Азеф не сразу вернулся в Берлин. Он совершил поездку по Рейну и Мозелю, посетил маленький городок, где ждала его Хедди. Видимо, он еще выжидал – как поступят эсеры. Зиму и весну он прожил в Берлине, но один. На бирже были трудные времена из-за войны на Балканах. В марте Азеф потерял 14 тысяч марок, но потом, в апреле-мае, с лихвой потерянное отыграл.
А там и Хедди приехала в столицу; супруги Неймайер снова обзавелись квартирой и прожили еще один спокойный год.
В августе 1914 их благополучие закончилось. Азеф-биржевик имел дело в основном с российскими бумагами. Легкомысленно в преддверии мировой войны? Но кто еще весной 1914 года мог предсказать будущее?
Азеф потерял все. Почти все. Кроме Хедди – она осталась с ним. Из удачливых мелких буржуа они стали неудачливыми. Из «купцов второй гильдии», по-российски говоря, мещанами. Неймайеры открыли шляпно-корсетную мастерскую на окраине, в Вильмерсдорфе. Сын портного вернулся почти туда, откуда выбрался его отец. Только сам шить он не умел.
Но это было только началом несчастий.
11 июня 1915 года Азеф встретил какого-то человека, знакомого по прежней жизни, в кафе на Фридрихсштрассе.
Эта встреча испугала и расстроила его. Весь вечер он разбирал и жег какие-то бумаги.
На следующий день, когда Азеф и Хедди выходили из своей станции метро («Вильгельмплатц»), к ним подошел «прилично одетый господин и предупредительно отогнул борт своего пиджака: там висел маленький бронзовый жетон уголовной полиции»[340].
Азеф последовал в участок. В тот же день в квартире его был произведен обыск. Изъят был план аэроплана инженера Бухало. Видимо, больше ничего или почти ничего полицию не заинтересовало.
Герра Неймайера (впрочем, уже нет – герра Азефа, российского подданного) посадили в сырую тюремную камеру-одиночку в печально знаменитой впоследствии тюрьме Моабит. Сначала в ней не было лампы, потом газовую лампу поставили, но в восемь вечера приказывали гасить свет.
Когда-то Азеф – действительно испытывая страх или наигрывая – говорил жене, что «тюрьмы он не выдержит». Да и товарищи, при всем уважении к Ивану Николаевичу, иногда сомневались в том, что он, с его «любовью к жизни» и «аристократическими привычками», сможет вынести заключение. За всю жизнь революционера/осведомителя он провел под арестом всего несколько дней (в 1906 году).
И вот судьба сыграла с ним, забывшим прошлое, живущим новой жизнью, злую шутку. Он-таки оказался, всерьез и надолго, в тюремной камере, причем примерно такой же по условиям, в какой в первые годы своего заключения сидел Гершуни. Правда, с одной важной льготой: неограниченное право переписки.
Но почему его арестовали? Сперва Азеф предполагал, что его держат в заключении как бывшего агента полиции враждебного государства. Поэтому в прошениях об освобождении он утверждал, что давно не имеет с русской полицией никаких дел.
Но в ноябре оказалось, что причина ареста противоположна. Азефа арестовали как «анархиста» и террориста. Парадокс: за несколько лет до войны русские революционеры беспрепятственно жили и разъезжали по всей Европе. А теперь человека, который совершал теракты против чиновников враждебной державы, сажают в тюрьму – вплоть до конца войны и восстановления «мирных сношений», после чего он будет депортирован к себе в Россию. Договор о выдаче политических преступников между Германской и Российской империями был подписан незадолго до выстрела в Сараево – и, несмотря ни на что, старательно соблюдался.
С этого дня у Азефа-узника появилось занятие. Он начал сочинять оправдательный монолог. Писал он сразу по-немецки – на своем скверном немецком. Писал пространно, переделывая, улучшая текст. Исписал несколько толстых терадей (они сохранились). Ах, потратил бы он эти силы на писание настоящих воспоминаний!
Но у него была идея-фикс – выбраться из тюрьмы. И он писал вот что:
Во-первых, партия, членом которой я состоял только фиктивно, является социалистической, а не анархистской партией; во-вторых, я с середины 1906 до конца 1908 (в период, когда не было покушений) состоял членом Центрального комитета Партии социалистов-революционеров не по политическим убеждениям, а с целью возможного предтвращения покушений со стороны революционеров, и я входил туда с ведома русской политической полиции, на службе которой я состоял; во-вторых, я ни в одном покушении ни прямого, ни косвенного участия не принимал[341].
Видимо, революционерам на суде, если бы до него дошло, Азеф доказывал бы, что он сделал для борьбы с самодержавием больше, чем для его защиты. А теперь доказывал свою перед русским (вражеским для Германии!) правительством чистоту – заимствуя аргументы, между прочим, у Столыпина. Одно место из его речи – о том, что глава покушения всегда самолично находится на месте – он цитирует дословно (можно вообразить усмешку на заплывшем лице узника). В 1908 году, защищая свою честь террориста, он особо налегал на неправдоподобие версии о Рачковском – организаторе убийства Плеве. Сейчас он опять старательно опровергает эту в самом деле неудачную версию. Но теперь он таким образом доказывает свою непричастность к террору.
Ну и наконец:
Бурцев… хитростью и неправдой выманил у Лопухина признание относительно меня… Считаясь с Лопухиным, который оказал им услугу, революционеры вынуждены были поддерживать версию о том, что я являюсь организатором всех покушений…[342]
Звучит совсем неубедительно.
Впрочем, прибавляет Азеф, со времени последнего приписываемого ему покушения уже прошло 11 лет, срок давности истек, 7–8 лет он уже не имеет ничего общего с ПСР, 6–7 лет – с русским правительством…
Столько же времени я живу в Берлине в качестве мирного купца, далекого от всякой политики, стремящегося только к тому, чтобы забыть свое прошлое и приличным образом зарабатывать свой хлеб… Я обращаюсь к Полицейпрезидиуму с покорнейшей просьбой пожалеть меня…[343]
Азеф просил разрешения уехать в нейтральную страну, если ему нельзя жить в Германии.
Полиция запросила об Азефе эксперта по истории русского революционного движения, который был в ее распоряжении. Фамилия эксперта была… Бакай.
Да, тот самый Бакай опять оказывал влияние на судьбу нашего героя.
Бакай подтвердил, что Азеф был агентом российской тайной полиции и описал его деятельность в этом качестве (так, как он ее себе представлял). Любопытно, что текст Бакая написан с откровенно революционных, террористических позиций. Логично было бы именно его посадить в Моабит: «Роль Азефа сыграла решающее значение в истории революционного движения в России. В то время, когда один-два удара приблизили бы русский народ к давно желанной свободе, Азеф искусно отводил эти удары»[344].
В то же время, отмечает Бакай, Азеф «в личных интересах своих начальников и руководителей… совершал террористические акты без всяких политических мотивов, как простой убийца»[345].
Трудно сказать, кто с точки зрения берлинской полиции выглядел опаснее – анархист или безыдейный киллер. Видимо, все же первый. Потому что после бакаевской справки встал вопрос о переводе узника в лагерь для интернированных гражданских лиц. Но Азеф (по понятным причинам) просился в такой лагерь, где не было бы русских, где содержались бы граждане Франции, Англии или Италии. А в такой лагерь его отправить не могли или не захотели. В итоге Азеф подписал расписку о том, что отказывается от перевода в лагерь, а ему обещали смягчить режим.
Обещали – и смягчили. Разрешили чтения газет и свидания. С декабря 1915 по апрель 1916 его отпускали в город для закупок провизии в спровождении полицейского. С полицейским он мог разговаривать, и это его, измученного одиночкой, радовало. Но весной он заболел, его положили в госпиталь, а там порядки были строже. Азеф снова попросился в лагерь. Теперь он согласен был сидеть даже в одном бараке с соотечественниками. Но тут уж ему отказали на основании им же сделанной расписки.
Хедди хлопотала о его освобождении или переводе в лагерь через испанское (нейтральное) посольство. Сохранилась переписка по этому поводу – между фрейлен Клёпфер (она уже жила под настоящим именем), адвокатами, дипломатическими чиновниками, тюремщиками…
Заметим, что Азеф был не единственным бывшим агентом русской полиции, арестованным в Германии. Жученко, которая ни к каким терактам уж точно была непричастна, тоже сидела (ее подозревали в шпионаже). А вот их разоблачитель Бурцев – он, охваченный патриотическим восторгом, сразу же по объявлении войны вернулся из Парижа в Россию, где был арестован и сослан в Туруханск, но через год амнистирован. В 1916 году он встретился со Спиридовичем, через него добивался (и почти добился – времени не хватило, началась революция) ареста Герасимова за его опасные игры 1907–1908 годов, чуть было не приведшие к цареубийству.
А Азеф сидел в Моабите. Он пытался издалека вести свое скромное шляпное дело. Он освежал свои знания во французском языке, изучал итальянский. Он читал. Когда-то, в Петербурге и Париже, у него была хорошая библиотека, в Берлине он читал мало, а тут коротал дни за чтением: «Саламбо», «Собор Парижской Богоматери», новеллы Эдгара По… Читает «Санина» Арцыбашева – сенсационный роман про дерзкого «революционера жизни», проповедника новой, замешанной на ницшеанстве, морали. В свое время Азеф не читая осуждал «Санина» и тому подобную декадентскую муть, а теперь вот решил ознакомиться. Читал Ломброзо и труды по электротехнике. Перечитывал (эта книга была у него дома) философский трактат Макса Штирнера «Единственный и его собственность» (1844). Забавно, что Азеф, так доказывающий, что он не анархист, читает в тюремной камере анархистское солипсическое сочинение, начинающееся и кончающееся словами: «Ничто – вот на чем построил я свое дело…»
Он писал письма Хедди, и они были не похожи на прежние. Никаких «суси-пуси», никаких «мамочки» и «папочки». Азеф объяснялся своей спутнице в любви другими, серьезными, «книжными», словами, не без сентиментально пафоса – знакомого нам по письмам к Минкиной. Не исключающего, впрочем, искренности.
Ты одна из всех людей близка мне – так близка, что я не ощущаю между нами никакой разницы: где ты, где я – я не знаю, и это не фраза[346].
Эти слова вызвали презрительный отклик Максима Горького:
Думаю, тут можно верить Иуде – здесь он говорит действительно «не фразу», хотя, казалось бы, и трудно не ощущать «никакой разницы» между собой и проституткой после долголетней дружбы с Виктором Черновым и другими членами ЦК партии. Но и среди мещан встречаются натуры не менее глубокие, чем помойная яма[347].
Азеф часто вызывает отвращение, но в этот момент острое отвращение вызывает как раз пролетарский классик, который называет любящую (кого бы то ни было!) и верную (кому бы то ни было!) женщину проституткой из-за ее бурной молодости (и кто, спрашивается, мещанин?).
Очень часто Азеф в своих излияниях демонстрирует религиозные чувства. Николаевский пишет, что он еще в российские годы перешел в лютеранство – ради вида на жительство. Судя по тому, что мы знаем, это не так, но, вероятно, он сказал это Хедди. Быть истовым христианином – это входило в образ «доброго купца», который он на себя примерил – как прежде примерял образы доблестного революционера и честного, хотя и не бескорыстного царского слуги. И, как прежде, входил в образ:
Пусть Бог поможет мне все вынести. Молюсь только о том, чтобы ты была здорова. После молитвы я чувствую себя радостно, и это дает мне душевную силу. Так вот страдание иногда делает меня сильным. Да, даже в страдании есть радость – приближение к Богу. В наше нервное, опрометчивое время человек обычно забывает свое лучшее достояние – и в первую очередь страдание заставляет его заглянуть на лучшую страницу и смиренно приблизиться к Богу. (Письмо от 9 декабря 1915) [348]
– и т. д.
Горький язвительно замечал, что «возможно, он всю жизнь веровал в Бога; пожалуй, этого требовала некоторая сложность его позиции и работы: необходимо было убедить себя в том, что над революционерами и полицейскими, честными и подлецами, существует некто третий, кому одинаково безразличны те и другие».[349]
Касается Азеф и моральных вопросов. В одном из писем к Хедди он излагает целый кодекс поведения. В нем мещанские общие места смешиваются с горькими истинами, познанными на собственным опыте. «Говори лишь то, что необходимо». «Пиши лишь то, что можешь подписать». «Делай лишь то, о чем можешь сказать». «Никогда не забывай, что другие на тебя рассчитывают, но ты на них рассчитывать не должен»…[350]
Но время шло, и постепенно Азефу стало не до нравственных сентенций, не до молитв, не до книг. Чем дальше, тем больше его письма заполняют жалобы на свое безнадежное положение, болезни, судьбу.
В одном из писем Азеф сравнивает себя, как невинную жертву, с Дрейфусом. А кто такой Дрейфус? Заурядный человек, знаменитый только своим несчастьем, обычный офицер, по случайному стечению обстоятельств (и из-за своего еврейского происхождения) ложно обвиненный в шпионаже. Дрейфус – и Азеф, с его постыдной, но громкой судьбой!
Так подошел к концу 1916 год.