В этот раз эффект нашего исцеления оказался поистине эффектным. Апраксина встала и сказала:
— Я даже не знаю. Кажется, как будто бы ничего не изменилось.
— Ну, главное, что хуже не стало, — сказал я.
— Наверное… Но… Погодите! Я ведь не заикаюсь!
Апраксина посмотрела на меня, как на чудо природы. Я показал пальцем на Леонида.
— Это всё он.
И Леонид удостоился пылких несдержанных объятий. А когда Апраксина упорхнула радоваться жизни, Леонид уставился на меня и спросил:
— Почему я?
— Ряд причин. Во-первых, вы действительно принимали участие. Во-вторых, я испытываю перед вами чувство вины за то, что украл у вас невольно славу избавителя человечества от недуга, который неизбежно привёл бы к вымиранию этого самого человечества. Ну и в-третьих, я человек женатый, и пока ещё не в той стадии отношений, чтобы искать обнимашек на стороне. Вам они более приличествуют.
Леонид только головой покачал.
— А при чём тут главная рука? — спросила Стефания.
— Да был у меня знакомый. Тоже левша, но в детстве его переучили, так он с тех пор заикаться и начал. В мозгу всё это как-то хитроумно связано… Ладно, друзья мои. Уже минут пять как ура, а мы всё не радуемся.
— Ура! — дружно грянули друзья.
Мой коварный план, которого не было и в помине, очень скоро начал приносить плоды. Господин Четвергов, которого я за время нашей с ним беседы понял абсолютнейшим образом, в психологическом плане не представлял собою ровным счётом ничего особенного. Ну, разве что, для аристократа обладал очень уж слабой самоуверенностью. Отсюда и выбор объекта влюблённости. Девушка, во-первых, внешности не самой аристократической, а во-вторых, обладающая недугом. Согласно логике подсознания, такая уж точно должна была упасть в его объятия, стоит только намекнуть, что он не прочь.
Госпожа Апраксина же, напротив, обладала вполне аристократической психологией и не считала, будто в чём-то хуже других. Заикание, конечно, бесило, но к внешности своей у неё уж точно никаких претензий не было. В академию она пришла просто и незамысловато учиться; получить образование, обрасти полезными связями и знакомствами, чтобы в перспективе сделать себе крутую карьеру.
При этом — да, Апраксина была стихийницей. Что её ни разу не останавливало. Она справедливо полагала — и родители были с нею полностью согласны, — что решает не сам дар, а умение грамотно себя подать и хорошо вписаться.
Четвергов в эту схему не ложился никак. Он учился из рук вон плохо и с точки зрения происхождения не представлял собой ничего интересного. Поэтому когда он достал револьвер и начал с ним что-то изображать, госпожа Апраксина отреагировала предельно разумным образом. Посмотрела на парня, как на идиота, и пошла жаловаться декану факультета. Диана Яковлевна же, получив такую жалобу, обезоружила Четвергова самостоятельно и отправилась посоветоваться к Кунгурцевой. Кунгурцева примчалась ко мне, ну а дальнейшее уже очевидно.
Итого: шансов завладеть мыслями Апраксиной у Четвергова было ноль целых, ноль десятых. Всё, что он мог ей предложить — это огромность своего чувства. Объяснить, что с этим чувством должна делать Апраксина и на кой-оно ей вообще нужно, он не мог, а потому грустил и ненавидел жизнь. Ходил в подвал, где жизнерадостный Акакий Прощелыгин жужжал ему в уши о том, что все девушки меркантильны, и истинные чувства им неведомы, да и вообще жизнь — то ещё дерьмишко.
После того как я открыто сообщил Андрею о своих видах на Апраксину, он впал в настоящую панику. Невинную душу Апраксиной надо было срочно спасать! Разумеется, лучше всего ей было бы спастись в его, Четвергова, объятиях, но до этого ей ещё нужно было нравственно дорасти. Четвергов был согласен ждать.
Первым делом он решил поговорить с предметом своего обожания. Предостеречь. Встреча получилась не сразу, так как Апраксина усиленно избегала неадекватного, с её точки зрения, Четвергова. Выловил он её на стадионе, где догнал во время пробежки и, задыхаясь слабыми лёгкими, начал было излагать свои взгляды на мою распущенность.
И тут Четвергову нанесли страшный удар. Он-то полагал, что может хотя бы рассчитывать, что его не перебьют, поскольку заикающимся людям перебивать очень трудно. Однако вышло так, что Апраксина, обладающая куда более сильными лёгкими, сказала:
— С вашей стороны это бесстыдство, господин Четвергов, наговаривать на столь достойного человека! Я ему обязана в жизни столь многим!
И, добавив энергии, обогнала споткнувшегося на ровном месте Четвергова.
Всё это наблюдали мы с Кунгурцевой, стоя возле бегового круга.
— Вы знаете, — заметил я, — входя в возраст, неоднократно ловил себя на мыслях, будто жизнь заканчивается. Ну, знаете, вроде как всё интересное осталось в юности, а впереди одно лишь серое уныние. Но сейчас вижу, что наблюдать за чужой юностью едва ли не веселее, чем влачить собственную!
— Юность переоценена, — сказала Кунгурцева. — Лично я с нетерпением жду старости. Когда можно будет делать… Вообще ничего. Правда, для этого нужны деньги.
И она горько вздохнула. Я тоже вздохнул, не зная, как сказать, что денег у меня полно, и я в старости охотно поделюсь. Готов даже буду платить Кунгурцевой приличную пенсию, чтобы она ничего не делала и радовалась жизни. Но, к сожалению, даже у меня в голове предложение это звучало настолько странно, что озвучить его я не осмелился.
В тот же день, вечером, когда я уже собирался домой, ко мне в кабинет ворвался Четвергов и вызвал на дуэль.
— Дуэль? — задумался я. — А смысл?
— Вы — бесчестный, вы… Вы — растлитель!
— Сам себя ненавидеть начал… Так выразительно рассказываете. Но каким бы я ни был бесчестным растлителем, я всё же хочу выслушать конкретную причину.
— Это не имеет значения! Вы получили вызов, и либо отвечаете согласием, либо покрываете себя позором!
— Господин Четвергов, я — учитель, вы — ученик. Если я отвечу согласием на ваш скоропалительный и не очень умный вызов, то однозначно покрою позором и себя, и академию как таковую. Что это за академия, где преподаватели студентов отстреливают. Вы если хотите по-настоящему красивый жест сделать — для начала отчислитесь, документы заберите. Ну а там я уж с огромной охотой предоставлю вам любое удовлетворение.
Четвергов стоял, сжав кулаки, и дышал так тяжело, будто с самой физкультуры бегал не останавливаясь ни на секунду.
— Вы — трус! — выпалил он.
— Обоснование?
— Вы боитесь принять вызов!
— Так это вы — трус. Боитесь отчислиться из академии.
— Вы меня оскорбили!
— Ну, тут по факту, не поспоришь.
— И я вас вызываю!
— Никаких дуэлей со студентами. Отчисляйтесь, доучивайтесь или ждите, пока я на пенсию выйду.
— Вы испортили жизнь Апраксиной!
— Испортил что?
— Жизнь!
— Это ту самую гнилую иллюзию, которая гроша ломаного не стоит, если я правильно запомнил то, что вы мне говорили? Невелика потеря.
— Вы не понимаете, это совершенно другое!
— Да у вас как будто бы слёзы в голосе звенят. Это уж совершенно никуда не годится. Чаю? Прошу прощения: кофе?
— Чаю!
Через десять минут Четвергов успокоился и раскрыл мне недостающие страницы. Он происходил из глухой деревни, где получил образование весьма посредственного толка. Едва переступив порог академии, он был просто шокирован невероятными объёмами учебного материала и совершенно не деревенскими темпами жизни.
Четвергов запаниковал, нахватал неудов, запаниковал ещё сильнее, завалил первую сессию. Со второго семестра легче не сделалось, больше того, пришло ощущение, будто академический поезд уехал без него. У всех были какие-то общие темы, все были на одной волне, а он, Четвергов, отдельно. И только Апраксина из-за внешности и заикания казалась ему родственной душой, не вписывающейся в мир, однако ухаживания она принимала холодно и не давала никакой надежды совершенно.
— Это называется, — вставил я, — честная, хорошая, серьёзная девушка. Если бы она взялась с вами крутить не пойми что, выклевала все мозги за годы обучения, а потом сообщила бы, что всё это было ошибкой — вам бы гораздо хуже пришлось. И ей. И вообще всем.
От безысходности Четвергов ушёл в подвал, и там ему открылась философия всеобщего утешения.
— Четвергов, вы… Вы типичная жертва инфобизнеса, забудьте это слово, вы его больше никогда не услышите, вам почудилось. Когда кто-то что-то говорит — смотрите, кто это, а не что он говорит. Прощелыгин, этот ваш бесстрашный лидер, на минуточку, всегда имел отлично по всем предметам. Пахал как проклятый, учился как не в себя. И на сегодняшний день, осмелюсь высказать своё неавторитетное в этой сфере мнение, остаётся лучшим в Белодолске зельеваром. В этом вы не пожелали с него пример взять? Не пожелали, позарились на приятные слова. Прощелыгина сгубила любовь, как и вас. Он честно и бескорыстно любил деньги. Поэтому потерял решительно всё, что имел, кроме умений и знаний, официально числится пациентом психиатрической клиники, несколько часов в полном сознании провёл в самом настоящем небытии и в силу этих причин теперь может себе позволить не задумываясь пороть любую чушь, какую ему только захочется. Ему действительно терять нечего. Он правда может со всеми вами играть, ухмыляясь из темноты демонической улыбкой. Но вы-то, вы куда лезете⁈ Восемнадцать лет, уже надо бы соображать, что к чему. Наверное не просто так миллионы взрослых худо-бедно, с плачем и стонами, а всё ж таки живут эту самую жизнь, бьются за иллюзии.
— Акакий сказал, что миллионы мух не могут ошибаться.
— Намекните ему, что ещё есть миллионы пчёл. И у них имеются жала. И ещё как бы вскользь заметьте, что Александр Николаевич как бы между прочим оговорился, что если господин Прощелыгин не перестанет лапсердачить, то его пребыванию в подвале скоро придёт конец.
Четвергов шмыгнул носом, посмотрел в кружку.
— Как она могла…
— Кто?
— А… Апраксина… Нет, я ни на что уже не претендую, но продать себя в содержанки…
— Четвергов, вы идиот?
После того как Четвергов понял, что он идиот, у него возник закономерный вопрос:
— Что же мне теперь делать?
— Пути два. Отчисляться прямо сейчас и возвращаться в деревню, или основательно, обеими руками браться за голову и начинать учиться. Отталкиваться лучше всего от жизненных целей. Которые для начала не худо бы поставить.
Несколько секунд подумав, Четвергов решительно сказал:
— Я остаюсь!
— Поддерживаю.
— Никогда больше не вернусь в подвал.
— Завтра же вернётесь и будете вести себя как ни в чём не бывало.
— Простите, зачем⁈
— Вы будете моим осведомителем. Мне очень интересно знать, что поделывают гомункулы и чем дышит Прощелыгин. А также о настроениях среди посещающих подвал студентов.
Кунгурцева ворчала на меня уже в постоянном режиме. Ей не нравилось, что к револьверному студенту не применили никаких санкций; не нравилось, что в подвале продолжает твориться невесть что; не нравилось, что в академию как к себе домой ходят полицейские.
— Полицейские? — озадачился я.
— Вот, полюбуйтесь! — Кунгурцева открыла дверь и позволила войти смущённому сражу порядка.
Он теребил в руках зимнего ещё образца шапку, боялся Кунгурцеву, но, увидев меня, нашёл-таки силы пролепетать, что Фадей Фадеевич сильно просют.
— У меня уже складывается впечатление, что вся эта академия построена вокруг вас исключительно ради вашего развлечения, Александр Николаевич! Вы не подумайте, будто я возмущаюсь — я завидую!
— Мы всё решим, — пообещал я и поспешил вслед за полицейским. Сам Фадей Фадеевич просит, наверняка что-то архиважное!
На первого встречного студента с горшком в руках я не обратил внимания. Наверное, сказалось иномирное происхождение. Дома-то студент с цветочным горшком ничего особенного собой не являет. Мало ли, зашёл на кафедру двойку исправить, а там как раз по чудесному стечению обстоятельств надо цветок в другой кабинет перенести.
Но здесь-то так не принято! Или устроенный с моей подачи субботник уже изменил всё раз и навсегда? И скоро будут пионеры с октябрятами, коммунистическая партия и пятилетка в три года?
Но потом мне встретился ещё один студент с горшком. Я присмотрелся, и у меня дёрнулся глаз. Цветка в горшке не было. Из чёрной земли торчал деревянный крестик, на котором было что-то написано.
— Боря, — остановил я следующего студента. — То есть, господин Муратов. Это что такое?
— Это? — Боря поднял свой горшок повыше. — Это, Александр Николаевич, моего одногруппника. Ему на первой лекции нехорошо сделалось, и он в общежитие убежал, а это оставил, вот я и маюсь.
— Весьма с вашей стороны благородно, однако я пытаюсь постигнуть сакральный смысл.
— А нет никакого смысла. Просто все, кто ходит в подвал, теперь носят такие вот горшки. Друга моего, должно быть, выгонят из поэтического кружка, если узнают…
Я прочитал надпись на кресте.
— Вашего друга зовут Юрий Громов?
— Да, всё верно.
— Чёрт знает что. Это уже через край, Кунгурцева меня на дыбе растянет… Ладно, принял, дольше медлить нельзя.
В кабинете Фадея Фадеевича стоял продолговатый ящик, заставивший меня испытать нехорошие ассоциации. Должно быть, тени этих ассоциаций отобразились у меня на лице, потому как Жидкий засмеялся и сказал:
— Не переживайте, Александр Николаевич, не гроб. Это из Москвы прислали улики по делу Черёмухова.
Фадей Фадеевич снял крышку с ящика, и я присвистнул.
Аккуратно уложенные, корешок к корешку, ящик заполняли книги. Да не просто книги. Корешки были яркими, разноцветными, глянцевыми и совершенно никак не вписывающимися в окружающую реальность.
— Бога-а-ато…
— Не то слово. Их ещё пять таких ящиков.
— Немыслимо. Что ж, всё это требует экспертизы, и всё это необходимо как можно скорее доставить ко мне домой. Придётся работать сверхурочно.
Танька с большим подозрением отнеслась, когда я завязал ей глаза и повёл вверх по лестнице.
— Саша, если там будет толпа народа с криками и праздником — я расстроюсь!
— А уж я-то как расстроюсь.
— Что ты задумал?
— Сюрприз.
— Почему мне страшно⁈
— От неизвестности, дорогая, от неизвестности. Ну, всё. Готова? Снимаю!
И я сдёрнул с неё шёлковую повязку.
Несколько секунд Танька стояла молча и с недоумением моргала. Потом приспособилась к свету свечей (всё же успели мы привыкнуть к ярким алмазам) и тихонько вскрикнула, поднеся к губам ладони.
— Это чудо⁈
— Нет, это уголовка…
Все наши стеллажи были заполнены книгами, в два ряда. Танька подошла к одному, скользнула пальцами по корешкам. Переместилась к другому стеллажу и сделала забавную попытку его обнять.
Я улыбнулся. Танька заплакала. В этом не было ничего удивительного, она в последнее время вела себя чрезвычайно непредсказуемо.
Следующим утром я шёл в академию, исполненный решимости разобраться с подвальной ситуацией раз и навсегда. Я готов был сметать все преграды на своём пути, но оказался совершенно беспомощным перед Акакием Прощелыгиным, который буквально налетел на меня в вестибюле.
— Слава Господу, вы пришли! Александр Николаевич, умоляю, вы должны что-то предпринять!
— Действительно?
— Этот кошмар совершенно вышел из-под контроля. Я говорил им, чтобы они не смели, но они меня уже не слушают! А мне больно! Мне больно, Александр Николаевич!
— Вам наконец-то набили морду? Ну… поздравляю, где-то даже немного рад…
— При чём тут моя морда⁈ Моя морда вовсе никакого отношения к этому всему не имеет! Они стали носить горшки!
— Разве это не ваша работа?
— Вы издеваетесь? Я прошёл через нечто хуже чем смерть и обрёл человека, неоднократно мной оскорблённого и оплёванного, которому было до такой степени на меня не плевать, что он создал мне сию могилу! — Акакий взмахнул горшком с алоэ. — А для них это просто мода, изящный аксессуар! Они ничего не понимают в настоящей тьме, в настоящей боли, эти презренные дети света, резвящиеся в лучах… Ну, в общем, вы сами всё прекрасно понимаете, сколько можно повторять! Мы должны что-то предпринять, Александр Николаевич!