Горели редкие огни, люди расходились по дворам, неся с собой тяжесть потерь и горечь возвращения.
Корнилов подошел к ней, посмотрел сверху вниз. Лицо его было сурово, но в глазах Варя увидела то, что заставило ее замереть: он знал. Знал о ней и Ахмате. Знал и молчал. Пока.
— Иди в дом, — сказал он. — И не показывайся на глаза этой бабе. Она сейчас любое слово примет за насмешку.
— Батя, — начала Варя, но он перебил:
— Иди, сказал. Потом поговорим.
Она пошла. Шла к дому Кочубеев, где ждала ее ненавидящая свекровь, и чувствовала, как внутри нее все переворачивается. Григорий мертв. Муж, который был ей никем, ушел в землю, и она не могла выжать из себя ни слезинки. Она чувствовала только одно — холодную, грешную, страшную свободу.
Свободу быть с тем, кого выбрала.
Она подошла к крыльцу, обернулась. Отец стоял посреди улицы, глядя ей вслед, и в глазах его была такая боль, что у Вари защемило сердце. Но она не вернулась. Не могла. Потому что там, в погребе, ждал другой. И теперь, когда Григория не стало, стена между ними рухнула — не до конца, но дала трещину, в которую уже проникал свет.
Она вошла в дом, прошла в свою светелку, закрыла дверь. Села на край постели, глядя в стену, и думала о том, что вдова — это хуже, чем жена. Вдова — это та, у кого отняли. А у нее не отняли. Ей подарили. И это знание жгло, как каленое железо.
— Господи, прости меня, — прошептала она. — Я не могу плакать. Я не могу жалеть. Я только... я свободна.
Слезы не пришли. Вместо них пришла тишина — долгая, тяжелая, в которой она наконец позволила себе признаться: она не рада смерти Григория. Но она рада, что больше не связана с ним. И это страшное «но» разделило ее жизнь на «до» и «после».
А там, внизу, в погребе, ждал тот, ради кого стоило проходить через этот ад.
Она встала, подошла к окну, посмотрела на темнеющее небо. Звезды загорались одна за другой, холодные, далекие. Где-то там, за курганами, лежал Григорий — нелюбимый муж, который, может быть, в последний миг подумал о ней. А может, и нет.
Варя перекрестилась — первый раз за много дней.
— Прости меня, Григорий, — прошептала она. — Не полюбила тебя. Не смогла. А теперь... теперь поздно.
Она закрыла глаза, и перед ними встало лицо Ахмата — живое, горячее, настоящее. И облегчение снова накрыло ее, теплое, как летний ветер. Она оттолкнула его, приказала себе: «Не смей. Не смей радоваться, пока земля на его могиле не осела».
Но сердце не слушалось. Сердце билось ровно, спокойно, и в этом спокойствии было что-то пугающее — принятие того, что она наконец-то принадлежит себе. Или тому, кого выбрала сама.
Она открыла глаза, посмотрела на дверь, за которой шумела станица, плакала свекровь, хмурился отец. И поняла: теперь все будет иначе. Теперь она — не жена. Не просто дочь. Она — Варвара, вдова казака, которая держит в погребе пленного и любит его так, как не любила никого.
И это, может быть, был ее единственный грех — и единственная правда.
Станица гудела. Женщины накрывали столы, казаки мылись в бане, дети таскали воду. Варя хлопотала по хозяйству, но делала все машинально, одним краем уха слушая разговоры.
Они много потеряли. Полсотни казаков — убитыми, ранеными, пропавшими без вести. Банду, которую они преследовали, разбили, но не уничтожили — остатки ушли в степь, к Каменному Яру. Атаман привел домой двадцать три человека — и это из сотни.
— Зеленые, — говорил дед Еремей, покачивая головой. — Сволочи. И наши, и не наши. Кто разберет теперь.
— Атаман говорил, скоро еще хуже будет, — добавил кто-то. — Красные к Дону подходят. Белые отступают. Все перемешалось.
Варя слушала, кивала, но мысли ее были далеко. Там, в погребе, где человек в кандалах ждал ее шагов наверху. Где Ахмат лежал в темноте, прислушивался к шуму и, наверное, уже понял: вернулись. И не знал, что теперь будет.
Она отпросилась у отца под вечер, сказала, что пойдет проверить дозоры. Корнилов кивнул устало — он сидел за столом с казаками, пил горилку, слушал рассказы о налете, о том, как дочь его рубилась с бандитами, как захватила главаря. Варя видела, как загорались его глаза, когда казаки хвалили ее, и чувствовала, как внутри все холодеет.
Она выскользнула из куреня, огляделась — никто не смотрел — и скользнула к погребу.
— Ахмат, — прошептала она, откидывая крышку. — Ахмат, ты слышишь?
Внизу зашевелились, звякнула цепь.
— Слышу, — ответил глухой голос. — Вернулся?
— Вернулся. Отец. С отрядом.
Тишина. Потом:
— Значит, скоро.
— Я не дам, — сказала Варя, и голос ее дрогнул. — Я не дам тебя в обиду.
— Варвара, — он позвал ее по имени, и это имя прозвучало в темноте как молитва. — Ты не сможешь. Он — атаман. Станица требует крови. Я сжег дома. Я — враг. Это закон.
— Плевать мне на закон! — прошептала она, и слезы подступили к глазам. — Я не отдам.
— Ты сильная, — сказал он. — Но против отца не пойдешь. Он тебя не послушает.
— Послушает, — сказала она, хотя сама не верила. — Я заставлю.
Она спустилась вниз, на ощупь нашла его лицо, прижалась губами к губам. Поцелуй был коротким, отчаянным, пахнущим слезами и страхом.
— Не бойся, — сказала она. — Я что-нибудь придумаю.
Она поднялась наверх, закрыла крышку, заложила засов. Постояла, прислушиваясь. В станице было шумно — пили, поминали убитых, спорили о том, что делать дальше. Никто не смотрел на погреб. Никто, кроме темной фигуры у плетня.
Варя вздрогнула, вгляделась. Марфа. Старуха стояла, опершись на клюку, и смотрела на нее тяжелым, всезнающим взглядом.
Старуха подошла ближе, коснулась ее руки сухой, горячей ладонью.
— Слушай меня, девка, — сказала она. — Когда придет час — не отступай. Не бойся. Говори правду. Как есть. Может, он поймет. Может, нет. Но если будешь молчать или врать — потеряешь все. И его, и себя.
— А если он не поймет?
Марфа посмотрела на нее долгим, печальным взглядом.
— Тогда выбирай, — сказала она. — Отца или его. Третьего не дано.
Утром Варя проснулась от тяжелого топота над головой. Она вскочила, накинула бешмет, выбежала в горницу. Отец стоял посреди комнаты, одетый в чистую черкеску, при шашке, при кинжале. Лицо его было сурово, глаза горели холодным, атаманским огнем.
— Собирай станицу, — сказал он. — На площадь. Будем судить пленного.
Варя побледнела.
— Какого пленного, батя?
— Главаря той самой банды, что станицу жгла. Которого ты взяла. Которого ты, как я слышал, держишь в погребе, — голос его был спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась сталь. — Суд и расправа. Показательная казнь. Чтобы вся степь знала: наших трогать — себе дороже.
— Батя, — Варя шагнула к нему, чувствуя, как ноги становятся ватными. — Он не просто главарь. Он... он может быть полезен. У него информация о бандах, о тропах, о том, где они прячутся. Мы можем обменять его на наших пленных. Можем...
— Обменять? — Корнилов усмехнулся, и усмешка эта была страшнее крика. — За хаты? За кровь? За то, что он полстаницы спалил? — Он шагнул к ней, и Варя невольно отступила. — Я слышал, Варвара, как ты его стережешь. Слышал, что сама ему еду носишь. Сама перевязываешь. Сама с ним в погребе ночи сидишь.
— Кто сказал? — выдохнула она, хотя знала ответ.
— Люди говорят. Станица гудит. Свекровь твоя плачет, молится, на чем свет стоит клянет тебя. — Глаза его сузились. — Что между вами?
— Ничего, — сказала Варя, и ложь обожгла ей губы. — Он — пленный. Я его стерегу. И только.
— Стережешь, говоришь, — Корнилов прошел мимо нее, направился к двери. — Посмотрим.
— Батя! — крикнула она, бросаясь за ним. — Не надо! Дай мне время! Я сама...
Она не договорила. Он шел быстро, широким, атаманским шагом, и Варя едва поспевала за ним. На улице уже собирались люди — весть о суде разнеслась быстро. Станичники выходили из домов, шли к площади, переговаривались, крестились. Кто-то крикнул: «Смерть поджигателю!», и крик этот подхватили.
— Смерть! Смерть!
Варя бежала за отцом, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Она видела погреб — черную крышку, тяжелый засов. Отец подошел к нему, оглянулся на нее.
— Где ключ? — спросил он.
— Батя, — она встала между ним и крышкой, широко раскинув руки. — Не делай этого. Послушай меня. Он не просто бандит. Он человек. У него тоже была семья, дом, земля. Ты спалил его аул. Ты убил его отца. Он мстил.
Корнилов остановился. Лицо его медленно наливалось кровью.
— Что ты сказала? — спросил он тихо, страшно.
— Ты ходил в горы год назад, — Варя говорила быстро, не давая ему опомниться. — Ты жег аулы. И его аул сгорел. Отец его погиб. Мать с детьми замерзла в горах. Он мстил. За семью. Так же, как ты мстишь сейчас за станицу. Он — не зверь, батя. Он воин. Как мы.
Корнилов смотрел на нее, и в глазах его смешались ярость и что-то еще — может быть, стыд, может быть, боль.
— Ты защищаешь врага, — сказал он. — Ты, дочь моя, защищаешь поджигателя, который спалил нашу станицу.
— Я защищаю правду, — сказала Варя. — И справедливость. Если ты убьешь его — ты не вернешь сгоревшие хаты. Не вернешь убитых. Только добавишь еще одну смерть.
— А если я его отпущу? — голос отца стал опасным, тихим. — Он пойдет дальше жечь. Убивать. Ты этого хочешь?
— Он не пойдет, — выдохнула Варя. — Я знаю. Он...
— Ты ничего не знаешь! — рявкнул Корнилов, и голос его разнесся по всей площади. — Ты — баба! Ты — девка, которая влюбилась в первого встречного, потому что муж на войне, а ей скучно!
Варя побелела. Сзади, из толпы, послышался шепот — злой, торжествующий.
— Не смей, — сказала она, и голос ее дрогнул.
— Я все вижу, — Корнилов шагнул к ней, и она отступила на шаг, прижавшись спиной к крышке погреба. — Ты думаешь, я слепой? Думаешь, не знаю, почему ты его стережешь? Почему по ночам из дома пропадаешь? Почему свекровь тебя потаскухой обозвала? — Он схватил ее за плечо, дернул на себя. — Отойди, Варвара. Не позорься при всем честном народе.
— Не отойду, — сказала она, и голос ее зазвенел. — Он — мой пленный. Я его взяла. Я им распоряжаюсь. И я не дам его убивать.
— Ты? — Корнилов усмехнулся, и в усмешке этой было столько презрения, что у Вари перехватило дыхание. — Ты — девка, которая забыла, кто она есть. Которая вместо того, чтобы домом заниматься, с пленным в погребе милуется. Ты — позор рода. И я, атаман, говорю тебе: отойди.
— Нет, — прошептала она.
— Отойди, сказал!
Он ударил ее — открытой ладонью по лицу, так же, как в день свадьбы. Голова Вари дернулась, на губе выступила кровь. Но она не отступила. Только подняла глаза на отца — и в глазах этих была такая ненависть, такая боль, такая правда, что Корнилов на миг отшатнулся.
— Ты уже бил меня, батя, — сказала она тихо, и голос ее был страшен. — При всем честном народе. Я стерпела. Но сейчас я не отойду. Убей меня — не отойду.
— Варвара, — голос отца дрогнул, но он взял себя в руки. — В последний раз прошу. Отойди.
Она молчала. Стояла, раскинув руки, закрывая собой крышку погреба. Толпа гудела, женщины плакали, мужчины хмурились, дед Еремей крестился и шептал: «Не к добру, не к добру».
Корнилов смотрел на дочь. Долго. Тяжело. В глазах его было что-то, похожее на отчаяние — отца, который теряет дочь, атамана, который теряет власть.
Он схватил ее за плечи, дернул, и Варя, не удержавшись, упала на землю. Она попыталась вскочить, но отец уже откинул засов, рванул крышку, и черная пасть погреба открылась, пахнув сыростью и холодом.
— Ахмат! — закричала Варя. — Ахмат!
Она вскочила, бросилась к отцу, вцепилась в его руку, но Корнилов отшвырнул ее, как куклу. Варя упала, ударилась плечом о землю, но снова поднялась, снова бросилась.
— Не трогай его! Не смей!
Корнилов уже спускался в погреб. Варя слышала его тяжелые шаги, слышала, как звякнула цепь, как он выругался — глухо, матерно. Потом — тишина. И тяжелые шаги наверх.
Ахмат поднимался первым. Он шел медленно, подталкиваемый атаманом, щурясь от яркого света. Кандалы на руках блестели на солнце, лицо было бледным, изможденным, но глаза — глаза смотрели прямо, без страха, с той самой дикой свободой, за которую Варя полюбила его.
Он вышел на свет, и толпа ахнула. Кто-то закричал: «Смерть!», кто-то плюнул, кто-то перекрестился. Ахмат стоял, не щурясь, глядя на толпу, на атамана, на Варю, которая лежала на земле, опираясь на руки, с разбитой губой и слезами на глазах.
Корнилов вышел следом, выпрямился, оглядел толпу.
— Вот он, — сказал громко, чтобы все слышали. — Главарь банды, что жег наши хаты, убивал наших людей, насиловал наших баб. — Он выхватил шашку, и солнце блеснуло на лезвии. — Суд и расправа! По казачьему обычаю!
— Смерть! — заорала толпа. — Смерть ему!