Погреб за атаманским куренем был стар, как сама станица. Еще прадед Глеба Корнилова вырубил его в плотном суглинке, когда ставил первый сруб, и с тех пор ледник служил верой и правдой: летом там хранили мясо и молоко, зимой — соленья и квашеную капусту. Стены его помнили холод и сырость, помнили запах укропа и чеснока, помнили тяжелые дубовые полки, ломившиеся от банок и кадушек.
Теперь на полках было пусто. Варя приказала вынести все припасы еще на второй день после пленения, велела выскрести стены, выжечь сырость смоляными факелами. Люди не понимали, зачем такие хлопоты с пленным главарем, но спорить не стали — после той ночи, когда Варвара в одиночку захватила предводителя банды, ее слово в станице стало законом.
Погреб превратился в темницу. Глубокая яма, в которую вела крутая лестница из грубо отесанных досок, наверху закрывалась тяжелой дубовой крышкой, обитой железом. Внизу было темно, сыро и холодно — даже в сухой октябрь земля дышала вековым холодом, и дыхание это было тяжелым, гнилостным. Единственный свет проникал сверху, когда Варя откидывала крышку, и тогда в погреб врывался бледный дневной луч, выхватывая из тьмы сырые стены, земляной пол и фигуру человека, прикованного цепью к кованому кольцу.
Кольцо это дед Еремей вбил в стену еще при царе Горохе — держал когда-то медведя, пойманного в камышах. Медведь давно сдох, а кольцо осталось. Варя сама нашла его, когда обходила станицу в поисках надежного места для пленника. Словно само железо ждало своего часа.
Кандалы она отыскала в старой кузнице, заваленной хламом и ржавым железом. Дед Еремей, когда она пришла с требованием найти цепи, долго копался в сундуках, чертыхался, чихал от пыли и наконец выудил пару тяжелых браслетов, соединенных полуторааршинной цепью.
— Откуда? — спросила Варя, примеряя замок. Ржавчина осыпалась с железа, но само оно было крепким, кованым, на совесть.
— Арестантов держали, когда этап через станицу шел, — проворчал Еремей. — Давно, еще при покойном государе. Ты, Варвара, смотри, не балуйся с этим зверем. Цепь цепью, а он, поди, и голыми руками удавит.
— Не удавит, — ответила Варя, пряча ключ за пазуху.
Она сказала это уверенно, но сама не была до конца уверена в своих словах. В ту ночь, когда она приставила шашку к его горлу, она видела его глаза. В них не было страха. Не было злобы — только холодная, спокойная сила, которая не сгибается перед железом и не просит пощады. Такой человек не станет убивать, пока есть шанс выжить. Но когда шанс исчезнет — убьет. Не задумываясь.
Именно поэтому Варя приказала держать его на цепи.
Первые три дня она не спускалась к нему. Приказала Дуняше носить еду и воду, спуская миску на веревке, чтобы не приближаться. Дуняша возвращалась бледная, с трясущимися руками.
— Он там как зверь, — шептала она, крестясь. — Молчит, но смотрит так, что душа в пятки уходит. И цепь гремит. Всю ночь гремела, спать не давала.
— Ест? — спрашивала Варя.
— Ест. Все съедает. Хлеб, сало, даже лук сырой. Но смотрит — будто ножом режет.
Варя кивала и уходила. Она не знала, что ее держит наверху — страх или что-то другое. Она боялась спуститься. Не боялась его — боялась себя. Боялась того, что увидит в его глазах. Боялась того, что увидит в своих.
Но на четвертый день пришлось.
Утром Дуняша прибежала заплаканная.
— Варя, он раненый! — выпалила она. — У него плечо, я видела, когда свет падал, там повязка вся в крови, гнить начинает. Он жаром пышет, я руку протянула — горит. Помирает он, Варя!
Варя стояла у окна, затягивая ремень на бешмете. Руки ее на миг замерли, и в груди что-то кольнуло — не жалость, нет, что-то другое, острое, тревожное.
— С чего ты взяла, что он помирает? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.
— А как не помирать? Пуля в плече, кость, поди, задела, а мы ему даже не перевязали как следует. Я вчера миску спустила, он ее взял, а рука не держит, трясется. И дышит тяжело. Варя, он же сдохнет, и что мы тогда? За кого выкуп требовать?
Выкуп. Хорошее слово. Удобное. Варя ухватилась за него, как за соломинку.
— Ладно, — сказала она. — Сама посмотрю.
Она взяла чистые тряпицы, баночку с дегтем, горсть сушеных трав, которые Марфа-ведунья дала для заживления ран, и направилась к погребу. Шла медленно, будто нехотя, но внутри все сжалось в тугой комок. Сердце билось где-то в горле, ладони вспотели.
«Выкуп, — твердила она про себя. — Выкуп и обмен. Только поэтому. Чтобы не сдох. Чтобы станицу восстановить».
У погреба она остановилась. Крышка была приподнята, оставлена Дуняшей нараспашку, и из черного подвала тянуло сыростью и холодом. Варя перекрестилась — машинально, по привычке, — и начала спускаться.
Лестница скрипела под ногами. Ступенька, вторая, третья. Свет сверху становился все дальше, и тьма сгущалась, обволакивая, давя на плечи. На дне было темно, хоть глаз выколи, и Варя остановилась, давая глазам привыкнуть.
— Пришла, — раздался голос из темноты. Низкий, хриплый, с каким-то странным, гортанным акцентом. — А я уж думал, казачка, бросила ты своего зверя.
Варя не ответила. Она нашарила на стене факел — оставила здесь еще в первый день, — чиркнула кресалом. Огонь вспыхнул, осветил погреб желтым, дрожащим светом.
Ахмат сидел у стены, поджав под себя здоровую ноги, и смотрел на нее. Лицо его было бледным, почти серым, на лбу выступила липкая испарина, глаза запали, но смотрели они все так же — прямо, без страха, с той странной, дикой свободой, которая не гаснет даже в цепях.
— Горишь, — сказала Варя, опускаясь рядом на корточки. — Руку дай.
Он не протянул руку. Смотрел на нее, и в глазах его, кроме вызова, была еще усталость — глубокая, смертельная.
— Зачем тебе? — спросил он. — Чтобы потом на обмен? Я не товар, казачка.
— А кто ты? — спросила Варя, и в голосе ее прозвучало что-то, чего она сама не ожидала. Не злость. Не насмешку. Любопытство. — Кто ты, Ахмат? Горец? Казак-беглый? Или просто разбойник с большой дороги?
Он усмехнулся. Даже боль не могла убить в нем эту наглую, насмешливую ухмылку.
— А тебе какая разница? Для выкупа имя не важно.
— Руку давай, — повторила Варя, протягивая ладонь. — Не то сгниешь заживо. Я такую вонь в погребе не потерплю.
Он помолчал, потом медленно протянул левую руку. Плечо было туго замотано грязной тряпицей, и даже в тусклом свете факела Варя видела, что повязка пропиталась кровью и гноем. Она осторожно размотала тряпки, и в нос ударил тяжелый, сладковатый запах воспаленной плоти.
— Пуля прошла навылет, — сказала она, разглядывая рану. Кость была цела, но края раны покраснели, припухли, и из глубины сочился желтоватый гной. — Но грязь попала. Надо чистить. Будет больно.
— Я не боюсь боли, — ответил он.
— Я тоже, — сказала Варя, и это было правдой.
Она достала нож, прокалила лезвие над факелом, смочила настоем трав. Ахмат смотрел, как она готовится, и не отводил взгляда. Варя чувствовала на себе его глаза — тяжелые, немигающие, и от этого взгляда по спине бежали мурашки, но она не поднимала головы, делала дело.
— Держи, — она сунула ему в зубы сложенный ремешок. — Стиснешь.
Он выплюнул ремешок.
— Не надо. Делай.
Варя пожала плечами и начала. Она промывала рану, вычищала гной, прижигала йодом (последний пузырек нашелся у фельдшера, старого жида Мойши, который лечил всю станицу). Ахмат не издал ни звука. Только побелел еще больше, да жилы на шее вздулись, как канаты. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, но не закричал, не застонал, даже не вздохнул.
— Дурак, — сказала Варя, заканчивая перевязку. — Мог бы и заорать. Я б не осудила.
— Не учили орать, — ответил он сквозь зубы. — В горах не орут.
Варя подняла голову, встретилась с ним взглядом. В глазах его была боль — физическая, острая, — но сквозь боль пробивалось что-то еще. Живое, горячее, что-то, от чего у Вари перехватило дыхание.
— Ты из гор? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Из гор, — ответил он. — Давно. Теперь я ниоткуда.
Варя хотела спросить еще, но он закрыл глаза, откинулся к стене, и лицо его стало серым, изможденным. Силы оставили его. Варя смотрела на него, на это чужое, дикое, опасное лицо, и чувствовала, как в груди разливается что-то теплое, незнакомое. Она поспешно встала, схватила тряпки и банки.
— Завтра приду, — сказала она. — Посмотрю, как заживает.
Он не ответил. Она поднялась по лестнице, закрыла крышку, заложила засов. Стояла наверху, тяжело дыша, и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле.
«Выкуп, — сказала она себе. — Только выкуп».
Но голос внутри, тихий и настойчивый, шептал другое.