К книге
Белая мечеть. Мир, который уцелел. Куда ведет Шелковый путьЧасть третья. Прибежище. Глава 9. Ташкент. Издалека земли сиянье видим
85%
Часть третья. Прибежище. Глава 9. Ташкент. Издалека земли сиянье видим
11

Усмон рассказывает, что в ковре все зависит от узелков.

В Ташкент мы летим на маленьком, битком набитом самолете, который легко планирует над пустыней. Путь, который у меннонитских переселенцев занял три недели, мы преодолеваем за день. Большинство моих спутников в полете спят.

Нашу группу внезапно поразил какой-то недуг, свалив с ног всех североамериканцев, кроме Фрэнка и меня. Мы полагаем, что Фрэнк уцелел потому, что уже бывал в Узбекистане, а я — да неизвестно, почему, может, сказались годы в Египте и Южном Судане, а может, у меня, по выражению Мики, «железное нутро». Арни мрачно шутит, что наш тур воспроизводит Великое переселение в точности, вплоть до брюшного тифа. Болезнь мы прозвали «хивинской лихорадкой». И я уговариваю себя одуматься, когда слегка даже жалею, что не погружаюсь в наше путешествие так же глубоко, как остальные.

А хочется ощутимых свидетельств. Чтобы в кровь попадали молекулы хлопкового масла из ташкентского плова. Будто путешествие можно увековечить через язык иной кухни, будто можно нарисовать на карте маршрут от того, что было съедено, к каждой остановке. Красная морковь, а когда повернули на юг — желтая морковь. Снова мне вспоминается коготь ворона — киргизский символ, означающий «оставить след». Ручкой процарапываю в блокноте черточки, похожие на птичьи следы, как царапала бы булавкой жестяную ложку. Пишу о том, что поражает лично меня.

Ташкентское небо, перламутровое, трепетное, как голубь в клетке. Те из нас, кто чувствует себя сносно, отправляются на базар Чорсу, крупнейший продовольственный рынок города. Под современным стальным куполом мы проходим мимо прилавков с говядиной, стопками свиных рулек и пластами сала, сложенными друг на друга, как одеяла. Всего на нескольких прилавках можно встретить туристические сувениры, чаще попадаются одежда, обувь, электроника и бытовые мелочи. Но прежде всего — продукты. Мы видим горы огурцов, специй, насыпанных, будто дюны, лотки миндаля, кураги и инжира.

Все здесь в движении, но, чтобы разобраться в нем, самому нужно остановиться. Холид рассказывает, что глаза миниатюрных фигурок прорисовывают волосками трехдневных котят. От прилавка с шашлыком тянет луковым дымом. Холид добавляет, что Авиценна, считающийся первым фармацевтом, прописывал плов как верное средство для восстановления сил. Если Бухара — город стаккато, то Ташкент — легато. Холид сообщает, что отрез шелка может сохраняться и две тысячи лет. А когда в семье рождается мальчик, принято сажать тополя, чтобы было из чего построить ему дом, когда вырастет.

А еще Холид рассказывает мне о необычном народе, живущем в горах. Круглый год они постятся весь день, а едят только ночью. Питаются шелковицей, абрикосами и пророщенной пшеницей. Мяса не едят, потому что не на чем его готовить — так высоко в горах кислорода для костра мало. Пьют из горных ручьев. Многие из них блондины. Отличаются трудолюбием и таким крепким здоровьем, что женщины рожают до шестидесяти лет. В одном из обрядов они закалывают петуха и окропляют всех присутствующих его кровью. Живут долго. В девяносто у них вырастает третий набор зубов.

В крытых переходах ощущаешь аромат фруктов. А Нозли в восторге от своей покупки — ярко-розовых пушистых тапочек на высоком каблуке.

Арабский философ и математик аль-Кинди писал: «Очевидно, что все в этом мире, будь то субстанция или акциденция, испускает лучи, подобно звезде».

У чайного прилавка мы не спеша потягиваем чай и. з бело-голубых чашечек. Усмон рассказывает нам о том, какие продукты здесь делают из молока. Например, каймак — нечто среднее между сливками и маслом, который готовят, снимая молочные пенки с кипящего молока керамической ложкой в форме трилистника. А еще мы узнаем про катык[145], близкий родственник клаббера[146], и сузьму[147], которую обычно готовят с перцем и травами.

— Если нанести на час сузьму на ороговевшую кожу ног, вы не узнаете свои пятки и стопы, такими гладкими и нежными они станут.

Не узнаешь собственное тело. Станешь кем-то другим. Думаю о поэме «Христова община», написанной в 1934 году в честь полувекового юбилея Ак-Мечети, и о том, что историк Уолтер Рэтлифф сравнивал ее с хивинской эпической поэзией. Как и в сочинениях узбекских поэтов, в «Христовой общине» рассказ об исторических событиях перемежается молитвами и религиозными нравоучениями. По обычаю этих мест, поэму вслух декламировала молодежь поселения. Как будто литературные традиции проникают в кровь через поры.

Мы наполняем чашки друг друга темнеющим терпким зеленым чаем. Нозли кидает корочку хлеба дворняжке. Я никогда не читала ту книгу Менно Симонса — «Почему я не перестаю учить и писать». Но я думаю, есть всего одна причина, почему: чтобы стереть границы кожи.

Съешь эту книгу. На последнем из этапов, которые проходит молоко, оно превращается в курт. Усмон говорит, что это соленые шарики, их очень любят дети и они хорошо идут к пиву. Интересно, связано ли слово «курт» этимологически с английским словом «курд»[148] или их созвучие — не более чем совпадение. А может, не просто совпадение, а результат чьего-то опыта: ложечку курда на языке так и хочется назвать этим приятным на слух, твердым словом с мягкой сердцевинкой, под стать самому продукту. Сомневаюсь, конечно, что так и было, думаю, слова в языках образовывались более свободно, однако не сомневаюсь в воздействии, которое оказывает на тело различный опыт: воздействие времени, движения, определенных дней, прожитых один за другим, той или иной погоды, обучения и писательства, а еще смутного, но поразительного ощущения настоящего. Снова забираясь в автобус, я вспоминаю статью Диларам Иноятовой, в которой утверждается, что ак-мечетские меннониты впитали некоторые местные обычаи. Иноятова упоминает традиционное хивинское гостеприимство, то, как старейшины деревни встречали заезжих гостей. Мужчины выставляли для них на стол кофе, чай, молоко и хлеб. Их изменило долгое проживание в Хиве.

Пришло время нашей последней ночевки. Стены отеля увешаны картинами. Мы в том же самом отеле, откуда начинался наш путь, но только сегодня я разглядела, что эти картины — копии фотографий Худайбергена Деванова, нарисованные цветными масляными красками. Они смотрят на нас. Мужчина у колодца. Последний хан.

За ужином в свете стробоскопа для нас танцует ансамбль. Мы слушаем живое пение. Для разговоров слишком громко. Фрэнк передает мне телефон с открытым на нем советским документом, который он недавно перевел. В нем перечислены все депортированные из Ак-Мечети. Главе каждой семьи посвящен абзац. Начинаю читать, потом быстрее, слишком быстро, так что все расплывается: прокручивающийся экран, мой большой палец, узорная скатерть. Впечатляет убийственная педантичность. Сердце колотится. Перечислены все имена мужчин, женщин, детей, возраст каждого, семейные связи. Число коров и кур. Количество объектов, находившихся во владении. В нашем зале одна женщина танцует как змея. А другая — как павлин. Некоторые туристы хлопают. Некоторые снимают на телефон. Кто-то пытается напевать, подражая Элвису: «Где ангел не решится сделать шаг». В Узбекистане есть известная песня о чайхане.

Ветер повсюду. Предчувствие бури. Вспышки молний, фонари раскачиваются, огонь.

Что остается после конца света? Осколки. Блуждающая ДНК. Образцы клеток. В 1970 году, когда Фред Белк писал свою историю Великого переселения, он подсчитал, что около ста тысяч жителей Сибири и Средней Азии несли в себе немецко-меннонитские гены.

После конца света, падения града, разрушения уклада жизни остается этническое наследие. Даже когда истощается вера, остается музыка. Вот, например, существует ритуал украшения дерева. И ведь живучий, стойкий, удивительно гибкий, ему следуют не потому, что надо или так запланировано, а просто ощущают его нужность каждой клеточкой тела. Помню, как в один из приездов домой во времена моей жизни в Египте июльской ночью я стояла у костра на ферме в Пенсильвании и разговаривала о церкви со своим старым другом по колледжу. Мы приехали туда с нашими семьями помочь другому старому другу, хозяину фермы, разобрать ветхий сарай и прополоть сорняки. Каждый вечер мы смотрели, как сгорает на костре мусор. Друг рассказал мне, что до сих пор ходит в церковь, хотя в Бога не верит. А ходит потому, что ему нравятся традиции, община, взаимопомощь в церкви и возможность участвовать в благотворительных акциях с единомышленниками, для него это важно. Друг признался, что в церкви полно таких, как он. А мне это кажется ужасным. Ходить в церковь, если не веришь — это ли не насмешка над Церковью?

Друг рассмеялся:

— Что-то у тебя наивные представления о церкви.

И, может, он прав. Да, он был прав. На сегодняшний день мы с ним принадлежим к одному приходу, который представляет собой удивительное объединение певцов, чтецов, блудных сыновей и искателей, разнообразие вариантов «или/или» и «и/и». Если бы сейчас меня попросили назвать сильную сторону меннонитской церкви, я бы сказала, что это как раз то, что выглядит как слабость и противоречие — разнообразие людей, собравшихся вместе разными путями: кто по рождению, а кто из собственной жажды истины, — ради того, чтобы построить обитель труда и заботы о ближнем. Я бы сказала, что сила наша в том, что мы не пытаемся стричь всех под одну гребенку. И что наша церковь почти отражает мои представления об утопии. А еще я бы добавила, что на обычной воскресной службе среди трех сотен прихожан наберется от силы десяток небелых.

Этнический вопрос — наш гордиев узел. Глядя на меннонитов, я прихожу к выводу, что меннониты по происхождению остаются связанными друг с другом, даже если веру утрачивают. А вот те, кто стал меннонитом по вере, от сообщества откалываются, если верить перестают. Вполне понятно, что люди вроде моего отца, на которых глубоко повлияло меннонитство, в случае расцерковления оказываются не у дел, в отличие от меннонитов, у которых это в крови. Опыт — как кровь, тоже не водица. Как бы мне хотелось, чтобы истории личного прихода к вере признавались, принимались и прославлялись, чтобы они значили не меньше, чем ДНК, а то и больше! Ведь, именно живя бок о бок, мы становимся частью друг друга. И у историй есть генетика, они тоже кодируются, наследуются, облекаются в плоть и кровь.

Если настанет конец света, неизвестно, где на самом деле можно будет найти прибежище, однако после ужина Холид рассказывает мне в холле, где музыка не так грохочет, что пророк Иса, мир Ему, однажды вернется в Дамаск. Он снизойдет на мечеть, называемую Белой — по-узбекски Ак-мечеть[149]. Каждую пятницу в белом минарете, — «который, надеюсь, еще существует», добавляет Холид, — имам расстилает белый молельный коврик на случай, если именно в этот день Иса, сын Марьям, мир Ему, спустится с небес молиться с правоверными.

Мы прощаемся с Холидом, Усмоном и Нозли. Обнимаемся. Электронные адреса забиты в телефоны, кое у кого записаны в блокнот. Мы машем друг другу в дверях отеля, некоторые задерживаются посмотреть, как трое наших сопровождающих уходят в ночь. Они болтают и смеются. Вскоре их уже становится не слышно, потом они исчезают и из вида. Последнее, что я вижу, — мелькнувшую в темноте белую футболку Нозли, когда она наклоняется, чтобы сесть в такси, и влажный отблеск пакета с новыми пушистыми тапочками, отразившего свет фар проезжающего автомобиля.

Если дом — это история, то он одновременно устойчив и податлив. Незнакомцы могут стать в нем своими. Или дом может превратиться в совершенно чужое место. Быть может, хрупкость, эфемерность историй приводит к опасению, что они изменятся до неузнаваемости. Тогда становится понятно, почему люди, боящиеся такого исхода, хватаются за свои истории, упорно пересказывают их раз за разом или — что случается, возможно, даже чаще — просто забывают. Разрешают себе забыть, умолчать, не придавать значения странностям, не замечать необъяснимого мерцания в сердце дома. Но ведь изменчивость историй — также источник надежды. В своей статье «Паломничество как исцеление» Уолтер Фризен пишет о девушке, всю жизнь которой омрачало клеймо «Я — незаконнорожденный ребенок». Однажды, когда девушке уже было двадцать два, она вдруг осознала, что больше не ребенок, а слово «незаконнорожденный» больше не имеет над ней власти. И тогда от фразы «Я — незаконнорожденный ребенок» осталось только «Я». «Такие события, связанные с собственным „Я“, включают и вбирают в себя все, обдавая нас чистым светом любви».

Хафиз Ширази: «И я, подобно лампе, разливаю по улицам свой свет, свое тепло».

В статье Фризен пишет и о собственном путешествии в Ак-Мечеть. Он определяет Heimweh, «тоску по отчизне», как «тоску по пребыванию дома». Он также называет это «неистовым скучанием по дому».

В номере я изменяю своему правилу никогда не тратиться на роуминг, чтобы пересмотреть на телефоне видео, которое обнаружила незадолго до поездки: популярный ансамбль «Ялла» исполняет свой хит «Шахрисабз». На видео их живое выступление, зрительный зал подпевает, танцоры огненного шоу крутят пои. На участниках ансамбля свободного кроя сюртуки в стразах. Солист выходит на сцену в блестящем пурпурном халате. Скидывая его, обнаруживает под ним cюртук с парой больших серебряных эполетов. Он хлопает и щелкает пальцами. «Шахрисабз, Шахрисабз».

Кроме этого, я ни слова не понимаю. Музыка проникнута теплом и тоской, будто поющий любит город всем сердцем, хорошо его знает и может воспеть каждый закоулок, но, быть может, уезжал из него на некоторое время. Я гуглю слова песни и прогоняю через переводчик, получая безликий, неуклюжий, приблизительный перевод куплета, в оригинале звучащего так:

Как городов на свете много,

Но самый лучший, без прикрас,

Лежит в отрогах гор высоких

Зеленый город Шахрисабз.

На одних сайтах написано, что песня появилась в 80-е, на других — что в 90-е. Как бы то ни было, я уже родилась.

Несколько часов сна. На рассвете я смотрю, как облака над Ташкентом подернулись желтым и розовым. Они подсвечиваются снизу, ведь я смотрю с планеты. Телескопа у меня нет, я и так внутри огромного телескопа. Привычка исследовать позволяет заглядывать дальше. И все же широта обзора человека на планете определяется тем, чего увидеть нельзя, — всем миром, скрытым во тьме. Я вдруг осознаю, что несла Шахрисабз, город, куда я не еду, как амулет, как напоминание о неполноте моего путешествия. Шахрисабз разжигает неистовое скучание по дому. Он недостижим, как горизонт, фата-моргана или звезда. Он напоминает мне обо всем, что не подчиняется правилам, не вписывается в рамки, в стройный контекст заданной истории, обо всех доселе не видимых всполохах. И я сохраню в себе страсть к никому не нужным, выброшенным вещам. В каждом Studium увижу punctum. Метод сороки, если хотите: пренебрегать центральной идеей ради того, чтобы разглядеть незначительные детали. Авторитета так не завоюешь, но мне милее вглядываться не в созвездия, а в темноту между ними, рискуя ошибиться. Можно перепутать церковь с мечетью, принять чужую страну за родину. Помните, в «Волшебнике страны Оз» Изумрудный город вовсе не был зеленым! Он только казался таким сквозь цветные стекла очков. А Шахрисабз — мой символ, но вместе с тем и реальное место, где сегодня погода солнечная и ясная, днем тридцать один градус тепла, ночью — шестнадцать.

Богат коврами, хлопком, хлебом

Цветущий край, зеленый град.

А какая радость знать, что чего-то не знаешь! Какая радость жить в месте голода по знаниям, понимать, что акробат мысли, карабкающийся по канату воображения, на вершину минарета никогда не заберется! И когда я говорю, что Шахрисабз не просто обнаруживает пробелы в моих знаниях, я имею в виду не только то, что уважительно отношусь к различиям, хотя и это тоже, и не только то, что смирение — это хорошо и что мы должны принимать во внимание чужие истории. Я имею в виду, что хочу ощущать себя живой. Если Studium относится к цели, доводам и опыту, то punctum — к страсти. Она ломает косную уверенность в том, что все понятно. И мне хочется верить, что это возможно всегда: заряд, толчок, мурашки от истории, проникающей под кожу.

Мальчик, плачущий в театре: «Нет, занавес, не опускайся!»

Возможно, ак-мечетским меннонитам Зеленый город представлялся недостижимой землей обетованной, возможно, ока за лея для них разочарованием, но для меня он означает всего лишь то, что всегда есть нечто большее, что у историй не бывает конца. И это тоже рай.

Шахрисабз, Шахрисабз

Наполнен радостью и светом.

А как мне нравится то, что они ошибались. Какая красивая ошибка! Да, задуманное не получилось. Постигшая их неудача уберегла скитальцев от всего заученного, накатанного, не дала оказаться в привычной роли миссионеров. Каждая новая история начинается со случайности.

Желтый круг света на отельной подушке. Собрать вещи, убрать последние мелочи. Паста, сандалии, книги. На прощание я читаю о ночном путешествии Элизабет Унру, ее переезде в Америку.

«А теперь расскажу о волнительном случае. Об одной тихой, ясной лунной ночи в океане. Мы все, кого не мучила морская болезнь, были на палубе, слушали приятную музыку. Вдруг торопливо вошли корабельные офицеры, музыка оборвалась, всем велели разойтись по каютам… Вскоре нас накрыл густой туман, хоть ножом режь, а нам предстояло пройти рядом с американским пассажирским лайнером».

Качу чемодан по выложенному плиткой лобби отеля. Во дворе веет свежим дыханием утра. Щебечут птицы.

«С палубы всех выгнали, только нескольких человек случайно проглядели, а распоряжений они не слышали и позже рассказывали, что от тумана такая темень наступила — ни зги не видно было, так что они остались на месте. Прожекторы на палубе казались блеклыми искорками. Мы же из кают слышали только противотуманный гудок, корабль наш еле шел. И вдруг мы почувствовали, будто он задел что-то бортом, раздался скрежет, все судно задрожало — не передать словами, что нам довелось пережить, в любой момент могли объявить: тонем!»

В последний раз мы садимся в автобус «Золотой дракон». Он проплывает по еще полусонному городу. В парках ощетинивается можжевельник.

«Потом к нам спустились и объявили, что можно выходить на палубу. Как мы благодарили Бога! Мы поднялись как можно скорее и услышали, что корабельный орган играет „Благодарим Тебя, о Боже!“. Когда мы вышли на палубу, корабли как раз поравнялись, салютуя друг другу: на обоих судах играли одни и те же песни, на палубах выстроились люди. Туман сошел, светила луна. Оба судна остались невредимы, наше только слегка поцарапано».

Прекрасная цель: из любой встречи выходить невредимым, лишь слегка поцарапанным.

Мои спутники смотрят в окна, некоторые еще бледноваты после недавней болезни. Вскоре нам тоже предстоит пересечь море, как Элизабет.

— Столько еще предстоит узнать, о столь ком почитать поподробнее, когда вернемся домой! — вздыхает Эвелин. Киваю, не вдумываясь сначала даже в ее слова, не осознавая, насколько она права, по крайней мере, в моем случае. Я еще не догадываюсь, что за поездкой последуют годы изучения мате риала. еще ничего не знаю о будущем.

Июнь 2016-го. К концу года и в США, и в Узбекистане сформируются новые правительства. В Узбекистане ослабят некоторые ограничения, и Азад Каримов с верными соратниками наконец получат необходимое разрешение на открытие в Хиве музея меннонитов. А в Штатах, в маленьком городке в Вирджинии, в эти же промозглые месяцы я буду продолжать свой исследовательский проект, выкраивая для него время среди новых забот и обязанностей. Буду ездить на велосипеде в кампус Восточного меннонитского университета и подниматься по маленькой лестнице в историческую библиотеку. Тех копий отдельных глав «Нашего путешествия в Среднюю Азию» Франца Барча, что у меня есть, недостаточно, я хочу прочесть всю книгу, буду перечитывать ее еще не раз. За окном горный кряж. Слабо освещенные книжные стеллажи. Особенно сумрачным кажется шкаф, в котором выставлена коллекция голландских фарфоровых тарелок. Рядом стеллаж с книгами, выставленными на продажу по бросовой цене, не дороже доллара. Среди них обнаружатся старые ежегодники меннонитских школ 1970-х годов. Я проведу немало времени, сидя над ними на корточках и выискивая фотографии моего отца.

Я продолжу учить немецкий. Опубликую в «Меннонитском журнале» интервью с Махмудом Сиадом Тогане. Найду поэтов, о которых говорил Холид, Хамида Алимджана и его жену Зульфию, выискивая упоминания о них в научных статьях, вслушиваясь в поэзию, пропитанную пейзажами: сонные хлопковые поля на рассвете, горы, блуждающие, как пастухи, белые моря снега. Узнаю — с радостью, но без особого удивления, что мы с Фрэнком дальние родственники. С замиранием сердца наткнусь на сайте магазина секонд-хенда на пальто Ирины Шариповой и упрошу мужа купить мне его на Рождество.

— Ты серьезно? — не поверит он, когда я попрошу его потратить восемьдесят долларов на подержанное «пальто в стиле милитари с цветочным узором».

— Как никогда! Мне больше ничего не нужно.

Пальто я получу. А еще шестьдесят пять долларов потрачу в период моих страданий по Айрини Уорт на ее духи. Мне жизнь будет немила без этого редчайшего эликсира, в котором, как мне представляется, заключен секрет ее изящества. Посылка дойдет. Я вдохну аромат. И он покажется мне… знакомым. Покажется — придется признать — старушечьим. Ну конечно, а как иначе? Она же родилась в 1916 году! Божественный парфюм Айрини Уорт пахнет новеньким салоном олдсмобиля, сумкой из кожзама, капроновыми чулками и фруктовой жвачкой. Он пахнет церковью.

Я перечитаю «Меланкту». Поражусь тому, насколько значительная часть текста уделена бесконечному расставанию: мучительные разговоры по кругу между Меланктой и ее молодым человеком, врачом, которые, кажется, пытаются порвать с первого дня знакомства. Этого я совсем не помнила. Конечно, в подростковый период, когда вообще привычно переливать из пустого в порожнее и тратить вечера, рассматривая отношения под микроскопом, мне казалось, что так и надо. Меня будет передергивать от того, с какой авторитетностью Стайн рассуждает о расовых признаках, я буду морщиться, продираясь сквозь текст, чтобы отыскать историю в глубине запертых комнат. Зато замечу то, что объединяет меня не с Меланктой, а со Стайн: страсть к языку.

И очень часто я буду вспоминать автобусный тур по Узбекистану, когда Холид признался мне, что все никак не допишет диссертацию. Я поделилась с ним методом, который помог мне закончить свою: писать в день по странице. Уж одну-то страницу любой образованный человек напишет!

— А вы никогда не уставали от нее? — спросил Холид. — Не хотелось все бросить?

— Бывало, конечно, — ответила я слегка беспомощно — Но надо себе довериться.

Довериться процессу, невидимым пока изменениям. Материалу, которого никогда не будет достаточно: его уже достаточно.

Смысл исцеляющего паломничества, пишет Уолтер Фризен, «не а том, чтобы закрыть книгу, но чтобы всегда быть готовым ее открыть».

Как же я люблю литературу и язык за это — их открытость! Их всегда можно «переоткрыть». Шар-и-Сабз превращается в Шахрисабз, обретая совершенно новую валентность, свежее звучание, как бывает, когда приезжаешь в новую страну. Когда Отто Тевс приехал в Ак-Мечеть, его звали там Отто-вой. Так обращаются к дервишам. Его называли Отто-вой потому, что считали духовным лидером, а еще из-за созвучия «Отто» и «ота» — «отец». Произвести звук — значит произвести изменение во всем теле. Своего рода чудо. У себя в блокноте я подчеркиваю слово «панор-бува» — сочетание, которое я впервые услышала переведенным как «дедушка Фонарь» — прозвище Вильгельма Пеннера, меннонитского фотографа. Однако в Ак-Мечети я узнала, что переводится оно не совсем так. Оно означает «дедушка Пеннер». В узбекском есть слово fanar, то есть «фонарь», и кто-то из исследователей или переводчиков по ошибке принял фамилию «Пеннер» за «фонарь», свет.

Так история насыщается светом. В аэропорту мы стоим в очереди, идем на посадку, протискиваемся по проходу, заталкиваем сумки на багажные полки. Мое кресло рядом с креслом Фрэнка. Он меня спрашивает, не помогу ли я с редактированием англоязычного издания книги отца Холида о хивинских меннонитах, когда придет время. Конечно, помогу. Никто не знает точного места их прибежища, потому что им оказалось место их ссылки. И место голода. Шар-и-Сабз — это Шахрисабз. Лэнгстон Хьюз — это Ян Цзун, а лучший друг его — Да-руг. Белая мечеть — церковь. Искаженные предания, ошибки истории, всеобщие заблуждения освещают мне путь. Я лавирую в их сиянии. Оно идет со всех сторон, слепит глаза так, что вперед невозможно смотреть. Как мы становимся частью чужих историй? А мы уже там. В нас живут целые архивы, нас пропитывает коллективная история, пронизывают образы и впечатления, мы впитываем мифы.

Я снова собираю их вместе: Франца Барча и Германа Янцена, Якоба Янцена и Якоба Классена, Элизабет Унру, Иоганна Дрейка и Клааса Эппа-младшего, Худайбергена Деванова и Вильгельма Пеннера, Лэнгстона Хьюза, Эллу Майяр и Айрини Уорт. Все они — мои узелки, проводники и тайное племя. И это лишь несколько человек, чьи жизни переплелись с моей. Они напоминают мне о том, сколько еще людей коснулось меня, иногда явным образом, иногда незаметно. О том, что каждый из нас причастен к жизням других, к тому, чего мы не видим и о чем никогда не узнаем. Как долго я жила, будучи связанной с Узбекистаном, даже не подозревая об этом! Так идет бесконечный караван кораблей, не видимых в туману. Иногда они царапают борта друг друга, иногда — нет. Люди стоят на их палубах как призраки: неясные фигуры, у которых, если луч лунного света на мгновение пробьется сквозь облака, может появиться лицо, как зеркало, ослепительно знакомое. Позовите их. И, как члены Невестной общины в их пылком порыве, оставьте вежливость при обращении.

А как позвать? Зов будет неразборчивым, искаженным. А может, лишь возглас удивления, какой бывает, когда слышишь небылицу, вздох или смех от неожиданной развязки. Давление в горле. Человеческий голос.

Стала ли эта поездка для меня «я-событием»? Нашла ли я для себя язык целостности? Поднимаю белую пластиковую шторку иллюминатора, чтобы в последний раз взглянуть на место прибежища. Стекло толстое, поцарапанное, взлетно-посадочная полоса окрашивается в лиловатый оттенок. Нет, для меня эта поездка связана не со мной, а с ними. А иначе что за сияние привело меня сюда, какое волнение? Думаю, я видела в этом путешествии возможность стать частью, одной из, сочувственно отнестись к себе, а в итоге увидела их, какими бы разными и непохожими друг на друга они ни были.

Так что дело не во мне. А в них. Весь поток света отражался не во мне, а, преломляясь, в них, как в мозаике. Меня привело сюда не мое стремление к целостности, а чувство внутренней раздробленности других, каждого.

Самолет набирает скорость. Стекла подрагивают, мы взмываем в синеву. Как всегда, слегка цепляюсь руками за подлокотники. Самолет скидывает с себя Ташкент и берет курс на Стамбул, разрезая ясный небосвод, как гладь озера, как бирюзовый купол самаркандской мечети, как потолок летнего дворца в Хиве, на котором меннонитские художники от своей глубокой, неизбывной тоски по дому изобразили пейзаж из своих воспоминаний, а может, воображения, до сих пор придающий объем пустому залу. Щедрыми мазками, не смешивая цветов, они написали реку, ветряную мельницу, небо и изумрудные земли, дышащие потерянным, последним, прошлым и будущим домом.

Предыдущая главаГлава 11 из 13Следующая глава