Имя Михаила Леонтьевича Магницкого фигурирует во всех сколько-нибудь подробных мемуарах и исследованиях, посвященных первой трети XIX века в России. На его примере можно изучать не только парадоксальные и пугающие свойства человеческой натуры, которые так привлекали Достоевского, но и мировоззренческие зигзаги, столь характерные для периодов духовных кризисов.
Один из умнейших и не менее злых мемуаристов, высоко ценимый Пушкиным именно за силу интеллекта, Филипп Филиппович Вигель кратко, но выразительно обрисовал Магницкого, рассказывая о 1820-х годах:
…По части духовной и особенно в Министерстве просвещения вводимо было нечто совершенно инквизиционное. Министр Шишков был не что иное, как труп, одним злодеем гальванизированный.
Таков был Магницкий. Первые годы молодости своей провел он в эпикурейской Вене и в революционном еще Париже; там рано развратилось сердце его. Когда он возвратился в отечество, то сперва вместо трости носил якобинскую дубинку, с серебряной бляхой и надписью: право человека. Он был самым усердным англоманом, а после Тильзитского мира отчаянным обожателем Наполеона, что, кажется, и было причиной ссылки его в Вологду. Оттуда назначен он был Воронежским вице-губернатором, а вскоре потом губернатором в Симбирск. В это время сильно пристал он к мистицизму и тем угодил министру князю Голицыну, который испросил ему место попечителя Казанского университета, а по званию члена главного правления училищ, держал его при себе в Петербурге. Он совершенно оседлал Голицына; но, предвидя скорое его падение, способствовал оному, войдя в тайные сношения с его противником. Езда на Шишкове показалась ему еще гораздо покойнее.
Вот первый случай, что в руках его оказалась настоящая власть для преследований: он им воспользовался. Более всего нападения его направлены были на Библейское общество, к коему он принадлежал; вообще нападал он на все, что сам прежде исповедовал. Горе профессорам, которые на кафедре дерзнут высказать какую-нибудь смелую мысль; горе писателям, если в их творениях ему покажется что-нибудь двусмысленным; горе цензорам, то пропустившим. И если бы у него были какие-нибудь убеждения! Но он никого и ничего не любил и ни во что не веровал.
Подручником себе избрал он одного неутомимого пустомелю Рунича, который в должности попечителя Петербургского университета занял место умного и ученого Уварова. Этот, кажется, был чистосердечнее, зато уже бессмысленнее его ничто не могло быть. Можно себе представить, в каком положении находилась тогда подрастающая наша словесность[139].
Тут прежде всего надо обратить внимание на то, каких взглядов придерживался Магницкий на заре своей карьеры. Это – принципиально.
Особое внимание тут – помимо свойств личности Магницкого – надо обратить на фразу: «Нападал он на все, что прежде исповедовал». Магницкий – и это безусловно – был классическим ренегатом. Это имеет, как мы знаем, прямое отношение к нашему главному герою, равно как и мистические увлечения и близость к князю Александру Николаевичу Голицыну. Да и ненависть к профессорам нам уже знакома.
Взлет карьеры Магницкого пришелся на конец 1810-х – первую половину 1820-х годов – на то самое время, когда сформировалась безумная идеология князя Андрея Борисовича. Они, конечно же, встречались в мистических кружках. Князь Андрей Борисович имел свойство увлекаться людьми. А Магницкий мог быть чрезвычайно обаятельным. Вигель пишет о нем: «Когда я начал знать его, он был франт, нахальный безбожник и выдавал себя за дуэлиста; он был вежлив, блистателен, отменно приятен и из всего этого общества мне более всего полюбился»[140].
Все это было за много лет до интересующего нас момента, но к 1830 году между князем Андреем Борисовичем и Магницким по логике событий выросло несомненное идейное соратничество. Однако то, что для Магницкого было азартной игрой, наполненной, правда, истинной страстью, для князя Андрея Борисовича оказалось жизнью.
Тот же Вигель в другом месте своих мемуаров добавляет существеннейшие черты к нашим представлениям о Магницком:
…Магницкий всегда ругался дерзко над общим мнением, дорожа единственно благосклонностью предержащих властей. Это один из чудеснейших феноменов нравственного мира. Как младенцы, которые выходят в свет без рук или без ног, так и он родился совсем без стыда и без совести. Он крещен во имя архангела Михаила; но, кажется, вырастая, он еще гораздо более, чем соимянный ему Сперанский, предпочел покровительство побежденного Архистратигом противника. От сего бесплотного получил воплощенный враг рода человеческого сладкоречие, дар убеждения, искусство принимать все виды. Если верить аду, то нельзя сомневаться, что он послан был из него. В действиях же, в речах Магницкого все носило на себе печать отвержения: как он не веровал добру, как он тешился слабостями, глупостями людей, как он радовался их порокам, как он восхищался их преступлениями! Как часто он должен был проклинать судьбу свою, избравшую Россию ему отечеством, Россию, не знавшую ни революции, ни гонений на веру, где так мало средств соблазнять и терзать целые народонаселения, столь бесплодную землю для террориста или инквизитора[141].
Вигель, как уже говорилось, далеко не всегда бывал справедлив в своих оценках, но в данном случае слишком многое подтверждает его свидетельство.
Магницкому, при монструозности его характера, должна была импонировать дикость голицынской натуры и фантастичность стиля его мышления.
В 1831 году Магницкий был уже не тот, каким знал его некогда Вигель. Заподозренный в злоупотреблениях, сосланный до суда или до оправдания в Ревель, он терзался бессильной злобой. Близкий, хотя вряд ли искренний соратник Сперанского в период фавора и взлета великого реформатора двадцать лет назад, он со временем раскалил свое ренегатство до температуры и впрямь способной конкурировать с адским пламенем. А поскольку злоба искажает умственную деятельность, то идеи ему приходили самые диковинные. Надо отдать Магницкому справедливость: как и князь Андрей Борисович, он не разменивался на мелочи.
Его доносы всегда поражали своим масштабом. А пристрастие к этому роду деятельности появилось у него рано. Еще в ноябре 1808 года, имея репутацию вольнодумца, Михаил Леонтьевич подал императору Александру всеподданнейшую записку «Нечто об общем мнении в России и верховной полиции», в которой, в частности, писал:
Общее мнение в России взяло с некоторого времени направление против правительства. Порицать все, что правительство делает, осуждать и даже осмеивать лица, его составляющие, давать предчувствовать под видом некоторой таинственности важные последствия отчаянного якобы положения вещей – сделалось модою или родом обычая, от самого лучшего до самого низкого общества. Обычай или дух сей столь открыто усиливается и умами совершенно владеть стремится, что хвалить правительство, оправдывать поступки его значит выставлять себя как бы его наемником[142].
Само по себе желание предупредить императора о растущем недовольстве общества ничего предосудительного в себе не содержит, скорее – наоборот. Но в 1808 году Магницким двигали отнюдь не беспокойство о стабильности государства или надежда заставить власть прислушаться к происходящему в обществе. Михаил Леонтьевич преследовал собственные, далеко не бескорыстные цели.
Греч, желчная неприязнь которого к Магницкому заставляла его пристально следить за всеми изгибами карьеры своего врага, сохранил в мемуарах живые и выразительные эпизоды:
И Магницкий не избежал своей участи. Ниже сказано, как он поехал на поклонение в Грузино. Там он всячески льстил и пресмыкался, но вряд ли умел надуть Змея Горыныча. Аракчеев, употребив его в свою пользу, бросил бы его, как выжатый лимон. Магницкий, уезжая, поднес Аракчееву описание вещего сна, будто бы виденного им, когда он ночевал в Грузине: в этом сне видел он дивные вещи в будущем и предсказывал успехи и всякое счастие поборнику православия. Возвратясь в Петербург, занялся он какими-то планами о преобразовании просвещения и духовной части в России.
27-го ноября 1825 года Магницкий сидел в своем кабинете и сочинял – Бог знает что. Входит к нему ренегат, примкнувший к православию, но человек честный, сенатор Матвей Петрович Штер. Магницкий показывает ему с торжеством написанную им бумагу. «Открою глаза государю! – говорит он. – Увидит всю мерзость людей!»
– Вы пишете к государю? – спросил Штер.
– К государю, а что?
– Государь скончался.
Магницкий опустился на стул и преклонил голову, закрыв глаза руками. Между тем Штер сообщил ему подробности плачевного события. Через несколько минут Магницкий вскочил и закричал: «Пишу к императору Константину Павловичу».
Единственным делом, которое дозволил себе Николай Павлович до вступления своего на престол, была высылка Магницкого[143].
В знаменитой сатирической поэме Воейкова «Дом сумасшедших» Магницкий – один из обитателей дома – декларирует:
Я, как дьявол, ненавижу
Бога, ближних и царя;
Зло им сделать – сплю и вижу,
В честь Христова алтаря!
Я за орден – христианин;
Я за деньги – мартинист;
Я за землю – мусульманин;
За аренду – атеист!
Очевидно, в Магницком и в самом деле ощущалось что-то инфернальное, как утверждал Вигель. Греч говорил о «сатанинских подвигах» Михаила Леонтьевича. Именно Антихрист, по христианской мифологии, обладает способностью принимать любые обличья, оборачиваясь своею противоположностью, то есть является живым воплощением самой измены, предательства.
Магницкий был воплощение предательства, ренегатства. Мотив ренегатства – один из ведущих в нашем сюжете. Ренегаты сыграли решающую роль в истории ордена иллюминатов и создании его международной репутации. Ренегаты и провокаторы создавали миф о великом иллюминатском заговоре в России. Тому были свои фундаментальные психологические причины. Никто так жестоко не сводит счеты с отвергаемой идеологией, как те, кто ранее ее исповедовал…
Вигель, по причинам не совсем понятным, пропустил важнейший период в государственной карьере Магницкого – его сотрудничество с одним из главных обвиняемых в доносе Голицына – Михаилом Михайловичем Сперанским. И в ссылку он был отправлен одновременно со Сперанским именно как ближайший его сотрудник. Работать со Сперанским и не разделять – хотя бы декларативно – его взглядов было невозможно. Магницкий, стало быть, представлялся сторонником ограничения самодержавия, созыва Государственной думы, постепенного дарования гражданских прав подданным русского царя, не исключая и крепостных, то есть принципиального изменения всей общественной, политической, экономической ситуации в империи.
Рунич, близко наблюдавший происходящее, свидетельствовал в записках:
Сперанский поддерживал в императоре мысль о необходимости даровать стране излюбленную им конституцию. Дело зашло так далеко, что в течение 1811 года в Государственном Совете разрабатывали уже план реформ, говорили о хартии, о палатах и обо всех подробностях, какие влечет за собою конституция. Сперанский был всесилен более, чем когда-либо. Он сделал своего друга Магницкого одним из секретарей Государственного Совета. Магницкий, которого я близко знал и который занял мое место в Вене в 1799 году, был человеком, вполне подходящим для разработки такого проекта, который обсуждался в то время в Совете. Красноречивый, хитрый, он знал, что преимущества всегда на стороне современной философии и что тот, кто не воспользуется ею, потеряет, может быть навсегда, выгодный случай. Но он забыл, что те, которые начинают переворот, никогда не оканчивают его. Они или трудятся для других, для тех, которые появятся после них, или платятся сами, если их план не удастся. Так и случилось. Магницкий помогал Сперанскому со всем усердием решительного человека, видящего, что перед ним открывается широкий путь. Их связь была дружеская, короткая; она казалась даже искреннею Сперанскому так же точно, как поведение его друга относительно его казалось ему чистосердечным и бескорыстным[144].
Рунич сочинял свои записки много позже и описываемых им событий, и событий вокруг доноса князя Андрея Борисовича. Он, по обыкновению, много напутал. Государственный совет не разрабатывал план конституционной реформы и не толковал о хартиях. Эта работа делалась Сперанским с ближайшими сотрудниками при покровительстве императора. Но характер отношений Магницкого с его начальником, его либеральный напор, его безусловное и корыстное двуличие Рунич, сам тесно сотрудничавший с Магницким в интересующий нас период, глядя из своего ретроспективного далека, определил совершенно точно.
Была и еще одна черта, сближавшая Магницкого и Сперанского, – оба они тяготели к мистическому мировосприятию. С разной степенью искренности, но с одним схожим следствием – убеждением в своем призвании, в своей миссии…
Трудно найти в мемуарной литературе не только доброе, но и нейтральное мнение о Михаиле Леонтьевиче Магницком. «Хитрый и расчетливый плут, насмехался над всем в свете, дурачил, кого мог, и пользовался слабостями и глупостью людей», – писал о Магницком Греч.
У Греча, как мы знаем, были крупные личные счеты с Магницким, и безоговорочно принимать его характеристику не следует. Скорее всего, Магницкий умел в каждый период искренне убеждать себя в собственной правоте. Не говоря уже о том, что с годами форсированный фанатизм сделался второй натурой Магницкого, маска стала лицом. Он уже потерял способность лавирования. Если бы он в 1820–1830-х годах был банальным циником и карьеристом, то его жизнь и карьера сложились бы куда благополучнее. Как и у князя Андрея Борисовича Голицына. Все сложнее и интереснее – мы имеем дело с людьми убежденными и готовыми идти достаточно далеко в борьбе за свою убежденность.
Возвращенный из вологодской ссылки в 1816 году, снискав покровительство двух таких разных лиц, как Аракчеев и князь Александр Николаевич Голицын, Магницкий из симбирского губернатора стал в 1819 году членом Главного правления училищ Министерства народного просвещения, а вскоре и попечителем Казанского учебного округа и, соответственно, шефом Казанского университета.
Вернувшись из провинции в столицу, Магницкий застал там совершенно отличную от прежней атмосферу.
Греч очертил ее кратко и выразительно:
Тогдашние происшествия в Европе, неудовольствия Германии на исход Венского конгресса, обманувший надежды немцев, пожертвовавших всем для свержения иноземного ига, в ожидании лучшей будущности; волнения в университетах, умерщвление Коцебу студентом Зандом – все это заставляло призадуматься и искать средств к успокоению умов и к прекращению беспорядков. Вздумали водворять религию распространением Библии и сочинений Эккартсгаузена и Юнг-Штиллинга. Ханжи, лицемеры и плуты завладели Голицыным и его министерством. Главную роль играл при том Магницкий. Ему отдан был на съедение Казанский университет. Приехав туда, взглянув на профессоров, он тотчас отличил подлецов от порядочных людей; первых приближал к себе, возвышал, представлял к наградам; других преследовал, обижал и выгонял. Студентов заставлял он ходить в церковь как можно чаще, инспектору и профессорам предписано было присматривать, кто из них молится с большим усердием; по гримасам их повышал и награждал. Ханжество, лицемерие, а с тем вместе разврат и нечестие дошли там до высшей степени[145].
Если искренняя религиозность Сперанского с сильным мистическим оттенком за время ссылки не только усугубилась, но и привела к осознанию блага терпимости и снисходительности к людям, то процессы, происходившие в душе Магницкого, были свойства противоположного. Сперанский после тяжких испытаний вернулся к государственной деятельности спокойным мудрецом. Магницкий – после испытаний куда более скромных – неукротимым фанатиком, готовым идти напролом к своим безумным целям, доводящим все до крайности, до абсурда.
Казанский университет он решил сделать образцом – полигоном для опробования новой системы образования и воспитания, построенной исключительно на фундаментальном богословии.
Побывав в 1819 году с ревизией в Казанском университете, он составил отчет для министра народного просвещения князя Голицына, в котором, в частности, писал:
Признаюсь вашему сиятельству, что, невзирая на вопль ученых и полуученых целой Европы против намерения основать зыблющийся храм наук на едином твердом краеугольном камени, я не постыдился спросить у студентов, наученных профессором философии управляться «нравственным законом», слыхали ли они что-либо о Законе Божием, письменном или откровенном, и, к величайшему удивлению, нашел, что многие из них не знают числа заповедей, ни один из тех, коих вопрошал я, не знает, что значит слово Евангелие[146].
Есть основания предполагать, что грозный ревизор преувеличил невежество студентов в богословских вопросах. Это были молодые люди преимущественно из дворянских семей, где Священное Писание было с детства непременным атрибутом жизни. Но дело не в этом, а в интенсивности тенденции.
В этот же приезд Магницкий произнес речь перед университетским советом.
Каким образом мог студент, не имеющий достаточного понятия о заповедях, быть студентом? Каким образом гг. экзаменаторы пропустили в святилище наук людей, не знающих краткого катехизиса? Разве забыли они, что почти вчера, недалеко от сего самого университета, пылали домы и храмы столицы нашей, зажженные пламенником так называемого просвещения? Разве забыли, что сей самый город недавно еще затеснен был несчастными жертвами безбожия образованнейшего народа? Время уже проникнуть в цель правительства, которое хочет, и хочет непреоборимо, положить единственным основанием народного просвещения – благочестие. Время стать наряду с преосвященнейшими народами, кои не стыдятся уже света откровения. В Париже издается новый перевод пророчеств Исайи: вся Англия учится оригинальному языку Библии; Германия, благодаря Канту, пришедшему чрез лабиринт философии к преддверию храма веры, ищет мудрости в одной Библии, – мы ли одни останемся полвеком позади? Начальство требует военных и гражданских чиновников благочестивых; ученость же без веры в Бога откровенного не токмо не нужна ему, но и почитается им вредною[147].
Призывы к изучению Библии и ссылки на Англию надо запомнить особо. Они имели свой и отнюдь не просто религиозный смысл.
Что же до саркастического упоминания «нравственного закона» в докладе министру, закона, которым подменяется Закон Божий, то оно приводит нас к уже цитированному месту из доноса князя Андрея Борисовича: «Все у него (Вейсгаупта. – Я. Г.) основано на мечтании ввести между людьми владычество морали, которое все должно заменить в свете. А что такое мораль? Послушаем. „Мораль есть искусство, научающее людей выйти из малолетства, вырваться из-под опеки, вступить в мужалый возраст и обходиться без царей“».
Следование «нравственному закону», «морали» опасно было тем, что возлагало всю меру ответственности на человека, делая его независимым. Когда Греч писал о том, что стремление ввести экстатическую религиозность мистического толка – Эккартсгаузен, Юнг-Штиллинг – имело исключительно охранительный смысл, то он сильно сужал проблему. И мы еще вернемся к истинному смыслу этого процесса. Но в отношении Магницкого и ему подобных он был совершенно прав. Магницкий – на это нужно обратить внимание – толкует о «свете откровения», о «вере в Бога откровенного», то есть открывающегося верующему в момент мистического единения с Высшей силой, но освобождающая, раскрепощающая сила мистического откровения, так привлекавшая средневековых еретиков-мистиков, была Михаилу Леонтьевичу совершенно чужда и враждебна. Он конъюнктурно следовал направлению, принятому в тот период императором, князем Александром Николаевичем Голицыным и их кругом.
Истинные же свои цели Магницкий сформулировал в специальной инструкции, сочиненной им для чиновника, назначенного надзирать над хозяйством, порядком и воспитанием студентов Казанского университета.
Душа воспитания и первая добродетель гражданина есть покорность, посему послушание есть важнейшая добродетель юнош. В молодости только упражнением получает воля ту мягкость, которая на всю жизнь остается, и для благосостояния общественного столь необходима. Посему обязанность директора есть непременно наблюдать, чтобы уроки религии о любви и покорности были исполняемы на самом деле, чтобы воспитанники университета постоянно видели вокруг себя примеры строжайшего чинопочитания со стороны учителей и надзирателей и чтобы малейшее нарушение онаго все года было наказываемо, невзирая на звание лиц. Но так как одна религия связывает обязанности с волею и досягая в совесть, покоряет страсть, смиряет строптивость самолюбия, и между тем, как законы внешнего порядка предписывают покоряться властям, заставляет исполнять сие не из одного страха, но из любви, то директор обязан главнейше наблюдать под строжайшею личною ответственностью, и всеми способами власти, ему даруемой, чтобы воспитанникам университета внушаемо было почтение и любовь к святому евангельскому учению. Для сего обязан он наблюдать: а) чтобы дух вольнодумства ни открыто, ни скрытно не мог ослаблять учение Церкви в преподавании наук философских, исторических или литературы; b) чтобы ни под каким видом не распространяемы были в университете вредные либо соблазнительные чтения и беседы; с) чтобы студенты, отличающиеся христианскими добродетелями, были предпочитаемы всем прочим; начальство университета приемлет их под особенное покровительство по службе и доставит им все возможные по оной преимущества; d) впрочем, какие бы успехи ни оказывали воспитанники в науках, медали, отличившимся назначаемые, не могут быть даны, ежели директор университета не одобряет их поведения.
Поскольку для истинно верующего человека такое предпочтение было бы унизительно, то можно себе представить, какой поток ханжей и лицемеров, отнюдь не отличающихся способностями и образованностью, хлынул бы из Казанского университета, если бы предначертания Магницкого сколько-нибудь долгое время являлись руководством к действию. Далее Михаил Леонтьевич твердой рукой очертил принципы взаимоотношений студентов и университетского начальства:
е) за сим директор обратит особенное внимание на предупреждение всех тех пороков, коим подвергается юношество в публичном воспитании, где вредные навыки детства, сила страстей и дурных примеров сильно действует на воображение и столь гибельные последствия. Выбор честных и богобоязненных надзирателей, которые бы жили и постоянно находились в комнатах студентов, недопуск к ним посторонних посетителей и гостей, надзор за увольнением их к людям надежным, сообщение с полицией для узнавания поведения их вне университета, запрещение вредных чтений и разговоров суть способы к ограждению нравственной их чистоты, кои представляются директору под личною ответственностью за доброе поведение и нравы университетских воспитанников[148].
Некоторые пассажи этой инструкции почти дословно совпадают с идеями, высказанными в начале 1830-х годов товарищем министра народного просвещения, а затем и министром Сергеем Семеновичем Уваровым. Он, например, тоже обещал всемерную поддержку студентам, которые продемонстрируют образцовое послушание и благонравие, а вовсе не тем, кто блеснет знаниями и талантами. Установка на преданность и почтение к высшим была провозглашена Уваровым со всей определенностью, но, как человек умный и тонкий, он был, разумеется, далек от идиотически свирепых методов Магницкого, которые могли только озлобить студентов и превратить Казанский университет в рассадник реальной крамолы.
Однако и тонкие методы Уварова, и драконовские намерения Магницкого имели одну цель – воспитание людей с рабским сознанием.
Противоположную систему воспитания предложил в 1834 году Пушкин: «Нужно ли для дворянства приуготовительное воспитание? Нужно. Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще). Не суть ли сии качества природные? Так; но образ жизни может их развить, усилить – или задушить». Магницкий мечтал – задушить…
Уже в 1823 году Михаил Леонтьевич ясно сформулировал одну из основополагающих идей, лежащих в основе доноса-трактата князя Андрея Борисовича.
В феврале этого года в докладе министру народного просвещения князю Александру Николаевичу Голицыну Магницкий взывал:
Уведомился я из публичных известий, что в Парижском университете запрещено преподавание не только философии, но и истории новейшей последних времен, сей школы возмущений и неистовств, ибо она есть только картина практической философии, образчик того ада, который падший разум человеческий, не плененный верою, распространить в Европе старается… Нынешняя философия есть не что иное, как настоящий иллюминатизм, обязанный новому своему имени только тем, что христианские правительства у себя публичное преподавание его дозволяют и даже платят жалованье распространителям оного.
Посвятив пять лет на неусыпное изучение сего предмета и на бесполезный вопль против неизбежной и близкой опасности, которою Церковь Господня и правление отечественное угрожаются от открытого распространения в народном воспитании разрушительных иллюминатских начал, в последний раз еще решаюсь я, предоставя неоспоримое сему доказательство, умолять ваше сиятельство всем, что есть святого, решительно поразить сие страшное чудовище, спокойно подрывающее у нас алтари и трон открытым проповедованием своих начал во всех университетах наших и во всех тех высших училищах, где установлены философия и политические кафедры; ибо доселе в одном Казанском университете данные ему инструкции во всей строгости исполняются и философия преподается в виде обличительном[149].
И далее Магницкий разворачивает ту самую картину, которой князь Андрей Борисович пугал императора Николая через семь лет. Но об этом в свое время…
В то время, когда в Петербурге стремительно шло следствие по доносу-трактату князя Андрея Борисовича, Магницкий проживал в Ревеле. Как и Рунич, он находился под следствием по уголовному обвинению. Патологическим радикализмом Магницкий сам предопределил свое падение. Первым признаком приближения конца стало сопротивление настойчивым требованиям попечителя Казанского университета запретить преподавание философии и смежных с нею наук – логики, например, – во всех учебных заведениях России. Его убеждение, что любая философия – плод умствований иллюминатов и орудие этой зловещей секты, не находило поддержки и у самых лояльных к власти и охранительски настроенных деятелей. Даже когда Магницкий, почуяв опасность, согласился на более скромные меры – не полный запрет философии, а жесткие ограничения для соответствующей профессуры, – было уже поздно. Его репутация мрачного мракобеса стала отпугивать от него вчерашних покровителей…
Знаменитый мореплаватель Крузенштерн, состоявший членом Главного правления училищ, высказал по поводу проектов Магницкого здравое мнение, разделявшееся большинством членов этого правления:
Господин попечитель (Магницкий. – Я. Г.) в том, что он называет философией, видит какое-то страшное всепожирающее чудовище, которое будто бы спокойно подрывает у нас трон и алтари. Я полагаю, что учение философии, в надлежащем, истинном смысле, есть не что иное, как благотворное руководство к должному употреблению дарованного нам от Бога разума на размышление и правильное заключение о предметах, нас окружающих, а также на очищение и усовершенствование понятий наших по всем ветвям человеческих знаний… Учение философии введено во всех университетах, и, благодаря Богу, народ русский перед всеми прочими отличается благочестием и приверженностию к престолу: незабываемый 1812 год служит тому непоколебимым доказательством. Напротив того, мы видели в новейшие времена возникающие революции в Португалии, Испании, Италии, где, конечно, менее просвещения, менее философского учения, нежели в государствах северной Европы, которые днесь наслаждаются спокойствием и благоденствием.
Рассуждения Магницкого об иллюминатском заговоре вызвали у Крузенштерна откровенное раздражение.
…Общество иллюминатов, хотя и существовало до французской революции, было, однако, уничтожено уже в 1785 году, а следовательно, непонятно, почему бы ныне, по прошествии 40 лет, надлежало бы нам опасаться какого-то влияния сего давно забытого общества, почему бы оно было с «особенным остервенением» устремлено на Россию: это, кажется, приведено только для того, чтобы основать на чем-нибудь мнение г. Магницкого, что иллюминатизм и философия суть одно и то же и что надлежит исключить сию последнюю из числа учебных предметов России[150].
Тяжба Магницкого с оппонентами продолжалась несколько лет и завершилась уже при новом императоре, в 1826 году, весьма неожиданным образом. Перед конфликтующими сторонами возник грозный ревизор…
В Казани в это время проживал генерал-майор Петр Федорович Желтухин, в 1824 году вышедший в отставку по болезни герой Наполеоновских войн, обладатель золотой шпаги за Аустерлиц, Св. Георгия 4-й степени за Фридланд, Св. Георгия 3-й степени за сражение под Красным, где он во главе гренадер опрокинул наполеоновскую молодую гвардию, командовавший гвардейской бригадой в знаменитых сражениях при Дрездене и Лейпциге. Жестокий строевик, весьма нелюбимый либеральным офицерством, искренне преданный власти, генерал Желтухин вряд ли может быть заподозрен в симпатиях к тайным врагам престола и отечества.
Была у генерала и еще одна черта, сыгравшая в казанской драме решающую, быть может, роль, – он был фанатический ревнитель «казенного интереса». Честный и бескорыстный служака, он терпеть не мог тех, кто покушался на государственные средства.
В результате сложилась нередкая в истории ситуация, когда вполне случайно возникший персонаж – генерал Желтухин мог лечиться и в другом городе! – радикально меняет ход событий. В данном случае, окажись на месте генерала другой, менее ревностный, более лояльный к проделкам Магницкого ревизор, не было бы столь катастрофических для Михаила Леонтьевича последствий. В этом случае не было бы у него яростной жажды реванша, не было бы необходимости в альянсе с князем Андреем Борисовичем Голицыным и не возникла бы попытка «государственного переворота» января 1831 года, а идея ужасного иллюминатского заговора против России осталась бы достоянием исторических преданий Александровской эпохи.
О подобных ситуациях – в другом, правда, масштабе, о роли случая – «могучего орудия Провидения» – постоянно размышлял Пушкин. В 1830 году, в то самое время, когда князь Андрей Борисович со своими соратниками готовил «донос на всю Россию» (по выражению изумленного императора Николая), Пушкин набросал несколько фраз: «В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая „Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что, если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.
Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде»[151].
Следуя этой логике, можно сказать, что, не окажись в начале 1826 года в Казани генерал-майора Желтухина, быть может, психологическая традиция, объясняющая все беды России происками «мировой закулисы» – в том числе масонскими заговорами, – казалось иссякшая во второй половине 1820-х годов, не возобновилась бы стараниями Магницкого и Голицына и не дожила бы до наших дней…
Петр Федорович Желтухин, получив от императора поручение разобраться в университетской склоке, приступил к делу со всей присущей ему суровостью и педантичностью. Будучи человеком искренне верующим, он тем не менее пришел в изумление и негодование, когда познакомился с нравами, внедренными Магницким в быт университета.
Через месяц после начала ревизии Желтухин представил министру народного образования адмиралу Шишкову подробный доклад, где, в частности, писал:
Университетское начальство постановило себе правилом внушать уважение к церкви… Но если при этом принять в соображение бывшие в разное время предписания: чтобы студенты при вступлении в университет имели непременно Библию; чтобы перед завтраком и ужином читались молитвы по канонику; чтобы во время самих завтраков, обедов и ужинов один из студентов делал чтение из Библии и иных христианских книг; чтобы проступившиеся воспитанники назывались грешниками, отдавались на руки духовнику, который их увещевает, исповедует и удостаивает Св. таинств; чтобы во время сего исправления возносились общие молитвы сотоварищей и их начальства об обращении грешников; если, наконец, допустить, что все сии правила, приличные самым строгим монастырским обителям, исполняются в точности питомцами университета: в таком случае можно иметь справедливое опасение, чтобы в сих молодых людях не укоренилось лицемерие, столь пагубное, под личиною благочестия скрывающее многие пороки, вредные для благосостояния гражданских обществ[152].
Попутно Желтухин с помощью оппозиционных Магницкому профессоров, среди которых был и ректор университета, выяснил, что студентов в Казанском университете стало значительно меньше, а учебные их успехи оставляют желать много лучшего.
Но главным оказалось иное. В финансовой части доклада генерал неопровержимо доказал наглые финансовые злоупотребления попечителя. Он обнаружил, что еще в 1823 году 40 000 рублей было ассигновано на приобретение астрономических и физических приборов. Реально истрачено оказалось 18 465 рублей, а за вычетом разных мелких расходов Магницкий оставил у себя более 15 000 рублей. И отчитаться за них не смог. Были и еще таинственные финансовые явления. При смете на ремонт университетской кровли в 2680 рублей на эти работы оказалось отпущено ровно в десять раз больше. И никакого разумного объяснения этому парадоксу Желтухин не добился. Зато он выяснил, что Магницкий лично вел дела с подрядчиками, привлекаемыми по его собственному выбору.
Магницкий ответил на результаты ревизии запиской, названной им «Истинное изложение неприличностей, неправильностей, противузаконностей и оскорбительных действий генерал-майора Желтухина при осмотре Казанского университета».
Записка не убедила министра. Тогда Магницкий воззвал к самому императору. Причем главная идея его обращения предваряет акцию князя Андрея Борисовича:
Перед Богом смею уверить Ваше Величество, что сильная уже у нас, но еще скрытая партия гонит и ищет обесчестить в лице сего заведения (Казанского университета. – Я. Г.) те святые начала, кои от времен Владимира до XVII столетия ограждали благословенное отечество наше от чужеземного неверия и возмутительных правил.
Любопытный нюанс: агрессию неверия и «возмутительных правил» Магницкий ведет со времен Петра I – конец XVII века.
Николай не терпел казнокрадов. Его простому и схематичному сознанию претил фанатизм Магницкого, как и вообще мистические порывы предшествующего царствования. Недаром, как мы знаем, единственным активным поступком великого князя Николая Павловича в дни междуцарствия 1825 года была высылка из Петербурга именно Магницкого. Репутация человека беспокойного, вздорного и неожиданного пугала великого князя. Высочайшим указом от 6 мая 1826 года Магницкий был уволен от должности попечителя Казанского университета и члена Главного управления училищ. А поскольку он попытался через подставное лицо продать одно из своих имений, то на его имущество был наложен арест.
Оказавшись на краю пропасти, Магницкий стал форсированно готовить плацдарм для контрнаступления. В это время он, очевидно, и возобновил старые свои связи с князем Андреем Борисовичем, искавшим возможности вернуться к активной государственной деятельности.
Но и ожидая в Ревеле результатов следствия, которое грозило взысканием с него крупных сумм, Михаил Леонтьевич не сидел сложа руки. Он развивал свою антиевропейскую доктрину. Несколько позже, в 1833 году, в патронируемом им журнале «Радуга», выходящем в Ревеле, Магницкий обнародовал результаты своих размышлений в пространной статье «Судьба России».
Статья начиналась так:
И Карамзин, отдавая дань своему веку, перенесшему нам из Франции философию по преданиям человеческим, и Карамзин тосковал о том, что Россия была под властью татар; и он сожалеет, что «сень варварства, омрачив горизонт России, сокрыла от нас Европу»; и он уверяет, что «россияне сих веков в сравнении с другими европейцами могли по справедливости назваться невеждами». После Карамзина, мало-помалу другая Философия овладела Россиею – Немецкая Философия, по стихиям мира… Но иначе смотрит на вещи Философия о Христе. Она не тоскует о том, что был татарский период, удаливший Россию от Европы. Она радуется тому, ибо видит, что угнетатели ея, татары, были спасителями ея от Европы… Угнетение татарское и удаленность от Западной Европы были, может быть, величайшими благодеяниями для России, ибо сохранили в ней чистоту веры Христовой. Она осталась младенцем во внешнем образовании, но зато не лишилась того младенчества, которому доступно Небо.
Собственно, по Магницкому, русская история – это история русской церкви, русского православия, которое и составляло подлинное бытие России во все века после крещения. Светская история была начата Петром, и это было пагубно и привело в конце концов к торжеству немецкой философии, то есть иллюминатства… Единственный выход – превращение страны в монастырь со строгим уставом, где познание мира сводится к религиозному его переживанию.
Зная извилистый путь Михаила Леонтьевича, трудно сказать, насколько искренни были его проповедь и его педагогическая практика.
Но есть основания предположить, что к середине 1820-х годов он так выгрался в избранную им роль, что она стала его сущностью.
Игра в мистику привела к постоянной духовной взвинченности, игра в борьбу с мировым злом – к патологической вражде с реальным миром, демонстративно форсированная истовость превратилась в необратимый фанатизм…
Постоянно апеллируя к авторитету Магницкого и, вслед за самим Михаилом Леонтьевичем, пытаясь представить его жертвой коварства «иллуминатов», князь Андрей Борисович совершал серьезную ошибку – император написал на полях против ссылки на авторитет Магницкого: «Князь Голицын, кажется, забыл, что Магницкий под судом».
Здесь полезно привести документ, который не только характеризует отношение к Магницкому в кругу близких к императору лиц и самого Николая, но и объясняет многое в логике голицынского доноса, в выборе мишеней.
В июле 1826 года, когда двор по случаю коронации находился в Москве, шеф политической полиции, управляющий III отделением собственной его величества канцелярии Максим Яковлевич фон Фок регулярно отправлял сопровождавшему Николая Бенкендорфу подробные донесения о происходящем в Петербурге и стране вообще. В частности, 25 июля он переслал шефу жандармов письмо, полученное им от казанского губернатора.
Пользуюсь представившимся случаем, чтобы поговорить с вами о Магницком: считаю себя обязанным сделать это ради того глубокого уважения, какое питаю я к особе генерала Бенкендорфа. Магницкий уверяет, что уехал из Петербурга только вследствие совета своего интимнейшего друга детства генерала Бенкендорфа, совета, мотивированного тем, что будто бы сторона, противная Магницкому, одержала верх; кроме того, он говорит, что получил недавно от его превосходительства письмо, в котором, советуя ему быть совершенно спокойным, генерал обещается выхлопотать для него у Его Величества пожизненную годовую пенсию в 6000 рублей, а также и уплату расходов на три поездки его в Петербург – до 9000 рублей[153].
Тут Бенкендорф счел необходимым представить это письмо императору с возмущенной припиской: «Это совершенно ложно; я объявил ему только повеление Вашего Величества выплачивать его жене половину пенсии». Что, однако, любопытно – Магницкий действительно со временем стал получать 6000 рублей годового пенсиона. Далее губернатор сетовал:
С этими ложными данными он не только удерживает около себя прежних своих сообщников, но еще приобретает и новых, что вовсе не соответствует моим желаниям, так как в числе приверженцев его находятся двое очень опасные: Часовников, бывший секретарем Магницкого в то время, когда последний был губернатором в Симбирске, и бешеный Крузе. Многие уже спрашивали меня – знаю ли я о той выгоде, которую Магницкий извлек из своего знакомства с генералом Бенкендорфом. Враги Магницкого с негодованием смотрят на его счастье. Вообще, дело это мне ужасно не нравится. Потрудитесь передать эти подробности генералу и прибавьте, что я только что получил от генерал-губернатора Бахметева предписание, в котором выражено переданное ему генерал-майором (П. Ф. Желтухиным. – Я. Г.) высочайшее повеление: «чтобы наблюсти, дабы Магницкий не мог иметь влияния на профессоров Казанского университета»[154].
Как видим, и Голицыну – вспомним происшествие в Вышнем Волочке, наверняка не единственное в своем роде, – и Шервуду, и Магницкому в высшей степени присущ был «синдром Хлестакова» – энергичное завышение своего статуса в глазах окружающих, стремление выдать себя за полномочных особ, близких к самым сильным мира сего. Причем это не было банальной ложью. Это была неодолимая склонность к конструированию некой иной реальности, более соответствующей самовосприятию и мировосприятию честолюбивых авантюристов, фанатиков тайн и заговоров.
Это, как и многое другое, свидетельствовало о наличии мощного фантомного элемента в психологической атмосфере еще длящейся Александровской эпохи, о провалах и пустотах в растерянном общественном сознании, которые заполнялись мистическими порывами и грозными призраками наступающих «иллуминатов».
Теперь пора от союзников князя Андрея Борисовича обратиться к его противникам, к тем, кого он надеялся сокрушить при помощи своих яростных инвектив и гомерических обвинений.
Представив императору страшную картину разрушительной деятельности профессоров и философов, готовивших молодых иллюминатов для окончательного захвата власти в империи, Голицын завершил пассаж прямым вопросом, на который сам же и ответил:
Для чего нужно было Сперанскому людей с новым воспитанием? По той же причине, по которой они нужны были Вейсгаупту. Сказано все делать тихо, нечувствительно, с величайшею осторожностию окружать Царей и связывать им руки, везде впихать потихоньку клиньи для разрушения связей прочного строения и раскачивать постоянно во все стороны медленно, пока все обрушится.
При обилии общих обличительных соображений князь Андрей Борисович упускал иногда весьма существенные детали. Цитированный абзац в доносе следует непосредственно после текста о Корфе. Но тут у Голицына выпало важное звено – Корф закончил Царскосельский лицей, идея и проект которого принадлежали именно Сперанскому, и в самом деле придававшему большое значение воспитанию «новых людей».
Среди персональных обвиняемых Сперанский представлен одной из самых зловещих фигур, соперничать с которой по зловредности могут только два других персонажа, о которых речь впереди. Но в тройку главных злодеев Сперанский входит безусловно.