К книге
Александр IIРодители и наставники. Молодые годы. Воспоминания А. Ф. Тютчева
21%
Родители и наставники. Молодые годы. Воспоминания А. Ф. Тютчева
10

Великой княгине [Марии Александровне], когда я впервые увидела ее, было двадцать восемь лет. Она вышла замуж шестнадцати лет, и у нее уже было пятеро детей: дочь Александра, умершая в семилетием возрасте, и четыре сына: Николай, Александр, Владимир и Алексей; последнему в то время было три года. Цесаревна была принцессой Дармштадтской, младшим ребенком и единственной дочерью правящего герцога. Потеряв в девятилетием возрасте мать, принадлежавшую к княжескому роду Бадена, она была воспитана m<ademoise>lle де Граней, эльзаской по происхождению. Почти все детство она провела в небольшом загородном замке в окрестностях Дармштадта, живописно расположенном на Бергштрассе. Брат ее Александр воспитывался вместе с ней. Когда наследник русского престола путешествовал по Германии для выбора невесты, она не была даже включена в список имевшихся для него в виду принцесс, так как в то время ей было всего четырнадцать лет. Наследник совершенно случайно остановился в Дармштадте на один день и вечером поехал в театр. Он был так тронут скромной прелестью молодой принцессы, почти ребенка, скрывавшейся в глубине ложи, что, вернувшись домой, объявил своему наставнику Жуковскому, Кавелину и графу Орлову, сопровождавшим его, что он нашел жену, которая ему нужна, и что дальше он никуда не поедет. Орлов написал об этом императору Николаю, который не возражал против выбора сына. Год спустя молодая принцесса была привезена в Россию, где, будучи наставлена в вероучении нашей церкви, приняла православие и венчалась 14 апреля 1839 г., в тот самый день, когда наследнику исполнилось 21–22 года1. Ей в то время еще не было 17 лет. Она мне рассказывала, что, скромная и в высшей степени сдержанная, она вначале испытывала только ужас перед той блестящей судьбой, которая столь неожиданно открывалась перед ней. Выросшая в уединении и даже в некотором небрежении в маленьком замке Югендгейм, где ей даже редко приходилось видеть отца, она была более испугана, чем ослеплена, когда внезапно была перенесена ко двору, самому пышному, самому блестящему и самому светскому из всех европейских дворов, и в семью, все члены которой старались наперерыв друг перед другом оказать самый горячий прием молодой иностранке, предназначенной занять среди них такое высокое положение. Она мне говорила, что много раз после долгих усилий преодолеть застенчивость и смущение она ночью в уединении своей спальни предавалась слезам и долго сдерживаемым рыданиям. Затем, чтобы устранить следы своих слез, она открывала форточку и выставляла свои покрасневшие глаза на холодный воздух зимней ночи. Вследствие такой неосторожности у нее на лице появилась сыпь, от которой чуть не навсегда пострадала изумительная белизна ее цвета лица. Эта болезнь, затянувшаяся довольно надолго, заставила ее безвыходно просидеть в своей комнате в течение нескольких недель и дала ей возможность постепенно освоиться с членами своей новой семьи и особенно привязаться к своему царственному жениху, который не только не отдалился от молодой невесты вследствие болезни, одно время угрожавшей ей потерей красоты, но, наоборот, удвоил свои заботы и проявления нежной внимательности и этим привязал к себе ее сердце, еще слишком юное, чтобы испытывать более страстные чувства.

Я сказала, что когда я впервые увидела великую княгиню, ей было уже 28 лет. Тем не менее она выглядела очень молодой. Она всю жизнь сохранила эту молодую наружность, так что в 40 лет ее можно было принять за женщину лет тридцати. Несмотря на высокий рост и стройность, она была такая худенькая и хрупкая, что не производила на первый взгляд впечатления belle femme[18]; но она была необычайно изящна тем совершенно особым изяществом, какое можно найти на старых немецких картинах, в мадоннах Альбрехта Дюрера, соединяющих некоторую строгость и сухость форм со своеобразной грацией в движении и позе, благодаря чему во всем их существе чувствуется неуловимая прелесть и как бы проблеск души сквозь оболочку тела. Ни в ком никогда не наблюдала я в большей мере, чем в цесаревне, это одухотворенное и целомудренное изящество идеальной отвлеченности. Черты ее не были правильны. Прекрасны были ее чудные волосы, ее нежный цвет лица, ее большие голубые, немного навыкат, глаза, смотревшие кротко и проникновенно. Профиль ее не был красив, так как нос не отличался правильностью, а подбородок несколько отступал назад. Рот был тонкий, со сжатыми губами, свидетельствовавший о сдержанности, без малейших признаков способности к воодушевлению или порывам, а едва заметная ироническая улыбка представляла странный контраст с выражением ее глаз. Я настаиваю на всех этих подробностях потому, что я редко видала человека, лицо и наружность которого лучше выражали оттенки и контрасты его внутреннего чрезвычайно сложного «я».

Мне бы хотелось суметь изобразить эту натуру, как я ее понимаю, со всеми теми качествами и недостатками, которые составляли ее прелесть и в то же время делали ее слабость. Это прежде всего была душа чрезвычайно искренняя и глубоко религиозная, но эта душа, как и ее телесная оболочка, казалось, вышла из рамки средневековой картины. Религия различно отражается на душе человека: для одних она – борьба, активность, милосердие, отзывчивость, для других – безмолвие, созерцание, сосредоточенность, самоистязание. Первым – место на поприще жизни, вторым – в монастыре. Душа великой княгини была из тех, которые принадлежат монастырю. Ее хорошо можно было себе представить под монашеским покрывалом, коленопреклоненной под сенью высоких готических сводов, объятую безмолвием, изнуренную постом, долгими созерцательными бдениями и продолжительными церковными службами, пышною торжественностью которых она бы с любовью руководила. Вот подходящая обстановка для этой души, чистой, сосредоточенной, неизменно устремленной ко всему божественному и священному, но не умевшей проявить себя с той горячей и живой отзывчивостью, которая сама и дает и получает радость от соприкосновения с людьми.

В своем окружении матери, жены, государыни она казалась как бы чужой и неосвоившейся. Она была нежно привязана к мужу и к детям и добросовестно исполняла обязанности, которые налагала на нее семья и ее высокий сан; она, по крайней мере, всеми силами старалась их исполнять, но в самом этом усилии чувствовалось отсутствие непосредственности в этих отношениях; она искала и находила власяницу там, где характер более открытый нашел бы удовлетворение интимных стремлений и применение природных способностей. Какая тайна вообще в судьбе человеческой – тайна неиспользованных способностей! Сколько людей призвано с трудом выполнять дело, к которому они совершенно не способны, тогда как рядом с ними другие с таким же трудом выполняют дело, которое вызвало бы проявление всех лучших способностей первых!

Итак, цесаревна, вскоре после того сделавшаяся императрицей, не была призвана по своей натуре, совершенно лишенной темперамента, к тому положению, которое ей предназначила судьба. Все в ней было одно методическое усилие, все для нее было предлогом для самоистязания, и такое постоянное нравственное напряжение привело ее в конце концов к тому, что в этой робкой пассивной натуре иссяк последний источник энергии. Ее много судили и много осуждали, часто не без основания, за отсутствие инициативы, интереса и активности во всех областях, куда она могла бы внести жизнь и движение; и те, кто ее близко знал и любил, не могут ее защищать, но они знают, что ее неспособность к выполнению тяжелой задачи, к которой призвала ее судьба, зависела скорее от ее природы, чем от воли. И несмотря на все это, во всем ее существе была какая-то интимная прелесть, тем более обаятельная, благодаря которой к ней можно было глубоко и серьезно привязаться. Жизнь, обстоятельства и различие характеров нас давно разъединили, и все-таки я понимаю, почему я ее так сильно любила. Ум цесаревны был подобен ее душе: тонкий, изящный, проницательный, очень иронический, но лишенный горячности, широты и инициативы. Многие обвиняли ее в слабости характера, а между тем она не была лишена силы воли, но весь запас этой воли был направлен внутрь, против нее самой, против всякого непосредственного импульса. Она так научилась остерегаться первого своего движения, что создала себе в конце концов как бы вторую, совершенно условную натуру. Она была осторожна до крайности, и эта осторожность делала ее слабой в жизни, которая так сложна, что всегда выходит за пределы наших расчетов и требует порыва, решительности, непосредственности, инстинкта от тех, кто хочет ею овладеть и над нею властвовать. Из этой осторожности вытекала большая нерешительность, которая делала в конце концов отношения с ней утомительными и тягостными.

Понятно, что характер ее выяснился для меня таким, как я здесь описываю, далеко не сразу, а лишь через много лет. Очень долго я находилась исключительно под впечатлением того, что было чарующего и интимного в этой натуре, самая сдержанность которой меня привлекала своей таинственностью. Ее кротость, доброжелательность и ровность настроения, ее слегка насмешливый ум таили в себе тысячу чар. В эпоху, когда я ее узнала, жестокие жизненные испытания еще не коснулись ее. Она жила исключительно своей семейной жизнью: счастливая жена, счастливая мать, боготворимая своим свекром, императором Николаем, питавшим своего рода культ к своей невестке, она была окружена, как золотым ореолом, великим престижем императорской власти, который был так высоко поднят личностью императора Николая, но должен был скоро поблекнуть среди катастрофы конца его царствования. Она знала тогда только радости и величие своего положения, но не вкусила еще ни горечи его, ни тяготы.

Я была очень взволнованна и очень смущена, когда камердинер Грюнберг ввел меня к великой княгине. Она заметила это и с большой приветливостью старалась приободрить меня, усадила около себя и стала расспрашивать с таким участием и так ласково, что я была тронута до глубины души. Я не могу хорошо припомнить, о чем мы говорили, но живо помню впечатление, вынесенное мною из этого первого свидания, помню, как великая княгиня меня очаровала, и я сразу подпала под ее обаяние. Она обладала в исключительной степени престижем государыни и обаянием женщины и умела владеть этими средствами с большим умом и искусством. При продолжительном общении хотелось найти в ней больше простоты и непосредственности, но в ее прелести, хотя и несколько условной, было много достоинства и очарования.

Я помню, что у меня от волнения руки дрожали, как листья, но, несмотря на это волнение, как только она обратилась ко мне с несколькими словами, я почувствовала себя настолько с ней свободной, что отвечала ей без неловкости. Мои ответы ей понравились, как мне потом передали лица, которым она это говорила.

Побеседовав немного со мной, цесаревна вышла из комнаты и вскоре вернулась со своим мужем, наследником цесаревичем, которому она меня представила. Я уже видела великого князя на одном балу, где танцевала кадриль vis-a-vis[19] с ним, и он мне тогда очень не понравился – впечатление, очевидно, обоюдное, так как уже в то время шла речь о том, чтобы назначить меня фрейлиной к цесаревне, но во время этой кадрили внешность моя не понравилась великому князю, и дело на том остановилось.

Цесаревичу в то время было 35 лет. Он был красивый мужчина, но страдал некоторой полнотой, которую впоследствии потерял. Черты лица его были правильны, но вялы и недостаточно четки; глаза большие, голубые, но взгляд малоодухотворенный; словом, его лицо было маловыразительно, и в нем было даже что-то неприятное в тех случаях, когда он при публике считал себя обязанным принимать торжественный и величественный вид. Это выражение он перенял от отца, у которого оно было природное, но на его лице оно производило впечатление неудачной маски. Наоборот, когда великий князь находился в семье или в кругу близких лиц и когда он позволял себе быть самим собой, все лицо его освещалось добротой, приветливой и нежной улыбкой, которая делала его на самом деле симпатичным. В ту пору, когда он был еще наследником, это последнее выражение было у него преобладающим; позднее, как император, он считал себя обязанным почти всегда принимать суровый и внушительный вид, который в нем был только плохой копией. Это не давало ему того обаяния, каким в свое время обладал император Николай, и лишало его того, которое было ему дано природой и которым он так легко мог бы привлекать к себе сердца. Это двоякое выражение его лица отражало до известной степени двойственность его натуры и его судьбы. Чужие качества, которые он старался себе присвоить, парализовали в нем его подлинные качества, полученные им от природы. Его основной дар было сердце, доброе, горячее, человеколюбивое сердце, которое естественно влекло его ко всему щедрому и великодушному и одно побуждало его ко всему, что его царствование создало великого. Умом, который страдал недостатком широты и кругозора и к тому же был мало просвещен, он не был способен охватить ценность и важность последовательно проведенных им реформ, которые сделают его царствование одним из наиболее славных и прекрасных эпизодов в истории нашей страны. Его сердце обладало инстинктом прогресса, которого его мысль боялась. Его сердце страдало за крепостных, и он даровал свободу 18 миллионам людей, предоставив им участки земли, которые должны были навеки обеспечить их от пролетаризации. Его сердце возмущалось неправосудием и взяточничеством, и он даровал России новые судебные учреждения. Потом, когда этот поток новой жизни прорвался сквозь разрушенную им плотину, поднимая при первом разливе немного пены и увлекая в своем течении остатки исчезнувшего прошлого, тогда смелый реформатор, недоумевающий и огорченный, испугавшись собственного великого дела, стал отказываться от него и пытался встать на защиту порядка, основы которого он сам подорвал. В результате этого странного противоречия между велениями сердца и данными ума, этот государь, более чем какой-либо другой широко и глубоко демократичный, наивно и совершенно искренно претендовал на имя первого дворянина своей империи и на роль представителя аристократического принципа. Он был тем, чем не хотел быть, и хотел быть тем, чем не был, но, во всяком случае, в его душе было что-то такое, что сделало его для России избранным орудием Божьего благословения, а имя его не только навеки прославленным, но и возлюбленным даже теми, кто видел вблизи его слабости и недостатки. <..>

…Надо признать, что в ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он еще сохранил весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто, лучше как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд, все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нем живым божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытал тени сомнения в своей власти или в законности ее. Он верил в нее со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он считал себя на земле. Его самодержавие милостию Божией было для него догматом и предметом поклонения, и он с глубоким убеждением и верою совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии – сохранить этот догмат во всей чистоте на святой Руси, а вне ее защищать его от посягательств рационализма и либеральных стремлений века – такова была священная миссия, к которой он считал себя призванным самим Богом и ради которой он был готов ежечасно принести себя в жертву. <..>

В эпоху моего вступления в Зимний дворец там еще в полной силе господствовала особая атмосфера двора, которая в наши дни почти совершенно исчезла отовсюду и, вероятно, никогда не возродится. В воздухе как бы ощущался запах фимиама, нечто торжественное и благоговейное: люди говорили вполголоса, ходили на цыпочках, у всех вид был напряженный, сосредоточенный и стесненный, но удовлетворенный этим чувством стесненности; каждый торопился, становился в сторонку, старался быть незаметным и ждал. Воздух, которым мы дышали, был насыщен всеприсутствием владыки. Этот своего рода культ имел своих фанатиков, вполне искренних, но даже вольнодумцы и скептики не были вполне ограждены от силы этого престижа. Можно было прекрасно отдавать себе отчет в том, что за этой грандиозной театральной постановкой, за всей этой помпезной обрядностью скрывается величайшая пустота, глубокая скука, полнейшее отсутствие серьезных интересов и умственной жизни, и все-таки нельзя было не испытывать чувство некоторого благоговения. Не имея веры в идола, ему возжигали фимиам.

Предыдущая главаГлава 10 из 48Следующая глава