К книге
Каждый в своей темницеСтраница 4
16%
Страница 4
4

Так вот и взяли меня. Думали, может, посадить, но не стали, отговорился я, что сознание потерял, хорошо, глаза были закрыты. Даже бить не стали, пожалели, старый. Самих-то не разобрать — в балаклавах все, но по голосу вряд ли кто за тридцать есть, даже капитан их. Ну дальше понятно — «руки на стену, ноги шире», обыскали, да в машину засунули. Но пока в машину вели, я успел тела увидеть. Четыре шеренги по десять, пятая начата. Половина уже в мешках чёрных, половина без — кровь ещё яркая, костюмы какие-то спортивные, головы как арбуз треснувшие. Краем глаза только их видел, а хоть сейчас могу каждого описать. Ну кто без мешка, те-то понятно одинаковые все. В новостях потом как обычно — жертв нет. А я-то больше сорока сам видел. И это ещё треть где-то разобрали.

Не веришь, что ли? Спасают всех с такой-то техникой? Правда не веришь или за подсадного меня держишь? Ну понятно. Ну ладно. Ну может, и правильно. Может, я и наседка. Да шучу. Зачем бы им к тебе наседку посылать? Видно же, что обычный — спал, дом упал, в лагерь поехал. А внимание их ещё заслужить надо. Ну может, и заслужишь ещё, тогда уж аккуратнее, аккуратнее будь.

***

Когда Аггеев вышел от учителя (или же от провокатора, этого он не знал, как не знал о том, имеет ли это какое-то значение, потому что сейчас для него важно было только одно — сумеет ли он до утра испечь обещанные Наташе меренги. Не то, чтобы от этого зависела его жизнь или свобода, но, сидя в кофейне, он явственно услышал шипение и чугунный стук стрелки, которая переключила его судьбу на другие рельсы и теперь было крайне важно не сойти с этих рельс, не покатиться по коричневатому от времени гравию под откос, сминая тонкие стволы берёз и осин и застывая кверху колёсами среди зарослей пырея, мятлика, иван-чая и пижмы.)

Так вот. Когда Аггеев вышел от учителя, яркость верхнего света в палатке уменьшилась примерно на треть, на столько же стало меньше освещённых отсеков. У себя «дома» Аггеев, ещё не снявший мысленные кавычки с этого обозначения своего жилого отсека, открыл на ноуте сохранённый рецепт меренг и свои заметки к нему. Он привык полностью следовать рецепту только в первый, пробный раз, после этого улучшая его и подгоняя под свои вкусы. Больше половины заметок касалось температурного режима духовки, но они имели смысл только для духовки, с которой Аггеев имел дело дома ( эти мысленные кавычки он снял примерно на третьем месяце жизни в съёмной квартире). Здесь же точно была духовка и ночью она будет свободна, но характер её был неизвестен и оставалось выбрать средний путь в координатах температура-время и надеяться на лучшее.

Пока Аггеев составлял список того, что нужно для готовки (1. Полусферическая металлическая миска), он вспоминал (лучше медная), как впервые испёк что-то сам (но медную тут точно не найдёшь). Тогда ему выпал принудительный отпуск зимой и он, считая по молодости себя интровертом и социофобом (2. Венчик), поехал на дачу, чтобы возвышаться там над всеми на гордом утёсе собственного одиночества и жалеть себя (3. Пергаментная бумага). Освещение тогда начинали гасить почти сразу после полудня, и морозные красные предсумерки проваливались в черноту (можно и фольгу) ночи. Холодный ветер пробовал гигантскими пальцами выдавить стёкла, словно ревнуя к их прозрачности, превосходящей замёрзшие лужи. Он оставлял на окнах ледяные папиллярные узоры, сливающиеся к утру в сплошной белый покров.

За ночь полностью завалило снегом дорогу до станции, возле которой был ближайший магазин. Понятно, что препятствие не было непреодолимым и, при желании, можно, проваливаясь по колено, дойти, а потом дома отцеплять от носков округлые снежные катышки, но хотелось бы обойтись без этого. Один день Аггеев продержался на яйцах и остатках хлеба. На второй он высыпал в эмалированную миску стакан муки, сереющей и ноздреватой как весенний снег, стакан сахара, который он взял в сделанном из полиэтиленовой циновки мешка в чулане и три яйца. Пропорции появились сами из детских воспоминаний. Жёлтый цвет и консистенция получившегося жидкого теста ему понравились. Аггеев выбрал в подвале лучше всего сохранившуюся в ящиках с соломой антоновку, крупно нарезал и смешал с тестом. Формы для выпечки и пергамента не было, поэтому он взял чугунную сковороду и несколько чистых листов из школьной тетради в линейку.

Опыта тоже не было, поэтому шарлотка подобуглилась по краям и была на четверть жидкой в центре.

Но её вкус не только вернул Аггеева в детство, туда, где на залитой августовским светом кухне ещё близкая мама с убранными в пучок, но всё же присыпанными мукой волосами, разрезает ножом коричневую блестящую кожистую поверхность пирога, освобождая пар запёкшихся внутри яблок. Вкус этот, в котором вокруг шелковистой основы яичного желтка переплелись осенняя поздняя кислота жёлтых до прозрачности яблок и летняя сладость, обещал, что зима закончится, что выглядящие сейчас мёртвыми яблони покроются цветами и станут похожи на горки взбитых сливок, в которые для цвета кто-то выдавил несколько ягод боярышника.

Позже Аггеев много экспериментировал именно с этим базовым рецептом шарлотки. Он добавлял корицу из пакетика и сам молол корицу в кофемолке, выбирая потом пинцетом слишком крупные куски; добавлял апельсиновый сок и тёр на мелкой тёрке цедру; брал на один желток больше и на один белок меньше; просеивал муку через волосяное сито и заменял белый сахар коричневым; смазывал пергамент сливочным, топлёным маслом, гхи, льняным маслом; менял температуру духовки и время выпекания; клал в духовку кирпич и кусок гранита; менял яблоки, постоянно менял яблоки: антоновку на штрифель, штрифель на грушовку, грушовку на пепин-шафран, пепин-шафран на шершавые яблоки безымянного сорта, которые росли на заднем дворе, а как-то раз даже попробовал белый налив, который, конечно же, превратился в кашу. Какие-то варианты выходили лучше, какие-то хуже, но Аггеев всегда говорил, что самая вкусная шарлотка у него получилась в тот первый раз на заметённой снегом даче, стёкла которой пытался выдавить ветер. Это была ложь. Та шарлотка по вкусу не входила даже в первую десятку, и Аггеев это знал.

Он взял пакет с продуктами, выключил в отсеке свет, что уменьшило общую освещённость шатра примерно на один процент, и пошёл на кухню.

Напротив двери стоял шкаф, будто собранный из фигурок тетриса. Приложение утверждало, что в таком шкафу можно найти «всё, что тебе может понадобиться при приготовлении пищи и немного больше )))». Аггеева передёрнуло от этого сочетания казённой «пищи» с дружеским тоном. «Ещё и ногтей в конце насыпали. По возрасту у них, что ли, таргетируется? Надо бы у учителя взять сравнить». Но матрёшка вставленных одна в другую полусферических мисок и венчик нашлись уже за третьей по счёту дверцей, и Аггеев довольно хмыкнул. Он, стараясь не греметь, что было бессмысленно в таком большом помещении, достал из-под низа самую большую миску и поставил её на белый пластик стола. Пергамента же не было нигде. Он начал уже думать, что можно, как и в тот раз, обойтись обычной бумагой, когда на кухню вошла Галя.

На самом деле, Аггеев так никогда и не узнает, как её зовут, но в первый же момент он сказал про себя «Галя, у нас отмена» и почувствовал жгучую, как желудочный сок в горле после рефлюкса, струйку стыда. Подобное он чувствовал, когда использовал (совершенно непроизвольно, только про себя и никогда вслух) слова типа «чурка» или «чучмек». «Социальный расизм ничуть не лучше обычного», — проповедовал он обычно в компании, мысленно запихивая ногой под диван все случаи, когда сам проявлял (опять же, совершенно непроизвольно, только про себя и никогда вслух) первый или второй.

— Добрый вечер! — Аггеев, оправдываясь за свои мысли, даже немного поклонился.

— Ёбу дал? Какой добрый? Был бы добрый — тебя бы тут не было. Меня бы тоже.

— Да-да, конечно. Извините.

— Чо шаришься? Кухарить собрался на ночь глядя?

— Да, вот, понимаете, на работе весь день, только сейчас и…

— Работал он. Бумажки перекладывал небось. Постоял бы с моё за кассой.

— Ну да, извините.

«Бумажки так бумажки, — подумал Аггеев. — Отстань только».

— Лан. Чо ищешь-то?

— Да вот пергамент бы мне.

— Пергамент? Печь собрался, что ли? Ну мужик пошёл, ну мужи-и-и-к. Хуже бабы. Ладно-ладно, шучу. Вон в боковом узком ящике посмотри. Ага-ага. Во-о-о-о.

***

А чо печь-то будешь? Меренги? Это как зефир, что ли? Безе? Ну-ка посмотрю, ни разу не видела. Один хрен не засну до утра. Хоть на смену завтра не надо, и то хлеб.

Странный ты какой-то. Вот к нам в магазин, значит, тоже примерно такой ходил.

Я в тот день на подмене была. Гале надо было домой, значит, съездить. Да чо ржёшь? У неё там мать заболела, а в больницу везти некому, вот она и сорвалась.

И стою я, значит, и рубит меня — сил нет. Ну я себе три в одном заварила, за это утром не гоняют нас. Всё равно до девяти редко кто зайдёт. А как уж в девять продавать можно, так и потянутся с запахом. Но не запойные, нет, те обычно со вчера припасают, а к нам уже ближе к обеду приходят. И в этот день всё тихо было. Только за батоном зайдёт кто или школьники за энергетиком забегут. Да и всё эти в камуфляже шастают, сигареты у входа стреляют.

Так я его в первый раз и встретила. Заметила, когда ещё он мимо окна проходил. Походка странная такая. Будто он не сам идёт, а ноги ему кто переставляет. Ну у нас больничка рядом, я всякое видела. Но этот вроде поздоровее многих выглядит, но маячится сквозь него странное что-то. Не знаю, как описать даже, вроде смотришь на человека — совсем нормальный, от других не отличишь, а чуть в сторону глянешь — и хуй пойми на чо сейчас смотрела.

А желтки куда?.. Ага-ага.

И вот зашёл он в дверь, значит, такой. И всё оглядывается как тот хорёк. А у нас там дрянь какая-то в овощном отделе — листья капустные, морква подгнила. И он, значит, оглядывается, рылом крутит, жопу щурит. Что-то пахнет ему или что. Не знаю, мы уже привыкшие. А он как с мороза зашёл, так ему и разит. Да, подморозило тогда, а он в куртёнке какой-то подстреленной, пидорка чёрная, чисто вася с Лопатинского рынка. И пошёл этот вася в консервы. Ну они всегда так делают — у нас консервы как раз по дороге к бухлу. Да ещё в карман чего с полки скинуть норовят, а мне потом недостачу выкладывай. Так я на зеркала над полками посматриваю — была мне радость за их закуску платить. Так он к рыбе солёной притулился и вроде как курткой закрылся своей. А я молчу всё равно — куда ему после-то деваться. Всё одно мимо пойдёт.

И ставит он, значит, бутылку на ленту и вроде как пройти хочет. А я ему — стой, куда собрался, что в куртке-то у тебя? Тут он от ног своих оторвался, а на ногах, как ща помню, сланцы резиновые, хоть и мороз, да на меня и посмотрел. Тут-то я его, считай, и увидела только. Глаза прозрачные, как вот лёд на лужах поутру, лоб высокий и сам весь как будто вытянулся, хоть и жирноват. У таких запойных обычно лицо водой наливается, обвисает, а тут нет. Ну, может, только в штопор входит. И смотрит. А у меня от его взгляда холод в ноги бросился. Не как от сквозняка бывает, а будто вот лежишь ты в детстве с температурой и знобит тебя. Смотрит на меня и говорит. Человек, говорит, у меня в куртке. А я смотрю и не в ум мне — что за человек. Откуда у нас человек-то. Взял бутылку свою — и на выход.

Ты чо? Ты зачем миску над головой переворачиваешь? Ого. Вот это взбил. Силён!

Так вот, я стою такая — чо-о-о-о. Чо это ща было вообще? И вроде заплатил он мне, да. А как деньги брала — вообще не помню. Может, картой.

И часто потом заходить стал. Или попадал так на мою смену, или не знаю чо. И всё мне затирал, что любить людей надо, а потому вот этим сверху надо побольше домов рушить.

Бля! Ты аккуратнее с миской, перебудишь всех. Она ж грохочет на всю палатку. Ладно хоть пустую уронил. Где бы ты сейчас яйца искал?

Так вот. Я сначала умом не допетрила — как так? Как можно любить людей и убивать их. Те-то сверху не люди разве? Хуеватые, конечно, но люди же. А он мне объяснил, да. Ща я тебе расскажу, если интересно. Ну чо хмыкаешь? Слушай лучше.

Эти верхние, они нас, значится, с поверхности сюда выгнали? Ну да, да — выгнали. Чо неизвестно-то? Все знают. Не, сама я не помню, чо я тебе старуха какая? Но люди помнят. Да бля, не спорь со старшими. Выгнали! Тогда их сила была, вот они нас и загнали сюда под землю. Ну помогли им, понятно. Сами бы и тогда не справились.

А зачем нас под землю загонять? Не знаешь? А я тебе скажу. Это они нас в жертву сатане принесли так. Живых, да. Сатане-то, ему живые нужны, мёртвых ему в аду хватает. Мы не в аду, нет. Наоборот как раз! Мы как помираем — сразу в рай идём, хошь сколько грехов у тебя. Своё-то под землёй мы уже при жизни отмучились. А те, на кого дом упал, те особую благодать обретают на том свете. Так он и сказал, особую благодать. Ну откуда взял, откуда взял? Видение ему, стало быть, такое было. Откровение, да.

А особая благодать почему — потому что они другим спастись помогают. Вот те, что сверху в домах падают, они му-че-ни-че-ской смертью кончаются. И все грехи им отпускаются сразу: и собственные их, и отцовские-дедовские-прадедовские. А вот как мы их все дома обрушим, так темница наша подземная и откроется — и мы наверх повыйдем. Не все, конечно, многие сразу в рай попадут. Там ведь наверху дома, которые мимо наших можно было уронить, почти закончились. Это мне тоже тот человек сказал, у него много знакомых, в самом центре тоже есть. Он не только за божественное, но и за подземное знает.

Так что ты не печалься, что под обвал угодил, а печалься, что жив остался. Так бы уже в раю был. Но, может, скоро и будешь. Тот человек мне сказал, что машины новые для подкопов делают — больше домов падать будет. Вот что мне знающий человек сказал.

Звали его как? Вовка, Витька, Васька, может. Не, точно не Васька.

***

Всё это время, слушая условную Галю, Аггеев не останавливался ни на секунду. Он протёр миску лимоном и выпустил в неё белки из всего десятка яиц. Скорлупа их от удара ножа трескалась с таким же звуком (как голова под обрушившейся бетонной плитой), как трескается первый прозрачный лёд на лужах, когда в воздухе одновременно пахнет поздним осенним дождём и снегом.

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава