Князю Андрею Борисовичу не удалось убедить императора. Полное отсутствие конкретных доказательств, попытки скомпрометировать близких ему людей раздражали Николая. Тем более что вначале он надеялся и в самом деле извлечь из сочинений князя нечто для себя полезное, некие сведения, которые помогли бы найти простые и радикальные способы устранить причины тяжкого кризиса.
Но вскоре император стал испытывать гнетущее разочарование.
Раздражал царя и сам князь Андрей Борисович, с его экзальтацией и претензиями на решающую роль в спасении государства. В отличие от Чернышева и Орлова, Николай не был заинтересован в компрометации Бенкендорфа, Кочубея и князя Александра Николаевича Голицына. Это означало бы тяжкое потрясение основ и, можно сказать, моральную катастрофу. Козырей же для быстрой и победной игры с внутренним врагом князь Андрей Борисович, как выяснялось, не давал.
Князь продолжал засыпать царя все новыми посланиями, дерзко опровергая высочайшие замечания на полях доноса, утверждая, что царя вводят в заблуждение те же «иллуминаты». Против слов князя о том, что III отделение скрывает от государя важные сведения, Николай написал: «Совершенная и наглая ложь». Ярость императора, конечно, вызвана была прежде всего тем, что доносчик пытался бросить тень на Бенкендорфа. Голицын понял, что зарвался, и попытался выйти из положения:
Собственная канцелярия все знает, но Г〈енера〉л Бенкендорф и Государь не все. Они (сотрудники III отделения. – Я. Г.), например, доводят до сведения всевозможные фальшивые отношения, все любовные интриги, все наговоры на монахов, на монахинь, на старое духовенство, отношения господ с крестьянами и взаимно, клевещут на раскольников, всячески смущают и уверили Бенкендорфа, что они одни все держат и, если нить у них из рук ускользнет, все пропало. Он (Бенкендорф. – Я. Г.) даже жалок, бедный. Ф.-Фок кричит на него, как на мальчика. Шервуд Верный все сии отношения знает совершенно, а особенно Константинов, тоже Санглен о Ф.-Фоке известен. Новое, что могло бы обнаружить цель иллуминатства в чем-либо, было решительно утаено. Немцы и поляки также у них святые люди. Одни только Русские бунтовщики. Каков состав канцелярии у Фока: Оржинский поляк секретарь, еще какой-то немец, а самое доверенное лицо – изгнанный из полиции за негодность и воровство квартальный.
Маневр Голицына трудно признать очень удачным. Тут уж Николай совершенно рассвирепел. И хотя он не любил фон Фока, но нарисованная князем картина унижения Бенкендорфа и попытка все свалить на начальника канцелярии III отделения, то есть фактического руководителя тайного сыска, показалась и самому Николаю чрезвычайно обидной. И прямое утверждение Голицына, что Фок «всю цепь держит и самое важное по своему посту лицо», то есть оспаривает у Сперанского либо у Голицына-старшего честь быть главой иллюминатского заговора, император отнюдь не склонен был принять на веру…
Обличительное письмо, отправленное князю Александру Николаевичу через императора, читанное тем и другим, письмо, на которое его автор возлагал большие надежды, произвело на Николая впечатление сильное, но прямо противоположное желаемому.
Даже если Николай и поверил чему-то из того, что вменял Голицын-младший Голицыну-старшему, то он тем более пришел в раздражение. Князь Александр Николаевич был завещан ему покойным братом в качестве бескорыстно преданного друга, отдалять его Николай не хотел и слышать о нем всякие мерзости не желал.
На следующий же день после прочтения письма император распорядился отправить князя Андрея Борисовича в Кексгольмскую крепость – «не в виде арестанта». Следствие еще не закончилось, хотя результат его был более или менее ясен, но Николай хотел обезопасить себя от энергичных притязаний обличителя, требовавшего очных ставок с обличаемыми в присутствии государя.
28 января князь Андрей Борисович отправил военному министру графу Чернышеву, своему главному доброжелателю, письмо, в котором наряду с известными нам пассажами есть вещи новые и характерные, прекрасно демонстрирующие методику, положенную в основу доноса. А потому стоит привести его целиком.
Милостивый Государь
Граф Александр Иванович!
Вследствие Высочайшей воли, объявленной мне 21 числа Вашим Сиятельством, прибыл я 22-го в Кексгольм, где с полною покорностию ожидаю будущей моей участи и готов во все время ответствовать на все пояснения, могущие быть от меня потребованными, и для того осмелюсь просить Ваше Сиятельство поставить на Всемилостивейшее воззрение Его Императорского Величества некоторое пополнение к предыдущим запискам.
Князь уже понял, что проиграл, что «иллуминаты» и на этот раз взяли верх. Но он еще пытается дать – как храбрый офицер – арьергардный бой и собирает остатки резервов. Но, пожалуй, ни в одном из прежних его текстов так явственно не проступает, кроме высоко идеологических и политических, еще и чисто бытовой мотив его отчаянной акции.
Вам известно, что цель моя клонилась к тому, чтобы выставить
1е) существование секты Иллуминатов во всей Европе и действие их из центра своего, т. е. из Саксен-Гота[285], во все направления земного шара.
2е) Главное основание секты, лежащее в непроницаемой таинственности, составляет всю моральную силу ее, охраняется всеми способами везде и каждым членом до последнего издыхания, закрывать оную цель для них как честь у самого щекотливого человека.
3е) Неутомимое старание вкрадываться везде в доверенность Правительства, занимать места своими адептами и обладать учением целого нового поколения. Вот главные непременные условия для существования Иллуминатства, которые я старался выказать, более нежели лица, прикосновенные к тому.
То есть бедный князь понял, что, пытаясь обвинить персон такого калибра, как Голицын, Бенкендорф, Фок, Сперанский, Кочубей, он категорически не рассчитал силы, как собственные, так и своих союзников. «Кадровый переворот» не удался. И он старается убедить Чернышева, а через него Николая, что дело не в лицах, а в принципиальном существовании «секты». Но это уже было явное отступление.
И князь Андрей Борисович пытается вступить в мелкую перепалку с императором, доказывая Николаю его наивность и доверчивость.
Всемилостивейшее мнение Государя Императора о профессоре Арсеньеве доказывает еще более опасность и лукавство секты и особенное ее искусство для упрочивания успеха своих употреблять людей по-видимому честных и чистой нравственности, не подверженных ни малейшему подозрению. Не касаясь до лица, осчастливленного Высочайшего одобрения, я только ограничусь документом, т. е. выпискою из тетрадей студентов, коих я не могу никак признать ни Монархическими, ни благонамеренными, ни даже ясно и умно изложенными и тем более непростительными, что здесь уже не немец действует, а русский. Имеющий счастие быть на хорошем замечании у Государя Императора, впрочем, для Иллуминатов все равно кем бы ни преподавалось, они людьми не дорожат, – им нужно что преподается, т. е. лишь бы везде и всегда согласное с разрушительною их целию.
Герман отстранен от классов в Университете, следовательно, признан виновным, теперь, если бы человек посторонний осмелился бы проговорить в публике только половину того, чему Герман обучал 2000 студентов несколько лет сряду, то могла ли самая снисходительная полиция сделать менее, как выслать такого человека за границу и даже в ссылку, преподавание профессора не есть заблуждение юноши или студента, ибо в сих записках является необыкновенная злоба или постоянное усилие Иллумината, который ни на волос не уклонился от Устава Вейсгаупта, исполняет все предписания в точности, называет даже своего учителя Иллумината Шлецера и, по-видимому, мало заботится, в каком сосуде разливает яд свой: в лекциях ли логики или философии, ему все равно; например, я бы желал, чтобы Герман мне объяснил, каким образом он в Статистике Российской вдруг заговорил о прении Церковной Истории о слове Спасителя: сие есть тело мое, а сие есть кровь моя?
Не кроется ли тут система самая адская, от которой нельзя довольно остерегаться? Учение Иллуминатское вкрадывается совершенно как змей. Герман будет преподавать о сельском хозяйстве и найдет случай, говоря о свекле, припутать самые Святые Таинства. – Он теперь обучает молодых девиц!
Но в Иллуминатских актах мы видим, что предписано обращать особое внимание на воспитание женского пола; половина рода человеческого могла ли ускользнуть от столь неутомимых разрушителей всех гражданских связей – им необходимо требуются девицы вольнодумные, дабы мать уже с трехлетнего возраста воспитала несчастного своего ребенка без предрассудков. Они весьма знают, как часто христолюбивая и верующая жена может обратить мужа своего и переродить его снова – я сам нахожусь в сей категории, – хоть мои заблуждения не были в области неверия, а происходили от утонченной и пересоленной мистики, но я попал в ту же гордость, и нельзя было ожидать доброго ни от неверия, ни от мистики, и я обязан моей покойной жене обращением к простоте Христианской.
Это уже чрезвычайно вялые попытки настоять на своем, в которых и помину нет того огня, той страсти и убежденности, с которыми князь начинал свою грандиозную игру. Но дальше разворачивается новый сюжет.
Сверх того, что я осмелился Вашему Сиятельству представить в день отъезда моего из С.-Петербурга в последнем письме, я осмелюсь присовокупить некоторые обстоятельства, мне совершенно известные, может быть, послужат к облегчению строгого приговора Его Императорского Величества на счет моего дяди князя Георгия Александровича Грузинского, который имел счастие быть особенно уважаем Великою Княгинею Екатериною Павловною, покойным Государем и даже осчастливлен был милостивым расположением Николая Павловича во время путешествия Его Величества чрез Нижегородскую губернию. (Николай устало написал на полях: «Я никогда не бывал в Нижнем». – Я. Г.) Мог ли человек 50 лет вдруг совершенно перемениться в столь важном отношении? в честности – основании человека.
Пользовался 25 лет сряду доверенностию всего дворянства и купечества всей России, беспристрастие его не есть добродетель случайная или временная. – Он и теперь, живя под судом в Москве, с трудом может отказываться от разбирательства полюбовно дел между родственниками и между купцами. Ниже изложенная причина между другими суть самая главная его нынешнего угнетения в Высочайшем мнении. Я сказал, как проклятый отцом своим Бахметев, родственник г. Бенкендорфа, старались князя Грузинского всячески замарать в глазах г. Шефа Жандармов, в чем он совершенно успел, сколько было предписано Александру Александровичу Волкову (жандармский генерал. – Я. Г.) подыскиваться под него в Москве; посылал в Нижний Новгород агента своего Клепалова, и тот ничего не открыл, двое других совершенно отказались, отзываясь, что князь благодетельствует стольким людям, что возводить на него противно будет совести, а между тем князь Грузинский продолжал пользоваться общим мнением и доверием. У военного генерал-губернатора Алексея Николаевича Бахметева была сестра Александра Николаевна Николева, женщина распутного поведения и злобы необыкновенной. – Князь Грузинский в горячности ее обличал упреком ей в некоторых вещах, ему известных; она поклялась, что ему будет мстить до гроба, овладела умом брата своего и нашла случай возбудить его самолюбие и личность против князя Грузинского следующим образом. На Нижегородской ярмарке всякий день купцы собирались у дяди, он держал открытый стол, разбирательство в делах коммерции происходило по-старому. Генерал-губернатор Бахметев был тем недоволен, приехал один раз во время такого суда, когда один весьма богатый купец, который накануне предлагал значительную сумму жене Бахметева (бывшей графине Шуазель), остался недоволен решением, хотя весьма справедливым, князя Грузинского. Тут Бахметев начал говорить как генерал-губернатор и просил его не вмешиваться в суды. Грузинский отвечал ему колко: видно, что твои суды хороши, что никто не хочет их знать, я ведь их не зову, а кто приходит, тому не отказываю. – На ярмарке каждый купец, а особливо мужики снимали шапки перед князем, а Бахметева мало уважали, к тому же дядя мой, быв прежде благодетелем Алексея Николаевича Бахметева и в ближнем родстве, имев за собою родную сестру Бахметева, огорчил некоторым воспоминанием самолюбие его. Генерал-губернатор сам невысокого ума, совершенно предался наущениям сестры своей Николевой, сделался непримиримым врагом князя Грузинского за самые пустые причины и положил все свое старание и всю власть главного начальника, чтобы унизить его в мнении Государя и народа и тем лишить его того уважения, которым он пользовался 30 лет сряду: я ему покажу, что значит генерал-губернатор. Злоба подполковника Бахметева пришла ему на помощь, присоединился к ним уездный предводитель Белавин, огорченный тем, что его не выбрали в Губернские предводители, выписали из Петербурга самых ябедных и злобных следственных приставов, составили комиссию, коей действия были самые противузаконные, что признано даже чиновником Ермолаевым, бывшим тогда при военном губернаторе, командированным на следствие; о сем может подтвердить бывший вице-губернатор Переверзев, а также директор канцелярии Министерства внутренних дел; я смело могу говорить о том, как очевидец, ибо был послан в 1828 году из Базарджика на такое следствие, которое для меня было весьма понятным, я воспользовался случаем и пробыл два месяца в Нижнем Новгороде и подробно все наблюдал, видел даже подлинные бумаги и донесения, везде с прискорбием я находил личность и дух преследования в самой постыдной степени, и здесь я нахожу действия Иллуминатов – им бы непременно нужно князя Грузинского морально зарезать по следующим причинам.
Вот ради этого саморазоблачительного поворота и стоит публиковать документ. Вполне банальная, хотя по-человечески, да, возможно, и юридически, запутанная история, каких в российской провинции было предостаточно – столкновение местного «вельможи-самодура», претендующего на особое положение, с самолюбивым губернатором оказывается тоже коварным маневром «иллуминатов»! Таким образом, все, что по тем или иным причинам не нравилось князю Андрею Борисовичу, он решительно относил на счет злокозненной секты.
По каким же причинам «иллуминатам» так нужно было «морально зарезать» князя Грузинского?
1) Он уважаем был всем народом и коренными русскими.
2) Знал совершенно тонкость коммерции, все отношения купцов и каверзы иностранцев и довольно резко изъяснял свои мнения, которые были полновесны.
3) По богословию он знает лучше всякого священника круг церковный, был первый обличитель учения Феслера, постиг всю опасность иллуминатства, быв знаком со многими лицами, и влияние его своим советом против секты им известны и показаны в записке моей насчет покушения Сперанского о преобразовании Сената, отвергнутое мнением Дмитрия Александровича Гурьева.
4) Он обличил явно Филарета (московский митрополит, склонявшийся к мистическому богословию. – Я. Г.) в ереси и даже неосторожно излагал весь вредный дух, кроющийся в его Катехизисе и учении.
5) Он знает всех хороших архиереев, архимандритов, все интриги Синодские и, пользуясь доверием общим, узнавал ход многих государственных дел от удаленных лиц, в губерниях живущих.
Очевидно, что между племянником и дядей было много общего. Давно находящийся в отставке действительный статский советник князь Грузинский активно собирал информацию и вмешивался в дела, совершенно его не касающиеся, – как духовные, так и светские. То есть был таким же неутомимым интриганом, как и князь Андрей Борисович. Следствие, под которым он находился в 1831 году, скорее всего, связано было с его посреднической деятельностью, в процессе которой он брал на себя, как можно понять, фактически судебные функции. Речь, безусловно, шла о больших деньгах, и князя, надо полагать, обвинили в некой корысти.
Генерал Бахметев, известный военачальник, потерявший ногу под Бородином, пользовался при Александре немалым влиянием, будучи генерал-губернатором огромной территории из пяти губерний. Нижний Новгород был его резиденцией. Но при Николае он это влияние утратил и в 1829 году был отправлен в отставку. Так что дело было, пожалуй, не только в мстительности Бахметева.
Далее идет любопытный пассаж:
Сверх того, и я ему во многом повредил, потому что в 1826 году во время моего следствия в Архангельске много оговорил о Сперанском с Блудовым и не знал еще тогда всех иллуминатских замашек; теперь же, соображая все вышеприведенные обстоятельства, мне доказывается математически, что князь Грузинский вполне заслужил название по-иллуминатски вредного и опасного им человека и должен быть неминуемо выброшен из круга общества и подвергнуться самой жесточайшей уставной клевете.
Во-первых, было бы крайне существенно узнать – что за следствия постоянно проводил князь Андрей Борисович? Пока что, кроме им самим рассказанной истории с усмирением раскольников, выяснить ничего не удается.
Во-вторых, князь явно утверждает, что Блудов (который в 1826 году был товарищем министра народного просвещения, а в скором времени станет министром внутренних дел) тоже связан с иллюминатами и, откровенничая с ним, он выдал какие-то секреты своего дядюшки, касающиеся Сперанского, а Блудов сообщил «куда следует».
Агенты «секты» – везде…
Но ощущение уныния, осознание неудачи к концу письма еще усиливаются. Князь пытается смягчить свой пассаж относительно Бенкендорфа, Фока и III отделения вообще. Но взять назад сделанные утверждения он тоже не может – тогда все остальное теряет смысл. Если Фок и Булгарин не иллюминаты, а Бенкендорф не покровитель их – вольный или невольный, тогда как они могли проглядеть «ужасный заговор»? Тогда оказывается под сомнением само существование заговора… И бедный князь Андрей Борисович, еще и удрученный своим кексгольмским одиночеством, весьма неуклюже пытается выйти из положения, помня бешеную фразу Николая: «Совершенная и наглая ложь!»
Мне остается всепокорнейше просить Ваше Сиятельство повергнуть к стопам Его Императорского Величества мое извинение насчет статьи о секретной полиции. Здесь может быть ошибка в слоге или переписке, но вот моя мысль по сущей справедливости: я могу ошибиться, но никогда не подвергнусь умышленной неправде. Я хотел сказать, что всякая вещь, как то интриги, фамильные отношения и проч., одним словом, все, что не может подвергнуть к обнаруживанию цели и существования иллуминатства, исследовано будет самым тонким образом секретной полициею, важные же вещи она скрывает. В подкрепление сего Шервуд Верный имеет много доказательств, и также послужат некоторые сведения в приложенной к сему записке, в коей найдутся некоторые способы вынудить признание от некоторых чиновников в министерствах, могущих открыть большую часть тайны, ибо я осмеливаюсь настоять, что необходимо для Его Императорского Величества знать истину во всей своей полноте, а не отрывками, и нимало не могу не удивляться, если все сказанное мною будет сначала представляться баснословным. Таковые коварства столь непостижимы для чистейшей души и открытого великого сердца Монарха, что они требуют непременного подтверждения и непременного сознания виновников; последствие времени только докажет, что показания мои гораздо важнее, нежели ныне могут представиться, что опасность выкармливать у себя иллуминатство без ведома нашего есть не химерический призрак воображения, а самая страшная вещь, особенно в той степени, в которой она у нас господствует.
В записке, приложенной к письму, содержались уже совершенные сплетни, которые только мог припомнить, сидя в Кексгольме, тоскующий князь. Ему оставалось лишь возмущаться слепотой и легковерием своих петербургских собеседников и сетовать на несправедливость.
«Магницкий под судом! Я был в 1828 году в Казани и из любопытства допытывался без всякой дальнейшей цели о его преступлении…» Зная тесные связи князя Андрея Борисовича с Магницким еще со времени разгрома Петербургского университета, трудно поверить в бескорыстное любопытство нашего героя. Но тут в очередной раз можно изумиться энергии и пронырливости князя, с которыми он умудрялся встревать в самые разные расследования, его формально отнюдь не касавшиеся. История в Вышнем Волочке при всей ее анекдотичности – модель поведения князя Андрея Борисовича. Но там он действовал бескорыстно – по инстинкту и влечению натуры. В случае же с князем Грузинским и Магницким он пытался вмешаться в судьбу своих соратников.
И кажется, сколько я могу судить о деле, которого я не видал (разумеется, с Желтухиным шутки были плохи! – Я. Г.), что над Желтухиным действовали самым сильным образом два профессора, против коих Магницкий наиболее ополчался; в какой степени он по следствию обвинен, мне неизвестно, но признаюсь, что если подсудимость сия есть непременное исключение его от показания в известном важном обстоятельстве касательно обвинения Сперанского, то мне нельзя не желать видеть следствие о Магницком, рассмотренное вновь на местах нынешним Казанским губернатором, отличнейших и честнейших правил человеком бароном Пирхом и зятем (шурином. – Я. Г.) его, попечителем университета Пушкиным. Истина может быть обнаружена в настоящем виде без всякого пристрастия. Если я так несчастлив, что все главные лица, могущие уличить в столь важном отношении, состоят на замечании у Государя Императора, и если письмо мое к тому лицу, к которому я осмелился писать под кувертом Его Императорского Величества (имеется в виду письмо к князю Голицыну-старшему. – Я. Г.), не возымело действия своего, я желал бы с полною верою на милость Всевышнего, который не даст на посрамление уповающего на него, иметь случай удостоиться очною ставкою где-нибудь по секрету, хоть в Царском Селе, но только в присутствии Государя Императора, ибо вся развязка дела лежит на этом лице, столь обремененная совесть не выдержит трех минут настоящего обличения.
Еще недавно князь Андрей Борисович требовал очной ставки со Сперанским – «признание Сперанского все решит», – и тоже в присутствии государя. Теперь «вся развязка» зависит уже от Голицына-старшего, который вместо Сперанского должен пасть к ногам императора под обличительной мощью своего родственника и бывшего протеже…
Наверняка Николая приводила в ужас сама мысль о возможности подобного спектакля в его кабинете. Он уже наблюдал провидческий транс князя Андрея Борисовича в дворцовой церкви 25 декабря прошлого года, после чего распорядился отправить его в Кавказский корпус…
Князь Андрей Борисович совершенно растерялся в Кексгольме и утратил способность ориентироваться в ситуации. Печальная безнадежность окрашивает финал письма.
Впрочем, я не имею ни малейшей собственной воли, ни желания, и с совершенною покорностию ожидаю повеления Вашего Сиятельства и прошу Вас покорнейше еще раз принять мою чувствительную признательность за то, что Вы дали мне случай облегчить мою совесть и служить Государю и Отечеству (стало быть, именно Чернышев был главным патроном князя Андрея Борисовича, пытавшегося убрать Бенкендорфа! – Я. Г.), а также за точность и основательное беспристрастие, которое ознаменовало все сношения Вашего Сиятельства со мной в продолжение трех недель моего содержания в Главном Штабе.
С истинным высокопочитанием и совершенною преданностию имею честь быть
Вашего Сиятельства Милостивого Государя покорнейший слуга князь Андрей Голицын.
Как бы ни симпатизировал военный министр кексгольмскому узнику, как бы ни желал использовать его откровения в своих целях, теперь это зависело совсем не от него.
Сочиняя свое последнее послание, князь Андрей Борисович не подозревал, что его место в Главном штабе занял другой человек и в руках этого человека теперь судьба и доноса, и его автора, а если бы знал, то искренне обрадовался бы, ибо не раз ссылался на него в своем трактате…
В самом конце января в Петербург был доставлен с фельдъегерем де Санглен, пожелавший, как мы знаем, объясниться с императором по поводу каких-то порочащих его слухов. В воспоминаниях Санглена ситуация разъясняется и оказывается довольно анекдотической. По утверждению Санглена, все дело было в том, что Денис Давыдов «оклеветал» Якова Ивановича перед московским генерал-губернатором князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, обвинив его в шпионстве. Для профессионального шпиона, бывшего руководителя секретной полиции, странно, казалось бы, обижаться на такую «клевету». Но Давыдов с Голицыным предположили, что Санглен и ныне не оставил своего ремесла, а это совсем не понравилось генерал-губернатору. Ему вовсе не нужны были соглядатаи, ему не подотчетные. Не говоря уже о том, что аристократы такого типа с презрением относились к профессии Санглена.
Очевидно, генерал-губернатор стал откровенно выражать свое отношение к отставному мастеру сыска. Санглен встревожился и решил принять защитительные меры. Однако дело было не так просто, как хочет представить Санглен. Он явно совершал некие поступки. Иначе непонятно, зачем было московскому генерал-губернатору отправить на него в Петербург «десять доносов», как сообщил Санглену дежурный генерал Главного штаба Потапов, охарактеризовавший «московского Голицына» как «скверного человека». Что лишний раз свидетельствует о напряженности отношений в правительствующей среде и групповом соперничестве.
Судя по подписке, взятой в начале следствия у князя Андрея Борисовича, относительно его незнакомства с Сангленом, некая связь с демаршем князя тут тоже была.
Санглен привез хранившиеся у него конфиденциальные документы прошлого царствования. Очевидно – хотя Санглен пишет о своих неприятностях весьма туманно и противоречиво, – слухи, порочащие его репутацию, как он считал, можно было опровергнуть именно с помощью этих документов. Но мы не будем вдаваться в тонкости московского конфликта. Для нас существенно лишь то, что он совпал и пересекся с главным нашим сюжетом.
Санглена поселили, как в свое время князя Андрея Борисовича, в Главном штабе, и знакомые нам Чернышев и Орлов потребовали у него привезенные документы. Судя по составу следователей, в сознании императора дела князя Андрея Борисовича и Санглена объединились.
Санглен категорически отказался передать привезенные бумаги генералам, сославшись на волю покойного Александра, и потребовал свидания с Николаем. Единственное, на что он согласился, – передать императору свой архив в запечатанном пакете.
Ознакомившись с документами, Николай убедился в коротких отношениях Якова Ивановича с покойным братом. Из описания Сангленом переданных документов явствует, в частности, что там содержалась инструкция Александра главе политического сыска, неизвестная даже министру полиции Балашову, его прямому начальнику. Утверждение Греча, что Санглен был личным осведомителем Александра и следил за министром полиции, таким образом, подтверждается. Да и сам Санглен не скрывает этого в мемуарах.
Николай принял Санглена с соблюдением высочайшей секретности, смысл которой совершенно непонятен. Но в описании Яковом Ивановичем этого свидания есть очень существенные для нас сведения, и поэтому имеет смысл привести значительный фрагмент.
Император остановился посреди комнаты и рукой показал мне стать поближе, сказав:
– Вы хотели меня видеть; вот я.
Я поклонился.
– Я читал ваши бумаги и жалею, что вы мне прежде не написали.
– Я имел счастие два раза писать к Вашему Императорскому Величеству и получил ответ от гр. Бенкендорфа.
– Я ничего не получал.
Я взял из портфейля два письма гр. Бенкендорфа и подал государю.
Просмотрев письма шефа жандармов, Николай сказал: «Это за этими господами бывает; они содержат все в тайне и отвечают за меня». Это почти дословное повторение фразы из доноса князя Андрея Борисовича: «III отделение все знает, но не все передает». Очевидно, подобные подозрения все же имелись и у самого императора.
Далее идет многозначительный диалог:
– Я прочел ваше мнение о жандармах; видел и решение брата; это его рука; по какому случаю это было?
– Маркиз Пиньятели из Вены прислал покойному государю план учреждения жандармов в России. Государь передал оный мне, с тем чтобы я подал о том свое мнение, которое Ваше Величество прочесть изволили.
– Да, вы не охотник до этой команды. Что вы о наших жандармах думаете?
– Я не знаю подробностей этого учреждения и судить о нем не могу.
– Вы избегаете ответа; можете говорить прямо.
– Если прикажете, то я, как верноподданный, должен Вашему Величеству признаться, что мне, как и всей России, эта команда не по нутру.
– Отчего это?
– Оттого ли, что верноподданническая преданность подданных Вашего Величества тем оскорбляется, когда к ней выказывается как будто недоверие, или что вообще доносы, делаемые по необходимости этого учреждения, вынудить могут царский гнев и тем разрушают тесную связь между любовию народа и царя.
– Мне ваша откровенность нравится…[286]
Из этого текста следует, что проект создания корпуса жандармов возник задолго до идеи Бенкендорфа, но был отвергнут Александром. Но главное – Николай спокойно и даже одобрительно выслушивает отрицание самого принципа учреждения Бенкендорфа. Разумеется, он считал полезным и даже необходимым и корпус, и III отделение, но полного доверия явно не питал ни к кому и ни в чем не был уверен до конца.
Можно с достаточным основанием предположить, что князь Андрей Борисович и его соратники знали об этом и на этом строили расчет.
В конце беседы император сказал Санглену:
Я испытываю вашу откровенность; у меня есть донос на всю Россию князя Андрея Борисовича Голицына; он ужаснул меня. Нет пощады никому; по мнению его, я окружен изменниками, даже не пощажен князь Александр Николаевич Голицын, которого я люблю. Ему доверяю я жену, детей во время моих отъездов, enfin nous nous convenons[287], прибавил государь, и я должен в нем сомневаться. Вы были тогда сами действующим лицом, и об вас упомянуто. Вы можете мне объяснить все обстоятельства этого времени. Я вам отдам эти бумаги, объясните их и не затрудняйтесь моими заметками, сделанными карандашом. Когда вы это окончите, пришлите ко мне все в запечатанном тремя печатями пакете[288].
Умный и злой Санглен всласть поиздевался над князем Андреем Борисовичем.
Я читал с достодолжною примечательностью бумаги князя А. Б. Голицына. Прежде нежели перейти к постепенному разбору оных, необходимым почитаю кинуть общий взгляд на сию chambre obscure[289], где каждая, все и всякая проходит мимо очей, как тень гигантская. Кажется, что князь Голицын, увлеченный фанатизмом веков прошедших, пристрастием, может быть, ненавистью к некоторым лицам, перешагнул за закон нравственности, который позволяет разбирать деяния людей, а не намерения, от нас, человеков, сокрытые, известные одному Богу сердцеведу. В запальчивости своей забывает он все приличия, ссылается даже на людей, которых едва в лицо знает, никогда с ними не говаривал, а правила их еще менее ему известны, как, например, я. И наконец, князь Голицын, думая видеть упущения по некоторым частям государственного управления, искал причину, корень оных, и, узнав от людей, которые в свое время то знать долженствовали, кое-что об иллюминатстве, подвел все под сию единицу. Обманщик, обманутый, все, без разбору, по его мнению, вредный иллюминат. Со всем тем, нельзя не отдать справедливость, что фанатическое усердие водило пером его, и что среди произведений испуганного его иллюминатством воображения грядет что-то, как будто основное, ему темно понятное, похожее на карательную немезиду, угрожающую в будущем каким-то бедствием, и что кое-где в развалинах протекшего он ударяет на истину.
Последняя фраза старого охранителя поражает своим интуитивным постижением истинного смысла «хаосной глыбы» князя Андрея Борисовича. Как и сам князь, Санглен чуял роковое неблагополучие настоящего и предчувствовал приближение «карательной немезиды», но и он, очевидно, не мог ясно сформулировать свои ощущения… Свою осведомленность по части иллюминатства Сперанского Санглен решительно отмел, а что до его подслушивания крамольных совещаний Сперанского, Кочубея и Тургенева, то для сыскного профессионала он отреагировал довольно неожиданным образом:
О влиянии Фесслера на законодательство решительно не знаю. Относительно второго пункта: смею ли спросить, почему полагают, будто я способен на такую подлость – сидеть под столом и подслушивать, когда осмеливаются такое низкое повеление вложить в уста императора Александра? Отвергаю совершенно сию наглую и дерзкую клевету.
Можно подумать, что это декларирует не глава политического сыска, а профессор этики. Но дальше Санглен откровенно развлекается.
Если я скажу, что Великий Петр помощью иллюминатов делал в России все полезные перемены, которые в его время столько же имели противников, как и в нынешнее, мне на слово не поверят, потребуют доказательств – и справедливо!
Вывод Санглен сделал сколь ясный, столь и обидный для князя Андрея Борисовича:
Во всех бумагах князя Голицына поименованных лиц много, доносов пропасть, лжи несчетно, и едва ли можно доселе что-либо принять в доказательство. Не менее того есть иные места, которых прямо клеветой назвать не смею, а за истину принять тоже не могу – ясных доказательств нет! Нет даже того теплого отголоска, который встречаем в самых простых изложениях, в коих истина немедленно в душе отзывается истиной! (Если Санглен имеет в виду доносы, то перед нами трогательный случай поэтизации этого делового жанра. – Я. Г.) В заносчивости своей, увлеченный фанатизмом, худо понятым усердием, не щадит он ничего, никого, ни даже самого себя. Это страшный суд: явитесь живые и мертвые! Давно протекшее сливается с настоящим, а настоящее теряется в давно прошедшем. Среди сего смешения, хаоса, князь Голицын, как утопающий, ухватывается за соломинки; ссылается на Магницкого – это в порядке; на дядю, князя Грузинского – и это дело; наконец, на меня, которого совсем не знает, – это уже не дельно! Мне кажется, что вся эта громада рассказов есть не что иное, как собрание тех времен толков, зависти, злобы, клеветы, безрассудства, приведенная здесь в систему иллюминатства. Чтобы подозрения вообще обратить в убеждение, нужны несомненные доказательства.
Казалось бы, Санглен сильно упростил дело, сведя все к злобе, зависти и толкам прошедших времен. Как мы говорили, все было куда серьезнее и сложнее.
Но далее старый сыскной волк предлагает весьма поразительную идею:
…Трудно предположить, чтобы все сии бумаги были писаны без причины, чтобы в них чего-либо не крылось. Но что такое? На что поставлен я, которого не знает? Не думает ли, что я, недовольный, желаю всплыть на вершину почестей и обрадуюсь сему случаю, буду свидетельствовать за них? Все это, по моему мнению, раскрыть нужно и приступить к действию. Дерзаю повергнуть здесь план мой.
Нужно избрать человека одного, без письмоводителя, писаря, облеченного монаршею доверенностию. Он должен стараться получить письменные отзывы от тех, кои в сих бумагах оклеветаны и коих честь требует, чтоб они, оправдаясь, сокрушили клевету. Когда ответы собраны будут, представить оные Его Императорскому Величеству и сим покончить первое отделение сего действия.
Во втором отделении надобно то же сделать с Магницким, князем Грузинским, Руничем, Шервудом-Верным, Хотяинцевой и кто окажется принадлежащим к тем лицам, на коих ссылается князь Голицын.
Если то императору угодно, по возвращении моем в Москву я могу по давнишнему знакомству с князем Грузинским получить многое для развязки сего дела. Он меня уважает и боится.
В Третье отделение поступил бы один князь А. Б. Голицын.
Когда все сии сведения собраны будут, сделать им свод из показаний той, другой и третьей стороны. Здесь может открыться неожиданное: во-первых, относительно до лиц второклассных и ниже. Во-вторых, Магницкий и князь Грузинский не принадлежат ли сами к какой-либо секте вместе с князем Голицыным. Не принадлежат ли они к фанатической секте Якова Бема, родившегося в 1579 году; из сей секты породилось впоследствии иллюминатство. У нас много приверженцев Якова Бема, и часто не любят они иллюминатов; один из величайших фанатиков Бемевой секты был Кульман, сожженный в Москве в 1684 (1689. – Я. Г.) году. Лабзин, Ленивцев – здесь, Поздеев – в Москве, все чтители были Якова Бема, и много есть и теперь… Хотя это просто фанатическая секта визионеров, однако ж, лучше знать их, дабы не дать перехода в иллюминатство, ибо демаркационную линию соблюдать трудно.
Повергаю все на благоусмотрение моего императора со всеподданническою преданностию. Яков де-Санглен.
Можно было бы счесть предположение Санглена просто полицейскими экстравагантностями, если бы не одно обстоятельство. Глубокий знаток и интерпретатор европейской философии В. Виндельбанд писал:
Сильнее, чем у кого-либо, выступает у Беме протест против учености. По отношению к цеховой науке обнаруживает он отчасти злобную ненависть, отчасти полусострадательное презрение. Истинное откровение, думает он, никогда не осеняло… высокую и глубокую науку… Патриархи, Иисус, апостолы – вот кто были сосудами откровения, а не ученые попы[290].
Сравним этот тезис с уже цитированным пассажем из доноса Голицына:
Настоящий Святитель нашей Церкви и первый из духовных лиц в России по уму и по благодати Преосвященный Казанский Филарет, по сей самой причине удаленный из Синода, сказал мне в 1828 году: «Я послал задачу Митрополиту Филарету (Московскому. – Я. Г.); ко мне приходят целые семейства чуваш просить позволения перейти опять в идолопоклонство, других из чуваш, напротив, я нахожу самых примерных и ревностных христиан; какая же тому причина? первые обращены учеными священниками, а вторые не учеными». Теперь к чему же служит наша философия и наши Академии, если ее плоды так пагубны?
Сквозь весь массив голицынских писаний проходит эта хвала неученым священникам и хула ученым, хвала неученым чиновникам и хула ученым. Наука отождествляется с ересью.
Князь Андрей Борисович декларирует: «Я человек не ученый, с 16 лет вступил в службу, но как от ученых увязла Россия, я буду руководствоваться здравым рассудком…» Притом что он получил очень недурное образование и владел несколькими европейскими языками, – это установка.
И, сопоставляя эти постоянные проклятья учености с основополагающим тезисом Якова Беме, начинаешь думать, что Санглен был еще более непрост, чем можно себе представить. Он знал куда больше нас о потаенной внутренней жизни русского общества тех десятилетий. И, будучи человеком осторожным и пуганым, ничего не писал зря…
Не исключено, что история «партии мистиков» требует более тщательного изучения, если мы хотим реально представить себе духовную панораму пушкинской эпохи. Важен угол зрения…
Неизвестно, было ли проведено рекомендованное Сангленом следствие. Во всяком случае, в «Деле о доносе князя А. Б. Голицына» никаких сведений на этот счет нет.
А что же наш главный герой? Пробыв в Кексгольме около четырех месяцев, он выпросил разрешение жить в Москве и немедленно приступил к новым действиям. Приблизительно через месяц после прибытия в древнюю столицу «по поводу письма, писанного генерал-майором князем Голицыным к военному советнику де Санглену – Высочайше повелено князю Голицыну выехать из Москвы в 24 часа в свои деревни и оставаться там безвыездно, впредь до повеления».
В 1835 году за неосновательное доносительство III отделение предписало ему жить безвыездно в имении под надзором местной полиции. В 1836 году он получает право жить, где пожелает, кроме столиц. И только восемь лет спустя Николай разрешил ему въезд в Москву, сопроводив разрешение красноречивой фразой: «В Москву, но отнюдь не сюда (то есть в Петербург. – Я. Г.), ибо я не раз был им обманут».
Он умер в 1861 году, вскоре после начала Великих Реформ, очевидно не вынеся этого наглого торжества «вселенского иллуминатства»…