?] июня
У обедни. Потом в Царском Селе для встречи государя. Его величество прибыл в 554 часов. <..> Государь показался мне похудевшим, усталым. Шувалов говорит, что он недоволен его здоровьем.
19 июня
Сегодня въезд государя в столицу. Прибыли разные депутации, между прочим, из Астрахани, Самары, Твери и т. п., не говоря о московских, дворянской и городской. Были разные предводители и представители городского общества. <..> Поезд прибыл, государь вышел из вагона, надел каску и, проходя, подал руку мне, князю Долгорукову московскому, князю Гагарину, князю Щербатову (московским) и, не сказав никому не слова, прошел к коляске, сел в нее с греческим королем и уехал в собор.
При всем том прием был весьма теплый и радушно-искренний. Громкое «ура» провожало государя до собора, который был полон. Оттуда до Зимнего дворца то же «ура» и то же искреннее участие народа. В личности государя есть действительно нечто привлекательное и к нему привязывающее.
23 июня
Утром в Царском. Доклад у его величества. Действительно, есть перемена не только во внешности, но и в его настроении. Государь похудел, несколько бледен и, очевидно, под влиянием мысли или ряда мыслей, которых не высказывает. Он доклад слушал довольно рассеянно, не говорил о Париже, но сказал несколько слов о Вильне и Риге, и, кроме того, à propos[211] банка Зеленого, высказал решимость не колебать закона 10 декабря. О колебании его нет и речи. Вообще прием и выражение лица благосклонны.
27 июня
Утром в Царском. Обручение короля эллинов и великой княгини Ольги Константиновны. Прием государем некоторых депутаций. Потом приезд италианского королевича и принца Умберта. Государь ездил встречать его на станцию железной дороги. Я встретил их на возвратном пути в парке. Принц вовсе не так неблаговиден, как о нем отзывались, а его свита весьма благоприятна и благообразна. Обед в Павловском, неизвестно почему там именно данный государем. После обеда без мен[212] великой княжны и рукопожатие короля.
30 июня
Утром в Царском. Доклад у его величества. Гладкий. Государь был в мягком, почти меланхолическом расположении духа. Он сказал мне, со слезами на глазах: «Je ne sais pas се qui m'arrive, mais je suis comme je n'ai jamais ete et me sens change. Rien ne me fait plaisir. Autrefois, le camp, les rennes etaient pour moi une jouissance. J'y vais encore, mais rien ne m'y touche»[213]. Мне хочется проситься в отставку. Испросил у государя разрешение вновь вводить в действие земские учреждения в С.-Петербургской губернии. Оттуда вернулся за его величеством, который ехал на морской смотр в Кронштадт.
7 июля
Утром доклад у его величества в Красном Селе с князем Лобановым. Я откланялся перед отъездом. Государь был утомлен и рассеян частию вследствие кавалерийского ученья, частию вследствие доклада министра финансов.
12 июля
На даче. Скоро в Петербурге останутся из царской семьи только великий князь Николай Николаевич с своею великой княгиней, из министров только князь Горчаков и князь Урусов. Все прочие уедут или уже уехали. За них будут заседать их locum tenentes[214]. Затишье. Перед непогодой.
15 октября
Благодарение Богу. Поездка совершилась и завершилась благополучно. Жена и Никс возвратились 10-го, а я, получив в Берлине телеграфическое повеление быть в Варшаве, – 13-го числа. Вчера ездил в Царское Село и видел государя, с которым вернулся в город. Сегодня у обедни, потом выезжал и видел князя Гагарина. Вечером бракосочетание короля эллинов с великой княгиней Ольгою Константиновною. Был во дворце на этом торжестве, которое, быть может по настроению моего духа, мне не показалось торжественным. <..> Двор – не то, чем он был прежде. Россия – не та, которая была в прежнее время. Одно правительство почти не изменилось. Только его внутренний разлад виднее. Между тем буревые тучи поднимаются на европейском Западе и у нас самих стоит непогода. Неурожай тяготеет над многими губерниями. Финансы более и более расшатаны. Неудовольствие и недоверие возрастают или крепнут. Не в легкий час возвращаюсь я к своей доле в общем коловороте наших судеб.
17 ноября
Утром в Царском Селе. Доклад у его величества. Ничего особенного. Уже в третий раз ожидаю повода, но его не ищу, потому что рано высказаться вполне о западных делах. Обедал у их императорских величеств. Министр финансов мне говорил, что он с трудом отстоял от притязаний князя Суворова какой-то золотоносный прииск в Восточной Сибири и теперь отстаивает от великого князя Николая Николаевича два других прииска в Амурском крае.
19 ноября
Утром у обедни. Неприятные вести из Риги, где ландтаг[215] постановил обратиться к государю с адресом об изменении закона 1850 г.46 После недавнего благоприятного поворота в прибалтийских делах это постановление в высшей степени безрассудно.
22 ноября
Лифляндский эпизод оканчивается тем, что адреса пока не будет, но ландмаршалу поручено наперед andere loyale Mittel[216] употребить к достижению цели.
21 декабря
Вчера вечером был у меня приехавший из Риги генерал Альбединский. Он в разрыве с Эттингеном, который перехитрил. Кажется, что и граф Шувалов здесь не без хитрости и пособил разрыву. Эттинген под рукою двигал эпизодом лифляндского адреса, здесь жаловался на генерал-губернатора, там ссылался на государя и Шувалова. Шувалов здесь защищал Эттингена, а туда писал в другом смысле.
Утром была новая сцена между государем и военным министром, который жаловался на Шувалова. Генерал Милютин дошел до слез, государь – до разных резких выражений. Он передал это Шувалову, а Шувалов мне.
22 декабря
Утром доклад у его величества. Государь был в одном из [тех] настроений, где трудно достигать какой бы то ни было цели. Сколько раз повторяется опыт напрасного обдумывания того или другого, что могло бы пригодиться при докладе, и, несмотря на этот опыт, я продолжаю иногда обдумывать.
25 декабря
Придет время, меня не будет. Сыновья, быть может, и другие будут читать эти мои заметки или часть их, если я успею их привести в порядок, развить и дополнить. Что подумают тогда частью обо мне, частью о моем положении в связи с общим положением дел? Многое, что могло бы пояснить мою роль, мною недосказано. Немногое угадать нетрудно. Ни малейшего самообольщения я за собою не знаю. Я сознаю свою пассивность. Я даю себе полнейший отчет в ничтожности моего влияния, в ограниченности результатов моего немалого, но ныне большею частью механического труда.
5 января
Утром доклад у его величества. <..> Министр финансов говорил мне сегодня утром, что он опять помышляет уходить. Военный министр сообщил ему на новый год о новых расходах, 20 млн на артиллерию, в том числе 6 млн в этом году, и 714 млн надбавки по случаю возвышения цен.
6 января
В прошлую ночь или почти вчера вечером, в исходе 12-го, скоропостижно скончался князь Василий Андреевич Долгоруков. Меня эта весть истинно потрясла. Я искренно уважал покойного и был ему искренно благодарен. <..> Вечером был на панихиде. <..> На панихиде присутствовали государь, государыня императрица и все великие князья, кроме цесаревича.
7 января
Утром у обедни. Потом снова на панихиде по князю Долгорукову. Государь был опять и на этот раз с цесаревичем. На место покойного, вероятно, будет назначен обер-камергером князь Суворов или граф Андрей Петрович Шувалов.
Граф Строганов (С. Г.) говорил мне сегодня, что князь Долгоруков негласно продолжал принимать большое участие в делах, хотя и казался от них удаленным, что государь о всем с ним совещался и сообщал ему все записки графа Шувалова. Полагаю, что это только отчасти точно. Князь Долгоруков действительно знал о многом, но многого он положительно не знал. Шуваловских записок он потому не читал, что их, сколько мне известно, вообще было весьма немного, если они порою и представлялись государю.
2 февраля
Я еще болен, не могу ни писать, ни читать и продолжаю изустно направлять дела. <..> В Аничковском дворце продолжаются заседания комиссии, председательствуемой в присутствии цесаревича бестолковым генералом Зиновьевым. Комиссия открылась под влиянием убеждения, что необходимо без замедления спасать Архангельскую губернию. <..> Нынешние толки о голоде вообще порождены газетными статьями и усердной услужливостью некоторых придворных, но нужда действительно есть, и во многих местах весьма тягостная. Возможные меры приняты и продолжают приниматься без вредного треска Министерством внутренних дел, но будущность возбуждает немалые опасения. Всего хуже то, что внимание высшего правительства мало сосредоточивается на истинных причинах современных явлений. Законодательство 19 февраля не ограничилось отменою крепостного права. Оно уменьшило производительность страны, в особенности в средних и северных полосах империи, и даровало неподготовленным крестьянам такой простор самоуправления, каким не пользуется никакое другое сословие и который им несомненно обратился во вред. Таким образом, растрачены ими в шесть лет шесть миллионов четвертей разного хлеба из сельских запасных магазинов. Совпадение новой акцизной системы с крестьянскою реформою и особенности этой системы немало способствовали обеднению части сельского населения и к отвлечению его от производительного труда. С другой стороны, меры, принятые в Западном крае, не ограничились подавлением мятежа, но разорили значительную часть этого края. При таких условиях весьма естественно возвышение цен на предметы продовольствия и еще естественнее, что в случае повторения неурожая надлежит ожидать действительного голода, и ожидать его в таких размерах, при которых уже не будут учреждаемы комиссии под председательством генералов Зиновьевых.
8 февраля
Занимаюсь составлением задуманных четырех записок. Одна – о печати – мною продиктована. Для других – материал подготовлен.
22 февраля
Утром Государственный совет. Потом Главный комитет. Затем дома. Разбираю и привожу в порядок бумаги.
Передал государю мои четыре записки.
24 февраля
Утром соединенное заседание Департамента законов и экономии в Государственном совете. Потом был у Адлерберга. Мне показалось, что он догадывался, о чем будет речь, и что не он один догадывался. Приличные фразы были с обеих сторон высказаны. Посмотрим, что далее будет.
26 февраля
Утром в Аничковом дворце. Съезд довольно значительный. Был там, чтобы быть виденным. Меня видели, и я уехал, не оставаясь после обедни для завтрака. Государь осведомился о состоянии моих глаз. По выражению его лица нельзя было догадаться, передавал ли ему граф Адлерберг о моей просьбе или нет.
28 февраля
Доклады. Выезжал. Видел у себя Потапова и Баранова. Они не подозревают, что мне до них уже мало дела. Получил от Адлерберга записку, в которой он сообщает, что государь очень справедливо и верно оценил мое анормальное положение и поводы к моему уходу и что его сожаление весьма искренно. Тем лучше. Я только и желаю дружелюбного расставания. Между тем комиссия в Аничковском дворце продолжает свои подвиги, и в них, за кулисами, одну из главных ролей играет Качалов. Комиссии дан заимообразно миллион из казначейства, и она закупает секретно хлеб, не говоря пока, куда оный предназначается. Оригинально то, что сам цесаревич заявил желание, чтобы «Северная почта» не печатала сведений министерства из опасения повредить благотворительной подписке. Таким образом, министерство упрекают в безмолвии, а с другой – его же просят безмолвствовать.
19 марта
Благодаря Богу, могу вновь пользоваться глазами. Сегодня выезжал. Был у их императорских величеств, у великого князя Константина Николаевича и у великой княгини Елены Павловны. Везде благосклонные аудиенции. Государь еще раз выразил ожидание и желание, чтобы поправление моего здоровья позволило мне вновь обратиться к более деятельному участию в делах. Он говорил о несостоявшемся желании генерала Тимашева отстранить от себя заведывание делами печати и выразился в смысле признания необходимости осуществить другое его предположение насчет учреждения исключительно одного органа правительственной прессы. <..>
Генерал-адмирал выразил также сожаление о моем уходе и спрашивал о направлении моего преемника. В общем итоге меня везде сопровождало одно и то же впечатление. В моем уходе более видят перемену лица, чем перемену умственной и нравственной единицы, имеющей свое значение по свойственным ей отличительным признакам. Впрочем, это естественно. Главный из этих признаков никогда не мог обнаруживаться явно и потому остался полунезамеченным. Я был министром на европейский лад, никогда не признававшим правильности [принципа] stat pro ratione voluntas[217] и никогда не стремившимся к безусловному сохранению известных условий нашего государственного быта. Я один так думал, чувствовал и действовал. Не в первый раз замечаю, что это осталось частию недосмотренным потому только, что считалось слишком неправдоподобным. Точно так же никто не заметил, по-видимому, главного различия между другими министрами и мною. Я мог бы завтра быть министром в любом европейском государстве, пожалуй плохим министром, но все-таки я бы мог им быть. Никто из моих товарищей не мог бы со дня на день быть министром, хотя бы в Вюртемберге или Бадене. Им пришлось бы перевернуться наизнанку, мне нужно было бы только сбросить часть внешней оболочки.